Мы начинаем читать какую-нибудь книгу чаще всего вовсе не потому, что она, по нашим предположениям, обязательно должна быть лучше всех уже знакомых нам книг; но от любой из них мы всегда ожидаем чего-то нового, чего-то такого, чего мы сами выведать у жизни не сумели и чего еще не встречали в других книгах. «В сущности, когда мы читаем, или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: „Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?..“ Если же это старый, уже знакомый писатель, то вопрос уже не в том, кто ты такой, а „ну-ка, что можешь ты сказать мне еще нового? с какой новой стороны теперь ты осветишь мне жизнь?“».

Тут необходимо одно попутное замечание: только что приведенные вопросы сформулированы Львом Толстым; этим и предопределена их особая, можно сказать, безусловная категоричность: писателю естественно думать, что участь его произведений, а стало быть, и его идей в конечном счете определяется читательским судом. Но только в конечном счете! Глубоко заблуждался бы тот читатель, который в простоте душевной возомнил бы, что он способен сразу и безошибочно определить все достоинства и недостатки прочитанных им произведений, и который, рассуждая о писателях, встал бы в позу строгого и всеведущего экзаменатора. К счастью, такие читатели встречаются сравнительно редко; все остальные, то есть подавляющее большинство, читают и перечитывают художественные произведения не ради того, чтобы вершить суд над их автором, а чтобы приобщиться к запечатленному в них новому.

Но художественное произведение потому и называется произведением, что содержащееся в нем новое не просто сообщено, а создано, сотворено — почему и работу писателя-художника принято называть творчеством. Вероятно, по этой причине наш интерес к художественному произведению весьма сложен по своему составу: новое, конечно, занимает нас само по себе — именно как новое; но вместе с тем мы хотим знать, как оно добыто, как извлечено из глубин жизни; и, пожалуй, больше всего нас интересует факт сотворенности этого нового, секрет, или, лучше сказать, тайна его сотворения. Естественно, что в поисках ответов на все эти вопросы мы обращаемся к личности писателя, к обстоятельствам его жизни и его литературной деятельности, то есть задаем как раз этот вопрос: «Что ты за человек?»

1

Судьба как будто бы особо позаботилась, чтобы крупнейший русский писатель «по морской части» с самого раннего детства видел и слышал море и близко познакомился с теми, чья жизнь так или иначе связана с морем.

Константин Михайлович Станюкович родился 18 марта (ст. стиля) 1843 года в г. Севастополе; его отец — адмирал Михаил Николаевич Станюкович — был в это время командиром севастопольского порта и севастопольским военным губернатором; а его мать Любовь Федотовна была дочерью военного моряка — капитан-лейтенанта Митькова. К. М. Станюковичу довелось быть очевидцем начала героической севастопольской обороны и даже принять в ней участие — вместе со взрослыми он приготавливал корпию и носил ее на перевязочные пункты.

Впечатления детства сыграли в писательской жизни Станюковича огромную роль; позднее он и сам признавал это. Но тогда, по-видимому, никто из его близких не заметил его особой одаренности. Отец избрал для своего младшего сына военную карьеру. В 1856 году Станюкович был зачислен кандидатом в Пажеский корпус, а в ноябре 1857 года его перевели в морской кадетский корпус. О причинах этого перевода в донесении великому князю Константину Николаевичу сказано так: «Адмирал Станюкович, имевший несчастье потерять служившего во флоте капитан-лейтенанта сына своего, желая сохранить во флоте свое имя, испросил соизволения вашего императорского высочества о переводе другого сына его, Константина, из кандидатов Пажеского корпуса в Морской».

По господствовавшим в той среде обычаям так бы оно и могло пойти: из морского корпуса — на корабль, с годами повышались бы чины, звания и должности, и к концу жизни дослужился бы К. М. Станюкович, как и его отец, до полного адмирала. Но так не случилось. Что отклонило К. М. Станюковича от этой проторенной не одним поколением русских моряков дороги? Причин, конечно, было много; некоторые из них, очевидно, и нельзя определить, как, например, нельзя определить происхождение одаренности; а другие — и весьма существенные — можно характеризовать, хотя бы в самых общих чертах. И прежде всего следует принять во внимание личные склонности, которые обнаруживаются очень рано и которые предопределяются именно врожденным даром.

Как сказано, в детские годы Станюковичу довелось видеть весь цвет российского военного флота, но ни парадный блеск, ни то, что в наше время принято называть романтикой дальних морских странствий, все это, по-видимому, не привлекало тогда его воображения и не оказало сколько-нибудь заметного влияния на его умственное и душевное развитие. Из всех известных ему в те годы взрослых людей он всю жизнь с благодарностью вспоминал одного учителя — Ипполита Матвеевича Дебу. «Он как-то умел заставлять учиться, — писал К. М. Станюкович в автобиографической повести „Маленькие моряки“, — и уроки его были для меня положительно удовольствием. Довольно было сказать И. М. Дебу одно лишь слово: „стыдно“, чтобы заставить меня горько сокрушаться о неприготовленном уроке и просить его не сердиться. Я не только любил, но был, так сказать, влюблен в своего учителя».

Разумеется, такое чувство мог вызвать только человек необычайного обаяния, которое на десятилетнего мальчика производило особое впечатление, может быть, еще и потому, что этот учитель был солдат. Что И. М. Дебу за участие в кружке М. В. Петрашевского был приговорен к смертной казни, замененной — после совершения изуверской процедуры подготовки к расстрелянию — четырьмя годами военно-арестантских рот, об этом в те годы К. М. Станюкович, конечно, не мог знать, но о том, что этот образованный человек попал в солдаты не по рекрутскому набору и уж, конечно, не по доброй воле, а отбывает наказание, он мог догадываться уже и тогда. Чем мог провиниться такой прекрасный человек? И перед кем? Детская любовь цельна и последовательна, и, разумеется, в сознании влюбленного ученика были виноваты те, кто наказал его учителя, а вместе с ними и те, кого он, учитель, хоть и не открыто, осуждает. Социалист, почитатель Фурье и последователь его учения, И. М. Дебу считал дворянское общество, к которому до своего ареста принадлежал и сам, неприличным обществом и подтверждал это свое мнение или реминисценциями или прямыми ссылками на произведения Пушкина, Гоголя, Лермонтова. На своих уроках Дебу речи о Фурье, наверно, не заводил, а о Пушкине, о Гоголе, о Лермонтове и, может быть, даже о Достоевском — своем товарище по делу петрашевцев — он, по-видимому, просто не мог не говорить.

Мы не знаем, насколько подробны были эти разговоры, но в памяти ученика они оставили неизгладимый след. Когда через несколько лет юному Станюковичу приходилось слушать, как невежественный корпусной словесник доказывал, будто чтение «Мертвых душ» «только развращает молодого читателя и не дает пищи ни для ума, ни для сердца», он уже был в какой-то степени подготовлен, чтобы оценить эти жалкие потуги по достоинству. Правда, к тому времени он уже успел убедиться, что этот преподаватель занимал место в корпусе вовсе не по недосмотру начальства.

По давней традиции, еще больше укрепившейся в годы царствования Николая I, в военно-учебных заведениях гуманитарные дисциплины принято было считать не то что второстепенными, но даже почти посторонними, без чего вполне можно обойтись: хоть и не официально, но настойчиво кадетам внушалась мысль, что быть хорошим моряком можно и без Ломоносова. В годы учения Станюковича в корпусе появлялись словесники, знающие и любящие свое дело, но от них старались поскорее «освободиться»: один из них — Ф. А. Дозе — скоро был уволен и куда-то сослан по доносам коллеги — того самого, который ратовал против чтения «Мертвых душ»; а другой — профессор, будущий академик М. И. Сухомлинов, по-видимому, вынужден был отказаться от преподавания в корпусе, как говорится, по собственному желанию.

Корпусное начальство больше всего заботилось о внешнем благополучии, о строевой выправке и поэтому особенно старательно занималось шагистикой. Однако в эти годы казарменный формализм уже не давал того эффекта, на который рассчитывали его защитники и насадители: времена менялись.

2

Россия уже несколько десятилетий жила в напряженном ожидании перемен к лучшему. Когда-то необходимость таких перемен во всем ходе русской жизни — общественной и политической — осознавали лишь немногие русские люди, среди которых наиболее выдающимся был А. Н. Радищев. Позднее, в особенности после Отечественной войны 1812 года, таких людей стало больше; самые решительные и самоотверженные из них сумели объединиться и попытались взять инициативу преобразования общественно-политического строя в России в свои руки. Восстание декабристов было подавлено, но мысль о преобразовании и улучшениях жизни постепенно, но неуклонно становилась достоянием передового общественного сознания.

Правящие верхи понимали это и всеми средствами стремились подавить даже малейшие признаки недовольства существующим положением вещей. Николай I строжайше запретил своим подданным какое бы то ни было публичное обсуждение экономических, правовых или политических вопросов и оставил им лишь одно право — беспрекословно исполнять предписания и распоряжения вышестоящего начальства, не забывая при этом восхищаться — вслух и печатно — мудростью правительства и прежде всего, конечно, самого царя. А главным и наиболее внушительным плодом этой мудрости предписано было считать военное могущество России; о чем бы доброхотные и платные хвалители ни рассуждали, они никогда не забывали поговорить о дипломатическом и стратегическом гении Николая и о непобедимости его доблестной армии, его флота. В подтверждение такого рода славословий обыкновенно рассказывалось о бесчисленных парадах и смотрах как в столицах, так и в крупных провинциальных гарнизонах.

Больше двадцати пяти лет эта успокаивающая и располагающая к зазнайству убежденность не подвергалась сколько-нибудь серьезному испытанию, но в конце концов оно все-таки пришло. Таким испытанием явилась Крымская война 1853–1856 годов. В начале войны операции русских войск шли успешно, особенно выдающейся была победа черноморской эскадры под командованием П. С. Нахимова над турецким флотом в Синопской бухте. Но вскоре после того, как в войну — на стороне Турции — вступили Франция и Англия, стала обнаруживаться неподготовленность русской армии — и в технической оснащенности (стрелковое оружие было еще гладкоствольным, флот — в основном парусным), и в стратегии (достаточно сказать, что командование действующей в Крыму армией Николай I поручил своему любимцу, самодовольному и бездарному А. С. Меншикову), и в особенности в организации тыла, где царили полная неразбериха и открытое воровство.

В дни героической севастопольской обороны русские солдаты, матросы, офицеры, руководимые и вдохновляемые такими талантливыми и самоотверженными командующими, как В. А. Корнилов, П. С. Нахимов, Э. И. Тотлебен, проявили чудеса храбрости и стойкости, навеки запечатленные потом одним из участников обороны — Львом Николаевичем Толстым; но предотвратить общее поражение русской армии было уже невозможно. Севастополь был оставлен.

Исход войны показал воочию внутреннюю несостоятельность всего самодержавно-крепостнического строя. Банкротство системы совпало с концом царствования: 18 февраля 1855 года Николай I умер.

Эта смерть была воспринята передовыми людьми того времени как конец кошмара. Разумеется, и тогда многие понимали, что причины военных неудач коренились не только в дипломатических и стратегических ошибках царя; но он сам был убежден и других старался убедить, что в русской армии все совершалось по его предначертаниям; и его сочли главным, если не единственным, виновником поражения. Наиболее проницательные люди тех лет догадывались, что режим жандармских провокаций и военно-полицейских расправ утвердился в стране не только по злой воле Николая; но ради торжества исповедуемых им принципов абсолютного самодержавия он считал необходимым, чтобы все перед ним трепетали. И в нем видели олицетворение этого режима, его боялись.

Когда Николая не стало, всем показалось, что теперь леденящее «не рассуждать!» рявкнуть уже некому. «Это было удивительное время, — вспоминает один из замечательных деятелей той эпохи, Н. В. Шелгунов, — время, когда всякий хотел думать, читать и учиться и когда каждый, у кого было что-нибудь за душой, хотел высказать это громко».

Наступила эпоха гласности. Правительство Александра II не могло не понять, что после крымской катастрофы управлять страной по николаевским шаблонам уже нельзя и некоторые уступки общественному мнению неизбежны. А так как общественное мнение выражалось прежде всего в печати, то власти сами пытались руководить им, позволяя, а то и прямо «советуя» казенным и официозным изданиям выступления в «либеральном» духе. Теперь даже взлелеянная Булгариным и Гречем «Северная пчела» не могла ограничиваться одними только славословиями, а должна была время от времени вдаваться в рассуждения о государственных нуждах и недугах и отваживалась «обличать» злоупотребления чиновников — хотя бы на уровне квартального надзирателя.

Конечно, для неказенных журналов и газет система цензурных ограничений, запретов и, сверх того, жандармской слежки и полицейских расправ сохранялась и действовала, но уже не с такой неотвратимой жестокостью, как при Николае I. Этим не замедлили воспользоваться прогрессивные журналы; «Современник», во главе которого стояли Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов, «Искра», «Русское слово», направление которого полнее всего выражалось в статьях Д. И. Писарева. Под прозрачным покровом разнообразных форм эзоповской речи сотрудники этих журналов — беллетристы, критики, публицисты — возбуждали в сознании своих читателей протест против всего, что тормозило развитие жизни русского общества. В освободительном движении тех лет особое значение имел «Колокол» Герцена и Огарева. Здесь открыто, без оглядок на цензуру самодержавно-крепостнический строй характеризовался как строй бесправия и угнетения, а его защитники — от городничих и губернаторов до министров и членов царской фамилии — назывались по именам.

Но крупнейшие деятели освободительного движения тех лет не ограничивались критикой и обличением существовавшего социального зла. Они воспитывали в своих читателях, в особенности в молодых

… доверенность великую К бескорыстному труду.

И эта их проповедь получила широчайший отклик. Тот же Н. В. Шелгунов пишет об этом так: «Внизу освобождались крестьяне от крепостного права, вверху освобождалась интеллигенция от служилого государства… Идея свободы, охватившая всех, проникала повсюду, и совершалось действительно что-то небывалое и невиданное. Офицеры выходили в отставку, чтобы завести лавочку или магазин белья, чтобы открыть книжную торговлю, заняться издательством или основать журнал». Далее мемуарист приводит характернейший диалог между петербургским генерал-губернатором А. А. Суворовым (это был внук генералиссимуса А. В. Суворова) и Н. А. Серно-Соловьевичем, пришедшим к этому либеральному сановнику по делам своего книжного магазина:

«— Кто вы? — спрашивает Суворов.

— Купец первой гильдии Серно-Соловьевич.

Суворов любил заговаривать на иностранных языках. Увидев пристойного и благовидного купца, Суворов заговорил с ним по-французски. Серно-Соловьевич ответил. Суворов заговорил по-немецки. Серно-Соловьевич ответил.

— Кто же вы такой? — повторил свой вопрос немного изумленный Суворов.

— Купец первой гильдии Серно-Соловьевич.

Суворов начал по-английски, Серно-Соловьевич ответил; Суворов делает ему вопрос по-итальянски и получает ответ итальянский.

— Фу ты! — говорит озадаченный Суворов. — Да кто же вы такой?

— Купец первой гильдии Серно-Соловьевич.

— Где вы учились?

— В лицее.

— Служили вы где-нибудь?

— Служил.

— Где?

— В государственном совете.

Суворов вышел из себя от изумления: ничего подобного он не мог себе представить».

Нам в наше время трудно понять, почему был так озадачен сановник. На самом деле, разве купец первой гильдии не мог быть столь же пристоен и благовиден, как и тогдашний дворянин? И что мешало такому купцу, то есть человеку богатому или по крайней мере состоятельному, знать основные европейские языки? Мало ли было образованнейших, культурнейших купцов? Братья Третьяковы, Савва Мамонтов, К. С. Станиславский — все они, как и многие другие деятели русской культуры, были купцы. Однако следует иметь в виду, что все эти люди жили в другое время — почти полвека спустя. А тогда, в шестидесятые годы, купцы, как бы кто из них богат ни был, и по «одежке» и по уровню образованности мало отличались от купцов А. Н. Островского или от щедринского Дерунова. Конечно, мог и в те годы встретиться европейски образованный молодой купец — хотя бы в качестве того самого исключения, которое только подтверждает правило, но «соль» ситуации заключалась в том, что перед Суворовым оказался дворянин, перешедший в купечество: ведь лицей был одним из самых привилегированных учебных заведений в России, и туда принимали только дворянских детей. С мольеровских времен европейский мещанин — а русский был нисколько не «хуже» и не «лучше» — рвался во дворяне, а вот теперь дворянин пошел в купцы, в мещане!

М. Е. Салтыков-Щедрин, сам в свое время окончивший лицей, назвал его заведением «для государственных младенцев»: лицеистов готовили к тому, чтобы они впоследствии заняли в правительственном аппарате самые высокие посты. За немногими исключениями так оно и происходило; достаточно сказать, что тогдашний министр иностранных дел князь А. М. Горчаков был лицеистом первого, пушкинского, выпуска. А. А. Суворову не трудно было догадаться, что русский дворянин Николай Александрович Серно-Соловьевич отказался от блестящей, по понятиям дворянской среды, карьеры, от традиционных привилегий и почестей и перешел в купечество вовсе не ради того, чтобы нажить капитал: в те годы и «настоящие»-то купцы на книжной торговле чаще терпели убытки, а то и разорялись, чем богатели. Но для чего же?

Примерно через год-полтора Суворов узнал, что его странный посетитель — революционер, вместе с Герценом и Огаревым создавший тайное общество «Земля и воля», и его магазин был чем-то вроде клуба, где собирались люди передовых убеждений, среди которых он и его товарищи по тайному обществу искали возможных соратников.

Конечно, это был случай особый, но вместе с тем и типичный для шестидесятых годов. Большая часть людей, отказавшихся от чиновничьей или военной карьеры и занявшихся той или иной частной, неказенной деятельностью, к числу революционеров не принадлежала и свое поведение прямо и непосредственно с политической борьбой не связывала. Они преследовали чисто просветительные цели. Между ними было распространено убеждение, что люди, принадлежащие к так называемому образованному обществу — дворяне ли они, разночинцы ли, — обязаны «вернуть долг народу», то есть нести народу знания и таким образом помочь ему преодолеть вековую бедность и нищету. Они заводили издательства, чтобы выпускать книги для народа; их усилиями во многих городах России была создана целая сеть воскресных школ, в которых профессора университетов, преподаватели гимназий, студенты, литераторы, офицеры по воскресеньям бесплатно обучали всех желающих и прежде всего, конечно, тех, кто по бедности не мог учиться в казенных учебных заведениях. Но эта просветительная по своему характеру деятельность была неотъемлемой частью всего освободительного движения шестидесятых годов: осознавая и ценя собственное человеческое достоинство, эти люди хотели донести принципы свободы и гуманности до народа.

3

К. М. Станюкович, рассказывая в повести «Беспокойный адмирал» о благородном мичмане Леонтьеве, заметил, что тот вступал в жизнь «с самыми светлыми надеждами вскормленника шестидесятых годов». С не меньшими основаниями это можно сказать и о самом писателе. В корпусе он был постоянным читателем «Современника», писал стихи в духе Некрасова и некоторые из них даже печатал. Неизвестно, какие сочинения Герцена довелось ему читать в те годы, но едва ли можно сомневаться в том, что он многое знал о его деятельности и, как большая часть молодых людей того времени, был восторженным его почитателем.

Само собой разумеется, что чем больше и непосредственнее отдавался он освободительным идеям и настроениям, тем решительнее отвергал те казарменные идеалы, которыми вдохновлялись старые — еще николаевских времен — корпусные наставники и начальники, и тем нестерпимее становились строевые премудрости, хотя давались они ему без особенного труда и среди своих однокурсников он считался одним из первых. Назревала необходимость выбора — почти по Некрасову:

В нас под кровлею отеческой Не запало ни одно Жизни чистой, человеческой Плодотворное зерно. Будь счастливей! Силу новую Благородных юных дней В форму старую, готовую Необдуманно не лей! Жизни вольным впечатлениям Душу вольную отдай, Человеческим стремлениям В ней проснуться не мешай.

И выбор был сделан. За несколько месяцев до выпуска из корпуса К. М. Станюкович объявил отцу о своем решении отказаться от карьеры военного моряка и поступить в университет. Драматические подробности этого объяснения, по-видимому, весьма достоверно воспроизведены в повести «Грозный адмирал». Старый николаевский служака в глубине души, видно, не очень верил в твердость намерений своего младшего сына; он добился назначения кадета Станюковича в кругосветное плавание, по-видимому, полагая, что за годы плавания «блажь» рассеется и все встанет на свое место. Сын уступил и согласился отправиться в эту длительную экспедицию, потому что у него были свои расчеты: получить мичмана и, уже не спрашивая разрешения отца, сразу же выйти в отставку, чтобы жить так, как он сам хочет.

В конце концов действительно все, хоть и в разные сроки, встало на свое место. Только итоговые результаты складывались несколько не так, как рассчитывали участники этого спора «двух веков». Мечта отца осуществилась: имя Станюковичей навсегда запечатлелось в истории русского флота. Долго ли бы помнили русские военные моряки адмирала Михаила Николаевича Станюковича, как известно, не отличавшегося выдающимися боевыми подвигами, если бы его младший сын — вопреки своей воле! — не совершил бы этого трехлетнего кругосветного плавания, давшего ему столько впечатлении, что их «хватило» почти на все написанные им впоследствии морские рассказы и повести.

Планы юного спорщика тоже осуществились. В октябре 1860 года, когда корвет «Калевала» уходил с кронштадтского рейда, кадет Станюкович, наверно, не думал о том, что бескрайние океанские просторы, встреча с которыми ему предстояла, так сказать, ждут его слова и что сочинения о море и о моряках навеки утвердят его имя в русской литературе. Во все три года плавания он исправно нес нелегкое бремя морской службы, успешно сдал гардемаринские экзамены; матросы его считали «добрым барином», у начальников он был на хорошем счету, и скоро его заметил сам командующий тихоокеанской эскадры адмирал А. А. Попов.

Последнее обстоятельство имело в жизни Станюковича важное значение. Сподвижник В. А. Корнилова и П. С. Нахимова, Андрей Александрович Попов был богато одаренным, широко образованным человеком, в характере которого благородная прямота и доброжелательность причудливо сочетались с приступами неудержимой гневливости. Он знал будущего писателя еще ребенком, но теперь особое на него внимание обратил, конечно, не только поэтому: гардемарин Станюкович выделялся среди своих сверстников начитанностью, любознательностью и тем обостренным чувством собственного достоинства, которое было так свойственно лучшим из молодых шестидесятников. А.А.Попов относился к нему с большим доверием, поручая ответственнейшие задания, требовавшие умения самостоятельно ориентироваться в самых сложных и неожиданных обстоятельствах.

Позднее Станюкович представит отношение к себе адмирала Попова как отношение старшего друга, чуткого наставника, достойного самой искренней благодарности. А тогда он больше всего боялся оказаться в положении покровительствуемого. «…Попов советует еще с ним остаться, — писал он сестре. — Не думаю этого сделать! Он человек деятельный, добросовестный, любит меня очень, да мне-то не по нутру состоять при нем… Обидно предпочтение перед другими… Что все скажут… Правда, еще ничего дурного не говорят, потому что я держу себя с ним свободно и хорошо. Да все же адмирал… вот что!».

Пребывание Станюковича на кораблях тихоокеанской эскадры закончилось досрочно: по распоряжению того же А. А. Попова двадцатилетний гардемарин должен был срочно доставить в морское министерство важные служебные документы. Отправился он 4 августа 1863 года, ехал сухим путем через Китай и Сибирь и уже 28 сентября был в Петербурге.

Обыкновенно такого рода поручения, кроме своей непосредственно деловой цели, имели и еще одну, вслух не называемую, но вполне определенную цель: обратить на исполнителя внимание высших начальников и таким образом ускорить его «движение по службе». Адмирал Попов, конечно, знал об этой традиции и вряд ли сомневался в том, что и на этот раз она не будет нарушена. Сам Станюкович о такой «счастливой» возможности не хотел и думать: чин мичмана он действительно получил очень скоро, но на этом и счел свои отношения с военным флотом поконченными, по-видимому, сразу же начав хлопоты об отставке. Однако оказалось, что и теперь нужно было обратиться к отцу. Вот что рассказывает о дальнейшем ходе дела П. В. Быков — один из первых биографов Станюковича — вероятно, с его собственных слов. «Задумав выйти в отставку, Станюкович просил разрешения у отца, так как начальство не соглашалось уволить молодого моряка. Отец оставил письмо сына без всякого ответа. Тогда Станюкович, унаследовавший от отца настойчивость, твердость и энергию, вторично написал „грозному адмиралу“, что если он не даст разрешения, то Станюкович устроит так, что его исключат из службы. И непреклонная воля сына заставила „грозного адмирала“ уступить. Он писал ему: „Позора не желаю и против ветра плыть не могу… Выходи в отставку и забудь отныне, что ты мой сын!“ И мичман 11 флотского экипажа Константин Станюкович был уволен от службы с производством в чин лейтенанта».

4

Намерение стать писателем возникло у Станюковича, вероятно, еще в годы учения в морском корпусе, но окончательно укрепилось уже в кругосветном плавании. И можно с большой долей уверенности думать, что это решение предопределено не столько «морскими» впечатлениями, сколько неизменным и все возраставшим интересом к освободительному преобразовательному движению тех лет. В плавании Станюкович старался не пропустить ни малейшей возможности, чтобы узнать, что происходит на родине. В письмах к родным он просил присылать ему журналы, новые книги, сообщать подробности политической и литературной борьбы в стране; он систематически просматривал иностранные газеты, прежде всего обращая внимание на сообщения о русских делах.

Некоторые из произведений, написанных им в те годы, по своим жанровым признакам непосредственно примыкают к публицистике, и затрагивает он в них преимущественно такие темы, которые особенно оживленно обсуждались в русской печати того времени. Характерна в этом отношении его статья «Мысли по поводу глуповцев г. Щедрина», напечатанная в 11-м номере «Морского сборника». Судя по заглавию, можно подумать, что это рецензия на опубликованные в «Современнике» сатирические очерки Щедрина. Но о собственно литературных достоинствах этих произведений в статье почти ничего не говорится, речь в ней идет главным образом о проблемах воспитания, в частности и в военно-учебных заведениях.

Выйдя в отставку, Станюкович начал жизнь профессионального литератора. И большая часть всего написанного им в первые годы его писательства тоже прямо или косвенно связана с публицистикой. Но в его тогдашней литературной деятельности обращает внимание и несколько настораживает одна, на первый взгляд как будто бы и не очень существенная, подробность: свои многочисленные очерки, рассказы, фельетоны, статьи, рецензии он печатал в журналах и газетах, которые нельзя было отнести к одному и тому же общественному направлению, а некоторые из них, как, например, близкий к «Современнику» журнал «Искра» и журнал братьев Достоевских «Эпоха», вели между собой почти постоянную полемику. Непосредственно эта «невыдержанность» вызывалась, вероятно, прежде всего тем, что литературная его репутация тогда еще не установилась и получаемые им гонорары были крайне скудными, так что сотрудничество в каком-нибудь одном журнале не могло ему дать даже самых необходимых средств к жизни. Но, разумеется, были и другие причины. Одна из них, по-видимому, состояла в том, что Станюкович еще не сумел тогда точно определить свое место в общественной борьбе.

Пока он находился в плавании, Россия пережила важнейшие события. Вслед за отменой крепостного права были утверждены основные положения судебной реформы, шли споры о земстве, выдвигались даже конституционные проекты. Общественно-политическая борьба в стране крайне обострилась. Революционные демократы и их сторонники осудили половинчатость крестьянской реформы и готовились к ниспровержению самодержавного строя. Угроза революции напугала не только откровенных крепостников, но и либералов. Началась полоса реакции. В 1862 году были арестованы, а затем и осуждены Н. Г. Чернышевский, Д. И. Писарев, Н. А. Серно-Соловьевич и другие передовые деятели; выход «Современника» и «Русского слова» был приостановлен, и за всей печатью учрежден усиленный цензурный надзор. Все это, естественно, не могло не сказаться на общем уровне журналистики.

Можно полагать, что в этой напряженной обстановке Станюкович пережил, как и многие люди его поколения, что-то вроде растерянности. Он вышел из этого положения на первый взгляд неожиданно, но вполне в духе той бурной эпохи: в ноябре 1865 года он уехал в село Чаадаево Владимирской губернии и стал там школьным учителем. Тогдашняя радикально настроенная молодежь, воспитанная на идеях Герцена и Некрасова, Чернышевского и Добролюбова, была убеждена, что главными вопросами всего русского общества являются вопросы народной, крестьянской жизни. Стало быть, думали они, надо прежде всего узнать народ и потрудиться на ниве его просвещения.

Почти через тридцать лет Станюкович в одном из своих писем об этом эпизоде рассказывал так: «Адмиральский сын, только что оставивший службу, сулившую ему блестящую карьеру, несмотря на советы великого князя Константина Николаевича остаться моряком, — хлопочет вслед за отставкой о назначении его сельским учителем в одну из школ министерства государственных имуществ (других школ тогда не было).

Тогдашний министр Зеленый, хорошо знакомый с отцом, пришел в большое изумление, когда я обратился к нему с такой просьбой…

На месте изумление было еще большее, когда сельские власти прознали мой указ об отставке, из которого узнали, что я бывший паж, отставной лейтенант, был три года в кругосветном плавании и послан из Сингапура курьером к генерал-адмиралу. Не меньшую сенсацию произвело мое появление и на окрестных помещиков…».

Учительствовал Станюкович всего одну зиму. В очерке «Из воспоминаний сельского учителя» он рассказывал (насколько это позволяли тогдашние цензурные условия), как жила нищая послереформенная деревня, по-прежнему покорно переносившая произвол помещика и сельских властей. Именно они — помещик и сельские власти при усердной поддержке сельского духовенства — постарались сделать все для того, чтобы молодой учитель в конце концов оставил свои просветительские попытки и уехал в Петербург.

Опыт «хождения в народ» не удался (как, впрочем, не удался он и десятью годами позднее, когда не единицы, как в шестидесятых годах, а сотни самоотверженных молодых людей пробовали просветить и революционизировать русского мужика); очерк «Из воспоминаний сельского учителя» не привлек общественного внимания, публицистическая работа шла тоже без сколько-нибудь заметного успеха.

Но ведь у него была еще и «морская» тема. Станюкович, детство проживший на самом берегу Черного моря, а юность — на берегу Финского залива, к встрече с бесконечностью океанских далей был в известной мере подготовлен; но все-таки жизнь на малом — по сравнению с этой бесконечностью, в сущности, микроскопически малом — сооружении, неделями и месяцами противостоящем своенравию стихий, была полна таких сильных переживаний, что молодой человек, решивший стать писателем, не мог не пытаться запечатлеть их в слове. В плавании и в первые годы после возвращения Станюкович написал и частью напечатал целый ряд очерков и рассказов о море, о моряках и заморских странах. В начале 1867 года он их издал отдельной книгой, которую так и озаглавил: «Из кругосветного плавания. Очерки морского быта».

Русская литература не слишком изобиловала книгами о море и о «морском быте». Повести Марлинского к этому времени были уже забыты, а после него о море и о моряках писали главным образом профессиональные моряки, художественных задач перед собой не ставившие. Только в пятидесятых годах появилась книга И. А. Гончарова «Фрегат „Паллада“», а несколько позднее — «Корабль „Ретвизан“» Д. В. Григоровича. Книга Станюковича, хоть в ней и дает себя знать недостаточная литературная опытность ее автора, по богатству и разнообразию воспроизведенного жизненного материала не уступает книгам Гончарова и Григоровича, а по свежести и непосредственности передачи впечатлений, может быть, даже и превосходит их. Но ни критики, ни читатели ее, в сущности, не заметили; видно, пришлась она, как говорится, не ко времени. И не была ли эта неудача одной из причин того, что Станюкович тогда устранился — и надолго! — от темы, предназначенной ему самой судьбой?

Пришлось заново решать, что делать дальше, чем заняться. И теперь уже не за одного себя. Летом 1867 года Станюкович женился (на Любови Николаевне Арцеуловой), а через год у них родилась первая дочка — Наташа. Прозаическую нужду, то есть такую, какая заставляет каждый день думать о хлебе насущном на завтра, он и сам, когда жил один, переносил далеко не стоически, а теперь нужно было оберечь от нее семью. Выход был, по-видимому, только один — служить. Летом 1869 года он поступает на службу в управление Курско-Харьковско-Азовской железной дороги и, оставив семью в Петербурге, уезжает в Курск.

Так началось еще одно — и опять вынужденное — «плавание» Станюковича, длившееся больше семи лет: около полутора лет он служил на железной дороге, затем три года — в петербургском обществе взаимного поземельного кредита и, наконец, два с половиной года — управляющим пароходством по реке Дону и Азовскому морю. В эти годы Станюкович ведет почти полукочевой образ жизни: живет то в Курске, то в Харькове, то в Таганроге, то снова в Курске; потом в Петербурге и, наконец, в Ростове-на-Дону. Служба в эти годы занимала почти все его время. Но, само собой разумеется, Станюкович не отказался — да и не мог отказаться — от писательства.

5

Резкий поворот в собственной жизни Станюкович не мог воспринять как что-то случайное, сугубо личное: он видел, что нечто похожее произошло и с многими его сверстниками — «вскормленниками шестидесятых годов»; да и не только с ними, но и со всеми людьми того времени; больше того, ясно было, что изменилось само время, его характер, его цвет. В чем был смысл этой перемены и каковы ее причины? Это были главные вопросы всего русского общественного сознания тех лет и, естественно, всей русской литературы. Наиболее проницательные люди догадывались, что это был исторически неизбежный поворот. Но куда она, история, клонила, было еще совсем непонятно, и это вносило в сознание всех мыслящих людей беспокойство и тревогу.

Новая деятельность ввела Станюковича в такую сферу жизни, которая раньше была ему мало знакома. Впечатления, наблюдения и переживания уже в первые месяцы этого «плавания» были так сильны, неожиданны и значительны, что они завладели всем его творческим сознанием, оттеснив на второй план многие его замыслы, совсем недавно казавшиеся неотложными. В те годы Станюкович изъездил весь Юг России и почти всю Украину, то есть как раз те районы, где шло тогда наиболее бурное промышленное и железнодорожное строительство. И видел он его, это строительство, не со стороны, не в качестве наблюдателя с записной книжкой (в наше время сказали бы — с блокнотом), а изнутри, как участник. Вот как он рассказывал об этом узнавании в одном из писем жене: «Завтра еду… на ст. Амвросиевка. Посылают меня для расследования, мошенничает ли там начальник дистанции и подрядчики. Поручение не особенно веселое, тем более, что я наверное знаю, что придется обнаружить большую массу грязи и что меня опять будут тщиться подкупить… На линии, т. е. На Амвросиевке, буду дописывать комедию. Писать хочется, руки чешутся».

В последних двух фразах, как говорится, весь Станюкович. Его горячая заинтересованность в жизни всего общества помогала ему быстро распознавать общественное значение всего, что происходит вокруг него — сегодня, сейчас, и заставляла немедленно же браться за перо публициста, чтобы защитить то, что он считал достойным защиты, и выставить на публичное осуждение то, что противоречило его идеалам и мешало их утверждению. Публицистическое воодушевление не оставляло его и тогда, когда он писал художественные произведения — рассказы, повести, романы или комедии. Только что цитированное письмо написано в июне 1870 года, то есть всего через год после поступления Станюковича на службу, но к этому времени он подготовил к печати сатирический очерк «Русские американцы» — как раз о подрядчиках и субподрядчиках, нагло обсчитывавших рабочих и обворовывавших казну, то есть в конце-то концов все тот же народ, заканчивал комедию «На то и щука в море, чтоб карась не дремал» — тоже о хищниках, но масштабом покрупнее — и писал роман, в сюжете которого впечатления и наблюдения этого года играют весьма заметную роль («Без исхода»).

Особенно характерной в этом отношении является комедия «На то и щука в море, чтоб карась не дремал». Это пословичное заглавие само по себе дает возможность предугадывать, к чему сведется драматическое действие пьесы: щуки, как это им и «положено», будут пожирать карасей, то есть хищники будут торжествовать, а жертвы — страдать и гибнуть. Но Станюкович как будто бы не спешит подтвердить это предположение и не сразу показывает «подвиги» щук. Читая первый акт пьесы, можно подумать, что ее конфликт не социальный и уж во всяком случае далек от публицистической злободневности, как естественнее всего предполагать, судя по заглавию, а семейно-бытовой. Здесь вырисовывается, по-видимому, чисто любовная завязка: провинциальная помещица Елизавета Петровна Василькова уговаривает свою внучку — хорошенькую, добрую и жизнерадостную Лидию — принять предложение местного прокурора Карла Карловича фон Шрека, а та наотрез отказывается от этой чести и признается бабушке, что любит другого — Алексея, сына миллионера Николая Антоновича Авакумова. Вскоре выясняется, что Алексей любит Лидию уже давно, и первый акт кончается помолвкой.

Но жизнь Лидии в доме Авакумовых сложилась не совсем так, как она ожидала. Еще до помолвки бабушка сказала Лидии, что Алексей ей не пара: «Что мы ему, петербуржцу, богачу с несколькими миллионами?», — на что Лидия ответила: «Да разве я, бабушка, не стою миллиона?» Прошло немного времени, и Лидия могла убедиться, насколько опрометчивой была ее шутка; честная и чистая жизнь, о которой она мечтала до замужества, и авакумовские миллионы просто несовместимы, ибо за этим богатством — бесчестные проделки и преступная жестокость его обладателя. И, может быть, самым неожиданным для нее открытием было то, что ее любимый муж знал, как действовал его отец, знал и сам был готов последовать его примеру. Любящая и любимая жена Лидия поняла, что она не только пленница этого царства хищников, но и соучастница — хоть и невольная, хоть и косвенная — всего, что творят эти хищники. Ее слабая попытка вырваться из плена кончается ничем, карасям, то есть жертвам, она сочувствует, но разделить их участь не в силах.

Но отношения Лидии и Алексея — при всей их фабульной «закругленности» — образуют лишь второй план драматического действия, ведь Лидия многого просто не знала, а о самом страшном и жестоком даже и не догадывалась; Алексей еще не успел «развернуться», его самостоятельное хозяйничанье еще впереди, за границами сюжета. Главной пружиной драматического действия пьесы, смысловым ее центром являются взаимоотношения двух персонажей: миллионера Николая Антоновича Авакумова и его главного приказчика Потапа Потаповича Чабанова. Эти взаимоотношения начались в свое время грабежом — Авакумов ограбил брата Потапа Потаповича — и завершаются грабежом: Потап Потапович Чабанов на глазах умирающего патрона, не обращая внимания на его усовещивания, взял и присвоил сто тысяч наличными, чтобы уж самому стать хозяином. Сама по себе эта ситуация не новая: в сущности, почти так же сложились, например, отношения между Самсоном Силычем Большовым и его приказчиком Лазарем Елизарычем Подхалюзиным в пьесе А. Н. Островского «Свои люди — сочтемся».

Впрочем, такого рода параллелей много и в русской и в мировой литературе. Жажда обогащения во что бы то ни стало почти всегда ведет к хищничеству, а хищники, если их интересы и вожделения сталкиваются, не щадят друг друга; средства и приемы взаимного ограбления могли быть самыми разнообразными, а «видовая» сущность хищничества оставалась неизменной. Но хищники хорошо знают, что любое богатство, в том числе и то, которое вырвано из рук сплоховавшего соперника, имеет одно и то же происхождение: оно награблено у тех, кто не принадлежит к касте хищников, у тех, кто работает ради куска хлеба. Там-то и раскидывают они свои сети, чутко улавливая появление новых возможностей захвата и грабежа.

Русский буржуй дореформенной эпохи — такой, каким он запечатлелся в ранних пьесах того же А. Н. Островского, — при любом богатстве в глазах всего общества и даже по своей собственной самооценке был еще алтынник, аршинник, орудовавший где-то в средних этажах социальной иерархии; для него и квартальный, Держиморда какой-нибудь, и то уже был важный начальник, а, допустим, о министрах, не говоря уж о царе, он думал как о небожителях. После отмены крепостного права на первый план стала выдвигаться новая разновидность хищника. Это уже были воротилы, предприниматели, финансисты, которые вели свои дела с самим правительством. Среди них особенно выделялись крупные железнодорожные подрядчики или, как их называли в те годы, концессионеры.

В крепостную эпоху строительство железных дорог осуществлялось непосредственно правительственными органами, то есть было отдано на произвол бюрократической камарильи. Под эгидой чиновников, управлявших строительством, развертывались тогда такие вакханалии казнокрадства, что даже при нищенской оплате рабочей силы каждая верста железной дороги обходилась государству в несколько раз дороже реальной стоимости. Учитывая этот печальный опыт, правительство Александра II решило привлечь к строительству дорог частную инициативу; подрядчики представляли правительству смету расходов по строительству и в случае ее утверждения царем получали подряд (концессию) на производство всех работ, а вслед за тем и соответствующие льготные кредиты из казны. При этих порядках размер наживы определялся «качествами» сметы: в большинстве случаев удавалось добиться утверждения таких цен за строительство, которые превышали реальную его стоимость в два-три раза. Таким образом концессионеры одним махом присваивали миллионные куши. Правда, дутые сметы могли быть доведены до утверждения лишь в том случае, если у подрядчика находились влиятельные — и, конечно, небескорыстные! — ходатаи и покровители.

Станюкович одним из первых в русской литературе воспроизвел эту новейшую по тем временам механику ограбления народа. Николай Антонович Авакумов — концессионер, и обладателем миллионов он стал только благодаря концессиям; в пьесе очень точно и подробно показано, как Авакумов поддерживает связь с теми высшими сферами, где решаются судьбы смет и концессий: князю Липецкому 10000 — «взаймы» без отдачи, «его сиятельство отощали…»; красавице баронессе Шперлинг, имеющей успех, а стало быть и влияние в столичном свете — 6000 тоже «взаймы» и тоже, разумеется, без отдачи; для чиновников, принимающих наспех и кое-как построенную дорогу, — обильное пиршество и — соответственно чину и влиянию — «подарки». Легко понять, почему верховная власть запретила пьесу для представления на сцене. Только через десять лет удалось добиться отмены этого запрета. Правда, в тогдашнем театральном репертуаре комедия не удержалась, и скорее всего потому, что характеры двух по ее сюжету главных героев — Лидии и Алексея — получились схематичными, иллюстративными. Но для понимания всей дальнейшей литературной деятельности Станюковича комедия имеет важное значение; в ней достаточно четко определился круг тем, к которым он затем возвращался вплоть до последних дней своей жизни. Тут прежде всего следует указать на тему буржуазного хищничества. Подобно своим великим современникам — Некрасову и Щедрину, — Станюкович был убежден, что новейшие буржуа-предприниматели в общественно-политической жизни России играют не менее реакционную роль, чем крепостники-помещики или бюрократическая каста, что эти новые господа так же, как и прежние, непримиримо противостоят традициям освободительного движения шестидесятых годов. Это противостояние в пьесе тоже намечено: в Обжигалов (так называется город, где происходит действие пьесы) приехал некто Черепнин, последователь освободительных идей шестидесятых годов, чтобы помочь местным рабочим взыскать обманом удержанные Авакумовым тридцать тысяч рублей; деньги он, конечно, не отхлопотал, а самого его по просьбе Авакумова-сына выслали из города в сопровождении «голубого солдатика», то есть жандарма. Станюкович уже и тогда понимал, что это противостояние является одним из наиболее существенных моментов всей общественной борьбы в России тех лет. Его первый роман — «Без исхода» — и является попыткой осмысления этого момента.

6

По своему общему строю этот роман близок к тому типу романа, который в русской литературе утвержден И. С. Тургеневым; одна из особенностей таких романов состоит в том, что в центре всех событий находится интеллигентный, благородный герой, и по отношениям к нему, в соотношении с ним так или иначе освещаются и характеризуются остальные персонажи. В духе этой традиции сюжетным стержнем романа «Без исхода» является биография главного его героя — Глеба Черемисова, а биографии некоторых других персонажей даются фрагментарно — иногда только ради связанности и «закругленности» повествования. Отношением Черемисова к другим персонажам и их реакцией на его суждения, на его поведение, на его деятельность образуется почти вся совокупность действия романа.

Он был сын мелкого провинциального чиновника; ценою крайних лишений мать дала ему возможность закончить гимназию, после чего он уже на собственный страх и риск отправился в Петербург — в университет. «Черемисов усиленно работал, считался надеждой профессоров и в кругу товарищей пользовался репутацией дельного математика». Но карьера ученого его не привлекала, он ставил тогда перед собою иные цели. Пребывание в университете совпадало с периодом наивысшего подъема освободительного движения шестидесятых годов. «То было время надежд и порываний, — рассказывает писатель, — жилось полней, ждалось веселей. Утром лекции, затем хождение на урок, вечера за работой или в кругу рьяной молодежи за спорами, за решениями всевозможных вопросов… И улыбнулся теперь Глеб, вспоминая эти решения. Часто в них было много юношеского, невыработанного, но все это было честно, искренно. Тогда не было (как теперь) жарких бесед об окладах, начиная с тысячи. Время было не то. Оклады отходили на задний план, а впереди было бескорыстное стремление служить всему честному, хорошему…».

Но пока он учился, общественные обстоятельства резко переменились: началась полоса реакции. Известно, что реакция дает себя знать не только в сфере политической; она сказывается — хотя на первых порах, может быть, и не так устрашающе — и на интеллектуальной и на духовной жизни всего общества. В такие годы проверяется убежденность людей, их совестливость, а иногда и элементарная порядочность. Ведь в периоды подъема освободительного движения многие люди примыкают к нему «по моде», а потом при первой же опасности «образумливаются». Так произошло и на этот раз. «Стремления видоизменились, — с горечью констатировал Станюкович, — более пылкие служители сошли со сцены; более уживчивые успокоились, а большинство поплыло за волной, выкатившей несметное количество концессионеров, судей, журналистов, адвокатов, директоров, сыроваров, обрусителей, словом — всевозможных деятелей, сотворивших себе кумир из золотого тельца или из выеденной скорлупки».

Но Черемисов не относился к числу уживчивого большинства, он был полон решимости действовать в духе своих вольнолюбивых убеждений. Однако теперь, в пору спада освободительного движения, власти осмелели и при любой попытке неугодной им деятельности предпринимали соответствующие меры; за немногие годы Черемисов несколько раз успел побывать в ссылке и в конце концов оказался не только без настоящего дела, но и без куска хлеба. Тогда-то и явился к нему Николай Николаевич Стрекалов, владелец большого завода в одном из южных городов России — в Грязнополье и предложил место домашнего учителя. Глеб вынужден был согласиться. Там, в Грязнополье, и развернулись основные перипетии романа.

Стрекалов был прирожденный делец и стяжатель, но этой его господствующей страсти сопутствовала еще одна, весьма распространенная среди выскочек страстишка: он в свое время побывал в Англии и теперь старался всех убедить, что он предприниматель европейского, точнее, английского типа, то есть культурный предприниматель. Только вот в России, жаловался Стрекалов, трудно вести дела по-европейски, потому что русские рабочие ленивы, неумелы и склонны к пьянству. Черемисов и решил воспользоваться претензией Стрекалова на культурность; он предложил начать чтения, то есть популярные лекции для рабочих завода и таким образом попытаться отвлечь их от пьянства. На первом чтении были не только рабочие, но и кое-кто из грязно-польской знати. Черемисов оказался хорошим лектором, успех был полный. Но для «светских» людей это было очередное развлечение, и они скоро к нему охладели; зато среди рабочих лекции Черемисова пользовались все большей и большей популярностью. Это, конечно, не могло не встревожить местное начальство, и Черемисову было предложено немедленно покинуть Грязнополье. Он снова вернулся в Петербург, и снова полуголодное существование, завершившееся скоротечной чахоткой.

Среди немногих людей, собравшихся у постели умирающего Черемисова, был его друг и единомышленник Крутовский, в свое время «блестящий офицер генерального штаба», бросивший потом военную службу, чтобы окончить университет и посвятить жизнь честному труду. Он тоже некоторое время жил в Грязнополье и тоже был выслан оттуда за то, что напечатал в столичных газетах несколько статей о делах грязнопольских воротил.

Финал романа как будто бы подтверждает однозначность его заглавия: последние могикане шестидесятых годов оказались не у дел, и в русском обществе безраздельно властвуют Стрекаловы вместе с их сообщниками и покровителями. Исхода нет. Но такое заключение не совсем точно. Деятельность Черемисова в Грязнополье была все-таки не вовсе безрезультатной. К смертельно больному Черемисову приехала его возлюбленная — Ольга, дочь Стрекалова.

Когда Глеб появился в доме Стрекаловых, он показался ей нелюдимым и странным, но, присматриваясь к его поведению, вдумываясь в смысл его речей, она поняла, что у него не может быть ничего общего с теми людьми, среди которых она жила, что он человек из другого, лучшего мира. Ольга полюбила Черемисова и решила уйти вместе с ним. Черемисов погиб, но Ольга в благополучный, обеспеченный мир своих родителей уже не вернется. Готов уйти из родного дома и ее брат Федя: под влиянием Черемисова этот юноша осудил и дела своего отца и нравы среды, где богатство и чины считаются наивысшими ценностями.

Победа сильных мира сего оказалась неполноценной; не обладающие никакой внешней властью, гонимые и преследуемые люди навсегда уводят от преуспевающих новых господ их детей — их будущее.

Однако в этом светлом и обнадеживающем мотиве все-таки слышатся и грустные ноты, и поэтому он почти не ослабляет достаточно мрачную тональность всего романа как целого. Ведь Черемисов сделал, в сущности, только половину дела, хотя и очень важную: он помог Ольге и Феде увидеть неправду, царящую в среде, в которой они родились и выросли, и уверовать в новые, благородные, человечные идеалы; но он не научил их, как жить по-новому — согласно своим новым убеждениям, и, главное, как бороться с господствующим в обществе злом. А не научил потому, что не знал и сам.

Что говорил Черемисов рабочим в своих лекциях — ограничивался ли он общеобразовательными задачами или, когда на лекциях присутствовали одни только рабочие, переходил к прямой революционной пропаганде и призывал их к каким-то активным действиям, к борьбе — в романе не рассказано. И это, конечно, не случайно: тогда и сами непосредственные деятели революционного движения еще не знали, что и как надо говорить рабочим. В конце шестидесятых — начале семидесятых годов членам кружка «чайковцев», например, удалось установить связи с заводскими и фабричными рабочими, однако попытки вести среди них революционную пропаганду успеха не имели.

Но известно, что в периоды спада освободительного движения работа революционной мысли не прекращается, поиски новых средств и форм освободительной борьбы идут в такие периоды с особенным напряжением. Когда создавался первый роман Станюковича (1871–1872 гг.), новое в революционном движении только еще нащупывалось. Несколько позднее оно, это новое, воплотилось в народническом движении. Народники в подавляющем своем большинстве были убежденными последователями идей Герцена, Чернышевского и Добролюбова и считали, что радикальное переустройство жизни русского общества на социалистических началах станет возможным только в результате крестьянской революции. Задача, стало быть, состояла в том, чтобы возбуждать и поднимать в массах крестьянства дух протеста, готовить их к широкому восстанию, то есть к революции. К этому призывали передовую молодежь и находившиеся в эмиграции вожди русского освободительного движения — П. Л. Лавров, М. А. Бакунин, П. Н. Ткачев.

И вот весной 1874 года сотни молодых революционеров отправились в поволжские и южнорусские деревни — «в народ». Через несколько месяцев выяснилось, что «хождение в народ» потерпело неудачу: осенью того же года большая часть его участников была схвачена полицией, многие сосланы в административном порядке, а самые влиятельные заключены в тюрьмы и преданы суду (знаменитый процесс 193-х). В ряду причин, предопределивших эту неудачу, было и то, что народники просто плохо знали народ; их представления о крестьянской общине были во многом неточными, а предположение, будто именно она станет основой социалистического общества, — насквозь утопичным.

Но «хождение в народ», несмотря на его неудачу, сыграло в жизни русского общества историческую роль. Правящие верхи России должны были поневоле убедиться, что революционное движение в стране не только не подавлено, но, напротив, приобретает новый размах. С другой стороны, масштабы «хождения в народ», благородство и самоотверженность его участников — все это ободряюще подействовало на настроения в оппозиционных кругах русского общества. Само собой разумеется, это событие оказало свое воздействие и на русскую литературу. В этом смысле особенно характерен роман Станюковича «Два брата».

7

Этот роман тоже можно отнести к типу романа-биографии, только в отличие от первого романа Станюковича — «Без исхода» — здесь рассказано о судьбе двух главных героев — братьев Николая и Василия Вязниковых. И социальная коллизия почти такая же: новое, активное социальное зло в романе «Два брата» воплощено в фигуре Кузьмы Петровича Кривошейнова, вчерашнего мельника Кузьки. Различия между ним и Стрекаловым не очень существенны: Стрекалов орудовал в городе — в промышленности и на строительстве железных дорог, а Кривошейнов — в деревне; у того были англоманские замашки, а этот действовал нахрапом, без претензий на культурность. Кривошейнов еще не такой крупный хищник, как, например, щедринский Дерунов, но по своим ухваткам, по неколебимому сознанию своей полной безнаказанности он нисколько ему не уступает: он ведь тоже уверен, что нужен властям, и поэтому всегда найдет у них поддержку.

События в деревне Залесье, несмотря на то, что им в общем объеме романа посвящено всего несколько страниц, потому-то и являются ключевыми, кульминационными, что в них нагляднее всего обнаружилось и живодерство Кузьки и палачество властей. Тут резко выявляется социально-обличительная тенденция романа; вместе с этим здесь отчетливо виден и его художественно-«исследовательский» пафос: в отношении к этим событиям определились не только общественные позиции каждого из братьев, но и главные особенности их характеров.

Сопоставление характеров, жизненных позиций двух братьев не ограничивается задачами обличения «удачливых» отступников вроде Николая и прославления таких самоотверженных подвижников, каким оказался Василий; в нем, в этом сопоставлении, есть не только констатация того, что случилось, но и вопрос: почему так случилось?

Иван Андреевич Вязников в молодости был причастен к оппозиционному движению (скорее всего к кружку петрашевцев), за что его в 1848 году и сослали «в места не столь отдаленные». Он и теперь, в семидесятые годы, не изменил своим молодым убеждениям — недаром губернские и столичные бюрократы называют его «старым нигилистом», а окрестные мужики «праведным барином». Детей своих он воспитал в духе гуманности и высоких преданий русского освободительного движения. И вот на старости лет он вопреки всем своим ожиданиям и надеждам должен был убедиться, что его любимец Николай изменил этим преданиям. Отцу было непонятно, как это могло случиться с его сыном, а перед читателем романа вопрос встает несколько иначе: почему, как говорится, при всех прочих равных условиях одни люди легко и непринужденно привыкают к порядкам несправедливого общественного строя и становятся уважаемыми членами этого общества, а другие не примиряются и борются за свержение этого строя — борются даже тогда, когда понимают, что победа придет, может быть, только к людям следующих поколений?

Вопрос не такой простой, как может показаться на первый взгляд. Различия между правом и бесправием, справедливостью и несправедливостью, между рабством и свободой, если не осознают, то чувствуют все; а люди образованные или, как их со второй половины XIX века стали называть, интеллигенты имеют возможность осмыслить эти различия в их общем виде, теоретически. И все-таки многие из этого образованного меньшинства, многие интеллигенты сознательно выбирают как раз несправедливый строй. Значит, этот выбор предопределяется не только знанием и пониманием законов разума, законов человечности. «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала», — писал Радищев; и книгу свою он адресовал прежде всего тем, «кто состраждет… над бедствиями собратий своей…». Значит, кроме знания и понимания, нужно еще и сочувствие и сострадание угнетенному человеку.

Правда, бывает свободолюбие и только по рассудку, по логике — то есть свободолюбие чисто теоретическое, книжное; но оно часто оказывается односторонним и неустойчивым, а то и вовсе превращается в нечто противоположное. Книжные свободолюбцы, гуманисты-теоретики и сами человеческие страдания склонны рассматривать «в общем виде», суммарно; данное общество (в России второй половины XIX века речь шла о буржуазно-дворянском обществе), рассуждают они, несовершенно, несправедливо, его нужно радикально перестроить; а когда это будет сделано, то положение страдающих единиц изменится к лучшему само собой. Именно по такой схеме рассуждал Родион Романович Раскольников.

В периоды общественного подъема такие удобопонятные и радикальные теории приобретают особую привлекательность. В шестидесятые годы толпы Ситниковых и Кукшиных набросились на эти рецепты, как на последний крик моды. А модники ведь всегда спешат, чтобы не только не отстать от моды, а еще и забежать вперед и постараться уверить всех, что они-то и являются законодателями моды, то есть что не Базаровы, не Рахметовы, а именно они, Ситников вместе с Кукшиной, главные-то деятели и есть. Эти новые Репетиловы шумели, суетились, и у некоторых писателей сложилось впечатление, будто и все-то движение революционной молодежи не более как суета и пустопорожний шум; появились так называемые «антинигилистические» романы вроде «Взбаламученного моря» А.Писемского или «Панургова стада» Вс. Крестовского. Но страхи этих писателей оказались сильно преувеличенными: как только «нигилисты» по моде увидели, что за это увлечение приходится расплачиваться ссылкой или даже тюрьмой, они поспешно образумливались и вполне непринужденно возвращались на стезю благопорядочности.

О Николае Вязникове нельзя сказать, что он примкнул к радикальному студенческому движению лишь из желания не отстать от моды; определенную роль тут, конечно, сыграл и пример отца, хотя этот пример, конечно, не мог иметь решающего значения. Характер у Николая был совсем не такой, как у отца. Он был слишком склонен к самолюбованию: в студенческих кружках его говорливость и живость обращали на себя внимание, а сам он уже воображал себя великим оратором или знаменитым публицистом; у него была складная фигура и довольно приятное лицо, кокетничающие дамы бросали на него благосклонные взоры, а сам себе он казался неотразимым красавцем. Что бы Николай ни делал, он больше всего заботился о собственном успехе. Когда он обличал Бежецкого за то, что тот «присмирел» и поступил на место с огромным жалованием, когда возмущался, что «бог Ваала стал кумиром» для многих его сверстников, он больше всего заботился о том, достаточно ли восхищены слушатели его благородством и красноречием.

Во взбунтовавшемся Залесье это свойство его характера обнаружилось особенно выпукло. «Теоретически он, пожалуй, и любил народ, — замечает Станюкович, — но все эти грубые лица, этот запах земли, навоза и пота были чужды ему, даже неприятны…» Но самое-то для него существенное состояло даже и не в дурных запахах, а в том, «что всем этим мужикам нет до него никакого дела». Он и в этой ситуации хотел быть в центре восхищенного внимания, а раз этого не оказалось, то от «теоретической» любви к народу освободиться было нетрудно, и Николай, естественно, стал искать успеха, славы, богатства в той части общества, которую он «теоретически» же так недавно и так решительно осуждал.

Николая Станюкович писал тщательно, с многими уточняющими подробностями и обстоятельствами; он его сопоставил и с Лаврентьевым и с Прокофьевым-Мирзоевым, пространно рассказал о его отношениях с Леночкой и с Ниной Ратыновой — и все это ради того, чтобы как можно отчетливее прочертить кривую его падения. Но читая роман, все больше и больше убеждаешься, что в этом падении, можно сказать, не хватает катастрофичности — как будто упало нечто не имеющее собственного веса. К Николаю не испытываешь ни настоящей ненависти, хотя он совершил не одну подлость, ни жалости, а ведь пропал, в сущности, неплохой человек.

Совсем иное впечатление производит образ другого брата — Василия. На первых порах можно подумать, что для этого заведомого праведника Станюкович просто не нашел подходящих красок. Вася в отличие от своего старшего брата не умеет показать себя, он, как сказали бы модники наших дней, «не смотрится». Рассказы о том, как он дружит с мужиками, как учится косить, тоже не вносят в эту фигуру чего-то реально-ощутимого, жизненно достоверного. Читатель уже готов заключить, что это наспех олицетворенный тезис о возможности положительного героя. Но вот мы дочитались до эпизода, в котором повествуется о том, как Вася пришел к Кузьме Кривошейнову, чтобы убедить (или упросить) его простить или хотя бы отсрочить залесским мужикам их долг. В его почти бессвязной речи, в крайнем его смущении раскрывается детская наивность и покоряющая искренность; вы чувствуете, что для него страдания тех, за кого он просит, больнее и ужаснее, чем его собственные, — ведь ясно же, что за себя и для себя он просить не пошел бы. Здесь перед нами трепещет девственно чистая душа, для которой, по вещему слову Некрасова, «зрелище бедствий народных невыносимо…». И как раз в этом источник силы личности Василия Вязникова.

Да, проповедь Васи наивна, его протестующий порыв во время экзекуции в Залесье донкихотски бессилен и почти нелеп; его приготовления к более осознанной деятельности оборваны смертью; но было бы ошибочно думать, что жизнь его прошла бесплодно. Именно Вася, его поведение вносят в роман ободряющее светлое начало. Кузька-живодер попробовал разговаривать с ним снисходительно-иронически, но чутье хищника подсказало ему, что этот наивный юнец для него, Кузьки, опаснее всех врагов. Васю ни запугать, ни подкупить, ни совратить соблазнами мира сего нельзя; его можно сослать, заключить в тюремный каземат, но это не заставит его отступиться от своих убеждений, потому что они вдохновлены братской любовью к людям.

В идейном замысле романа важное место занимает фигура Прокофьева-Мирзоева — профессионального революционера, искусного конспиратора. С деятельностью таких людей Станюкович справедливо связывал строгую организованность и преемственность в революционном движении. Однако он всем ходом повествования дает понять, что Вася обратился к народу еще до знакомства с Прокофьевым-Мирзоевым, что без таких подвижников любви и самоотвержения, как Вася, Прокофьевы-Мирзоевы остались бы героическими одиночками.

Действие романа начинается летом 1873 года, а его кульминационный эпизод (экзекуция в Залесье) происходит летом 1874 года, то есть как раз в то время, когда совершалась эпопея «хождения в народ». Но в характере Васи Станюковичу удалось запечатлеть некоторые важные черты не только тогдашних народников, но и всей русской революционной молодежи второй половины XIX века — ее бескорыстие, самоотверженность, ее беззаветную преданность идеалам справедливости и свободы.

Печатание романа было начато, когда Станюкович успел закончить всего несколько первых его глав. Деловитый редактор-издатель журнала «Дело» Г. Е. Благосветлов настаивал, чтобы публикация романа шла из номера в номер, — приходилось спешить. Автору казалось, что он портит хороший замысел: «…я сижу с утра до вечера за романом, — писал он жене 13 февраля 1880 года, — рву безжалостно написанное и очень недоволен. А Благосветлов шлет записочки. Им, видишь ли, хочется „братьев“ пустить первыми в книжке. Обещал сдать 18-го. Ты можешь вообразить, следовательно, и мою фигуру в халате и мою раздражительность, пока я не облеку в формы моих лиц романа. Но формы их мне не нравятся. Оттого и раздражительность. В голове так стройно, хорошо вяжется, а на бумаге — не то. Ну и рвешь бумагу». Но опасения оказались в значительной степени преувеличенными: роман имел несомненный успех у читателей, а передовая критика тех лет с удовлетворением отметила не только его общественную актуальность, но и художественную убедительность. В наши дни, когда с момента выхода в свет «Двух братьев» прошло почти сто лет, можно сказать с уверенностью, что это один из лучших (если не лучший) романов Станюковича.

8

Роман «Два брата» недвусмысленно свидетельствует о том, что Станюкович знал о революционном движении народников не понаслышке; во всем повествовании о деятельности Прокофьева-Мирзоева, например, чувствуется осведомленность в таких подробностях и обстоятельствах, с которыми можно было ознакомиться только из первых рук. Но, сочувствуя борьбе народников, посильно помогая им, Станюкович в то же время не разделял многих положений народнической идеологии и, в частности, народнических воззрений по вопросу о судьбах капитализма в России, о характере и силе его влияния на жизнь русского общества. Тут он стоял на позициях, выработанных Чернышевским и его ближайшими последователями, и с этих позиций стремился осмыслить тот жизненный материал, который в изобилии дала ему семилетняя служба.

Сквозные темы многих его произведений, как беллетристических, так и публицистических, прямо или косвенно связаны с фактом выдвижения на первый план русской жизни нового господина, буржуя, в каком бы обличий он ни выставлял себя — в окультуренном, как Стрекалов, или неприбранно-чумазом, как Кузька Кривошейнов. Союз между буржуем-хищником и правящими верхами, где решающее влияние принадлежало еще дворянам, вносил, по убеждению Станюковича, важные изменения не только в экономику и политику, но и в нравственную атмосферу всего русского общества.

Богатство и его детища — комфорт и роскошь и раньше были соблазнительны; но в крепостную эпоху они доставались или по наследству, или по чину, то есть по карьере (так называемые безгрешные доходы на всеобщее обозрение тогда все-таки предпочитали не выставлять). В новых условиях начался процесс быстрого перераспределения богатств. Теперь у всех на виду, внезапно, какими-то темными, но по внешности вполне законными путями обогащались никому не известные раньше люди. Авантюризм приобрел права гражданства, стал респектабельным. Станюкович с пристальным вниманием следил, как это новое явление сказывалось прежде всего на поведении молодежи. Соблазняемые неумеренной роскошью новых богачей, многие молодые люди готовы были пойти на любую сделку с совестью: предварительно рассчитав сумму приданого, женились на дочерях новых богачей, как это сделал Борис Кривский из романа «Наши нравы», или прямо действовали по способам червонных валетов — обирали любовниц, близких родственников, а в случаях крайней необходимости не брезговали подлогами и мошенничеством, как Шурка Кривский из того же романа.

Беллетристические произведения Станюковича, посвященные этому кругу тем (повесть «Червонный валет», романы «Наши нравы», «В мутной воде», «В места не столь отдаленные» и др.), неприкрыто публицистичны; порою кажется, что автор еще раз, более пространно и в более, так сказать, «завлекательной» форме пересказывает содержание некоторых своих публицистических выступлений. В значительной степени так оно и было. «Вскормленник шестидесятых годов», Станюкович считал тесное сочетание беллетристики и публицистики вполне естественным и даже необходимым и временами предпочитал работать в публицистическом жанре. Например, с тех пор как он стал постоянным сотрудником журнала «Дело», публицистике он отдавал большую часть своих сил. Начиная с 1877 года Станюкович на страницах этого журнала из номера в номер помещал статьи и фельетоны или во «Внутреннем обозрении», или под рубрикой «Картинки общественной жизни». Особую популярность и большой общественный резонанс получила серия его фельетонов, памфлетов и репортажей, которые он печатал под общим заглавием «Письма знатного иностранца».

Англичанин Джонни Смит, на русской границе выправивший за два фунта стерлингов паспорт на имя лорда Джона Розберри, в поисках легкого заработка путешествует по России и свои наблюдения и замечания сообщает в письмах Дженни — жене своей, оставшейся в Англии. Этот с давних пор известный в европейской публицистике прием маскировки давал Станюковичу возможность взглянуть на многие явления русской жизни «глазами иностранца», то есть как бы впервые, и таким образом представить их свежо и впечатляюще. Вот, например, как пишет Джонни о распространившейся в то время по России эпидемии хищений и растрат: «Что ни день, то в здешних газетах извещают о покражах всевозможных предметов, движимых и недвижимых, имеющих какую-либо ценность. Преимущественно опустошаются общественные кассы, но не оставляются без должного внимания и прочие предметы, особенно заготовляемые в большом количестве, как-то: мука, крупа, овес, сено, сукно и пр. Сперва я был крайне удивлен этим обстоятельством и полагал, что факты покражи составляют единичные явления и производятся специалистами вроде наших лондонских мазуриков высшей школы, но скоро убедился, что эта профессия не имеет в России такого предосудительного характера и что подобные занятия составляют почти повсеместное явление среди многих русских джентльменов, пользующихся цензом, дающим право на заведование кассой, или на заготовку материалов, или на присмотр за всеми подобными делами.

По понятиям названных выше джентльменов „касса“, „казна“ и т. п. составляют нечто вроде мифической золотой курицы, не пользоваться которой может либо непроходимый дурак, либо совсем ленивый человек, тем более, что пользование это не всегда влечет за собою неприятные последствия, особенно, если при пользовании не обнаруживать слишком большой поспешности и алчности.

Я пробовал уяснить себе причины такой, можно сказать, непримиримой вражды, существующей к кассам, и после тщательных расспросов узнал, что вражда эта восходит к отдаленным временам (не могу сказать, ранее русского царя Гороха или после него) и с особенной силою свирепствует теперь, когда, после отмены крепостного права и с развитием касс, жизнь многих джентльменов стала более или менее в зависимости от собственной ловкости и умения так очистить кассу, чтобы не подлежать ответственности…».

В своих публицистических произведениях Станюкович неоднократно возвращался к мысли о том, что хищники и воры легко уходят от наказания главным образом потому, что многоступенчатая иерархия администраторов и начальников, призванных охранять интересы государства и общества, сама действует по принципу круговой безответственности. В одном из своих писем Джонни приводит следующий, весьма характерный в этом отношении диалог с чиновником Z: «— Скажите, молодой друг, отчего вы всегда молчаливы? Вы превосходно работаете, вы идеальный исполнитель, но отчего вы молчите?.. Кто вас не знал бы так хорошо, как я, тот подумал бы, что вы готовите донос на своего начальника и друга.

Мистер Z. только улыбнулся.

— Что значит ваша улыбка, сэр?

— Ах, милорд… Я удивляюсь, как вы с вашим умом не объяснили моего молчания.

— Что ж оно означает?

— Преданность, одну преданность и ничего более!..

Однажды я сидел в кабинете мистера Z. Он только что готовился отправить лично составленную им записку к своему патрону по какому-то вопросу, как ему подают записку от патрона. Мистер Z. хладнокровно прочел ее, аккуратно сложил, спрятал к месту и приказал позвать своего секретаря.

— Эта записка, над которою мы работали, не годится. Приказано разобрать этот вопрос в другом направлении, и потому нам приходится завтра же этим заняться.

— Но как же… То направление, которое придано этой записке, основано на началах науки.

— Главное, не рассуждайте и делайте, что приказано… Наука?.. Наука должна служить государству, а не государство науке.

Молодой секретарь почтительно поклонился и ушел.

— А какое ваше мнение по этому вопросу? — спросил я.

— У меня, милорд, нет мнения… Я исполняю, что приказывают.

— Но как же однако?

— Очень просто: я не рассуждаю и, признаюсь, считаю нелепостью рассуждать… Я служу и более ничего.

— Конечно, это просто, но, с другой стороны, такой индифферентизм может лечь нравственной ответственностью…

— У вас — быть может, а у нас, милорд, нет… Какая ответственность, когда приказание мне дано на бумаге и даже за нумером? Я исполнитель — и в этом вся моя роль. Если бы я рассуждал, милорд, то…

Он не досказал и умолк».

Действие происходило в Петербурге, записка была «с направлением», то есть общего, руководящего свойства; по этим признакам читателю нетрудно было догадаться, что «мистер Z» занимает какой-то очень важный пост, а его патрон, вероятнее всего, не меньше, чем министр. Но ведь и те, кому было поручено наблюдать за радикальным журналом, тоже могли догадываться.

Журнал «Дело» с самого возникновения был у властей на особом счету; многие знали, что он является прямым продолжением знаменитого «Русского слова», что подтверждалось, между прочим, и тем, что бывший редактор этого журнала Г. Е. Благосветлов стал фактическим редактором-издателем «Дела». Среди сотрудников журнала некоторое время был только что вышедший из Петропавловской крепости Д. И. Писарев; тайная полиция имела сведения, что «Дело» печатает на своих страницах статьи и корреспонденции видных революционеров-эмигрантов — П. Л. Лаврова, П. Н. Ткачева, С. М. Степняка-Кравчинского. Вполне естественно, что когда Станюкович занял в журнале место ведущего публициста, цензура и тайная полиция стали уделять ему особое внимание. «Уличающих» фактов накопилось за несколько лет наблюдений много, и поэтому, когда после смерти Г. Е. Благосветлова Станюкович возбудил ходатайство о разрешении на право издания «Дела», ему было отказано. Правда, через некоторое время разрешение было все-таки выдано, но, по-видимому, тогда же судьба журнала была предрешена. Тайная полиция теперь имела неоспоримые данные о том, что Станюкович во время своих поездок за границу встречается с П. Л. Лавровым, П. А. Кропоткиным, В. И. Засулич, С. М. Степняком-Кравчинским и другими видными революционерами-эмигрантами. Ждали удобного случая, и он подвернулся: 21 апреля 1884 года Станюкович был арестован на пограничной станции Вержболово и доставлен в Петербург. Целый год его держали в Доме предварительного заключения под следствием, а затем в административном порядке сослали на три года в Томск. Он отправился в третье вынужденное путешествие, на этот раз в Сибирь — в те места, через которые он двадцать два года назад возвращался из своего первого путешествия.

Несчастья и невзгоды обрушивались на Станюковича одно за другим. Он тяжело пережил разгром народовольцев и наступление реакции; пока он находился под следствием, умерла его дочь — Любовь Константиновна; арест и ссылка лишили его журнала и средств к существованию. И все-таки Станюкович нашел в себе достаточно сил, чтобы с достоинством, мужественно перенести все эти удары. В ссылке, чтобы как-то сводить концы с концами, он должен был снова на некоторое время поступить на службу. Но главным его делом и здесь была литература. Он стал постоянным сотрудником тамошней «Сибирской газеты» и на ее страницах напечатал ряд статей, фельетонов и роман «Места не столь отдаленные» (окончательное название «В места не столь отдаленные»). Некоторые из написанных им в ссылке произведений — среди них книга путевых очерков «В дальние края» и несколько морских рассказов — были тогда же опубликованы в столичной печати.

9

27 июня 1888 года, отбыв срок ссылки, Станюкович, как сообщила «Сибирская газета», «выехал в Россию». К этому времени Людмила Николаевна получила небольшое наследство, что дало возможность Станюковичу вместе с семьей поехать во Францию, чтобы поправить расшатавшееся здоровье.

В феврале 1889 года он вернулся в Петербург и начал хлопоты по устройству своих литературных дел. Прежде всего он стремился возобновить публицистический диалог с читателем, для чего необходима была прочная связь с одним из тогдашних ведущих прогрессивных журналов. Но эта задача оказалась трудноразрешимой. Обстановка в журналистике стала еще более тяжелой, чем пять лет назад. На страницах «Русского вестника», «Московских ведомостей», «Нового времени» и других — рангом пониже — реакционных органов велось систематическое глумление над всем, в чем замечалось хотя бы отдаленное подобие освободительных идей. Те газеты и журналы, которые были подозреваемы властями в оппозиционности, подвергались особому цензурному и полицейскому досмотру. Выступления публицистов, все-таки еще претендовавших на то, чтобы в обществе их считали за либералов, отличались незначительностью тем и уклончивостью тона. С журналами и газетами, в которых Станюкович находил возможным сотрудничать, не поступаясь своими взглядами, его отношения складывались двояко: для его беллетристики охотно открывали свои страницы такие влиятельные журналы, как «Русское богатство», «Вестник Европы», «Мир божий», «Журнал для всех», «Нива», «Родник», «Всходы», «Детское чтение», «Юный читатель» и др.; одна из самых распространенных газет — «Русские ведомости» — печатала беллетристические произведения Станюковича из года в год, из месяца в месяц — вплоть до последних дней его жизни. А к Станюковичу-публицисту руководители тех же самых журналов и газет относились более или менее прохладно, а то и настороженно. Лишь через несколько лет, когда в России наметился новый подъем оппозиционных настроений, журнал «Русская мысль» стал более или менее систематически печатать фельетоны Станюковича под общим заглавием «Картинки современных нравов» (в эту серию входили и новые «Письма знатного иностранца»).

Не имея на протяжении ряда лет постоянной публицистической трибуны, Станюкович, естественно, большую часть своего времени уделял беллетристике. В последние четырнадцать лет жизни Станюкович работал с удивительной интенсивностью. За эти годы он написал подавляющее большинство морских рассказов и повестей, три романа, несколько повестей и больше двадцати рассказов на материале тогдашней общественной жизни.

Романы и «неморские» повести и рассказы этого времени так же, как и большинство произведений Станюковича семидесятых — начала восьмидесятых годов, открыто публицистичны, а в некоторых из них явно проступает памфлетная нацеленность. По общему своему характеру и тематика этих произведений осталась прежней. Станюкович продолжал внимательно присматриваться к одному из самых значительных и зловещих социальных процессов второй половины XIX столетия — к процессу сближения сановного дворянства и высшей бюрократии с новым богачом — буржуа-промышленником и банковским воротилой. Его отношение к обеим этим социальным группам в основном не изменилось, а моменты различия предопределялись самим ходом указанного процесса. С Кузькой Кривошейновым его вельможные покровители обращались все-таки как с выскочкой, да он и сам смотрел на них еще снизу вверх; в возможность покровительственного отношения к Василию Захаровичу Трифонову (роман «Откровенные») никто из его чиновных и титулованных приятелей и помыслить не может; к искателям руки и сердца (то есть миллионного приданого) его дочери Ксении он относится с одинаковым презрением — будь то князь Сицкий, или завтрашний министр Павлищев, или безродный, еще только начинающий делать карьеру Марк Борщев. Станюкович убеждает читателя, что это презрение вполне заслуженно.

Конечно, эти внезапные богатства вчерашних мужиков заключали в себе невольный соблазн, но ведь поддающиеся ему — все эти потомки «Рюриковичей и гедиминовичей», все эти государственные деятели и думать не хотели, чтобы в подлости своей сохранить, по слову Пушкина, хотя бы «осанку благородства». Они были омерзительнее новых богачей. По сравнению с развратным паразитом Козельским, старавшимся выдать свою дочь Тину за молодого Гобзина и таким образом «породниться» с миллионами его отца Прокофия Лукича Гобзина, этот последний выглядит не только крупнее, но даже человечнее: он по крайней мере деятелен и умеет ценить в людях трудолюбие и знания.

Само собой разумеется, к такого рода сопоставлениям Станюкович прибегал не ради того, чтобы возвысить и оправдать новых богачей. В своих произведениях девяностых годов он последовательно развивает ту мысль, что процесс сближения двух этих социальных групп является в то же время и процессом нравственного распада правящих верхов тогдашней России. Одним из симптомов этого распада было и то, что люди, сколько-нибудь порядочные и деятельные (такие, например, как Григорий Александрович Никодимцев из того же романа «Равнодушные»), там, наверху, не уживались.

Тема нравственного разложения правящих верхов важна, конечно, не сама по себе; во второй половине XIX века она привлекала внимание русских писателей, в том числе и М. Е. Салтыкова-Щедрина и Л. Н. Толстого, главным образом потому, что была частью более общей и несравнимо более важной темы — темы судеб России. Ведь тлетворное влияние этого разложения сказывалось на жизни всей страны и, в частности, на нравственном состоянии так называемых образованных слоев общества. Именно об этом написан роман «Жрецы».

Коллизия романа сложна по своему составу. На первый взгляд может показаться, что в романе описана заурядная профессорская склока. На самом деле, не будь скрытой, злобной зависти жреца чистой науки профессора Аристарха Яковлевича Найденова к более молодому, популярному профессору Николаю Сергеевичу Заречному, которого его поклонники и почитатели считали чуть ли не продолжателем традиций самого Грановского, не было бы никаких бед и потрясений: юбилей старика Косицкого прошел бы мирно, потому что доцент Перелесов не осмелился бы написать свою пасквильную статью об этом юбилее и о речи Заречного, а если бы даже и написал, то без содействия Найденова ее едва ли напечатали бы. Но эта склока потому и вызвала такие трагические последствия, что оказалась одним из выражений всей общественной борьбы в России восьмидесятых — девяностых годов.

Профессор Найденов стал заботиться о чистой науке после того, как разуверился в успехе освободительного движения. В начале он, наверно, надеялся, что общественное мнение, а стало быть, и студенты поймут его и пойдут за ним. Но он ошибся: студенты от него отвернулись, и ему ничего не оставалось делать, как обратиться за поддержкой к реакционнейшей газете. Заречного он подозревал в том, что тот в своих лекциях высказывает радикальные мысли ради того только, чтобы добиться популярности у студентов, не способных отличить подлинное от поддельного. Но старый скептик ошибся опять: несколько студентов, присутствовавших на банкете и слышавших тост Заречного, сразу поняли, что радикализм их любимого профессора не многого стоит; восстановить доверие студенческой аудитории ему уже, наверное, не удастся. Ход событий в этой университетской истории предопределялся в конечном счете противостоянием передового общественного мнения, одним из носителей которого было студенчество, реакционным правящим верхам.

Роман «Жрецы» вышел в свет в 1897 году, а через два года в России началось широкое студенческое движение, всколыхнувшее все русское общество и показавшее, что реакция не всесильна, что ее торжеству приходит конец.

Новые публицистические выступления Станюковича, его романы, повести и рассказы о современной ему жизни — все это имело общественный резонанс и оценивалось передовой критикой того времени, как говорится, вполне положительно. И все-таки в те годы его место в литературе и в читательском сознании определялось не этими произведениями.

10

В 1888 году вышел его сборник «Морские рассказы», и этот факт круто изменил всю его литературную судьбу. До этого он был известным, прогрессивным писателем и публицистом, а теперь он стал знаменитым автором морских рассказов. Все остальные его произведения уважительно, не без интереса читали и одобряли, а новых морских рассказов с нетерпением ждали и требовали. Станюкович вынужден был подчиниться: он стал издавать эти рассказы особыми сборниками: «Моряки», «Среди моряков», «Из жизни моряков», «Рассказы из морской жизни», «Новые морские рассказы». И почти каждый из этих сборников приходилось издавать по нескольку раз.

Успех морских рассказов на первых порах оказался неожиданным для самого Станюковича: тогдашние читатели и критики (не очень большие охотники до историко-литературных изысканий) увидели в этих рассказах что-то новое, даже небывалое, а он-то хорошо знал, что и герои и ситуации, почти такие же, как в его теперешних морских рассказах, появились в русской литературе еще в 1867 году — в его книге «Из кругосветного плавания. Очерки морского быта». Но тогда его моряков не заметили, а теперь, через двадцать один год, встретили восторженно. Почему? В поисках ответа на этот вопрос необходимо принять во внимание различие эпох.

Критики шестидесятых годов прошли мимо «Очерков морского быта» скорее всего потому, что сам этот специфический быт был для них не очень актуален. В книжке рассказывалось о русских матросах и офицерах, то есть о тех же мужиках и дворянах, только в военно-морском обмундировании; социальные коллизии, волновавшие тогда всю Россию, в своеобразном преломлении существовали и там — на клиперах и корветах, бороздивших океанские просторы; но в центре общественного внимания находился тогда вчерашний крепостной, а в 1867 году временнообязанный мужик, непосредственно пахавший землю, и помещик-крепостник, продолжавший обирать этого временнообязанного.

Следует иметь в виду также и то, что, когда молодой Станюкович писал свои первые очерки морского быта, он был охвачен воодушевлением шестидесятых годов. Общее состояние тогдашней общественной жизни, направление ее развития в годы наивысшего подъема освободительного движения он, как и большинство его сверстников, считал естественным, «нормальным». Ненормальными были только николаевские нравы и порядки — с предписанной жестокостью, мордобоем, линьками и командирской матерщиной, заменявшей воспитательную словесность. Но все это было именно прошлое; ведь телесные наказания были отменены еще в 1863 году. Конечно, старые нравы и порядки глубоко укоренились во флоте, у них были упорные поклонники и защитники, но по оптимизму современника освободительных свершений молодой Станюкович был уверен, что новые гуманные начала и принципы победят — и скоро. Эта уверенность, разумеется, не могла не сказаться и на тональности его очерков морского быта.

Теперь, в восьмидесятых и девяностых годах, и общественные обстоятельства были другие, и Станюкович в ином свете увидел все то, что видел и пережил тогда, во время своего первого вынужденного плавания. Теперь в новых его морских рассказах тема социальной розни во флоте зазвучала острее и, как это ни покажется странным, вполне современно и даже злободневно, а старые николаевские порядки представлены так, будто матрос Рябой только вчера получил сотню линьков, а спасший его от нового наказания корабельный парусник Исайка, чтобы избежать порки, бросился в море и утонул — только что, минуту назад.

Конечно, в новых морских рассказах чувствуется рука писателя, умудренного опытом многолетних литературных трудов. Но дело не только в этом; эти рассказы вобрали в себя еще и многолетний опыт непосредственного участия в общественной борьбе. Как сказано выше, все морские рассказы и повести Станюковича написаны по воспоминаниям о его кругосветном плавании 1860–1863 годов. Поэтому действие большинства из них происходит в те же годы и только в немногих произведениях, как, например, в повести «В море!», уже в новую эпоху, то есть в восьмидесятых — девяностых годах. Но независимо от хронологической приуроченности фабульного времени все они без исключения своим смыслом и пафосом были обращены к общественной борьбе восьмидесятых — девяностых годов.

Станюкович принадлежал к числу тех русских писателей второй половины XIX века, которые и в периоды реакции оставались верны освободительным идеям шестидесятых годов; но, конечно, он уже давно преодолел розоватый оптимизм своей молодости. Возвратившись из ссылки, он убедился, что политическая реакция, наступившая после того, как народовольцами был убит Александр II, усилилась еще больше. Теперь ее вдохновители во главе с Победоносцевым стояли у самого кормила власти; они открыто проклинали реформы шестидесятых годов и упорно стремились проводить политику контрреформ. Этот одобренный и покровительствуемый самим Александром III поход против всего наследия шестидесятых годов сказался, конечно, и на положении в русском военном флоте.

В соответствии с новыми политическими и идеологическими веяниями и в канцеляриях военно-морского ведомства, и в корабельных кают-компаниях, и в служебных взаимоотношениях тон стали задавать такие офицеры, для которых завещанное шестидесятыми годами гуманное отношение к матросу было ненавистно — и по сословно-кастовым предрассудкам и потому еще, что оно требовало от них неустанного воспитательского труда. Закон об отмене телесных наказаний во флоте теперешние «дантисты» считали как бы несуществующим и палачествовали безнаказанно. Над «либеральными» традициями открыто смеялись, а офицеров, верных этим традициям, при первом же удобном случае или принуждали выйти в отставку, как это было сделано с Леонтьевым, или, как Ивкова, отчисляли на том основании, что полицейские власти предписывали им «прокатиться в не столь отдаленные места» («Беспокойный адмирал»). Теперь получили ход жестокие и бесчестные карьеристы вроде Аркадия Дмитриевича Налетова («В море!»).

В своих морских рассказах и повестях Станюкович показал, что правящие верхи в восьмидесятых годах насаждали в военном флоте как раз те гибельные порядки и нравы, против которых боролись лучшие люди шестидесятых годов, и что, с другой стороны, выдвинутые этими людьми гуманные принципы необходимы и плодотворны. Именно эта сквозная мысль, может быть, рельефнее всего выявляется при сопоставлении двух его героев: «грозного адмирала» Алексея Петровича Ветлугина и «беспокойного адмирала» Ивана Андреевича Корнева. Ветлугин — это полное воплощение дореформенного строя флотской жизни; энергичный и честолюбивый, он, подчиняясь ее жестоким законам, ожесточился сам, растерял лучшие человеческие качества и оказался в конце жизни ни с чем: во флоте он добрых воспоминаний о себе не оставил, в семье — тоже, потому что и здесь он был «грозным адмиралом», то есть жестоким самодуром. Корнев пришел в эпоху реформ как наследник высоких традиций Корнилова и Нахимова. Вспыльчивый, но, по народному выражению, и отходчивый, он всей своей деятельностью утверждал в офицерской среде принципы чести и независимости, верности воинскому долгу в самом широком смысле этого слова и глубокого уважения к матросу. Последнее для Станюковича имело особое значение.

Композиция большей части его морских рассказов и повестей как бы воспроизводит размещение личного состава на корабле: кубрик, то есть матросы, с одной стороны, и кают-компания, то есть все «господа» от гардемарина до капитана — с другой; между этими группами располагаются, тяготея то к одной, то к другой, унтер-офицеры — боцманы, баталеры, писаря и т. п. Соответственно этому строится и само повествование: офицер, если он даже и не главный герой, почти всегда предстает как самостоятельная фигура — с биографией, особой статью, характером и жизненной позицией; а матросы обыкновенно выступают как сплошная масса; некоторые из них выделяются в повествовании и подробно описываются лишь в тех сравнительно немногочисленных произведениях, где они являются главными героями («Беглец», «Человек за бортом», «Между своими», «Исайка», «Максимка», «Похождения одного матроса»).

Между этими двумя категориями персонажей много различий, но одно из них особенно существенно. В офицерской среде, в кают-компании никогда не бывает полного единодушия; интеллектуальная и нравственная атмосфера здесь то и дело изменяется, прямо отражая те изменения, которые происходили там, в правящих сферах России. Матросская среда, как человеческое сообщество, всегда остается неизменной. И это не было следствием темноты и косности деревенских парней, вырванных из вологодских или архангельских захолустий; цельность и постоянство в матросской среде предопределялись непреложными нормами народной нравственности.

Человеческое достоинство — и в своем брате-матросе и в офицерах — здесь оценивалось по одним и тем же критериям всегда — что в николаевские времена, что в шестидесятые годы, что в конце века.

После многодневного утомительного перехода сойти на берег и, не жалея скудных сбережений, «отвести душу» — этому давнему обычаю охотно и без каких бы то ни было колебаний следовало большинство матросов; но самым уважаемым и авторитетным в их среде был все-таки трезвый, рассудительный и умелый матрос. Боцманское сквернословие и даже зуботычины воспринимались как неизбежное зло, но когда кто-то из боцманов слишком уж заносился, матросы утихомиривали его собственными силами («Матросский линч»). Отношение к офицерам определялось не только их добротой, но и по делу. Чистота, какой добивался старший офицер Василий Иванович, была для матросов «каторжной чистотой», а самого Василия Ивановича они тем не менее искренне уважали, потому что его любовь к делу не подлежала ни малейшему сомнению. А старшего офицера фон дер Беринга матросы невзлюбили, потому что к чистоте, как и к красоте корвета, он был равнодушен, а добивался только одного — чтобы матросы беспрекословно, «как машина», выполняли его распоряжения («Куцый»).

Конечно, в отношениях между матросами и офицерами социальная рознь сказывалась на каждом шагу, но наряду с ней или, может быть, даже наперекор ей было здесь и нечто другое: весь экипаж по необходимости должен был быть объединен общим сознанием, общим чувством противостояния грозной стихии, всегда чреватой гибелью — гибелью всех, без различия чинов и сословий. Тут особое значение приобретали личные качества людей. Капитана, мастерски управляющего кораблем, да если он еще и справедлив, матросы называли «голубем»; офицер, в самых опасных обстоятельствах сохранявший мужество и распорядительность, пользовался уважением матросов, если он бывал порою даже и слишком суров.

…Бескрайние просторы Тихого, Атлантического или Индийского океанов, сказочная, «райская» природа далеких южных земель — все это влекло, радовало и удивляло. Особое место занимали встречи с другими, незнакомыми дотоле народами; русские моряки присматривались к нравам и обычаям этих народов без тени высокомерия, с непринужденной открытостью и веселым доброжелательством. И как раз во время этих встреч каждый из них отчетливее и пронзительнее чувствовал себя, сознавал себя русским человеком, человеком из великой страны России. В долгом плавании воспоминания о родине неизбежно порождали тоску по ней; на корабле тосковали все — и матросы и офицеры. Но образ родины, образ России в матросских мечтах вырисовывается величественнее и поэтичнее; ведь ее песни поют на корабле только матросы, русская речь со всей ее пестротой и размашистостью звучит в матросских разговорах.

В других, «неморских» произведениях Станюковича народ почти всегда за кулисами, и его речь там раздается весьма редко. В морских рассказах и повестях матросское слово несет на себе главную поэтическую «нагрузку»; стоит только ему зазвучать, как появляется новая, свежая краска, неожиданная, чаще всего веселая интонация, и благодаря этому весь тон повествования приобретает глубину или, как сказали бы в наше время, стереофоничность.

Станюкович в этих произведениях не скрывает ни жестокости, ни дикого разгула страстей, ни равнодушия одних, ни подлости других; но при всем при этом в восьмидесятых и девяностых годах они производили ободряющее впечатление. Литература тех лет в различных вариантах представила фигуру рефлектирующего скептика, готового подвергнуть сомнению не только успех борьбы, но и сам ее смысл; в морских рассказах и повестях Станюковича действовали люди, которым некогда было рассуждать о смысле борьбы; они должны были быть готовы к ней каждую минуту.

* * *

На четвертом десятилетии своей литературной деятельности Станюкович стал знаменитым писателем. Но он так и не сумел стать писателем, более или менее обеспеченным. Как и в прежние годы, ему приходилось много работать. Его крепкий от природы организм слабел, болезни не проходили. Он часто ездил на лечение: то в Крым, то за границу. Во время одной из таких поездок он и умер — 7 мая 1903 года в Неаполе.