Как только по Москве разнесся слух о том, что произошло перед панихидой, и, разумеется, слух, изукрашенный самыми фантастическими узорами, — жрецы науки засуетились, словно муравьи в потревоженном муравейнике.

Одни возмущались поступком Сбруева, другие злорадствовали, немногие сочувствовали, но всякий думал о себе, — как бы не случилось чего-нибудь неприятного по этому случаю. Как бы не подумали, что он одобряет дерзкую выходку своего коллеги против Найденова.

Хотя все хорошо знали, что старый профессор сыграл очень некрасивую роль в деле, которое привело к самоубийству Перелесова, тем не менее некоторые из господ профессоров тотчас же решили — ехать к Найденову, чтобы засвидетельствовать ему свое сочувствие и выразить негодование по поводу выходки Сбруева, рассчитывая, что Найденов, во всяком случае, сумеет выпутаться из этой истории и остаться формально вне всякого подозрения. Следовательно, ехать к нему необходимо, а не то он потом припомнит и сделает такую пакость, что и не ожидаешь.

И на другой же день после панихиды к нему поехали не только профессора, считавшие Найденова своим, но даже и некоторые из считавших его «чужим». В числе таких был и профессор Цветницкий, хваставший перед панихидой, что не подаст руки Найденову, и первый протянувший руку.

Однако ни один из посетителей не был принят.

Старый слуга всем говорил, что барин не совсем здоров и не принимает, и визитерам пришлось оставлять только свои карточки.

Действительно, Найденов со вчерашнего дня чувствовал себя нехорошо, хотя и скрывал это от жены и детей. Он испытывал непривычную слабость, утомленность и временами головокружение. Ему все было холодно. Он осунулся и как-то сразу одряхлел. И только его глаза, по-прежнему умные, пронизывающие, порой зажигались лихорадочным блеском.

Карточки, которые подавал ему слуга, по-видимому, не доставили ни малейшего удовольствия старому профессору.

Напротив! Прочитывая фамилии коллег и разных других лиц официального мира, считавших долгом заявить о своем сочувствии, Найденов с брезгливой усмешкой, кривившей его тонкие губы, бросал их на письменный стол.

Сам никому не веривший, он не верил и другим и, хорошо понимая мотивы этого сочувствия, знал, что через неделю-другую, когда уже он не будет влиятельным в университете лицом, ни одна душа не подъедет к крыльцу его дома, и все будут его поносить.

После долгой безотрадной думы решение уже им принято. Он подаст в отставку, уедет из Москвы и посвятит остаток жизни одной науке.

Как ученого его вспомнят!

Все остальное, из-за чего он, умный и самолюбивый человек, лгал и не останавливался ни перед чем во всю свою жизнь, теперь потеряло в глазах его всю прежнюю цену: и прелесть власти, и успех ловко веденной интриги, и накопление богатства, и видное положение, которого он домогался всякими правдами и неправдами и которое уже ему было обещано в ближайшем будущем.

Все это казалось ему теперь ненужным, бесцельным, неумным, и вся его жизнь вне науки представлялась ему сплошной ложью, приведшей его именно к тому, чего он так боялся.

И не потому он решил уйти, что один «глупец» застрелился, а другой осмелился публично оскорбить его. И не потому, что в обществе считают его виновником самоубийства…

Он понимает действительную цену русского общественного мнения и давно равнодушен к нему, хорошо зная, что не в нем опора для людей, ищущих успеха в жизни. И он не чувствует себя виноватым в самоубийстве Перелесова. Вольно же было ему переусердствовать и написать глупую подлость вместо умной. Вольно ж ему было с радостью влезать в шкуру предателя и потом жаловаться, что его соблазнили! Не особенно сердил старого профессора и Сбруев. Он был бы уволен за свою дерзость — и делу конец. Пусть надевает лавры жертвы за свои цивические добродетели и сопьется.

Не это все заставляет старого профессора все ниже и ниже опускать свою голову и думать горькую думу о полнейшем одиночестве, на которое он отныне обречен. Не это.

Хотя между ним и детьми не было никакого объяснения, но уже вчера в страдальчески-скорбном взгляде Лизы и в мрачной застенчивости сына он прочел свой приговор.

Они все видели, все слышали, и даже больше, чем могли выдержать их нервы, и, словно бы виноватые, чувствуя на себе позор их отца более, чем он сам, крадучись, вышли из толпы, бледные и приниженные, полные ужаса и недоумения…

Но, при всем желании сомневаться, сомнения были невозможны. Кто-то, очевидно не знавший детей Найденова, еще до появления его на панихиде, читал рядом с ними списанное письмо Перелесова к их отцу. Они слышали его и не знали, куда деваться, чувствуя, как горят их щеки краской стыда.

А кругом имя отца произносилось вместе с проклятиями.

И наконец эта зловещая тишина при его появлении… потом слова Сбруева и удаление отца, сопровождаемое общей нескрываемой ненавистью.

Брат и сестра возвратились домой потрясенные, полные ужаса и скорби.

Перед тем что позвонить, они, до сих пор не проронившие ни единого слова, вдруг бросились друг другу в объятия и заплакали, как маленькие дети, несчастные и беспомощные.

— Мамочка не должна ничего знать… Слышишь, Миша? — прошептала наконец Лиза, глотая рыдания…

— Боже сохрани! — ответил юноша.

И, утирая слезы, порывисто прибавил:

— Господи! За что? За что? Разве можно жить после того, как отец…

Он называл теперь отца не папой, как раньше.

Не докончив фразы, он закрыл руками лицо.

— Что ты, Миша… голубчик… Какие мысли! — вздрагивая всем телом, прошептала Лиза, в голове у которой тоже мелькали мысли о том, что жить невозможно.

— Какая ж это жизнь!.. Это не жизнь, а позор… Кто мог бы подумать!

— Надо быть мужественным, Миша… Надо своею жизнью искупить грехи отца… вот что надо…

— Такого греха ничем не искупишь…

— И у нас мама… Не забывай этого, Миша… И дай слово, что ты будешь помнить это! — значительно прибавила сестра… — Дай!..

— Ничего я не могу понять… Ничего… Тяжко, Лиза…

Они крепко пожали друг другу руки и вытирали слезы.

Через минуту брат позвонил.

Они прошли, не показываясь матери, каждый в свои комнаты переживать свое ужасное горе — разочарование в отце, которого обожали. Лиза несколько раз входила к брату и, крепко сжимая его руку, повторяла:

— Надо быть мужественным, Миша… И помни, что у нас чудная мамочка…

И снова плакала вместе с братом.

Наконец их позвали обедать.

— Крепись, Миша, родной мой… Не выдавай своего горя… Пусть мама не замечает.

— А ты! Ты бледна как смерть, Лиза.

— Скажем, что расстроены… При отце не говори, что были на панихиде. Пусть он не знает, что мы все знаем… О, лучше бы, как прежде, ничего не знать.

— Я слышал иногда, но не верил… А теперь…

Они старались казаться спокойными, когда вошли в столовую. Отца еще не было.

Когда он вошел, бледный, изможденный, состарившийся и словно бы приниженный, и сел на свое место, не глядя ни на жену, ни на детей, брат и сестра почувствовали, что отец — виновник смерти Перелесова.

И они затихли на своих местах, как затихают вдруг в замирающем страхе внезапно испуганные дети, не смея проронить звука и не решаясь, в свою очередь, поднять глаз на отца.

Найденов понял, что дети все знают, и с какою-то суровой сосредоточенностью хлебал суп, скрывая муки отца, которого презирают любимые дети.

Обед прошел в тягостном молчании.

Едва только он кончился, Найденов встал из-за стола и ушел к себе тосковать о потере единственных существ в мире, которых он действительно любил.

Когда он ушел, мать проговорила, обращаясь к детям:

— Какие вы, однако, нервные. Как сильно на вас подействовала панихида!

— Да, мамочка. Признаться, обоих нас расстроила.

— Вы больше не ходите туда.

— Мы не пойдем! — взволнованно отвечала Лиза.

— Довольно одной! — мрачно протянул сын.

— Но особенно расстроила эта панихида бедного папу, — продолжала Найденова. — Он вернулся оттуда потрясенный… И, кажется, очень был недоволен, что вы ходили туда.

— Он разве знает? — в страхе спросила Лиза.

— Я ему сказала… Боюсь, как бы наш родной не захворал. Заметили, какой он мрачный был за обедом…

И, минуту спустя, она спросила:

— Много народу было?

— Да, много.

— Пожалели, значит, несчастного.

— Мать у Перелесова… О, какая она несчастная!.. Говорят, без всяких средств осталась… Сын ей помогал… А теперь? Мамочка! Я продала свой браслет с бриллиантами…

— И отдашь деньги матери?

— Конечно… Передам Сбруеву.

— Твое дело… И я прибавлю денег. А узнали, кто этот подлый профессор, который подговорил Перелесова написать ту гадкую статью… Помнишь?

Лиза похолодела. И, употребляя все усилия, чтоб скрыть от матери охватившее ее волнение, она с решительностью ответила:

— Все это вздор, мамочка.

— Что вздор?

— А то, что какой-то профессор подговаривал. Это не профессор, а кто-то другой, мамочка.

— Да, другой, — подтвердил и сын.

— Кто же?

— Не знаю… Называли фамилию, да я забыла.

— Как же говорили, что профессор, и будто обещал хлопотать о профессуре, а Заречного вон, а Перелесова на его место?

— Мало ли что говорят, мамочка.

— В Москве ведь сплетен не оберешься. На кого угодно наплетут… Никто не убережется! — угрюмо заметил Миша.

— Ну и слава богу, что не профессор. А то ведь это было бы ужасно и для него и для его семьи… Боже сохрани, когда детям приходится краснеть за родителей…

Когда подали самовар, Лиза, по обыкновению, разлила всем чай. Она всегда носила стакан отцу в кабинет, но сегодня ей было жутко идти туда, и она медлила.

— Что ж ты, Лизочка, не несешь папе чай? Ведь он любит горячий… Неси ему скорей да разговори его хандру. Ты умеешь, и он любит, когда ты болтаешь с ним…

— Иду, иду, мамочка.

Когда молодая девушка вошла в кабинет и увидела отца, точно закаменевшего в своем кресле, с выражением беспредельной мрачной тоски в мертвенно-бледном, суровом и неподвижном лице, ее охватила жалость, и в то же время ей представилось спокойно-важное лицо покойника Перелесова с темным пятном на виске. Ей хотелось броситься на шею к отцу, пожалеть, приласкать, но какое-то брезгливое чувство парализовало первое движение ее сердца, и что-то внушавшее страх казалось в чертах прежде любимого лица. Оно словно бы стало чужим…

И Лиза осторожно и тихо поставила стакан на стол.

— Спасибо! — чуть слышно прошептал старик и робко взглянул на дочь взглядом, полным любви и страдания.

Взгляды их встретились. Старый профессор тотчас же отвел глаза. Лиза побледнела и торопливо вышла из комнаты. С порога до ушей Найденова донеслось заглушенное рыдание дочери.

Плохо спал в эту ночь старый профессор! К утру уж у него созрело решение «бросить все» и самому уехать на некоторое время за границу.

«Без меня им легче будет!» — подумал старик.

После обеда он позвал жену в кабинет и, когда та села в кресло против него, с тревогой глядя на изможденное лицо мужа, казавшееся в полусвете лампы совсем мертвенным, — он сказал:

— Чувствую, что утомился, Елена.

— Тебе надо посоветоваться с докторами, Аристарх Яковлевич… Тебя это самоубийство Перелесова совсем расстроило.

— Какое самоубийство? Какое мне дело, что Перелесов застрелился!.. — резко возразил Найденов. — Сегодня его, кстати, уж и похоронили… Верно, речи надгробные были и все как следует… Заречный, конечно, отличился… Ты ничего не слыхала?

— Нет.

— А дети разве на похоронах не были?

— Они и так расстроены вчерашней панихидой.

— Очень?

— Разве ты не заметил?

— И Миша тоже?..

— Еще бы…

— Ну, у Миши это скоро пройдет. У него счастливый характер, а Лиза…

Он не окончил начатой фразы и продолжал:

— И знаешь ли, что я надумал, Елена? Я думаю, ты одобришь мои намерения…

Жена, которой муж никогда не сообщал никаких своих планов и объявлял только о своих решениях, которые она исполняла с безропотной покорностью кроткого существа, боготворившего мужа, удивленно подняла на него свои глаза и спросила:

— Ты знаешь, я всегда охотно исполняю твои намерения. Что ты хочешь предпринять?

— Я хочу отдохнуть и потому решил выйти в отставку.

— Вот это отлично! — радостно проговорила Найденова.

— Вы переедете в Петербург, а я на некоторое время поеду за границу… Хочется покопаться в итальянских архивах… И чем скорее все это сделается, тем лучше.

— Но как же ты один поедешь, Аристарх Яковлевич? Ты хвораешь. Взял бы с собой Лизу.

— Нет… нет… я один.

В эту минуту в кабинет вбежала Лиза, бледнее смерти, и крикнула:

— Мама, иди… Миша… Миша… голубчик…

Найденова бросилась вслед за дочерью.

Поднялся с кресла и Найденов и быстрыми шагами пошел в комнату сына. Мимо пробежал со всех ног слуга, пробежала в столовой горничная.

— Что случилось? — в смертельной тревоге спрашивал Найденов.

Никто не отвечал. И лакей и горничная как-то растерянно показывали рукой в коридор.

Старик бросился туда, отворил двери комнаты сына и увидел его бледного, с виноватой улыбкой на устах, сидящего на диване. Пистолет лежал на полу.

Найденов понял все и бросился к сыну с искаженным от ужаса лицом.

— Ничего, ничего, успокойся, Аристарх Яковлевич… Рана неопасная! — взволнованно говорила Найденова.

— Он нечаянно! — вставила Лиза.

— Ну, конечно, нечаянно!.. — подтвердила мать. — Сейчас приедет хирург. Я послала…

— Нечаянно?.. — проговорил Найденов. — Нечаян…

Он хотел продолжать, но как-то жалко и беспомощно говорил что-то непонятное. Лицо его перекосилось. Один глаз закрылся.

Он, видимо, силился что-то сказать и не мог. И вдруг он склонился перед сыном, стал целовать его руку, издавая какое-то жалобное мычанье.

Найденова перенесли в кабинет и послали за другим доктором. Через полчаса приехали два врача. Хирург нашел, что у сына рана неопасна — пуля счастливо не задела легкого, а другой врач нашел положение старика опасным и определил у него паралич левой стороны тела, вызванный сильным нервным потрясением.