Вадим Сполански
Российская империя конца XIX века понятия не имела о числе своих подданных. Первую перепись провели в 1896 году. Переписчики спрашивали имя собственное и, если оно было, имя родовое – фамилию. Вопрос о фамилии ставил в тупик если не большинство, то множество граждан Империи. В России, по вековой традиции, человек получал имя в крещении, но не фамилию. И Иван, к примеру, сын Ивана не становился Иваном Ивановым, он вполне мог иметь уличное прозвище. В результате первой переписи родовые имена были уточнены и закреплены документально. Но это в исконной России.
Несколько иная картина была на западных рубежах Империи. Там переписчикам достаточно часто называли как имя собственное, так и фамильное. Протянувшиеся от Прибалтики до Черного моря территории были частью Восточной Европы, которая жила иной культурой и общественной историей, но одновременно эти же земли лежали на перепутье экспансий всех империй – от Золотой Орды до Оттоманской Порты. В известном смысле население этого пространства в своих именах-фамилиях отражало историю переделов Европы.
В подольском местечке Славута переписчиками внесены в списки подданных Российской империи две семьи, которые уже давно носили фамильные имена, и этими фамилиями были Гурански и Ставницер. Вот отсюда и произрастает наше родословное древо, на котором в сентябре 1942 года проклюнулась новая веточка – Алексей (в крещении Михаил) Ставницер.
Кто же такие были Гуранские (эту фамилию носила мама Алексея)? И откуда пришли в Подолию Ставницеры? Здесь придется вспомнить, что некогда Польша была границей двух миров: просвещенного Запада и варварского Востока. Шляхта в Речи Посполитой была наделена правами и вольностями, о которых и мечтать не могла знать в соседних державах. Каждый ясновельможный князь имел собственные представления о своем праве на престол, каждый имел собственный двор и армию. Одним из древних и влиятельных княжеских родов в стране были князья Сангушко. К концу XIX века едва ли не последний представитель этого значительно обедневшего рода все еще считал оставшихся в его доме людей своим «двором» и считал заботу о них своим долгом. Вот среди таких людей, именуемых серой шляхтой, был Виктор Гурански. Попечением князя он изучал медицину в университете, где, помимо знаний профессиональных, набрался передовых идей преобразования государства и общества, стал членом социал-демократической партии.
В 1912 году это увлечение привело Гуранского к тюрьме и ссылке в Сибирь, сроком на 5 лет. Его жену и детей – Ксению, Антона и Александру – князь продолжал поддерживать. Старшая дочь Ксения обучалась в гимназии. Она и в глубокой старости изъяснялась на французском и немецком. Скорее всего, не оставил бы князь без образования и младших – Александру и Антона. Но грянувшая Первая мировая и последовавшая за ней революция прошлись по судьбам и Сангушко, и Гуранских опустошительным смерчем…
Февральская революция освободила Виктора Гурански от ссылки больным и истощенным. Он добрался до дома Сангушко лишь к лету 1917 года, на которое пришлись развал фронтов, начинающаяся разруха и голод. Свидетельство тех времен в семье не сохранилось, скорее всего, страдали, как все. Зимой 1918 года Гуранские, жившие в доме князя, лишились своего покровителя и благодетеля. Князь на гребне плотины в своем имении столкнулся с дезертирами – их банды бродили по всей прифронтовой полосе. Уже смертельно отравленные большевистскими призывами грабить награбленное и нести смерть буржуям, дезертиры оскорбили старого, но не потерявшего достоинство князя. Он ответил им, как принято отвечать быдлу. Дезертиры подняли его на штыки и сбросили в пруд. Вскоре они ввалились в дом Сангушко и потребовали у Гурански «награбленного»: денег, ценностей, вещи, вино и еду. Вчерашний каторжник и революционер ответил, что в доме, кроме убитого ими князя, больше ничего нет. Его жестоко избили. Дом разграбили. На следующий день от полученных увечий Гурански скончался. Его детей закружил и разбросал «освежающий ветер» пролетарской революции.
В тех же местах, где переписчики зарегистрировали фамилию Гурански, впоследствии русифицированную на Гуранский, в число подданных Российской империи был занесен и Ставницер, тоже как «имя фамильное». Оно могло свидетельствовать, что род, прежде чем осесть в Польше, имел за собой долгий путь странствий по всей Европе. И можно лишь предполагать, где и как он обрел такую фамилию. Лингвистические фантазии позволяют предположить, что сочетание в фамилии букв и лексических смыслов имеет староголландские корни и характерно для обозначения как нотного стана, так и ступенек штормтрапа, бочарной клепки. Конечно, здесь трудно удержаться от соблазна «прицепить» фантазии к вполне конкретным фактам биографии Алексея, в которой присутствуют и музыка, и штормтрапы, и штормовые ситуации вообще, но жизнь его была столь насыщенной, что в выдумках не нуждается.
Революции срывали с привычного круга не только малые державы, их вихри уносили и меняли облик целых материков, что уж тут говорить о двух местечковых семьях, даже о детях этих семей. Дети же, только-только вступающие во взрослую жизнь, легко попадали под очарование лозунгов и обещаний равенства, всеобщей любви, и пространство грез становилось для них главнее реальной жизни.
При том, что Гуранские и Ставницеры жили достаточно недалеко друг от друга, будущие родители Алексея Михайловича вряд ли когда-либо повстречались бы без революционных перемен, а уж чтобы соединить свои жизни… И дело не только в цензе имущественном. Подолье и за 70 советских лет не стало безбожным, а в те годы принадлежность к различным вероисповеданиям была препятствием более чем серьезным.
Ставницеры жили зажиточно. Семья арендовала прибыльный кирпичный завод, управляла его работой, имела склад пиломатериалов. По современным понятиям, была фирмой, производящей и торгующей строительными материалами. Два сына Фроима Ставницера посещали не религиозную школу, а нормальную гимназию, туда же была впоследствии определена и младшая дочь. И это не естественный процесс угасания кагала: ни предки Фроима, ни он сам не придерживались ортодоксальных религиозных взглядов. Но не быть ревностным иудеем, как и ревностным католиком, и создавать семью с человеком другой веры – вещи разные. Это, как правило, требовало перехода мужа или жены в другую религию, что считалось… В общем понятно, чем это считалось и как воспринималось. Достаточно заглянуть в словарь Даля, чтобы определить «толерантность» тогдашнего общества.
Революционная молодежь ломала сословные и религиозные перегородки. Были среди них и наши родители. В комсомольской ячейке и встретились девушка в красной косынке Александра Гурански и молодой, черноволосый, с голубыми глазами Михаил Ставницер. Семьей они стали потом, а изначально – товарищи по борьбе, и не понарошку, а с настоящими боями и походами в составе отрядов ЧОН – частей особого назначения. Мама, как гласит семейное предание, юным бойцом особо очарована не была, хотя он норовил подставить ей мужское плечо как в походах, так и на привалах. Потепление, хотя и достаточно медленное, началось после такого эпизода. Чоновцы преследовали отряд повстанцев, по понятиям того времени – банду. В боевой стычке, когда чоновцев накрыли плотным огнем, Михаил закрыл собою Александру. И как-то не очень охотно оторвался от девушки после прекращения огня.
Потом, в зрелые годы, Александра Викторовна вспоминала свою революционную юность без придыханий и патетики, больше – с юмором, цитировала фольклор того времени. Например, о грядущем коммунизме: «Кому на, кому ні. Кому дулю, кому дві». ВЛКСМ – «Всех Люблю, Кроме Своего Мужа» как реакция на модную в 20-е годы идею отмены браков и обобществления женщин… Некие сомнения Михаила в святости и цене революционных побед появились в бесконечных погонях за бесконечно возникающими «бандами контрреволюционеров»: если идея коммунизма правильна и так понятна, то почему они этому противятся? Впрочем, «сомнения» – сказано слишком сильно. Они были романтиками, будущее рисовалось в тонах радужных. Тем более, что гражданская война закончилась их победой, а победители всегда правы.
Мирная жизнь начиналась с амбициозного проекта новой власти – индустриализации страны. Он был столь масштабен, что головы кружились не только у вчерашних чоновцев, но и у мыслителей мирового масштаба: Горький, Андре Жид, Фейхтвангер, Ромен Роллан… Сверхзадача требовала уже не заготовки дров и строительства узкоколеек, как в романе Островского, а крутого изменения всего жизненного уклада. Кровью советской экономики был уголь. Угля катастрофически не хватало. Западные экономики тоже испытывали угольный голод, но альтернативу видели в нефти, на нее и ставили в технологических исканиях. Наша позиция была твердокаменной – уголь. Это и определило выбор дела, которому потом была подчинена жизнь Михаила Ставницера.
В 20-е годы, как бы это не казалось странным, не люди выбирали профессию, а профессии рекрутировали себе нужных по знаниям, характеру и способностям. Так угольное дело потребовало Михаила Ставницера. Потребность была острой, так как новая власть не особо по-хозяйски, и уж точно не по уму, обошлась с технической интеллигенцией царской России. Что же касается Александры… Грамотную, с революционной биографией комсомолку решили направить на рабфак Харьковского, в то время столичного, университета. Но у нее оказалось дело поважнее – материнство.
Вскоре в семье появилась дочь. Рада. На календаре – 1926.
В отличие от октябрин, ленин и марксин, имя девочке выбирали не по идейным соображениям. Мода на Рад в двадцатые годы, скорее всего, пошла от цыганской, по Пушкину, вольницы. Ну, а что в имени – то и в характере. Рада во взрослой жизни оказалась, что называется, «девушкой с характером». Для всех мальчишек, появившихся потом в семье, – для Вадима, для Эрнста, Виктора и Алексея – она была и примером, и гордостью. Но это – потом.
Угольное дело Михаил Ставницер осваивал в «большевистских университетах» по-большевистки – с энтузиазмом и натиском. Из первых наборов партия ковала поколение красных директоров, для которых не существовало неразрешимых задач. Хотя кирка и лопата еще были главным инструментом угледобычи, Ставницера обучали механизации шахтного дела, знакомили с лучшими образцами техники. К ним принадлежали и угольные комбайны американско-канадской фирмы «Сулливан». Первые такие машины уже поступали на шахты подмосковного угольного бассейна. Скоро появятся и их братья-близнецы – эти же комбайны, но советского производства. Наши «Сулливаны» имели существенную поправку на малограмотность рабочего класса и оказались по этой причине лучше и долговечнее. На них ставили рекорды. В одной из центральных газет появилась красноречивая публикация «Посторонитесь, мистер Сулливан!». То есть уступите дорогу отечественному оборудованию. Автором был никому не известный технарь Михаил Ставницер. Так что еще неизвестно, что выбрал бы сам Михаил, если бы не угольный призыв. Хотя инженером и управленцем он был толковым, но в журналистику, в писательство его заносило уже тогда, что не осуждалось, но и не замечалось.
Управленческие успехи Михаила Фроимовича совершались в провинциальных шахтерских городках, быт которых отличался от родной Шепетовки разве что угольной пылью. В таком городке – теперь Новомосковске (прежде Бобрике-Донском, потом Сталиногорске) в 1930 году родился Эрнст.
Казалось бы, что геополитические события начала века никакого отношения к Гуранским-Ставницерам не имеют. Где какой-то Бобрик-Донской, а где – Лига Наций, делившая территории, принадлежавшие побежденным Германии и Порте. Куски пожирнее – сильным, поскуднее – державам без претензий. Дания выпросила Гренландию, тогда казалось – «ледник», а сегодня – кладовая нефти и газа. Норвегия получила холодный необитаемый Шпицберген, а оказалось, что остров из каменного угля. Советский Союз взял у Норвегии концессию на добычу угля на этом острове. Нужны были специалисты по добыче вдали от Родины, то есть знающие дело и надежные политически. Ставницер прошел проверку всех инстанций и распоряжением Министерства угольной промышленности СССР был направлен на остров. Поскольку срок командировки был определен в два года, ему разрешили взять с собой семью. И летом 1934 года, оставив только родившегося Вадима на попечении сестры Александры, Ксении Гуранской, семья отправилась сначала в Мурманск, а уже потом на Шпицберген.
В Одессе, через угольный наркомат, Ставницерам выдали бронь на крохотную комнатушку на улице Франца Меринга. По советским правилам, каждый человек не мог иметь жилье и даже пристанище в двух местах одновременно. Они существовали вплоть до развала СССР. Исключение составляли только полярники – они имели привилегию бронировать за собой жилье на время командировки. Впоследствии эта «броня» сыграла для семьи Ставницеров важнейшую роль.
Пароход шел на Шпицберген через ледовые массивы, через туманы с дождем и снегом, которые загоняли пассажиров в каюты. Казалось, это путешествие в радость и удовольствие только Михаилу Фроимовичу, который впитывал в себя неведомый доселе арктический мир. Во всяком случае ни Рада, пребывавшая в отроческом возрасте, ни тем более четырехлетний Эрнст ярких впечатлений от морского путешествия не сохранили. А Шпицберген… Какая яркость воспоминаний о мире, где 9 месяцев в году полярная ночь, а потом на пару месяцев солнце забывает уйти за горизонт, мир становится надоедливо желтым, но все так же холодным и мокрым?! Зимой из дома в дом переходы осуществлялись по канатам – из-за пурги и темноты.
Колония острова была многонациональной, разноязыкой, что ничуть не мешало взаимопониманию и общению. Возможно, еще и потому, что общим было главное – угледобыча, которая и сегодня берет дань живой кровью. А уж тогда… Мама навсегда запомнила страшный день, когда в шахте, которую инспектировал отец, начало рушиться крепление. Такие новости распространяются молнией, и все жены сбежались к шахте и ждали – пронесет? Повезет?
У советских на острове был свой уклад, которому удивлялись и немножко завидовали другие концессионеры. Мало что жили коммуной, а значит, и дружно. В моде была самодеятельность, а в самодеятельности – козырная карта колонии, хоровое пение. Певческие амбиции островитян замахнулись даже на оперу. Получилось не ла Скала. Но на скалах Шпицбергена это была лучшая оперная постановка. И уж совсем поразил норвежцев балет. В одноактном спектакле блистали «две звезды» – Рада Ставницер и Майя Плисецкая. Отец Майи был Полномочным Представителем СССР при Норвежском управлении на Шпицбергене. Майя и Рада дружили, как дружат в подростковом возрасте все мечтательные девочки. Сила сценического притяжения оказалась у них разная. Майя стала балериной с мировым именем, Рада это притяжение преодолела – ее влекло туда, где риски и адреналин зашкаливают.
Плисецкие и Ставницеры семьями не дружили, но отношения были теплыми, что потом скрасило долгое путешествие во льдах при возвращении со Шпицбергена, когда и наобщались, и наговорились на многие годы вперед. Пароход шел в норвежский порт Берген. Ставницеры возвращались на сезон раньше контрактного срока по уважительной причине – Александра Викторовна вновь ждала ребенка. По расчетам, роды предстояли в конце января – феврале 1936 года. Медицинская часть на острове, конечно, была, но чтобы с родильным отделением – это было бы не по-советски. Ясное дело, что и авиасообщения с островом не было.
Предполагалось, что Михаил Фроимович, пришедшийся Шпицбергену, как говорится, ко двору, весной следующего года опять вернется на остров. Но судьба решила все по-своему. Наркомат угольной промышленности направил его на новые шахты под Тулой, в Болохово. О командировке на Шпицберген больше никто не вспоминал. А времена уже наступили такие, что напомнить о желании поработать за границей было равносильно самоубийству. Вместе с тем Арктика Михаила Фроимовича не отпускала – обычная ситуация с творческими натурами. Тоску по ней он доверял бумаге, что тоже было не совсем разумно в роковые годы – 36–37-й. А в 1947 году в Ленинграде вышла его книга «Русские на Шпицбергене». Хотя рукопись датирована 1946-м, можно предположить, что писалась она в ностальгии по белым просторам задолго до войны, так как и в военные, и в послевоенные годы Ставницеру было не до литературных упражнений. Потом, к слову сказать, книжка вышла и в украинском переводе – «Шпицберген». Она и сегодня интересна, и потому что остается единственным популярным источником знаний истории открытия этого острова русскими еще задолго до того, как его увидел Вильгельм Баренц, голландец на службе России, и как документ своего времени.
В феврале 1936 года, в Одессе, родился третий сын Ставницеров – Виктор. К радости прибавления в семье примешивалась тревога. Хотя сам Михаил Фроимович ни разу не попадал в поле подозрения НКВД, многие его друзья, сослуживцы и просто знакомые уже исчезли в подвалах Лубянки. Тревожным звонком был арест в Москве дипломата Плисецкого. Осенью 1937 года, в Бобрик-Донском, пришли и за Ставницером. Похоже, что брали его по известному принципу – был бы человек, а дело найдется. Потому что никакого конкретного обвинения Ставницеру не предъявили, вменяемая вина была более чем расплывчата – «за действия, которые могли нанести ущерб народному хозяйству». Что райотдел НКВД заинтересовался им и запрашивает информацию о его деятельности по всем прежним местам работы и проживания, Ставницер знал. Поэтому к визиту энкаведешников был готов, никаких компрометирующих материалов в доме не было. Купленный им в Норвегии бельгийский браунинг с патронами он выбросил в заброшенный шахтный ствол. В семье сохранилось предание, что отец это сделал во время прогулки с Виктором на руках.
Когда ночью позвонили в дверь, все всё поняли. Обычно, если был срочный вызов на шахту, трезвонил телефон. А ночным звонком в дверь будила людей только одна служба. Михаил Фроимович был спокоен и пытался успокоить, как мог, Александру Викторовну. Она опять была беременна – дочке Серафиме предстояло родиться в феврале 1938-го.
К счастью Ставницера, во время его ареста не было в производстве ни Москвы, ни Киева ни одного группового дела, «пристегнуть» его было некуда, выдумывать новый сюжет – хлопотно. Поэтому «вредителя» осудили на стандартные 10 лет и отправили в лагеря. Специалисты в ГУЛАГе ценились. На стройках социализма того времени широко применялись взрывные работы, которые шахтный инженер Ставницер знал досконально. А ближайшим местом, где его опыт мог найти применение, был Беломоро-Балтийский канал. Его строительством восторгалась вся страна, знаменитые деятели мировой культуры с легкой руки «буревестника Горького» воспевали это эпохальное сооружение. На канале велись работы по оборудованию припортовых сооружений и транспортной инфраструктуры. Там Ставницер и взрывал гранитные сопки, преобразовывая природу. Он впоследствии пошучивал, что одинаково опасался ошибки как в определении количества взрывчатки, так и во времени взрыва: конвой часто ленился уводить команду далеко в сопки, но удалялся в них сам. И зеки рисковали быть погребенными под камнепадом.
Поскольку Михаил Ставницер был номенклатурой, то на семью распространялось правило «вырывать сорняк с корнями». То есть жен отправляли или вслед за мужьями, или в ссылку, а несовершеннолетних детей отправляли в детские дома. Не дожидаясь этой милости власти, Александра Викторовна уехала из Бобрик-Донского в Одессу. Вот где пригодилась «северная броня» на Франца Меринга! При жесточайшем кризисе жилья эта комнатка оставалась за семьей. Трудно сказать, как повели бы себя соседи, узнай, что дефицитная жилплощадь принадлежит врагу народа. Но все обошлось.
Все, что происходило дальше, трудно понять и пояснить, не зная той глубины чувств, на которых стояла семья, и взаимных обязательств мужа перед женой и жены перед мужем, которые были им привиты воспитанием в семьях и в обществе. Александра Викторовна неслучайно ерничала по случаю «обобществления» жен и мужей, интерпретируя по-своему аббревиатуру ВЛКСМ. Для нее все дети были во благо, для нее не было беременностей нежелательных, не ко времени, и рожала она, сколько Бог послал.
Родив в феврале 1938 года дочь Серафиму, она решила идти вызволять мужа. Конечно же, это было чистым безумием выступать в поход против Молоха, а сталинская репрессивная машина была пострашнее Молоха, но никакие отговоры и увещевания ее не остановили. В Одессе у Михаила Фроимовича был старший брат Лев. Она упросила его принять двух старших – Раду и Эрнста, а меньшеньких – Вадима и Виктора – отдала в детский дом и с шестимесячной Серафимой отправилась в Москву.
С будущим наркомом угольной промышленности Оникой, а тогда одним из заместителей наркома, Александра Викторовна была знакома и знала, что он Ставницера ценил и любил. Они вместе разрабатывали в Подмосковье технологии механизированной проходки штреков и бурения.
Оника принял Гуранскую не в наркомате, он пригласил ее домой. Дело Ставницера он знал, оно «политикой не пахло», но свистком дежурного по переезду паровоз не остановить. Официальное вмешательство пользы не дало бы. По его рекомендации Гуранская написала просьбу о помиловании на имя Председателя Президиума Верховного Совета СССР М. Калинина. Тонкость замысла была в том, что у Оники с Калининым были свои отношения. Он забрал письмо, чтобы передать его из рук в руки, попросил Гуранскую набраться терпения и никуда больше не обращаться, снабдил ее деньгами, литером на купейный билет до Одессы. Александра Викторовна отправилась вызволять теперь детей из детского дома и налаживать новую, без главы семьи, жизнь.
Как развивались события, семья узнала нескоро. Как нарком Оника имел правительственную дачу и соседствовал с Калининым. Всесоюзный староста был единственным человеком в СССР, имевшим право помиловать осужденного. На это и был расчет.
Ни Калинин, ни Оника не принадлежали к кремлевской, как теперь бы сказали, верхушке. Конечно, Михаил Иванович входил в высшую иерархию страны, был близок к Сталину, но… Как и Оника, он был еще связан пуповиной с «почвой», из которой вышел, трудно вписывался в вождистские забавы на ближних или дальних дачах, вместо заморских вин и кушаний предпочитал хлопнуть рюмку родной водки под лично собранные и засоленные грибки осенью, а выпив и закусив – попеть народные песни. Оба предавались этому удовольствию так часто, как им хотелось. А такого хочется всегда. И была у них еще одна общая страстишка – шахматы. Сражались всегда с упорством и с переменным успехом. Калинин якобы всегда победам по-ребячьи радовался, так же по-ребячьи обижался, проигрывая.
Оника не раз просил Калинина помиловать Ставницера. Но Михаил Иванович всякий раз брал просьбу Гуранской в руки и, помолчав, возвращал ее Онике. Опытный царедворец Калинин хорошо знал состояние погоды, которую теперь делал новый «нарком всего» Лаврентий Берия. Видимо, он тонким чутьем бюрократа понимал, что время для помилования еще не наступило, что оно не останется незамеченным и может вызвать подозрение или сомнение идеологов репрессивной политики. Но глубокой осенью 1940 года, выпив после победы в шахматной партии по рюмке, закусив груздями, благодушный Калинин вдруг сказал Онике: «Ладно, давай сюда твоего жида. Помилую…» Вышел Михаил Фроимович то ли под Новый год, то ли сразу после, уже в сорок первом – дата затерялась в радости. Перед появлением в Одессе он успел побывать в наркомате, Оника дал ему время отдышаться после лагерей и обещал трудоустроить подальше от мест, где арестовали.
К возвращению мужа Александра Викторовна наладила в семье свой порядок. В те годы плановая социалистическая промышленность не могла удовлетворять потребности населения в элементарных бытовых товарах, отдала это хлопотное дело на откуп промышленным артелям, а те, в свою очередь, не имея необходимой производственной базы, прибегали к услугам надомников.
Мама и Рада пошли в надомницы. Они получали пакеты полотенечного полотна с нанесенным по трафарету синькой узором, который и вышивали крестиком. Видимо, заказчику работа нравилась, потому что скоро работу дали более тонкую и денежную – вышивку по шелку бисером. Так что материальное положение было не хуже, чем у людей. Возможно, жили тесновато, потому как к «возвращенцам» из детского дома Вадиму и Виктору скоро присоединилась собака Аза. С того самого 40-го года членами семьи всегда были собаки, далеко не всегда породистые, но непременно любимые.
Положение Ставницера-отца долго не могло оставаться неопределенным: помилование не значит оправдание. Поэтому решили так: он едет в наркомат за новым назначением, а семья пока остается в Одессе. Новым местом службы Михаила Фроимовича оказался Сталиногорск – там запускался новый шахтный комплекс. На календаре был май 1941-го. Предполагалось, что семья выедет к нему в июле или августе. Но пришло утро 22 июня… То ли в квартире не было радиоточки, то ли потому что в тот день хотелось быть вместе со всеми, но сообщение о войне слушали на углу Меринга и Толстого – черные раструбы громкоговорителей стояли там на столбе до самих шестидесятых.
С первых дней войны из Одессы можно было выезжать только иногородним и только, как тогда говорили, в организованном порядке. Еще никто не знал слова «эвакуация», но вокруг вокзала – море людей. Одесса, как всегда летом, была переполнена отдыхающими со всех краев и окраин. 11 июля Александра Викторовна получила из Москвы правительственную телеграмму на красном бланке. В ней наркомат угольной промышленности просил местные и транспортные власти способствовать выезду из Одессы семьи специалиста М. Ф. Ставницера: жены Гуранской А. В. и пятерых детей – к месту работы мужа. Здесь нужно отдать должное Онике – отправить в июле сорок первого такую телеграмму было не меньшим нравственным подвигом, чем добиться освобождения товарища из лагерей. Тогда такие телеграммы еще дорогого стоили.
Для получения места в эшелоне нужно было попасть к военному коменданту. Но вокзал в осаде толпы, там правительственные телеграммы не в чести, если не сказать, что вызывают злобу, вне очереди – никого, все в равном положении. Александра Викторовна была в отчаянии. Но ранним утром 13 июня в квартирке на Меринга появился военный со знаками отличия политрука. Это был Яков Ставницер, младший брат Михаила, красавец-актер Одесского театра юного зрителя. У него была жена, тоже актриса, и двое малышей, но отправить их из Одессы он не мог, да и куда отправлять? И зачем? Кто в июле 41-го мог представить, какой будет эта война, на сколько затянется?
Проблема выезда была решена с театральным эффектом. В стоявшую у дома пролетку набились дети, в ногах – собака Аза. Яков и Александра стали по обе стороны на подножки, и пролетка покатила через Тираспольскую площадь и по Преображенской к вокзалу. Между Привозом и привокзальным садиком пролетка свернула и остановилась у небольших ворот, охраняемых часовым. Это был непарадный вход к военному коменданту. Шевроны политрука действовали магически. Оставив семью у ворот, Яков ушел к коменданту и скоро вернулся, всех пропустили внутрь. Аза вошла без пропуска и приглашения. На путях стоял состав: несколько вагонов «теплушек», из тех, в которых помещалось «40 человек или 8 лошадей», и ряд открытых платформ. Яков помог семье забраться на открытую платформу, поднял в прощании руку.
Мы его больше не видели. Во всех лексиконах корневым, несущим главную нагрузку и образующим цивилизационные смыслы словом является род.
Родословная – от него. Так вот, род Ставницеров прошел испытания и гонения в царской и не в царской России. Не в каждом роду поступили бы, как старший брат Михаила, Лев Ставницер, принимая заботу о Раде и Эрнсте. Члены семьи врага народа – а брат был осужден как враг – имели право на попечение только государства, приютить их значило рисковать головой и своими детьми.
Отдавая детей, Вадима и Виктора, в детский дом, Гуранская была обязана назвать и причину сиротства – осуждение их отца. При том, что об этом должна была знать только директор детдома, вскоре о СВНах – сыновьях врага народа – узнали и воспитательницы, и детдомовцы. В памяти старшего, Вадима, остались октябрьские праздники, когда дети и он среди всех дружно пели песню-благодарность товарищу Сталину. Но когда все стали в круг для танца и должны были взяться за руки, девочка справа заявила, что детям врагов народа она руки не подает.
Яков Ставницер, нисколько не смущаясь и не таясь, вел себя так, как и подобает вести по правилам рода: посещал Гуранскую на Меринга, наведывал детей в детском доме, всякий раз с подарками. Его судьба в войне подобна сотням тысяч других судеб. Как политрук он ушел из Одессы с отступившей армией, место для семей в обозе армии предусмотрено не было. Охочие донесли «новой власти» на жену комиссара и ее детей. Они были повешены на балконе их квартиры. Судьба Якова долго оставалась неизвестна. Предполагалось, что он пропал без вести.
Уже после войны, когда вслед за Гитлером и Сталин принялся освобождать мир от «сионистов», Лев Ставницер был осужден на шесть лет лагерей. Как опытный экономист он и в лагере работал в бухгалтерии, его фамилия была у зеков на слуху. Как-то к нему обратился один из заключенных с вопросом, не знал ли Лев человека с такой же фамилией, Якова Ставницера. Лев сказал, что у него был младший брат, пропавший без вести. И товарищ по несчастью рассказал ему историю, выглядевшую и страшной, и восхитительной одновременно. Историю из тех, которые трудно выдумать и которая покажется неправдоподобной всем, кто не знал о врожденном артистизме Якова и его склонности к театральности в самых невероятных и далеких от театральности ситуациях. По рассказу лагерника, они воевали в одной части с Яковом. Эта часть в 1942-м попала в окружение и была пленена под Харьковом. Ситуация для того времени, к сожалению, обычная. Когда солдат построили, последовала и обычная для той войны команда: «Жиды и комиссары, шаг вперед». Кто-то вышел. И только Яков выступил вперед на два шага – один как жид и другой как комиссар. Это была его последняя и блестяще сыгранная роль. Якова Ставницера застрелили на месте, перед строем, как расстреляли и тех, кто вышел на шаг. Но его смерть запомнилась.
Все это будет потом… А пока семья – мама, пятеро детей и верная Аза – медленнее, чем когда-то чумацкие обозы, продвигается от фронтовых канонад в глубь страны. Зной. Люди задыхаются в набитых дальше некуда теплушках. На крышах вагонов красные кресты – опознавательный символ международного «Красного креста», – и все пока уверены, что немцы не будут бомбить эшелоны под этим знаком. Позади Раздельная, Березовка, Николаев.
Перед отправкой эшелона пассажирам сообщили «правила поведения на пути следования». Нельзя высовываться из дверей теплушек и стоять на платформах. Бдительно следить за сигналами паровоза, частые гудки означали тревогу. При остановке вне станции, что обозначает опасность, дождаться полной остановки состава и после отбегать от эшелона как можно дальше. Справлять нужду только на остановках. И еще что-то о небе, самолетах, защита красным крестом есть, но все же нужно быть постоянно готовыми…
Несмотря на угрюмые лица взрослых, детям это путешествие представлялось приключением. Забившаяся в угол Аза привлекла в этот угол детей. От июльского зноя спасались самодельными тентами и «пляжными» шляпами из старых газет. Скоро вдоль насыпи начали появляться остовы сгоревших вагонов, груды искореженного металла. На станциях, где народу предоставляется возможность оправиться и набрать воды, часто краны оказываются сухими. В то время краны были для кипятка и холодной воды. Никто не спрашивает, почему воды нет – война.
Теперь не упомнить где, на каком отрезке пути паровоз начал резко тормозить и часто-часто гудеть. Кто-то крикнул «самолеты», и раздался такой звук, будто все взрослые одновременно вздохнули. Лязгая железом, состав стал. По обе стороны платформы сыпанули люди. Кто-то, не обращая внимания на остальных, бросился в пшеничное поле. Некоторые задерживались, помогая спуститься на насыпь пожилым и детям. И появились самолеты. Они летели навстречу составу четким треугольником. Пройдя над эшелоном, они описали полукруг и опять оказались впереди. И кинулись вниз, как коршуны на цыплят, с диким, парализующим волю воем. Это были пикирующие бомбардировщики «Штука», сирены которых и должны были вселять цепенящий ужас, вжимающий человека в землю и лишающий воли к сопротивлению.
Самолеты не бросали почему-то бомбы, они расстреливали нас из пулеметов. Первые очереди прошили тендер паровоза, паровоз – в облаке пара и едва виден, во все стороны летят щепки. Расстрел продолжался целую вечность. Потом самолеты опять выстроились треугольником и стали слышны крики людей.
Сколько было убитых и сколько раненых, никто не знал. Поиски и тех и других продолжались недолго. Машинист, специально выпустивший тучу пара для маскировки, гудками торопил к посадке. Снося раненых и убитых, люди возмущались обстрелом состава под красными крестами. Тогда никому в голову не могло прийти, что ни немцев, ни румын «Красный крест» остановить не мог: в списке цивилизованных народов население СССР не значилось. Формальная причина – потому, что под Международной конвенцией не было подписи Сталина. А настоящая… Настоящая состояла в том, что тот цивилизованный мир, который нам всегда ставят в пример, не видел разницы между людьми и режимом, от которого они страдали. Первой жертвой в семье от налета стала верная Аза. Она с перепугу убежала так далеко, что не услышала призывных гудков паровоза.
Оказалось, что мы не так далеко отъехали от Одессы. На станции, скорее всего, в Березовке, всех пересадили на целые платформы, к вечеру состав пришел в Николаев. И в нашу жизнь вошло слово «эвакопункт». Там нужно было зарегистрироваться и получить «посадочный талон» на право следовать дальше. Очередь семьи подошла к утру. Правительственная телеграмма все еще производила впечатление. Правда, комендант станции не поленился выйти и пересчитать детей. Он бдительно обратил внимание на странные «сидоры», которые имели старшие дети. «Сидоры» тогда сооружали из джутовых мешков. В нижние углы закладывали камешки и обвязывали веревкой. Получались лямки, которые затягивались петлей вверху.
Так вот, наши «сидоры» выглядели подозрительно «коробчатыми», будто в них находились некие прямоугольные предметы. К примеру, рация или взрывчатка. Комендант велел развязать мешки. Что он подумал, сказать трудно – в «сидорах» были книги. Он пригласил маму в эвакопункт, откуда она вышла с талонами на посадку в поезд, ночью уходивший на Харьков.
Маму трудно себе представить барыней, не знающей реалий жизни и не понимающей, что такое военное время. Но, видимо, выработанные гражданской войной рефлексы притупились, а возможно, причиной тому и торопливые сборы, но как бы то ни было, а запас дорожной еды был сделан из расчета на продвижение в мирное время. Денег тоже было как кот наплакал. Спасением оказались два пакетика, которые Рада положила в свой мешок. Это были остатки черного бисера и стекляруса – тонких коротких трубочек из стекла. Когда она с матерью пошла в первые дни войны сдать в промартель работы и остатки расходных материалов, а заодно и получить расчет, то там уже висел пудовый замок. Меновая торговля способствовала появлению еды и предмета, без которого всю войну ездить по железным дорогам было невозможно, – это был чайник. Потом долгие годы, которые семья провела в переездах, на каждой большой станции самый прыткий со всех ног несся в «кубовую» за кипятком. Нашей станцией назначения пустынь – в тех местах, где некогда жил отшельник Тихон. Оттуда на телегах семью довезли до шахтерского поселка к главе семьи. Он вырос неподалеку от шахт, в окружении полей ржи и негустых лесов. Весь август и большую часть сентября погода стояла ясной и теплой, война все еще казалась далекой – линия центрального фронта до броска немецких армий на Москву была в нескольких сотнях километров. Но эта «далекость» была иллюзией, которой душа противилась, а рассудок понимал. Война уже чувствовалась во всем. Небо дрожало от немецкой бомбардировочной авиации, которая сбрасывала бомбы дальше, на Подмосковье и саму Москву. Окна в нашем доме тоже были заклеены накрест газетными полосками бумаги. Это вообще был дефицитный расходный материал – газеты, и неслучайно от довоенных подшивок газет в библиотеках остались клочья.
Самолеты, бомбившие шахты, обычно несли одну-две тяжелые бомбы, которые старались положить в копер. Это в случае точного попадания разрушало выход из шахты и обрушало штреки. Во время очередного налета «юнкерс» сильно промазал, бомба упала в центре поселка. Так что газетные наклейки на окнах мало помогли, мы бегали смотреть на воронку невообразимой глубины. К концу лета уже было ясно, что немцы придут.
По дорогам на восток тянулись телеги, запряженные тощими лошадьми, проселками гнали стада коров, которые без подкорма и от безводья падали и не поднимались. Мама с пятью ребятишками была каплей в скорбном потоке. Русская деревня встречала эти потоки по-разному, кто сочувственно, кто со злорадством. Совсем не редкостью были заявления вроде того, что вот-де немцы придут и покажут жидам и большевикам.
Семья уходила по маршруту, согласованному с отцом. Он, ясное дело, оставался на работе и был назначен директором шахт прифронтовой полосы. Шахтам предписывалось добывать и отгружать уголь до последней минуты. Специальные подразделения уже НКВД заминировали штреки и должны были взорвать шахты в последнюю минуту. Как впоследствии вспоминал Ставницер, опытные специалисты разработали особую схему подрыва шахт. Зная эту схему, шахты можно было быстро восстановить. А без знания схемы восстановительные работы предполагали новые взрывы в стволах и штреках, уничтожая шахту полностью.
Первые несколько недель семья как-то особенно и не торопилась, была какая-то смутная надежда, что, чем меньше от дома уйдем, тем быстрее вернемся. Просто держались на безопасном удалении от фронта. Но осень не война, ее мужеством солдат не остановить. С началом ливней дороги раскисли, под ногами и колесами превратились в грязное и непроходимое месиво. Когда ударили первые сильные морозы, семья остановилась в одной из деревень на Рязанщине. Мы жили там около месяца, а тем временем отец, выполнив свою работу, отбыл в распоряжение наркомата угольной промышленности, разыскал семью на Рязанщине и повез ее в Куйбышев. Но это так считалось – в Куйбышев. На самом деле старинная Самара была неким эвакопунктом-распределителем. Прибывших туда прямо с куйбышевского вокзала отправляли дальше на Восток: в Зауралье и Среднюю Азию, Сибирь. Наш жребий был Казахстан. Это считалось удачей. Сибирь же еще хуже! Поэтому слезы и разочарование мамы у таких же, как и она, эвакуированных, сочувствия не вызвали.
До отправления эшелона с беженцами оставалось несколько дней. Мы жили на вокзале.
И вот в этом временном окне в дватри дня судьба нам улыбнулась – в эвакопункт поступило письмо из наркомата с просьбой изменить предписание и оставить семью на европейской территории.
Ближайшим европейским городом для нас оказалась Сызрань – глухая русская провинция, не потерявшая своей самобытности с тех пор, как была основана в устье речки Сызранки. Пока не проложили Транссиб, городок жил за счет перевалки грузов с реки на землю и с земли на воду. Прошлое благополучие зажиточной, купеческой части городка, как и следы буйной жизни грузчиков и бурлаков, к 1942 году выглядели одинаково грустно и убого. Мощеных улиц в Сызрани отродясь не было даже в центре, поэтому летом, при малейшем ветерке, над улицами поднимались облака рыжей пыли. Вдоль проезжей части тянулись деревянные мостки, за палисадниками – домики торцевой частью к улице. В домах позажиточнее по два окна, непременно с резными наличниками. На озеленение за пределами палисадников моды и традиции не было, поэтому улицы после Одессы казались черными, мрачными и угрюмыми.
Сызрань почти не знала, что такое беженцы. Этот горевой поток шел через нее транзитом, на восток. В этом было везение семьи. Горсовет предоставил нам неслыханную для войны роскошь – отдельный домик. Он стоял на самой окраине. Это вообще была улица-однорядка, за ней сразу начинались поля. Простор полей с одной стороны обрывался с крутого берега в Волгу. Вдали реку пересекал железнодорожный мост, который местные уважительно называли «Сашкин мост», вообще-то он назывался Александровским. Было известно, что мост строго охраняется, и ближе километра с любой стороны к нему приближаться нельзя ни старому, ни малому: охрана стреляла без предупреждения.
Михаилу Фроимовичу удалось побыть в Сызрани несколько дней. Немцев скоро погнали от Москвы, он получил в Куйбышеве новое назначение в старые места, под Тулу, восстанавливать «умно» взорванные шахты. Семья оставалась в Сызрани – и потому что ехать было некуда, и потому что мама носила Лешку. В начале сентября сорок второго Рада встретила маму из роддома, и по зыбким мосткам они понесли младенца на улицу лицом к полю и краем к Волге. Новый член семьи оказался тихоней – не кричал, не капризничал. Если едкое мыло военных лет попадало ему на губы, он только кряхтел и морщился.
В конце ноября 1942-го мы засобирались в дорогу. Отец получил новое назначение в Тулу. Она была «режимным», закрытым городом – большую часть стрелкового оружия, противотанковых ружей и зенитных скорострельных пушек производили там.
Дорожный скарб семьи был скромен. Самым важным элементом экипировки были валенки, их удалось приобрести для всех членов семьи. Леше они еще не были нужны, в его распоряжении был короб дореволюционной работы – объемистая плетеная корзина с крышкой на кожаных петлях, с кожаными ручками по бокам. Изнутри она была выстлана подстилкой – стеганый шелк на вате. Так же шелком были обнесены и бока короба, крышка изнутри. При этом в крышке был широкий лючок, тоже имеющий снаружи кожаные застежки. Несмотря на почтенный возраст, короб был и чист, и крепок. Судя по остаткам ремней, его можно было крепить на запятках кареты. Вероятнее всего, он предназначался для перевозки барских щенков или собачек. Как бы ни было, короб служил Леше надежным укрытием на всем зимнем санном пути от Сызрани до Тулы.
Добирались мы то с короткими, то с длительными остановками в деревнях. Но выглядели они совсем иначе, чем осенью сорок первого. Уже не ревел голодный скот по обочинам, не плелись дорогами угрюмые старики и старухи. Ощущение неизбежного поражения переставало бередить души людей.
Деревни были полупусты, у них было женское лицо.
А что семья двигалась не от фронта, вызывало уважение, с которым приходили доброта и готовность поделиться куском кислого ржаного хлеба и миской тощей, без мяса и жира, похлебки из картошки и брюквы. Русь…
Появление в избе короба, в котором был не скарб, но живое существо, почти всегда вызывало интерес и желание помочь. Для матери и Леши всегда находились теплый угол и горшок теплой воды. Запомнилось, как в одной из деревень мама расплакалась – пропало молоко. Мальцу всего ничего, кроме груди, иной пищи не знает. И тогда из дальнего конца деревни позвали молодую мать, муж которой уже воевал. Она приложила Лешку к груди, а когда он оторвался, пошутила – вот, дескать, и обзавелись мы молочными братьями. А может, это и не шутка была.
Зима с сорок второго на сорок третий стояла лютая, безоблачная. Но совершенно неожиданно могло завьюжить, космы сухого колючего снега обжигали лицо, и даже лошади норовили остановиться и отвернуть головы от такого снега. Такие метели заставали наши сани в открытом поле несколько раз, и только каким-то чудом лошади находили дорогу к деревне. Однажды, выбравшись из такой вьюги, мы пережидали непогоду у добрых людей в очередной деревне. Путь от избы к «нужнику» напоминал экспедиции в неизвестность. Мама и Рада вспомнили Шпицберген, на котором между домиками и службами зимой протягивали веревки. Деревенские слушали этот рассказ как сказку, расспрашивали, что за остров такой, дивились, что заносит туда людей по доброй воле. Чем ближе была Тула, тем дорога становилась опаснее – за каждой телегой охотились самолеты. Ехать приходилось ночами, чтобы не искушать судьбу. Уже на подъезде к Туле мы увидели в ночной мгле вдоль дороги странные сугробы. На вопрос матери, что это, возчик равнодушно пояснил – танки. Это действительно были танки Гудериана, которые в октябре 1941-го пытались, обойдя Тулу с востока, прорваться к Москве, но были остановлены не столько силой оружия Красной Армии, сколько теми дорогами сквозь леса и поля, которые распутица превратила в непроходимую защитную полосу.
Эрик, старший из сыновей, бредил настоящим оружием, он все норовил соскочить с саней и исследовать эти забытые танки, где непременно должны быть автоматы, пистолеты и гранаты. Возчик удержал его не опасностью, а гарантией того, что он до весны примерзнет к насквозь промороженному железу.
Мы въезжали в Тулу глубокой ночью. Город был темен и пустынен, действовал комендантский час. Несколько раз нас останавливал патруль для проверки документов и подсказывал дорогу к улице Свободы. Отец нас там ждал в доме № 20. На два с лишним года он стал для нас родным. Два с лишним года вместе, всей семьей, без переездов и расставаний – такого счастья у нас еще не было.
Восстановленные шахты, на которых работал Михаил Фроимович, находились в десятке километров южнее от города. Дорога к ним вела через выгоревшие дотла пригородные деревни Старое и Новое Басово, мимо разрушенного Косогорского металлургического завода. Поля были исполосованы линиями обороны, обрушившимися блиндажами. Эрика влекло туда, как магнитом. Там – оружие. К счастью, его страсть к поиску оружия закончилась «благополучно» – от взрыва детонатора мельчайший осколочек попал в глаз. Многим ребятам военных лет это стоило жизни и увечья.
Чем занималась в Туле семья? Рада, уже вполне взрослый человек, была маминой помощницей, этого ей хватало с головой. Кому пришло время в школу – школьничали. Малыши держались за мамкину юбку. Присутствия Леши по-прежнему не чувствовалось – он никогда громко не капризничал. Среди его первых слов не было «Хочу… Дай…». Видимо, первая картинка семьи для него была – уткнувшиеся в книжки папа с мамой, братья и сестры. В семье была какая-то жадность на книжки, возможно, потому что это было окно в иной мир. К слову, на тульской «толкучке» книжек было море.
Читать мы все умели с раннего возраста – и не по слогам. Однажды Рада, давясь от смеха, позвала всех «смотреть комедию». Она услышала в комнате, где был ребенок, какой-то странный шлепок, подумала, Лешка упал. Но оказалось, что, дотянувшись до стола, он стащил на пол тяжелую подшивку журналов «Всемирный Следопыт» и, усевшись возле нее, старательно глядел в страницы и шевелил губами. Мы наблюдали. Через некоторое время он перевернул страницу и продолжал шевелить губами дальше. Когда это занятие ему надоело, он попытался вернуть подшивку на стол. Сколько ему тогда было… Трех не было точно, три года ему исполнилось уже в Одессе.
Несмотря на военное время и небольшие достатки, Леша рос здоровым и любимым всеми ребенком. В многодетных семьях ревность друг к другу редкость вообще, а Леша к тому же был абсолютно не капризен, не навязчив и не обременителен – сказка, а не братик.
Война закончилась, семья была полной, при отце и матери. При шести детях маме полагалась «Медаль Материнства».
Мама к материнству относилась серьезно, к медали – с иронией. Она полагала, что дети – это долг перед жизнью, а не заслуга перед государством. Вместе с красной косынкой комсомолки двадцатых она оставила в прошлом все иллюзии, ее карьерой и высшими достижениями были дети. Она хотела их успехов, достижений, взлетов и славы. Этого хотят все мамы. Но наша мама не тащила своих детей в светлое и прекрасное завтра силком, за руку. Она хотела, чтобы мы этого хотели и достигали сами, чтобы все – из души. В семье никто ничего не заставлял делать – учиться, читать, помогать по дому, таскать в квартиру ведра с водой, гулять с собакой, играть на скрипке и тому подобное.
Наше возвращение в Одессу было лучшим из приключений детства. Дело в том, что отец получил новое назначение – уполномоченным по вывозу из Юго-Западной Европы оборудования для шахт и карьеров. Это, наверное, не совсем справедливое предприятие называлось репарациями. Страны гитлеровской коалиции рассчитывались с победителями за нанесенный урон нашей стране оборудованием своих предприятий. В зоне отца оказались Болгария, Румыния и Венгрия.
Местом своего постоянного пребывания Михаил Ставницер избрал Одессу. Похоже было, что с Тулой мы прощались навсегда. Ученые горьким опытом путешествий и перездов, забирали с собой все, включая и мятый чайник с памятного бегства в сорок первом. Для следования к месту назначения отцу выделили «теплушку» – точно такой же грузовой вагон, на котором уезжали из Одессы более везучие, чем мы, беженцы. Только пространство для 40 человек или 8 лошадей занимала теперь одна семья со скарбом.
Теплушка тронулась с товарной станции на Орел, на Курск, на Белгород…
Товарные составы того времени шли неторопливо и по техническим причинам, и особенно потому, что летом 1945 года домой ехала армия – состав за составом, и тоже все в товарняках. В отличие от сорок первого, в вагоне можно было сидеть, свесив ноги, но это если рядом отец. Можно было глазеть на медленно проплывающие пейзажи сквозь открытые двери или в одно из двух узких окошек. В центре вагона стояла кадка, накрытая широким щитом, – стол. В кадке еще оставались моченые яблоки в рассоле. Яблоки были тверды, сочны и необыкновенно вкусны. Сказать, что мы любовались пейзажами вдоль железки, нельзя, но все же в них было некое мистическое притяжение, которое трудно понять и даже представить современному человеку. Поля были безжизненны, не полями земледельческими – полями боя. Остовы сгоревших машин и танков. Пушки с задранными в небо стволами.
И через два года после боев эти поля источали тяжелый запах сгоревших тонн металла, резины, масел и солярки, пороха, тола и человеческой плоти. Таким входило в наше сознание понятие просторов родины.
Ехали мы без приключений. Если не считать Лешину попытку самостоятельно достать яблочко из бочки. Он долго пыхтел, взбираясь по прислоненной к кадке крышке, и таки долез до края бочки. Поезд дернулся. Ноги мальца мелькнули в воздухе, но тут сноровку проявила Рада – поймала его в последнее мгновение. В общем, ничего страшного, только и того, что хлебнул бы рассола. Но от яблок он потом отказался наотрез.
Как уполномоченному серьезного ведомства отцу полагалось служебное помещение, по-современному – офис. Выбирать было особо не из чего, послевоенная Одесса была, конечно, не Сталинград, но и ей досталось.
Местные власти предложили отцу помещение на Троицкой, в котором до войны размещалась какая-то контора.
Чтобы не искать семье уполномоченного еще и квартиру на восемь душ, решили оформить контору как жилье. При жутком жилищном дефиците на это помещение почему-то никто не претендовал, что отца очень порадовало. Но радость скоро сменилась оторопью. В бывшей конторе в годы оккупации квартировали румынские солдаты. Уже этого достаточно, чтобы представить ее состояние. Но картину дополнил пожар – выгорели все перегородки, большая часть пола вместе с опорными балками, в потолке зияла дыра и зияющие провалы вместо окон. Окон, кстати, по фасаду было восемь, контора по площади была за сто квадратов. Ход с предложением совместить контору и жилье был чисто одесский – таким образом власти умывали руки от восстановления помещения. А в послевоенное время это была не простая проблема: дефицит стройматериалов был не меньшим хлебного. Проблема имела и чисто одесский привесок – дворовое население использовало пепелище под помойку, заваливая его также строительным и бытовым мусором. Словом, ордер был, а жить где не было. Наше немалое семейство приютила младшая сестра отца, она с мужем и сыном Феликсом имела крохотную комнатушку на Садовой. Сегодня Феликс Кохрихт известный и уважаемый в Одессе журналист, общественный деятель. Тогда это был ребенок с огненно-рыжими волосами и яркими голубыми глазами.
Ремонт шел, как и все ремонты, муторно, долго, неповоротливо и непредсказуемо. К тому же отец неделями, а иногда и месяцами, не вылезал из командировок, перемещаясь по трем немалым странам и следя за качеством демонтажа и отправки оборудования. Так что наша первая зима в Одессе была несладкой – с горем пополам приспособили к жизни одну комнату, в которой стоял жуткий холод. Нельзя сказать, что мы жили голодно – мы жили как все, и голодный 46-й был для нас не лучше и не тяжелее, если не учитывать, что кормить шестерых детей все же сложнее, чем одного-двух. Мама всегда в таких случаях говорила – ешьте, что есть, марципанов сегодня не будет. Что такое марципаны, мы не знали, это слово на многие годы стало для детей символом запредельного счастья и достатка. Но однажды стало особенно голодно, и маме удалось где-то заполучить картофельные очистки. Они были смерзшиеся, какого-то зеленоватого колера. Она помыла их, прежде чем бросить в кастрюлю, расплакалась. Плачущая мама – это была картина невообразимая, невероятная. Маму никто никогда не видел в слезах. Дети сгрудились вокруг, и мама сказала: «Бедные свиньи, как они это едят?» Эти странные слова врезались в память всем и навсегда.
Потом мы еще раз увидели маму в слезах – в 51-м, когда умер от болезни почек Эрик. Ему было двадцать. Его похоронили на католическом кладбище, которое было частью Второго Христианского.
Наши временные трудности растянулись на многие годы, пока отец занимал высокую должность. Казалось бы, что все должно быть наоборот. Но не в случае с нашим отцом. Он был из тех, о которых пелось – в первую очередь думать о родине, а не о семье. Но, к счастью, в послевоенном Минуглепроме началась реорганизация, Управление по репарациям выделили в особый главк, а поскольку у побежденных уже скоро можно было отнимать только душу, то его упразднили. Отца вызвали в Москву. Похоже было, что придется переезжать куда-то в очередной раз, возможно, даже в Москву. Но Михаил Фроимович был крепко учен жизнью и системой, шкурой чувствовал новый вал репрессий и попросил направить его в Украину, в управления нерудных ископаемых. Там как раз назревала очередная реорганизация, что позволило тихо и незаметно ускользнуть из номенклатурной обоймы и заняться тем, что всегда отцу было интересно и к чему лежала душа, – журналистикой. К этому времени он был автором книги «Русские на Шпицбергене», изданной в 47-м издательством «Главсевморпуть» в Ленинграде. Книжка не осталась незамеченной, так как интерес к Арктике вообще и Главному Северному морскому пути в частности остается в центре интересов всех стран, имеющих выход в Ледовитый океан. Михаил Фроимович регулярно сотрудничал с весьма популярным столичным журналом «Вокруг света», а это было как знак мастерства – ему заказывали материалы и охотно печатали киевские журналы.
Похоже было, что отец наконец-то начал заниматься тем, что ему по-настоящему нравилось и к чему он имел настоящее призвание. Пулеметом стучала у него в кабинете пишущая машинка, что было показательно – в те и многие последующие годы журналисты обычно пользовались услугами машинисток, а сочинения свои писали от руки. Считалось особым шиком принести в редакцию перебеленный, готовый к набору материал. Отец был жанрово жаден – он умел и мог все, от репортажа до очерка, очень интересно работал в краеведении, сразу, как инженер, постигнув главный принцип этой литературы – знание исторического материала, архивов. Его очерками об истории одесских улиц, о горе Чумке, о знаменитых для города личностях зачитывалась вся Одесса. Он никогда не «подогревал» себя алкоголем и вообще был к выпивке равнодушен, но курил… Облако табачного дыма не окутывало его только сонного. Помимо книжек о истории одесских улиц, китобоях, запредельной Арктике, он писал также пьесы – они ставились в Украинском театре. Причем, Михаил Фроимович был по-настоящему двуязычным: писал как на русском, так и на украинском. Вообще-то в семье говорили по-русски, но никакой язык у нас не был чужим или чужеродным. Мама могла сказать, что думала, и по-польски, а эмоции обычно и отцом, и мамой выражались украинским «А хай ти згориш!».
Словом, после войны жизнь наконец-то начинала налаживаться. Но это ощущение было с примесью тревоги – репрессивная машина продолжала работать, власть свихнулась на борьбе с сионизмом.
Возможно, ранее, сразу после ареста старшего брата отца Льва Ставницера, до него руки не дотягивались, так как он был в постоянных разъездах – что называется, не на виду и не на слуху. А тут – публичность, читательская известность.
Гром грянул как с чистого неба 18 февраля 1953 года. В «Комсомольской правде» появился фельетон под странным названием «Шанхаер». Странным потому, что никому за пределами Одессы это слово было непонятно. Более того, его уже лет пятьдесят не было и в лексиконе даже старых моряков. Шанхаерами называли мелких торгашей в китайских портах, главным среди которых был Шанхай. Каждый входящий в порт корабль атаковала на легких джонках тьма услужливых китайцев, которые оказывали массу разных бытовых услуг. Потом их потеснили агентские компании, но кто хотел обслужиться дешево – пользовался услугами шанхаеров. Автора фельетона, впрочем, не интересовали такие тонкости частной торговли. Он обрушился на Михаила Фроимовича как на «литературного шанхаера», который нигде не работает, а везде печатается, предоставляет свои литературные услуги некоторым гражданам и, естественно, гребет деньги лопатой. В то время как честный советский журналист должен прославлять человека труда. Ну и так далее…
Тут дело было в обычной черной зависти. И поводом был выход книжки о китобойной флотилии «Слава», автором которой был известный руководитель флотилии, но литературная запись – отца. Обычная для советской журналистики практика. Вплоть до самой перестройки во всех газетах гонорарный фонд делился на две неравные части. 40 процентов полагалось штатным журналистам, 60 – рабочим и сельским корреспондентам. Поскольку последние ничего сами писать не умели, то за них статьи сочиняли квалифицированные журналисты.
То, что состряпал одесский журналист, фельетоном в истинном понимании этого жанра не было. Это был донос. Остается гадать – заказной или по гнусности характера, после подобных «фельетонов» судьба антигероя решалась по стандартной схеме: арест, следствие, лагерь. Отсутствие состава преступления вряд ли смутило бы госбезопасность – за ним тянулся давний след врага народа, к тому же брат-сионист уже сидел. И неизвестно, что было бы дальше, но за февралем пришел март 53-го. Сталин умер. Судьбодробилка забуксовала. Вряд ли Алексей в десять лет понимал весь трагизм происходящего, но что над семьей нависла беда – понимал вне всякого сомнения.
Как никто другой отец знал, что такое ГУЛАГ, и здесь стоит вспомнить о его отношении к освещению этой темы в литературе. Когда в 60-е, в хрущевскую оттепель, появились первые произведения бывших лагерников, ими зачитывалась вся страна. Читали и у нас дома. Отец был ироничен. Вознесенный до небес «Один день Ивана Денисовича» его почему-то насмешил. Он не считал, что трагизм и отчаяние бесправного зека переданы там достоверно. Почему он сам так и не взялся за эту тему – вопрос без ответа.
Помимо запойного чтения, в семье было еще одно увлечение – музыка. Все дети унаследовали от матери абсолютный музыкальный слух, но по возрасту учиться музыке получилось только у троих младших. Виктор избрал виолончель, Серафима осваивала фортепиано, а Леша с шести лет был занят скрипкой. Так что всем судьба предопределила учиться в знаменитой школе имени Столярского. Школа эта была особой не потому, что специализированная, музыкальная. Там как-то естественно подобрался едва ли не лучший в Одессе учительский коллектив. Детей не натаскивали, а учили, в том числе и думать, размышлять, чувствовать. Здесь просится такой пример.
Летом 1958 года повзрослевший Виктор с приятелем отправился в поход на Кавказ. Ясное дело, что «бюджет» этого путешествия был скуден, предполагали путешественники ехать в общем вагоне, спать в палатках и так далее. Из Кутаиси мы получили от Виктора открытку – все нормально, покоряем Кавказ. И вдруг, почти вослед за открыткой, появляются сотрудники органов и заявляют, что Виктор и его приятель… убежали за границу. Все молчат. Опера, видимо, ждут вопросов и оправданий. Лешка выходит из комнаты. Пришедший в себя после новости отец говорит: «А я-то полагал, что у нас границы на замке…» Опера только хватают ртами воздух от возмущения. И тут появляется Алексей с открыткой от Виктора и географическим атласом. Зачитывает сообщение от брата – еще собираемся посмотреть в Грузии то и то, потом отправляемся в Азербайджан. Потом раскладывает атлас и просит оперов показать на карте, где Виктор перешел границы. Опера в замешательстве молчат…
Александра Викторовна любила пение, с удовольствием слушала музыку и, есть такое предположение, втайне надеялась, что Лешка станет великим скрипачом. Мать никогда не терзала его принуждением к музыке, впрочем, как и остальных. Но уж как-то само собой получалось, что, когда Лешка становился к пюпитру, в квартире становилось тише.
Сегодня попытки извлечь из памяти друзей и родственников образ Леши-ребенка и подростка сложен и обречен на неуспех. Мы все видели его разным, в разных ситуациях, и еще потому, что в семье между детьми была серьезная разница в возрасте. Серафима старше Леши на четыре года, Виктор – на шесть, а Вадим – на восемь лет.
Лешка еще ковылял по квартире гадким утенком, а Рада уже была взрослой девушкой, признанной красавицей и кумиром для сверстников. Сохранилось воспоминание одного из соучеников – они вместе учились под Тулой после возвращения семьи со Шпицбергена: «Ей тогда было двенадцать лет, она была похожа на изящную статуэтку, способную ожить в сочетании движений и музыки».
Мало кто знает, что альпинистское мастерское звание у нее было третьим. Бог весть, как сложилась бы ее судьба, не будь войны. Пожалуй, ни у кого в семье не было столько силы воли, характера и потенциальных талантов и задатков, как у Рады. Ум у нее был цепкий, потом она уже в Одессе окончила географический факультет университета, но таким географом-гидрологом, как мечталось, стать не удалось. Упал железный занавес, океанские экспедиции были больше разведывательного характера, так что пришлось идти перекладывать бумажки в проектный институт. Тоска. Но у нее к тому времени уже было окно в иной мир.
В 1943-м Рада пошла в секцию спортивной гимнастики. 16 лет, скажем прямо, не самый лучший возраст для начала занятия спортом, потому что до этого она никогда ни в какую секцию не ходила. Тем не менее, вскоре после приезда в Одессу Рада получила звание мастера спорта СССР, что было несомненным успехом. А уж то, что ее включили в состав делегации Украины для участия в первом Параде физкультурников в послевоенной Москве, – признание.
Девушка неуемной энергии и азарта, она скоро ушла со спортивной гимнастики в акробатику и тоже стала мастером спорта. Потом – мотоспорт, первый разряд, и наверняка стала бы мастером, но как-то неожиданно и серьезно заболела альпинизмом. С тех пор дома появились и больше никогда не исчезали атрибуты альпинистской жизни: веревки, крюки, штормовки, ледорубы, горные ботинки и много еще чего, что не встретить в обычном доме. Не переводились потому, что к альпинизму приобщались все дети – в большей или меньшей мере. Вадим «выходил» значок «Альпинист СССР», Сима дошла до второго разряда, Виктор альпинистскую оскому сбил очень быстро – его в горах завораживали не вершины, а краски, Алексей же и вовсе стал профессиональным альпинистом.
Рада никого из братьев и сестер не опекала, не включала в свои отряды. Но всегда все видела издали и ни один промах не оставляла без внимания.
Не любила хлюпиков и нытиков. Лешка Раду не просто любил, она была для него высшим авторитетом и во взрослой жизни. Есть семейный сюжет, как в 1945 году отмечали Лешин день рождения – трехлетие. Дело было на Садовой, в тесной комнатушке Кохрихтов. С Нового базара принесли такую-сякую снедь, много фруктов, и маленькие, яркие желтые дыньки. Леша принял их за мячики и принялся играть. Сильно расстроился, что мячик упал на пол и расквасился. Он поднял разбитую дыню и принялся, задрав брови, недоуменно ее рассматривать. Потом отнес куски матери и выдохнул: «Он поломанный». Мама долго не могла понять, что малыш имеет в виду, а когда поняла, то, смеясь, объяснила, что это не мячик. Потом подала тарелку, на которую Лешка положил «мячик», но расстройство было столь горьким, что он расплакался. Но тут, как в сказках бывает, пришла с подарком двоюродная наша сестра Рая, дочь Льва Ставницера, и это был маленький мячик. Леша осторожно уронил его на пол, и когда тот подскочил, он побежал с ним к матери и восторженно заявил: «Он прыгает, прыгает!..»
Вообще он был человечком любознательным. На том же дне рождения еще один двоюродный брат, сын того же Льва, подарил ему коробку с набором деревянных деталей различных форм – что-то вроде «конструктора». Там были и ярко раскрашенные шарики. Игрушка была с «толчка», явно немецкого производства. Феликс, несколько старше Леши, принялся строить различные «дома и замки». Но Лешино внимание привлекла способность шариков катиться по полу тем дольше, чем сильнее их толкали. Пол был неровный. Леше принесли гладкую доску. Поигравшись на плоскости, Леша обнаружил, что по наклонной доске шарик даже не нужно толкать, он охотно катится сам. И Леша начал ставить эксперименты, придавая доске различные наклоны. Он следил за тем, как далеко покатится шарик в зависимости от угла наклона, как-то не по-детски сосредоточенно.
Не всегда, но часто, возвращаясь из заграничных командировок, отец привозил нам подарки. Однажды Леше достался подержанный, но крепкий велосипед на двух колесах. Пользуясь тем, что в квартире еще не было ни одной перегородки, Леша быстро научился раскатывать на нем. Среди игрушек были две, которые особо заинтересовали Лешу. Первая – лодочка из жести. Достаточно было подставить под маленький плоский котелок внутри лодочки огарок свечи и немедленно опустить ее в воду, как лодочка, издавая булькающие звуки, начинала двигаться, и так – пока под котелком горел фитилек. Проблемой игры с этой лодочкой была вода. Ее в квартире тогда не было, и воду приходилось носить со двора ведрами, наливать в большое корыто, по-одесски «балия». Когда воды было достаточно, Рада или Эрик заводили под котелок свечку, и все, окружив балию, наблюдали за кружением лодочки. В какой-то момент Леша обратил внимание на это занятие. Он долго стоял за спинами, потом продвинулся вперед, залез в воду и подхватил лодочку. К счастью, свечка погасла и котелок не распаялся. Не обращая внимания на возмущение компании, он долго вертел лодочку, то со стороны днища, откуда выходили две тонкие медные трубочки, то пытаясь заглянуть вовнутрь. Тогда никто не мог объяснить ему принцип действия забавной лодочки, и это малого заботило. Леша обратил также внимание, что единственной подвижной деталью является румпель. После того, как ему объяснили назначение руля и вновь запустили лодочку, Леша не оставил ее. Он принялся молча исследовать влияние положения румпеля на циркуляцию лодочки и, пока не исчерпал варианты углов поворота, от балии не отходил. Его любознательность никого не отягощала. Иногда Лешу не было видно и слышно часами, и его нужно было искать в каком-либо углу, где он настойчиво занимался тем, что ему нравилось.
Однажды, когда Леше было около пяти, в доме появился странный предмет. Это был жестяной саксофон, с тщательно выполненными штамповкой деталями, но не более того. Это была игрушка. Однако сбоку внизу выступал лючок, закрытый решетчатой крышкой. Под эту крышку нужно было вставить вырезанную кругом папиросную бумагу. И игрушка превращалась в музыкальный инструмент типа гребешка, на котором прижатая бумага издает тонкий звук. Благодаря рассчитанной акустике, имитация звуков саксофона была прекрасной. После того, как Леша усвоил прием игры, он с первой же попытки повторял любую услышанную им мелодию.
Переезд в Одессу ознаменовал переход от жизни кочевой к оседлой. Скоро к квартире на Троицкой прибавилась, благодаря отцовским гонорарам, дача на 10-й станции Фонтана. Семья становилась благополучно-зажиточной. Но вот что любопытно… Хотя и отец, и мать выросли, что называется, на земле, рекорды по урожайности овощей и фруктов они не ставили. Что росло, то и росло. Особая любовь у мамы была к саду, а в саду – к абрикосам. Они у нее всегда родили, она их сушила, консервировала, косточки собирали чуть не мешками, фруктами одаривали соседей и просто прохожих. Она дожила под сенью любимых деревьев до глубокой старости.
Чтобы чувствовать себя хорошо, комфортно, родителям было достаточно крова над головой и хлеба насущного. Они не стяжали и не копили, не болели вещизмом, единственной реальной ценностью считали жизнь и детей, а не то, что они должны оставить детям.
В доме на Троицкой всегда было много гостей по школе, по спортивным секциям, по иным интересам. Дом был, что называется, открытым. Они удивлялись, что обстановка в квартире как бы самопроизвольно перемещается – вчера видели обеденный стол в одной комнате, а сегодня он оказывался в другой со всеми стульями и табуретами. Менялась планировка помещений: то появлялась, то исчезала «кладовая», кухней оказывалась бывшая спальня или рабочий кабинет отца. Создавалось впечатление, что не обитатели квартиры приспосабливают ее к себе, а квартира приспосабливается к характерам и привычкам обитателей.
Такое же впечатление, наверное, производили и обитатели квартиры, дверь в которую на протяжении многих лет закрывали на ключ только на «дачное время» – все остальное время ее только на ночь закрывали на цепочку. Дети тоже выглядели предоставленными самим себе, во все времена года они уходили и приходили домой в разное время, ели что было и когда хотели, слова «режим» в лексиконе семьи не существовало. Но бесхозность и беспривязность была кажущейся, так как мама все видела и контролировала. Лекций и нравоучений не было, пояснения, что можно и что никогда на свете, были. Характеры и склонности младших детей формировались в то время, когда послевоенная Одесса была полублатной, полубандитской. На бесконечных пляжах промышляли воровские шайки, по привокзальным притонам отлеживались банды грабителей, день начинался с новостей об ограблениях, насилиях, убийствах и побоищах. Вечерами по Дерибасовской и по Приморскому бульвару фланировали граждане, будто сошедшие со страниц Бабеля, персонажи вольного города Черноморск. Тут за ребятами нужен был глаз, да и еще какой острый. Но никогда не было иного наказания, чем выговор.
Летом Рада постоянно отправлялась на альпинистские сборы – на сей счет было правительственное постановление, альпинистов освобождали от работы с сохранением зарплаты. Рада уже была инструктором, сборов традиционно было в году несколько, включая тренировки на скалах на Южном Буге. В выезд 1951 года туда попал и девятилетний Леша. На берегу, среди палаток лагеря, едва ли был еще один человек счастливее, чем он. Рада рассказывала, как, перекинув через плечо моток страховочной веревки и натянув на голову кепчонку, Леша так быстро двигался по лагерю, что казался всеприсутствующей персоной. До собственных гор и восхождений еще должны были пройти годы жизни, но что-то начиналось уже тогда.
Детство всегда тянется долго, но кончается неожиданно. Прошло оно и в семье Ставницеров. Виктор, окончивший школу Столярского, выбрал свой путь – занялся скульптурой. Вадим к тому времени уже получил инженерное образование в политехническом. Серафима охладела к роялю и окончила вначале техникум, а затем университет. Сделал свой выбор и Леша. После школы Столярского он прошел мимо консерватории в сельскохозяйственный институт – изучать автоматизированные системы управления.
Понять причину отказа Леши от профессионального занятия музыкой и просто, и сложно. Просто – потому что понимал, что это не то, без чего жизнь пуста. Сложно – потому что чужая логика всегда непостижима.