Был тихий и душный вечер. После томительного зноя раскаленный воздух стоял неподвижно, даже от речки не веяло прохладой.

Солнце еще не закатилось совсем, а зашло лишь за тучу, лежавшую темной каймой на алевшем крае горизонта.

У самого берега речки, на высунувшемся из-под воды камне сидел Сыч с удочкой и зорко следил за движениями поплавка; другая удочка воткнута была в кручу; молодой гость деда, успевший за короткое время завоевать к себе во всех окружающих большие симпатии, сидел тут же, задумавшись и устремив глаза на далекий край покатости, на которой уже расстилалось море безбрежной степи.

— Ага, попался! — подсек дед удочку, — а ты не хитри, не лукавь!.. Ах, здоровый какой, да жирный, как ксендз, окунец… Ой, чтоб тебя… чуть-чуть не выскочил… Нет, не уйдешь… Полезай-ка в кош и аминь! — болтал весело Сыч, налаживая червяка и отмахиваясь от мошки, что кружилась над ними легким облачком, — фу ты, каторжная да уедливая, лезет как жидова, да и баста… и в нос, и в глаза… и не отженешь ее… забыл смоляную сетку взять… Эге-ге, пане Иване, — не выдержал, рассмеялся он весело, заметив, что Мазепа порывисто встал с места и замахал энергично руками, — и удочку бросил, хе, хе!.. Тварь-то эта любит нежную кожу да молодую кровь, ой, как любит…

— Да, одолевать стала сразу, — ответил Мазепа, — тут вверху хоть не так душно.

— Ге, в очерете парит… это перед дождем и мошка разыгралась: вон солнце село за стену… а я было на завтра зажинки назначил, придется, верно, пообождать. Ну, что же, дал бы Господь дождик, а то доняла «спека»: гречка подгорать стала… и отава… а по дождику пошла бы свежая «паша»…

— Славно у вас тут, диду, — и просторно, и вольно, и тепло, — заговорил как бы про себя Мазепа, — век бы, кажись, не расстался с такими людьми, щирыми да хорошими…

Глаза у него искрились счастьем, но в сердце начинала самовольно гнездиться тревога.

— Спасибо тебе, Иване, на добром слове. Все мы тебя полюбили, как родного… все… и за твой разум, и за твое сердце… так к тебе душу и тянет, голубь мой. Одно только не ладно, плохой из тебя «рыбалка», никак не усидишь долго на месте, а коли и сидишь, то «гав ловиш» и пропускаешь клев.

— Ничего не поделаешь! — усмехнулся Мазепа, — сидишь над водой… кругом тишь да благодать, небо опрокинулось в речке… кобчики в нем неподвижно трепещут… засмотришься, а думки и давай подкрадываться со всех сторон, не успеешь и разобраться, как они обсядут тебя, что мошка… Ну, поплавок и забудешь.

— Да чего они к тебе, молодому, цепляются? То уж нашего брата думка доест, потому что вся жизнь за плечами, так только думками и живешь в прошлом, — впереди одна могила… а тебе назад и оглядываться незачем.

— Эх, диду мой любый, назади тоже у меня много осталось и потраченных сил, и пьяных утех, и поломанных надежд… «Цур» им!

— А ты начхай на них, не в Польше ведь твоя доля.

— Да не о ней я жалею, а о молодых годах.

— Еще твое не ушло, — продолжал, вытянувши снова темно-бронзового линя, дед, — еще только наступило утро… а быль молодцу не укор: родина тебя пригреет, и ты ей послужишь.

— Только и думка про нее, — горячо ответил Мазепа, и глаза его загорелись вдохновенным огнем. — Ей вся моя жизнь, все мои мечты и молитвы. Здесь вот у вас, в этой второй мне семье, что воскресила меня к жизни, я и душою воскрес, и сердцем расцвел, и почуял всю силу любви к родному…

— Золотое у тебя сердце, оттого и почуял, а то было «вскую шаташася».

— Да, пожалуй… Шатанье-то это, да чужая сторона со всякими дурманами и затуманили голову, — а теперь былые несчастья отвратили мою душу от продажных магнатов, и даже за последнее их зверство я благодарю Бога. Эта кара привела меня в такую дорогую семью, с которой тяжело и расстаться.

Мазепа действительно чувствовал в эту минуту, что ему оторваться от этой семьи больно.

— Да чего ж тебе, сыну мой любый, и расставаться, — промолвил растроганным голосом Сыч, — поживи здесь, поправься… нам ведь тоже за тобой… — крякнул он как-то загадочно и замолчал.

— Нет, пора, — вздохнул грустно Мазепа, — и то уж вылежался и «одпасся» на вашей ласке, пора и честь знать… да час и поискать, куда бы примкнуть себя.

— Торопиться-то нечего… Еще и не оправился как след… А мы тем часом осмотримся и выберем, куда тебя пристроить; людей-то теперь везде нужно, а с такими головами, как твоя, и подавно… И Сичь, и Дорошенко тебя с радостью примут, а к собаке Бруховецкому, надеюсь, ты не пойдешь.

В это время подбежала к ним раскрасневшаяся и сияющая радостью Галина и остановилась на пригорке, стройная, легкая, как степная серна.

— А что, диду, наловили рыбы? — заговорила она, запыхавшись и вздрагивая упругой, нежно обозначавшейся под белой сорочкой едва развившейся грудью; сиявшие счастьем глазки остановила она впрочем не на деде, а на стоявшем справа молодом красавце.

— Наловили, наловили, моя «нагидочко», — отозвался из тростников дед, плескаясь в воде, — вот посмотри, какие окуни да лини, только это все я, а твой «догляженець» ничего не поймал… кроме комаров да мошки.

— Гай, гай! Как же это? — засмеялась Галина, — а я-то больше всего на нашего пана Ивана надеялась…

— А ты на панов не надейся, казачка моя любая. Хе! Что пан, то обман, — засмеялся добродушно Сыч, выбираясь на берег с кошиком, в котором трепеталась серебристая и золотая рыба.

— А правду ли говорит дид? — спросила, зардевшись, у Мазепы Галина.

— А ты, сестричка, за что меня величаешь паном? — ответил на это со счастливой улыбкой Мазепа.

— Разве можно тебя к кому-либо приравнять? По всему пан…

— Хе, хе! — мотнул головой Сыч, — это она правильно.

— Спасибо тебе, горличка, — бросил огненным взглядом на Галину Мазепа, — а все же лучше зови меня просто Иваном.

— Как? Только Иваном?

— А только… Ну, прибавь к Ивану, коли хочешь, любый, либо коханый, либо сердце.

— Хе, хе! Ач, чего захотел, — замотал добродушно головой дед.

Галина взглянула быстро на Ивана и, вспыхнувши полымем, стала в смущеньи кусать свои кораллы.

— А ты не «потурай» этому другу, — промолвил, продвигаясь тяжело вперед, дед. — Ведь хочет бросать нас… надоели, мол, — начал было он, но заметивши, что Галина при этом известии побледнела, как полотно, и растерянно, с детским ужасом остановила глаза на Мазепе, обратил все сейчас же в шутку. — Только мы эти все его панские «вытребенькы» по боку, — понимаешь, не пустим, да и квит, таки просто вот, по-казачьему «звычаю», ворота запрем… и не пустим… так-то, Галиночко моя, утеха моя, беги, да приготовь нам добрую вечерю, чтоб не голодал дорогой гость.

— Я приготовила его любимое… — словно поперхнулась вздохом Галина, ожившая несколько от слов деда, — «лемишчани» пироги… а вот с рыбы «юшку» сейчас приготовит бабуся.

— Нет, знаешь что, — остановил ее весело дед, — тащи-ка сюда казанок, да всяких кореньев… Картофельки, укропу, «цыбулю» и перцу, побольше перцу… так мы сами здесь приготовим по-запорожски. Ей-Богу!.. Да захвати еще оковытой!

— А что ж, это очень весело, — одобрил Мазепа, — только чтобы и сестра помогала.

— Я зараз, зараз, — заторопилась девчина.

— Хе, Галинка, — покачал головой дед, — «без Грыця вода не освятыться». Ну, а «челядныкы» как? — обратился он к внучке, пустившейся было к хутору.

— Да вон вертаются… Им уже все приготовлено, — крикнула на бегу Галина.

Между тем туча медленно поднималась, охватывая половину горизонта, и ускоряла приближение вечера. Вскоре возвратилась с провизией, казанком и прочими припасами Галина, в сопровождении бабы, и заявила, между прочим, что на хутор приехали какие-то казаки.

— Казаки? Кто бы это? — засуетился Сыч, — нужно пойти.

— Да стойте, диду, — остановил его Мазепа, — кажись, они сюда идут.

Все обернулись: действительно к ним подходили два каких-то значных казака.

Впереди шел средних лет казак, статный, стройный, мускулистый; бронзового цвета худое скуластое лицо его нельзя было назвать красивым, но оно, несмотря на строгие, резкие черты, на тонкий с небольшой горбинкой нос, на энергически сжатые, прямые черные брови и на суровое очертание рта, прикрытого роскошными длинными усами, не отталкивало, а привлекало к себе сразу всякого и главным образом своими открытыми, карими, ласковыми глазами, смягчавшими суровость и строгость общего выражения. За ним, почти рядом, следовал выхоленный казак несколько помоложе, составлявший и ростом, и фигурой, и светлой, подстриженной грибком шевелюрой, и более белым лицом совершенную противоположность первому: несмотря на мягкие, несколько расплывшиеся черты его лица, несмотря на смиренно кроткое выражение небольших серых, узко прорезанных глаз, в выражении их и особенно тонких губ таилось что-то неискреннее, вселявшее недоверие.

Прибывшие гости отличались от простых казаков или запорожцев и дорогим оружием, и более изысканной одеждой: они были широко опоясаны турецкими шалями, с накинутыми нараспашку «едвабнымы» кунтушами.

Приблизившись к шедшему навстречу Сычу, чернявый ласково ему улыбнулся, как старому знакомому.

— Здоров був, Сыче! — протянул он ему приветливо руки. — Не ждал, верно, а!

— Кто это? — оторопел Сыч, раскрыв широко глаза. — Да не может быть, батько наш, кошевой? Пан Иван?

— Да он же, он самый Иван, да еще и Сирко, — обнял гость обрадованного несказанно деда. — Только ты скорей — батько наш сывый. и нам уже подобает сынами твоими быть, так-то.

— Ой, радость какая, орле наш сизый! — целовал своего бывшего товарища Сыч. — Такой чести и не думал дождаться… возвеселися, душе моя, о Господе! Да какой же ты бравый, завзятый, не даром от одного твоего посвисту дрожат бусурмане. Хе, задал ты им чосу! Татарва, ведь, и детей пугает тобою, — говорил торопливо дед, осматривая со всех сторон славного на всю Украину лыцаря, предводителя Запорожской Сечи, словно не доверяя своему счастью принимать у себя такого почетного гостя.

— Да что ты, батьку любый, меня все оглядаешь, словно невесту на смотринах, — засмеялся наконец Сирко, — вот привитай лучше моего товарища, наказного полковника Черниговского, Самойловича.

— Самойловича? — изумился Сыч. — Слыхал, слыхал, давно только… Недалеко от Золотарева был в Цыбулеве батюшка Самойлович, приезжал часто к нашему, а потом перевели его на левый берег в Красный Колядник, недалеко от Конотопа.

— Этот батюшка и был моим отцом, — отозвался с нежной улыбкой полковник.

— Господи! Да ведь, коли так, так и пана полковника помню, — обнял он горячо представленного ему кошевым полковника, — маленького, вот такого, — показал он рукой, — Ивашка… Качал не раз на руках, на звоницу носил с покойной моей Оксаной, рядом бывало посажу на руки… Эх, уплыло все!

— Так мне вдвойне радостно, — заявил, прижмурив глаза, Самойлович, — посетить и славного сичовика, и знавшего отца моего и меня в детстве.

— А вот, прошу «пизнатыся», панове, — указал Сыч на стоявшего несколько в стороне своего гостя, — чудом спасенный нами Мазепа. Ляхи из мести привязали было к дикому коню, бездыханного принес «огырь» и сам упал вон там трупом. Прошу любить и жаловать.

Мазепа подошел с изысканной вежливостью и заявил, что он с радостным трепетом сердца склоняется перед народным богатырем, перед славою и упованием Украины.:

Сирко его обнял радушно, а за ним и Самойлович заключил Мазепу в свои объятия.

Поднялись расспросы об этом неслыханном зверстве, но Сыч прервал их:

— Просим к дому, чтоб вечеря не простыла, сначала зубам дадим работу, а потом языку: за кухлем сливянки да старого меду свободнее будет и потолковать. Ты, Галино, — обратился он к стоявшей в недоумении внучке, — сама здесь порядкуй, а мы уже пойдем… Затеял было со внучкой, — сообщил он своим гостям, — запорожскую юшку сварить… рыбки наловил доброй… так вот затеяли было в казанке…

— Так зачем же бросать хорошую думку? — запротестоа Сирко, смотря ласково на Галину, очевидно досадовавшую на неожиданных гостей, расстроивших удовольствие. — В хате теперь душно, а тут над речкой и просторно, и любо… а «юшци» и мы дадим «раду».

— О? Так тут одпочинем, пока дождь не погонит? Ну, садитесь же, дорогие, или лучше ложитесь… тут на мураве мягко… а я пошлю за сулеями, чтоб прополоскать от пыли горло.

— Да не беспокойся, друже, — мы и присядем, и приляжем, и «люлечкы» потянем, а прополаскиваться будем после. Теперь же вот «юшку» приготовим.

— Как так, то и так, — согласился Сыч, — а насчет «юшкы», так Галина у меня похлопочет, хоть и молода еще, — кивнул головой он на девушку, которая в это время собирала под казанок сухой хворост и очерет, — внучка моя единая, дочка покойной Оксаны и Морозенка.

— Морозенка? Славного на всю Украину казака, про которого думы поют? — изумился Сирко.

— Про того самого, зятя моего, — вздохнул Сыч и притих.

— Моторна дивчина, хорошая… а подойди-ка сюда, — обратился Сирко к Галине и, взяв за руку несколько оторопевшую и испугавшуюся красавицу-степнячку, привлек ее к себе и поцеловал в щеку. Девушка вспыхнула алой маковкой и, растерявшись опустила глаза. — Ой, ой, что это мы учинили, дивчину пристыдили, так за таку вину должны дать пеню… Вот челом тебе бьем. На дукача! — вынул он из «череса» и положил на ладонь ей десять червонцев.

Галина еще пуще вспыхнула, поцеловала второпях руку Сирко и не знала, куда спрятаться; покраснел, между прочим, неизвестно почему и Мазепа. Галина бросила украдкой на него взор и пустилась бегом к усадьбе.

— Да стой ты, «дзыго», — остановил ее дед. — Обрадовалась и растерялась совсем «дытына» от такой щедрости и ласки… сирота — не привыкла… — говорил растроганным голосом дед. — Эй, слухай, притащи-ка нам сюда вепрячье стегно, да сушеных ягняток, — такие вкусные, аж хрустят… И «оковытой» в самый раз… да печериц бы еще поджарить в сметане… Постой, постой, а брынзы еще принеси… вот что на той неделе… Хе, помчалась, как ветер… придется самому.

— Да что ты это задумал, друже мой старый, хороший, — остановил его Сирко, — закормить нас на смерть… да садись же с нами и не балуй нас разными «вытребенькамы», коли есть «оковыта», так и с «саламатою» нам сыто.

— Хе, хе! Так, так, пане отамане, — ну что ж, дорогие гости, любые мои, запалюйте люльки… Ну, а тем часом принесут горилку и «юшка» поспеет: перчыку побольше… а рыбка славная… значит и выйдет разрешение вина и елея… — болтал весело дед, подходя то к одному, то к другому гостю, то к закипавшему казанку.

— Да садись, батьку, к нам, — отозвался наконец Сирко, раскуривши люльку и располагаясь полулежа на керее.

Самойлович уселся по-турецки, а Мазепа примостился немного дальше на кочке.