Быстро надвигались неприглядные осенние сумерки. Какая-то мгла окутывала и большое село, раскинувшееся в широкой балке, и все окрестности серой пеленой; пахло дымок и горелой соломой.

В большой просторной хате, стоявшей на краю села у грязной дороги, потоптанной конскими ногами и широкими колесами возов, ярко светились окна красноватым, расплывавшимя сквозь туман огоньком. Этот заманчивый, приветливый огонек словно манил под кровлю высокой хаты каждого путника; усталого, продрогшего, измученного ездой по этой разбитой грязной дороге, обещая ему теплый очаг, кружку доброго меда и приятную компанию. За последнее ручались нагруженные мешками возы с понурыми волами, стоявшие подле корчмы и кони, привязанные у высокого столба, вбитого при входе.

Действительно, в корчме собралось немало народа. Большую светлицу с затоптанным глиняным полом и потертыми стенами слабо освещал стоявший на прилавке «каганець». У грубых деревянных столов, расставленных в светлице, сидело душ десять поселян; одеты они были в грубые свиты, но кое-где среди них виднелись и поношенные казацкие жупаны. Большая часть поселян были уже «дядькы», пожилые люди, но тут же, немного в стороне, сидели и два молодых казака: один из них был красивый, молодой, чернявый парубок с быстрым взглядом и оживленным лицом; другой — с круглым добродушным лицом и небольшими вечно смеющимися карими глазами.

Был в корчме еще один посетитель, но его или не замечали собеседники, или он был настолько ничтожной личностью, что на него никто не хотел обращать внимания, — последний сидел один, неподвижно в углу подле прилавка, почти совсем закрытый высокой «фасою» с таранью и бочонком пива. Одет он был в длинную керею с нахлобученным на самые глаза капюшоном, так что лица его нельзя было рассмотреть, только из-под темного капюшона мелькал иногда пытливый внимательный взгляд его темных глаз. Судя по внешнему облику, его можно было принять за какого-нибудь купца средней руки. Одежда его была вся в грязи; высокие сапоги покрыты были также комьями грязи, видно было, что путник ехал откуда-то издалека. Хотя собеседники совершенно не замечали его присутствия, но путник относился не так равнодушно к ним и к их беседе: перед ним стояла давно забытая кружка меда, а сам он внимательно прислушивался и присматривался ко всему, происходившему в шинке.

Слабый свет каганца тускло освещал довольно обширное помещение, наполняя углы его дрожащими тенями. Перед каждым из гостей стояли оловянные стаканы, глиняные кружки и другая винная посуда; синий дымок от коротеньких «люльок», которые «смокталы» поселяне, стлался под потолком. В хате было душно, пахло горилкой, дегтем и тютюном; однако эта атмосфера ничуть не стесняла собеседников, так как между ними шел весьма общий разговор.

— Так-то так, панове, пора нам «обрядытыся» да обдуматься, неладное что-то затевается кругом, — говорил степенно один из поселян с длинными пестрыми разношерстными усами и коротенькой «люлькою» в зубах, — выходит, что уже невтерпеж, слышишь, не «чутка», а правда, что Москва отдала Киев ляхам на вечные часы.

— Кто говорил тебе? Откуда услыхал, Гараську? — перебили его вопросами соседи.

— «Кто говорил тебе? Откуда услыхал, Гараську?» — передразнил их флегматичный оратор, не выпуская «люлечкы» из зубов. — Уж я не баба, из «очипка» новины не вытяну, коли говорю, так, значит, знаю… А не только, говорю вам, отдадут, а ляхи повернут сейчас все церкви и св. Киево-Печерскую лавру на свои костелы, а святых «ченцив» и всю братию, чуешь ты, выгонят «паличчям» из всех келий!

— Ох ты, Господи праведный, да как же это так, панове? Да неужели же мы это допустим? — заволновался сосед первого поселянина, невысокий худощавый дядько с светлыми усами, бледно-голубыми глазами и каким-то чахоточным румянцем впалых щек. — Нельзя нам без Киева быть. Нельзя отдать на поталу печерские святыни!

— Стой, дядьку! Не турбуйсь! Без Киева не будешь! — закричал насмешливо молодой чернявый казак, сидевший со своим товарищем за отдельным столом. — Гомонят кругом люди, что не только Киев, а и весь правый берег и всех нас здесь на левом берегу хочет Москва ляхам отдать, — стало быть с Киевом.

— Правда, правда, — поддержал другой сосед Гараськи, широкоплечий смуглый мужик, — проезжали здесь гости с правого берега, так молвили, что у них всюду, во весь голос люди говорят, что постановили ляхи истребить весь наш народ! Вот оно что!

— А мы-то, как бараны, что ли, будем ждать, пока нас в резницу не погонят! — стукнул с силой об стол оловянной кружкой один из слушателей, черноволосый мужик средних лет, с угрюмым взглядом и синим, густо заросшим подбородком, — как же это, не «пытаючы» нас ляхам отдавать? Гетман Богдан, когда задумал под Москву отдаться, всех нас на Переяславскую раду скликал!

Гарасько сплюнул на сторону и произнес скептически:

— Нашел что вспомнить, Волче! То ж было за Хмеля, а теперь, видишь, без нашей «порады» обошлись.

— Да не будет же так! Ведь мы не скот какой бессловесный и переяславские пакты тоже добре помним! — продолжал горячиться один из собеседников, по прозвищу Волк.

— Ох, ох, ох! — простонал седой дед, — что нам теперь эти пакты помогут «не поможе», говорят, «баби кадыло, колы бабу сказыло».

— Уж коли это так, так что ж тут поделаешь? Умирать всем, да й годи! — раздались со всех сторон возгласы и вздохи.

— Да стойте, стойте, панове, может, это еще все и брехня, не к вам речь! — заговорил светлоусый сосед Гараськи, стараясь напрячь сильнее свой слабый голос. — Ну, как-таки выдумать такое, чтоб «выстынать» весь христианский народ? Это, ей-Богу, понапрасну… Чтоб Москва на такое пошла… Николы зроду! Под Москвой вон слободчанам как добре живется, как у Христа за пазухой!

— Эт! Ну тебя к Богу! — перебил его с досадой Гарасько и даже вынул «люльку» изо рта. — Ужели ты такой и до осени доходишь, а когда же твоя голова разумом наливаться начнет?

Вовна хотел было что-то возразить, но приступ сильного кашля захватил его дыхание, он ухватился рукой за грудь и перегнулся над полом, а Гарасько продолжал дальше:

— Значит, правда, когда кругом все полки бунтуют! Слыхал думаю, что сделали переяславцы? Да и нежинцы с гетманом «не вельмы смакують», да и промеж киевлян «гиль» завелась.

— Везде, везде! Слышно, что-то недоброе творится, — подхватили кругом голоса.

— Говорят, что гетман хотел с войском выйти, да побоялся, чтобы казаки его не убили! — вскрикнул Волк.

— И «заробылы б соби у Бога шану, и у людей дяку!» сверкнул глазами черноволосый казак. — Какой он нам гетман? Не гетман он, а здырщик и кровопийца! Обдирать только весь народ умеет, а как до дела дойдет, так «заховаеться» в своем замке, как гриб в траве.

— Ох, что правда, то правда! — заговорил с трудом Вовна, отирая слезы, выступившие от напряжения на глаза. — Мучитель, это он сам все творит, а на Москву только сворачивает…

— Все через него, все, — продолжал с озлоблением Волк. — От гетманской науки и все наши беды, несчастья пошли: сперва он Москве всеми нашими городами да селами ударил, а потом назвал сюда воевод да ратных людей, чтоб легче было нас обдирать, а потом насоветовал еще Москве всех нас в неволю отдать…

— Верно, верно, — поддержал его черноволосый казак, — и гетман Дорошенко говорит, что все это по наущенью Бруховецкого сталось. Я сам его универсал читал.

— Ох ты, Господи? Да что ж с нами будет? Послать на Сичь, что ли? — раздались среди слушателей встревоженные восклицания.

— Хо-хо! Нашли на кого надеяться! — возразил Гарасько, — да ведь теперь по этому самому договору и над Сичью нашей два хозяина стоят…

Все смущенно замолчали.

— Так что ж нам делать? Ведь смерть страшна, панове! — произнес кто-то робко в толпе.

— А то делать, — произнес Гарасько, понижая голос и наклоняясь к своим слушателям, — что делают и кони, когда их уже через меру затянут мундштуком.

— А что ж, Гарасько правду говорит, панове, — заговорил первым Волк, — что ж нам так сложа руки поджидать, пока заберут у нас все, а самих нас с детьми и женами погонят в неволю к ляхам?

— Да стыдно нам тогда будет и зверю дикому, и птице малой глянуть в очи, — вскрикнул горячо молодой казак, — зверь дикий не дается «жывцем» в неволю, птица малая защищает от напастников свое гнездо, или мы хуже «крука», хуже лиса, хуже малого горобца?!

Но несмотря на его горячий возглас, большинство крестьян угрюмо молчало, уставившись глазами в землю.

— Ох-ох-ох! — простонал наконец Вовна, придерживая рукой свиту на груди, — ничего б доброго из этого не вышло, братове, только б еще хуже «пошарпалы» нас. Сколько уже натерпелись мы через все эти бунты?

— Береженого, говорит пословица, и Бог бережет, — поддержал его старик.

— Где нам от их отбиться! — прибавил еще кто-то из толпы.

— Так что же так пропадать, что ли? «Втик не втик, а побигты можна», — вскрикнул Волк, — ведь больше копы лыха не будет, а может, Бог поможет, и избавимся от напастников?

— Куда нам! Их сила, а мы что? — произнес угрюмо смуглый, широкоплечий сосед Гараськи.

— Да ведь не сами же? А разом… гуртом, — возразил Гарасько, — вы только прислушайтесь, что кругом делается! Кругом шевелится люд, собираются в «купы», запасаются боевым припасом.

— А если так, все один на одного оглядаться будем, так ничего и не дождемся, кроме лядского батога! — вскрикнул Волк.

— Не так батьки наши думали, когда подымались еще за гетмана Богдана, не осматривались они, кто первый встанет и кто второй, — заговорил горячо молодой казак, подымаясь с места, — потому и силу имели, потому и били ворогов! А вы, срам смотреть на вас! Никто и не поверит, что вы казацкие дети. С вас ворог третью шкуру спускает, а вы еще не решаетесь и отбиться от него! Чего ж и роптать на Бруховецкого? Дурень он, что ли? Отчего ему не драть с вас шкуры, когда вы сами подставляете еще ему и спины? И чего ж вы боитесь, что потеряете? Ведь что бы там ни случилось, а последнего шматка хлеба не отберут у вас, бо попухнете с голоду, и им і же не с кого будет свои поборы сбирать… ха-ха! Вот на что перевелись те лыцари-козарлюги, которые с Богданом гнали из-под Корсуня, из-под Збоража, из-под Пилявец ляхов!

— Хочь молодой, а говорит разумно! Ей-Богу, панове, правда! Что ж: голый дождя не боится! — раздались то там, тосям более громкие восклицания.

— Эх, хлопче, — заметил дед, покачивая головой, — оно правда, и шкуры своей жалко, и воли, и той крови, что пролили на кровавом поле наши браты, да только тогда ведь с нами был славный наш гетман Богдан Хмель, а теперь мы все равно, что «отара» без «чабана».

— Есть пастух и не хуже гетмана Богдана!

— Кто?

— Петро Дорошенко!

— Ну, не много-то он помог переяславцам.

— Потому что выхватились рано, а теперь, слышите, говорят кругом, что гетман Дорошенко сам со своим, войском к нам сюда прибудет, а с ним идет и орды сто тысяч!

— Ох, ох, ох! В том-то и горе, — застонал снова Вовна, — как прибудет он сюда с татарами, тогда-то уже и настанет жива смерть. Мало ли сел наших и хуторов от этих «побратымив» пропало!

— Да ведь не с нами воевать будут, а за нас, чтобы отбить нас от Бруховецкого, — возразил Гарасько.

— Да отдать в лядскую неволю?

— Либо в басурманскую? — прибавил дед.

— А хоть бы и в сатанинскую, так хуже того, что теперь мы терпим, не будет! — вскрикнул гневно Волк, ударяя с силой своим стаканом по столу. — Ослепли вы, оглохли, что ли? Да ведь еще и за ляхов-панов не терпели мы таких «утыскив», да «драч», да поборов, какие настали теперь!

— Эй, не гневи Бога, Волче! — произнес строго старик. — А уния, а ксендзы! Разве мы теперь их видим? Забыл ты, видно, то горе, которое терпели мы, а я вот помню, вот как перед глазами стоит.

— Разве теперь отдают наши церкви жидам, разве платим арендарям за хрестины, за службу Божию, за святой похорон? — заговорил, задыхаясь за каждой фразой, Вовна, — разве теперь знущаются над нашей православной верой?..

— Ну, что правда — то правда, — поддержали его некоторые соседи.

— Ну, вера верой, а шкура шкурой… — буркнул сердито Волк, наливая свой стакан.

— Оно конечно, душа первое дело, — заметил Гарасько, — но надо же чем-нибудь и грешное тело «пидгодувать», чтоб подержать его на свете Божьем.

— Да ведь и гетман Дорошенко не думает отдавать нас в лядскую неволю, он давно отступился от ляхов!

— Так «злучывся» с басурманом! Думаете, под басурманом легче будет? Ох, ох, ох! — закашлялся Вовна, придерживая рукою грудь. — Не отступайтесь: Москва православная, своя. Вон смотрите… сколько с той стороны несчастного люду сюда к нам бежит… а вы… ох, ох! — он махнул рукой и снова закашлялся тяжелым удушливым кашлем.

— Д-да, бегут, — произнес многозначительно Гараська, — потому что не пробовали нашего пива, а как попробуют, так скоро назад повернут!

— Уж это верно! — вскрикнул Волк. — Да что тут толковать: прежде по крайней мере одного пана имели на шее, а теперь и гетман, и старшина, и воеводы со своими ратными людьми!

Разговор о невыносимых налогах, наложенных Бруховецким, сразу оживил все собрание.