— Мой рыцарский долг, — произнес Мазепа, — велит… и я не думаю, чтоб панна отказала мне в чести и счастьи проводить ее обратно.

Галина при этом предложении побледнела, раскрыв широко свои лучистые, блеснувшие влагой глаза.

— Благодарю сердечно пана Мазепу за предложенную мне рыцарскую услугу, — сказала почтительно, но с иронией в тоне, Марианна, — за его готовность быть моим защитником в пути, но я должна лишить себя этого удовольствия: пан забывает, что у него есть еще высший долг, — привезти поскорей сведения своему гетману и подвинуть его на решительный шаг. Меня же проведет знающий лучше потайные тропы здешний житель Остап.

Мазепа закусил от досады губу и замолчал. Он почувствовал в словах Марианны яд презрения, и сердце у него сжалось от боли.

— Не откажите, не опечальте меня, старика, досточтимая пани, славного защитника нашего дщерь, — соизволь хоть оттрапезовать с нами, — кланялся между тем низко, придерживая у груди подрясник рукой, растроганный батюшка.

— Видит Бог, — ответила с чувством Марианна, — как мне дороги ваши ласки и гостеприимство, но, простите меня, — опасность слишком велика и каждая минута дорога.

Батюшка, сознавая правоту ее слов, развел только руками и засуетился с Орысей, стараясь уложить на дорогу дорогой гостье побольше пирогов и кнышей. Сыч со своей внукой Галиной тоже вышел помочь им.

— Панна Марианна, — отозвался тогда изменившимся от внутренней боли голосом Мазепа, сделав по направлению к ней несколько неверных шагов. — Я не знаю чем… пусть и виновен… но кара жестока, не по силам…

— О какой каре говорит пан? — подняла величаво голову и скользнула по Мазепе холодным, недоумевающим взглядом.

— Разруби это сердце ножом, — захлебнулся словом Мазепа и побледнел, — и увидишь, панно, что оно полно признательности к тебе за спасение, оно полно чувства высокой дружбы…

У Марианны шевельнулся было на миг горячий порыв к своему другу, но она сдержала его и прервала излияния Мазепы иронической фразой:

— Пану не к чему наполнять признательностью до краев свое сердце, пан спас от смерти меня, а я спасла пана, — мы только поквитовались в услугах! А теперь пожелаем друг другу счастливого пути, пожелаем исполнить долг наш! — и она, пожав убитому ротмистру руку, гордо вышла из светлицы на «ганок»…

Во время суеты и последних минут прощанья с Марианной Мазепа не мог себе дать отчета в той буре нахлынувших чувств, которая ошеломила, оглушила его до невменяемости, и стоял он каким-то камнем, и двигался автоматически, и бросался даже поддержать стремя дорогой гостье, лишь по усвоенной светской привычке. Но когда пышная панна с командой своей выехала за ворота, а домашние вышли тоже проводить ее и дворик совсем опустел, тогда Мазепа начал понемногу приходить в себя и ощущать сознательно свои страданья. Все более существенные удары и невзгоды, слетевшие снова на его голову, были пока заглушены одним криком души, почуявшей невыносимую обиду, и обиду, нанесенную дорогим другом, спасшим ему жизнь. В чем состояла эта обида, Мазепа не мог еще уяснить себе, а только чувствовал, что яд ее отравляет ему существование в эту минуту, да так, что ему тяжело даже быть среди людей и скрывать от них свое настроение. Потому-то Мазепа и поспешил уйти через садик в хату дьяка; здесь, в полутьме и уединении, ему показалось легче: всполошенный, беспорядочный рой его мыслей стал мало-помалу улегаться и принимать логическое течение; но внутренние боли не только не уменьшились, но обострялись еще сильней… — Да, обида, оскорбление! Он чувствовал ее лезвие в груди, оно проникало до сердца и заставляло его вздрагивать конвульсивно. — Но что она сказала, чем оскорбила — Мазепа припоминал, искал это слово, но не находил… Действительно, такого обидного слова, кажется, не было; но что же было такое, что так его поразило жестоко — А вот что: равнодушие и холодность! Да, она этой убийственной холодностью, гордой и недоступной, отравила ему и радость, и счастье, и все существование… О, этот удар жесток, страшно жесток! — вскрикнул Мазепа. — «За что же, за что такой удар?» — стучал ему в виски роковой вопрос и вонзался тупой иглой в сердце. Как она была ласкова, обворожительна даже в обращении, каким теплым огнем светились ему эти орлиные очи, сколько дружбы и беззаветной преданности сказывалось в каждом ее слове, в каждом движении?.. Что дружба? — Она спасла ему жизнь, да мало того, что спасла, а своей жизнью рисковала самоотверженно, — и все это разбито, сметено, отнято у него с презрительным смехом, и он сам брошен ограбленным среди дороги… За что же, за что? Какую вину он совершил? Неужели безумная, детская радость Галины так ее поразила? Что же в ней она могла заподозрить? Любовь? А хоть бы и так, то что ей? Неужели детская, чистая привязанность этой прозрачной души могла неприятно поразить Марианну, такую отзывчивую на людские страдания? Но если бы даже и так, то при чем же он, почему на него одного брошена беспощадной рукой эта кара? В чем же суть? Значит, панне не нравится, чтобы кто-либо любил Мазепу? Значит, она ревнует?!

Напавши на такое толкование ее гнева, Мазепа со всей стремительностью своего темперамента отдался разрешению этого вопроса; теперь уже чувство испытываемой им боли стало ослабевать и неметь, заменяясь лишь жгучим раздражением. Да, это ревность — бесспорно и непреложно! Оттого-то отразилось и на нем ее жало. Непризнанная любовь прячет от людей свое горе, изливает его в уединении в слезах, а не бросается вселюдно в объятия… Только одна упроченная взаимность дает на них право: значит, и он, Мазепа, любит Галину, значит, он дал ей право на эти объятия! Вот что обидело Марианну и заставило ее так жестоко поступить с ним… Но если она ревнует, то, значит, любит?

Это слово заставило затрепетать сердце Мазепы и гордостью, и радостью, но вместе с тем и какой-то скрытой тоской; чувство едкой обиды вдруг совсем разрешилось и преобразило мрачное настроение его духа в жизнерадостное, победное. Любит! Какое счастье! Ведь другой такой панны и по величавой красе, и по бессчетным достоинствам ее могучей души — нет в Украине, всякому лыцарю за честь и за гордость ее внимание, а сердечная привязанность — за великую радость… И вдруг он, Мазепа, оказался ее избранником.

Разгоревшись от охватившего его самодовольного чувства, приятно щекотавшего его самолюбие, Мазепа стал усиленно ходить по крошечной хатке, предаваясь не мыслям, а сладостным ощущениям, волновавшим какой-то отрадой его кровь: теперь ему, напротив, желалось размыкать в широкой степи, в удалой борьбе разыгравшуюся от радости силу, а не сидеть одиноко в этой темной и душной клетке…

— Да, любит! — повторил он, отбрасывая назад свою чуприну — И чем больше любит, тем сильней могла и отомстить своему «зрадныку», но при этом обида уже не в обиду, а в ласку, в отраду!

— А он же как? Любит ли он ее, эту дивную героиню? — задал себе Мазепа вопрос, и остановился… Улегшиеся было в приятном затишье мятежные мысли снова всполошились тревожно… Конечно, он чувствует в своем сердце к ней глубокую признательность за ее самоотвержение, он преклоняется перед доблестями ее души, он ее высоко ценит, как союзницу в деле спасения родины… Но любит ли, «кохае» ли, вот что?.. Но, если бы не любил, то почему же ему было бы больно, невыносимо больно от ее холодности? Конечно, и при дружбе — потеря дружеских отношений тяжела; но тут — так ли? Уж не любит ли и он безумно Марианну? А Галина? А ее беззаветная любовь? — Сердце у него сжалось от боли и что-то сдавило ему горло… — Нет, разбить жизнь этому ангелу — святотатство, кощунство над всем, что есть в мире прекрасного, чистого и святого… Но откуда же он заключил, что Галина его любит сознательной, неугасимой любовью, которой исход — или взаимное счастье, или могила? — Снова прокрадывалось ему в сердце сомнение… Детскую привязанность невинного, не знающего жизни ребенка нельзя еще считать за «кохання». Мазепа, наконец, так запутался в этих вопросах и сомнениях, что почувствовал просто нравственную усталость, и, не пожелав больше копаться в своей наболевшей душе, направился прямо к батюшке.

Там все были встревожены его отсутствием, особенно ввиду сообщенных Остапом грозных известий, а потому и обрадовались Мазепе… А Галина… да как же могло родиться сомнение, что она его не «кохае», не любит? — Ой, любит, беззаветно любит! — зазвенела струна в сердце Мазепы, и вспыхнуло оно таким счастьем, такой радостью, перед которой растаяли все перенесенные им страдания и тревоги, уносясь куда-то мутным туманом… Мазепа только чувствовал, что в каждом ударе его сердца звучит отрада!

Проверивши показания Остапа, все убедились, что переезжать Днепр было теперь не только опасно, а прямо безумно, а потому и Мазепа, и Сыч решились пересидеть у батюшки, пока не дадут им знать поставленные лазутчики, что московская стража удалилась. Галина была в восторге от этого и благодарила Бога в душе за счастье, ниспосланное ей в награду за долгое, мучительное терпение: ведь если бы Днепр был свободен, то Мазепа уехал бы на другой день к Дорошенко, а теперь нагрянувшая беда задержит его в этом уголке и продлит ей блаженство… Про опасность от этой беды она, опьяненная радостью, и не думала… Да и все, кажется, охвачены были настолько счастливой минутой, что и не думали о завтрашнем дне… и время понеслось в этом счастливом, крохотном уголке какой-то гармонической, тихой волной, приносившей с каждой струёй старикам утешение, а молодежи новые звуки радостной песни любви…

Когда за «сниданком» или «вечерею» Мазепа рассказывал всем о своих приключениях за время разлуки с Сычом, а особенно о несчастьях, случившихся с ним в последнее время, то глаза Галины не отрывались от его очей и, сообразно ходу рассказа, то наполнялись слезами, то загорались радостью; она неподвижно и молчаливо сидела, вся поглощенная его рассказом, благоговея при созерцании боготворимого ею лыцаря… Мазепа тоже не мог оторваться от этого дивного, дышавшего неизъяснимой прелестью личика, которое с каждым днем хорошело и расцветало. Полное чистосердечие этой неиспорченной души, прозрачной в своих движениях и порывах, чистой в своих побуждениях, светившейся огнем святой, беззаветной любви, — возбуждало у Мазепы трогательное чувство, умиляло его, приносило высокое наслаждение гармонией бытия; очаровательный образ этого кроткого ребенка запечатлевался в его сердце неизгладимыми чертами, таким блаженством наделяя его, какое примиряет человека со всеми невзгодами и скорбями жизни.

Когда же старики уходили по хозяйским и другим делам из светлицы, а Орыся также убегала на свидание с возвратившимся Остапом, то Мазепа с Галиной оставались одни, и тогда еще живей и счастливей происходил обмен их мыслей и чувств, теплей становилась беседа и ярче светились глаза; даже застенчивая Галина преображалась и начинала сама своим серебристым голоском передавать своему другу пережитые ею страдания. В этих дружеских беседах, которые с каждым днем становились непринужденнее, Мазепа с восторгом открывал новые и новые богатства ее души и ума: последний, при всем убожестве знаний, обнаруживал большие дарования и память, и наблюдательность, и гибкость в усвоении всякого рода понятий. Мазепа часто в этих беседах касался и современных событий, объясняя Галине их значение и открывая перед ней перспективы будущего, к которому должна бы стремиться душа каждого верного сына Украины. Галина слушала с жадностью эти сообщения и проникалась ими всецело: чего она не могла сразу понять своим разумом, то чуяла сердцем и откликалась им на всякий призыв своего друга.

В таком чистом, как жертвенный огонь, упоении бежали счастливые дни; сладкое, нежащее душу забытье отметало от Мазепы и злобу дня, и горечь разрыва с Марианной, и предстоящие новые бури. Но вот жизнь снова дохнула на них своими тревогами и нарушила их дремавший покой.

Раз, под вечер, когда они ворковали вдвоем, и Галина передавала Мазепе о той безысходной тоске, что охватывала ее, особенно в длинные ночи, тоске, изводившей ее невыносимой болью по нем, по ее исчезнувшем друге, вошла к ним на минуту Орыся и объявила радостно, что московская стража снялась со своих бивуаков и начала подвигаться вверх по Днепру и что вскоре, быть может и завтра, можно будет переправиться на ту сторону, так как здесь останутся «на варти свои верные и преданные люди.

Это известие, вместо радости скорого избавления от неприятельской осады, принесло и Мазепе, и Галине неожиданное горе, поразившее их особенно в первую минуту резкой, чувствительной болью. Завтра, быть может, свобода! Но неволя — их безмятежный рай, а свобода — разлука со всеми ее бичами, тревогой, тоской и отчаянием!

Долго они молчали, пришибленные этой новостью, будившей их от волшебного забытья и возвращавшей к неумолимой грозной действительности.

— Ой, лелечки! Ой, Боженьку мой! — застонала наконец тихо Галина, словно причитывая над умирающим счастьем, улетавшим снова от них куда-то в безвестную даль, — ты уедешь… Ты «зныкнеш» с очей моих и снова настанет для меня ночь, долгая, беспросветная, да с такой тоской! Ох! — сжала она свои руки у сердца, словно чувствуя уже ее когти, и устремляла испуганные до ужаса глаза на Мазепу.

— Радость моя, зиронька моя ясная, — взял ее тихо за руки Мазепа и почувствовал, как в его сердце словно оборвалось что-то и наполнило горячей струёй ему грудь, — что же опечалилась, «зажурылась»? Ведь разлучимся мы не на веки, — я только побываю у нашего гетмана, передам ему все и наведаюсь к вам сейчас же на хутор.

— Нет, нет, не отпустит он тебя скоро, не отпустит, — заломила она свои руки, и чистые, как утренняя роса, слезы покатились жемчугом по ее побледневшим щекам… — Никто тебя не отпустит, никто, — заголосила она тихо, как поет умирающим звуком надорванная струна, — всякий тебя держит, от себя не пускает: и друг, и недруг… всякий желает отнять у меня… Ой, какая ж это мука!

— Господь с тобой, голубка моя, горличка моя тихая, — утешал он ее дрожащим растроганным голосом, — ты напрасно рвешь свое сердце, ты напрасно роняешь слезу… Никому я не нужен… только враги уцепились бы за меня когтями, а друзья — все они здесь, в тебе одной, моей зироньке ясной, посланной Богом.

Эти ласковые, дышавшие искренним чувством слова не отразились однако счастливой улыбкой на опечаленном личике девчины; ее горе было так велико, что заглушало всякую радость.

— Соколе мой, орле сизый, — продолжала она стонущим от неудержимой боли голосом, — ой, когда б знал ты, как тяжело без тебя, как сиротливо, как больно! Все ты мне на этом свете, все! — И батько, и ненька, и друг, и брат, и весь мир! Пока я тебя не знала, я и не помнила ничего: жила ли и радовалась ли чему, — все забыла! А как увидела тебя, так словно солнце блеснуло на меня и заглянуло лаской мне в сердце. Все осветилось, заблестело кругом… повеяло теплом… Ах, как хорошо мне стало, как хорошо! День настал, счастье заиграло и радость зазвенела вот здесь, словно песня, словно песня…

— Ангел мой, дытынка моя родная! — шептал очарованный этим признаньем Мазепа, чувствуя, как неизведанное еще горячее, непорочное счастье подымает его на своих радужных крыльях куда-то в лазурную высь.

— Как же мне быть без тебя, как же быть? — заметалась Галина в тоске, ухватясь руками за голову, словно желая выжать из нее ответ на вопль своего сердца. — Ведь день без тебя это такая нудьга, что сердце разорвется от муки… да нет этих дней без тебя, нет, — все это ночи темные, черные, беспросветные… Конца им нет без тебя… Ох, они хуже могилы, там по крайности тихий покой, а здесь «нудьга» да «грызота».

— Так тебе тяжело без меня? — всматривался восторженно в это дорогое ему личико Мазепа, задыхаясь от волнения.

— Ох, как тяжко! — вздохнула Галина, — не могу я больше пережить эту тугу. Она давит меня, гнет к сырой земле… без тебя смерть мне!

— Так я дорог тебе? — так ты любишь, кохаешь меня? — наклонился к ней так близко Мазепа, что ее обдало жаром его дыхания.

— Господи! — вырвался у нее наболевший вопль, и она с рыданьем припала к его груди.

— Счастье мое! — задохнулся даже от прилива могучего чувства Мазепа. — Единая, безраздельная… до гробовой доски. Только увидя тебя, я узнал чистую радость, только побывши с тобой, я «спизнався» со щирым, непродажным чувством и научился молиться! Да, — шептал он, осыпая горячими поцелуями ее головку, шею и вздрагивавшие все еще плечики, — молиться, да, потому что душа твоя ясная, как кристалл, вызывала лишь самые чистые молитвы… Нет! Никому не уступлю я тебя, — ты послана мне Богом. В тебе все мои утехи, все радости. Пусть «шарпає» меня жизнь, пусть рвут на «шматкы» ее бури — у меня счастье и за это счастье я перенесу всякие муки, всякие «катування».

Галина только жалась к нему и трепетала от охватившего ее блаженства, в котором погасли слезы и зажглись звезды нового счастья.

В сенях раздался стук шагов, с шумом распахнулась дверь, и на пороге появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Сыч.

— Собирайтесь, детки! — крикнул он весело, — можно уже ехать.

Мазепа и Галина едва успели отскочить друг от друга, но не умели скрыть волнения, которое зажгло им лица нескрываемым счастьем.

Сыч понял их смущение и, улыбнувшись в седой ус, продолжал более сдержанным голосом, не отрывая от Мазепы пытливого взгляда:

— Московских стрельцов уже слизнуло языком; по-моему, наилучше нам воспользоваться сегодняшней же ночью, а то не ровен час», другие аспиды найдут и помешают, а за нами и хутор уже «тужыть», да и вельможному лыцарю нужно уже, вероятно, спешить по войсковым требам. У каждого ведь свое дело и свое горе.

Мазепа почувствовал в этих словах скрытый страх старика, чтобы шляхетный пан не взбаламутил его внучки, и хотел было сразу успокоить его на этот счет, но здесь помешали вошедшие в это время в хату батюшка и Орыся…