Мазепа проснулся в своем покое, помещавшемся в дворцовом флигеле, довольно поздно: походные труды и дальняя дорога истомили его, а сытный «сниданок» с возлиянием расположил к отдыху; проснулся он почти в сумерки и, потягиваясь, нежился еще в полузабытьи. Какие-то грезы, словно тени не улетевших еще сновидений, сновали в его голове нестройными образами, — то мелькало перед ним печальное лицо Галины, то всматривались в него пристально плутовские глазки гетманши Фроси, то выплывала надменная фигура Собеского с закрученными вверх усиками. Мазепа открыл совершенно глаза и стал припоминать обстоятельства последних с ним переговоров: о, много нужно было истратить элоквенции, чтобы урезонить польского гетмана на такой мир, — вспомнил самодовольно Мазепа все хитрости и уловки, к которым он должен был прибегнуть, чтобы сломить кичливого врага, имевшего уже на своей стороне татар, — и он достиг того, что покровитель его, Дорошенко, все-таки вышел из этого похода с честью и может теперь вести свою «думку» дальше.

— Да, я чувствовал себя в те минуты счастливым, — произнес вслух Мазепа и смолк на следующей мысли:

— А он, гетман! Он тоже должен бы быть мне благодарен, хотя в ту минуту, ошеломленный изменническим ударом, он, кажись, не мог вполне сознавать всей услуги, но, вероятно, потом оценит… если не забудет всего у ног своей гетманши! — улыбнулся саркастически ротмистр и, оглянувшись, понял только тогда, что уже вечер, что он пропустил обед и не увиделся ни с одним из старшин… Вспомнил все это Мазепа, вскочил на ноги и, приведши костюм свой в порядок, сейчас же отправился к пани гетмановой, извиниться в своем невежестве и выведать у нее, не высказался ли перед ней Самойлович о своих намерениях.

Мазепа не вошел в парадные гетманские светлицы, а пробрался узенькими сенцами к потайной двери, которая вела в рабочий гетманский покой, находившийся в отделении ее ясновельможной милости: ключ от этого покоя был у него, как у личного писаря пана гетмана, и ротмистр часто не в урочное время приходил в этот покой, чтобы покончить спешные работы… Теперь в нем было почти совершенно темно, и нужно было ощупью по шкафам пробираться к другой двери; Мазепа сначала попал в тупой угол и чуть не расшибся, споткнувшись о стоявшее там креселко.

— Ой, чтоб тебя к нечистому! — выругался он, опускаясь поневоле на сиденье.

Но не успел он привстать, как послышался в соседнем покое приближающийся говор. Говорили сдержанно, шепотом два голоса, — мужской и женский, и Мазепа сейчас же узнал в первом — голос Самойловича, а во втором — голос гетманши. Мазепе уйти было невозможно с занятого им случайно поста, да и любопытство приковало его к месту; а собеседники направлялись именно в эту светлицу…

— Ну, если накроют? И отговориться будет нельзя… — раздался голос гетманши.

Мазепа притаил дыхание, но сердце у него усиленно билось и могло выдать шпиона…

— Ты дрожишь, моя голубка? — шептал с шумным дыханием Самойлович. — Боишься?

— Нет, с тобой мне нигде не страшно, на край света пошла бы, мой сокол, мое солнышко, — пела нежным, трепетным голосом Фрося, — и Мазепе послышался звук поцелуя, — но здесь мне чего-то жутко… Это светлица Петра, и одно напоминание о том возмущает всю мою душу.

— Сожалением за наши минуты блаженства?

— Нет, милый мой, — вздохнула она глубоко, — ужасом, что они скоро вернутся, и настанет для меня беспросветная ночь и «нудьга».

Гетманша стояла теперь от Мазепы так близко, что он слышал не только малейший шелест ее шелковой «сукнк», но ощущал даже все движения ее гибкого тела и зной от дыхания…

— Ой, знаешь ли, — заговорила она вдруг торопливо и страстно, — и прежде мне не сладка была жизнь с ним, с моим «малжонком», — ведь не по сердцу был мне этот «шлюб», — принудили, булава прельстила! Правда, сначала Петро мне не был противен, иначе бы я замуж не вышла… думала, привыкну. К тому же я видела, что он меня любит, значит, будет «потурать» всем прихотям. Ну, а потом-то я узнала, что это насильное «кохання» становится мукой, что ласки, когда к ним душа не лежит — хуже мучений… Бррр! А как с тобой я спозналась, изведала рай, после него больно и страшно падать в пекло. Ой, уйдем из этой светлицы скорее. Придешь лучше ко мне… Саня спит в третьем покое…

— Приду, приду, моя зиронька! — и Самойлович сжал гетманшу в своих объятиях.

— Ой, тише! Задушишь! — запротестовала Фрося томным, слабеющим голосом. — Какой «шаленый»! Уйдем отсюда!

— Постой минутку! Присядь вот здесь на этом стуле, — упрашивал Самойлович свою «коханку», — Мне нужно с тобой переговорить раньше, чем явится сюда пан ротмистр, он слишком умен и проницателен… это золотой «юнак», и его бы следовало перетянуть на нашу сторону… но пока нужно условиться и быть при нем осторожнее, а главное — нужно с тобой сговориться и о нашем будущем… Ты «кохаеш» меня, и это слово звенит райской музыкой в моем сердце, согревает мою кровь, «надыхае» мне светлые думы, укрепляет мощь и надежду досягнуть власти и широкого счастья… Ведь и я тебя «кохаю» без меры… и мне без тебя на этой земле одна «нудота», одно пекло!

— Серденько, дружыно моя! — прервала его гетманша звучным и сочным поцелуем.

Целый вихрь ощущений обливал горячими волнами сердце Мазепы при виде этой сцены. В первый момент, когда из слов «коханцив» он убедился в полной измене Фроси, это так возмутило его благородную душу, что он хотел было броситься, схватить негодяя за горло и придавить ногою, а ее… он бы, кажется, поволок за косы. — Как! За такую беззаветную любовь, какую питает к ней Дорошенко, она платит так низко, и кому же? Единому борцу за свободу Украины! И на кого же меняет? На смазливую куклу! О, низкая тварь! Но этот первый сердечный порыв погасила сразу у него мысль, что криком и «гвалтом» в эту минуту он ничего не достигнет: обличениям его никто не поверит, а его-то, напротив, уличат в намерении похитить что-либо из гетманских бумаг для предательства. После минутного колебания благоразумие заставило Мазепу закаменеть на месте, хладнокровно собрать материал и выведать все их намерения для того, чтобы после уже, с полной уверенностью, накрыть их на месте преступления.

— Слушай же, — продолжал между тем Самойлович, — оставь его, этого случайного гетмана, этого ставленника татарского: булава, за которую ты продала ему свою молодость и красу, не прочна в его руках, она шатается… Он ведь химерами живет и в каких-то «байках кохаеться» — Я не скажу — он не дурной полководец и в храбрости нельзя ему отказать… но, как вождь и правитель, он плох и никогда не достигнет задуманной цели. Для правителя нужно быть хитрым и мудрым, как змий, держась того правила, чтоб и левица не ведала, что творит правица, а у него что на уме, то и на языке: с татарами якшается и тем возбуждает к себе недоверие в народе, с поляками — то заодно, то против, с Москвой — на ножах… Что же в конце концов выйдет? Он возбудит против себя всех.

— Эге-ге! — подумал Мазепа, — да ты, как вижу, совсем не воробей, как кажешься с первого разу, а кобец, и зорко следишь за всем и знаешь толк в государственных справах! Правда-таки, что дорогой наш гетман чересчур доверчив и откровенен…

— Мне самой не по душе его «замиры», — заметила смущенным голосом Фрося, — все-то он шатается и стремится к чему-то, а не держится одного кого-либо… Если бы он, по-моему, заручился Москвой, то и левобережная булава ему бы досталась.

— Так, так, моя цяцяная! — прижал снова ее к груди Самойлович. — Такой головке пристало бы лучше быть гетманом. Москва, действительно, представляет лучшую опору; умей только действовать не так, как пан Бруховецкий. Выждать время, отдохнуть и укрепиться, а тогда уже можно помечтать… Знай, мое счастье, что у твоего «коханого» есть большая рука в Москве, а кто ведает?.. Во всяком случае, эта грудь надежнее груди твоего гетмана, а сердце это еще сильней кипит молодой страстью.

— Ой, знаю, знаю, — шептала порывисто гетманша. — Горю вся и таю в чарах любви… Мне самой без тебя до того будет невыносимо, до того с ним ненавистно, что я… боюсь даже греха… но как же с тобой бежать? Когда и куда?

— Подожди, пока я устроюсь, пока выяснятся дела… скоро это будет, скоро! Притворись пока, принудь себя… Я же с тобой буду видеться… «хвылыны» не упущу… и тогда уже станешь навеки моею… пока полковницей, а потом еще большей владычицей, — и он стал ее целовать торопливо, бешено, не обращая уже внимания на ее протесты…

— Да постой, сумасшедший, дурной, — говорила она, — я еще тебе хотела сообщить серьезную вещь… слушай, сюда могут случайно войти…

Но Самойлович видимо не хотел ее слушать и заглушал ее мольбы бурей ласк. Мазепа сидел, как на угольях; у скрытого свидетеля вырвалось конвульсивное движение, от которого скрипнуло кресло…

— Ай! — завопила в ужасе Фрося и бросилась, опрокидывая стулья, цепляясь за шкафы, из светлицы.

— Стой! Расшибешься! — погнался за ней вслед Самойлович. — Это тебе показалось… это я дернул стул… дай сюда свечу, — из этой светлицы выхода нет, и если там спрятался какой негодяй, то он живым не выйдет…

— Ой, смерть моя! — послышался стон гетманши уже в третьем покое.

— Да клянусь тебе, успокойся… обопрись мне на руку, а то упадешь! — уговаривал ее Самойлович.

Мазепа воспользовался мгновением и, добравшись ползком до потайной двери, проскользнул в нее, запер на ключ и очутился вскоре на гетманском «дворыщи». Он оглянулся: было совершенно темно; суеты и переполоха не замечалось, не виднелось даже ни одной фигуры вблизи; только в гетманских покоях промелькнул в одном и другом окне мигающей полоской свет и погас… «Выйти ли со двора, или уйти в свой покой и притвориться спящим?» — задал себе быстро вопрос совершенно очумевший Мазепа и, решившись на последнее, пробрался воровски, никем не замеченный, в свою светличку, сбросил торопливо жупан и растянулся на пуховой постели.

Он до того был поражен только что происшедшей перед ним сценой, до того взволнован, что долго лежал, тяжело дыша, не могши привесть в порядок своих растерянных мыслей. Мазепа лежал и чутко прислушивался к внешнему шуму; но кругом было тихо, безмолвно… «Должно быть, осмотрели «пысарный покий», никого не нашли там и успокоились, что шум произведен был самим Самойловичем», — решил Мазепа и сам стал приходить в уравновешенное состояние духа, анализ и логика пришли наконец к нашему другу на помощь и помогли собрать в правильный строй его всполошенные мысли. — «А это я хорошо сделал, — одобрил уже свое поведение Мазепа, — что сдержал себя и не поддался первому побуждению, первый порыв всегда слеп, «необачный», только разум может указать нам наивыгоднейший путь в наших поступках. Ну, что бы путного было, если б я бросился тогда на Самойловича? Не только я не мог тем доказать его гнусности, но, напротив, погубил бы себя, что важнее всего, погубил бы и самое соглашение с Бруховецким… Ведь Самойлович от него посол, оскорбление его есть оскорбление самого гетмана. Какое бы тогда могло быть соглашение? Разве потом, приватным образом вызвать этого смазливого полковника на поединок? Но к чему и за что подставлять свою голову? Что мне эта Фрося? Хороша только и соблазнительна, да черт с ней. Если б и гетман мой выкинул ее из думок, то было б и для него, и для дел великое счастье… Любит только он ее страшно, безумно, — а она? Если гетман будет настойчив в своих ласках, то эта гадюка способна его ужалить смертельно. Нужно будет во что бы то ни стало предупредить гетмана! — решил Мазепа и стал снова прислушиваться; ему показалось, что кто-то прошмыгнул мимо его двери и словно бы зашептал вблизи с кем-то другим…

Мазепа приподнял голову, но шум не повторился, и кругом улеглась снова мертвая тишина.

— Показалось ли мне, или удостоверяются, где я? — подумал Мазепа, — пожалуй, ему самому следовало бы удостовериться… А как я, однако, ошибся в нем! Он метит высоко и хорошо понимает положение теперешних дел, даже планы его остроумны… Да, с ним нужно считаться… даже сблизиться не мешает, — при этом у Мазепы мелькнула мысль, что Самойлович отозвался и о нем весьма ласково и похвально, — сблизиться, конечно, затем, чтобы выведать от него все происки Бруховецкого и угадать планы самого Самойловича… А Дорошенко открыть ли все? Как поступить тут? Долг службы и долг привязанности, конечно, кричит за то, что нельзя от него скрыть измену, свившую гнездо в его пепелище… Ведь эта измена не только «шарпае» его сердце, но может грозить даже жизни. Конечно, лучше отрубить, как ни больно, зараженную руку, чем зараза пожрет все тело… Но делать ли это сейчас? Теперь так нужны всем его душевное спокойствие, твердость воли, не встревоженный разум… Теперь наступает решительная минута в судьбе нашей отчизны… отнять в эту минуту у нее вождя — преступление, равносильное матереубийству… О, и здесь голова должна взять верх над сердцем!

В это время раздался слабый стук в дверь; Мазепа вздрогнул и затаил дыхание: неужели Самойлович? Стук повторился и дверь, под чьим-то нажимом, стала отворяться. Мазепа притворился спящим.