Чарнота, желая заглушить наполнявшее его душу нежное теплое чувство, раздражал себя еще с большим усилием:
— Ха — ха! Ты хочешь показать свою власть над козаком, который за одну улыбку ясноосвецоной княгини отречется и от родины, и от друзей, и от всего святого, да, как паршивый пес, станет лишь хвостом вилять перед панами да ноги лизать своей благодетельницы… Не так ли? Сжечь хотела козака пекельным огнем своих глаз и погубить его душу навеки?
— Милосердия прошу! — подалась Виктория вперед к козаку, сложив в мольбе руки.
— Милосердия? — крикнул Чарнота. — А кто искалечил мне жизнь, кто отнял у меня чистые радости, кто разбил веру в сатанинский ваш род? — задыхался уже он от охватившего его едкого чувства. — За что? За ту горечь и желчь, что мутят мою кровь и наполняют ненасытной злобой это клятое сердце? И сильна же должна быть отрава этой нелюдской красы, если ни сечи, ни буйные пиры, ни потехи не могли притупить ее змеиного жала! Мало было этого, нужно было еще встретить тебя у этого князя в Лубнах и растравить до крови свои раны… А… — рванул он себя за чуприну, — проклят тот час, когда впервые тебя я увидел!
— Михайло! Михась! — подняла она порывисто руку, словно желая отстранить от себя жестокие слова козака. — Не проклинай его, не кляни меня, и без того моя жизнь мне могила, — заиграла она певучим, как тихая музыка, голосом. — Ты говоришь, что тебе наша последняя встреча причинила боль, но меня она убила, раздавила, растоптала вконец: с той поры нет мне покою, нет мне веселья! Все опостылело мне — и мой титул, и мои богатства, и толпы этих пышных и мизерных вздыхателей, а мой муж, которого я прежде терпела… Он стал, прости мне, панна святая, мой грех, он стал мне ненавистным.
— Для чего ж ты меня погубила и устроила такое пекло себе?
— Для чего? Я говорила тебе… Клянусь, принудили, а зарезаться побоялась… Мне до такой степени казалась дорогой вся мишура, вся пышность тщеславия, вся обаятельность власти, что я струсила отречься от них, от света и броситься в какой — то темный, неведомый мне мир, отдаться нужде и скучному прозябанию.
— Ну, а тогда, когда ты хотела меня увлечь в измену, когда уже не была девочкой и понимала хорошо жизнь, когда мне снова клялась ты в любви и снова одурила это глупое сердце, тогда — то кто тебя принуждал?
— Безумное, неудержимое желание спасти тебя от смерти.
— Зачем мне нужна эта жизнь? Ведь ты ж не соглашалась бежать?
— Что ж, козаче мой любый, не хватило тогда сил, — заговорила она искренним, проникающим в душу голосом, — трудно от того отказаться, что всосалось в кровь, но зато как же я страшно наказана за мою трусость! Такой муки не пожелаю я и врагу! И чем было этому бедному сердцу порадить, — вскинула на Чарноту дивными глазами Виктория, — если оно только и дышит тобою, если только для тебя бьется? Михась! Ведь люблю я тебя безумно, невыносимо! Взгляни на меня, — прошептала она, облокотившись руками о стол и откинув назад свою голову. От этого движения волосы ее рассыпались червонным каскадом и упали за мрамором ее плеч огненным хвостом сверкающей дивной кометы.
— Взгляни, мои очи погасли от слез, мои щеки поблекли от горя, мой стан согнулся от туги… Ах, какая тоска! Страшная, впивающаяся жалами в грудь, невыносимая, и вся мысль о тебе, все думы с тобою!
— Правда ли? Крестом господним заклинаю, — не лги! — порывисто подошел к ней Чарнота и схватил ее дрожащие, холодные руки в свои.
— На раны Езуса!
— Ах, когда б я мог верить, когда б мог верить, — все бы за эту веру отдал! — жал он ей руки до боли.
— Матко найсвентша! Так ты меня любишь? Не проклинаешь? Не презираешь? — положила она ему руки на плечи и смотрела долго — долго любовно в глаза, а слезы жемчугом катились по ее сияющему счастьем лицу. — Не терзай меня, сокол мой, витязь мой! Никто, никто, сколько ни есть их на свете, никто не стоит твоей пяты, любила и люблю тебя одного… Прости меня… за прошлое… казнилась я за него много… Скажи мне, что за мои терзанья простил, скажи, что любишь!.. Кумир мой! — Она и плакала, и смеялась, и шептала бессвязные речи.
Это трепещущее молодое, гибкое тело, это близкое горячее, благовонное дыхание, эти одуряющие слова любви опьянили козака окончательно…
— Слушай, жизнь моя, радость моя! — прикоснулся он осторожно к стану Виктории и привлек ее ближе к себе, осыпая всю порывистыми поцелуями. — Если ты любишь меня, я повергну к твоим ногам весь свет, я именем твоим сокрушу твердыни, улыбкой твоей разолью по земле счастье! О, как безмерно я тебя стану любить, жить биением твоего сердца, твоим дыханьем дышать!.. Только брось всю эту лядскую грязь, всю пустоту, отрекись от вековой лжи и злобы; побратайся, как побратался и я, с нашим народом: пусть станет и тебе, как и мне, Украйна матерью! За их правду, за их благо я сложу свою буйную голову, а их враг и мне будет вечным врагом!
— Значит, кто не из твоего народа… не из его крови, — затрепетала княгиня, — тот вечно тебе будет врагом?
— Кровь ни при чем, моя зирочка; но сердце, сердце! Если оно справедливо, если в нем теплится божья искра, оно всегда отнесется с любовью к страдальцам, оно всегда будет благородно негодовать на грабителей, на поработителей народа, — прижался он пламенными губами к ее открытым устам и занемел. — Так теперь не одуришь меня, останешься со мною навек?
— Но меня здесь схизматы замучат… Они ведь всех нас ненавидят! — дрожала она вся от невольно охватившего ее страха.
— Жинку Чарноты? Да они все тебя станут боготворить.
Так прямо, бесповоротно поставленный вопрос покоробил ее… Ехавши сюда, она ни о чем не думала, ни на что не рассчитывала, а увлечена была лишь безумным желанием увидеть своего коханого витязя, обезволена была долгими муками и тоскою разлуки; теперь же приходилось ей, видимо, сжечь свои корабли и броситься очертя голову в бездну. Как она ни любила Чарноту, но такая жертва показалась ей вновь чудовищной, и она попробовала было выскользнуть незаметно из жгучих объятий, но это оказалось невозможным.
Вдруг, на счастье, — так по крайней мере показалось ей в это мгновенье, — вошел неожиданно в палатку есаул. Чарнота едва успел отскочить и накинулся на него с гневом:
— Кто смеет без дозвола входить в палатку атамана?
— Прости, наш славный атаман, — оторопел есаул и начал кланяться низко, — меня послало товарыство просить, чтоб ты не уступал княгине, а взял бы с нее выкуп здоровый!
Чарнота обменялся с княгиней выразительным взглядом, и его гнев сразу растаял.
— Передай товарыству, — произнес после некоторой паузы начальническим тоном атаман, — что княгиня скупа и не соглашается на наши условия; но так как нам нельзя здесь ни минуты медлить, а упустить выкупа нежелательно, то мы решили оставить здесь у себя княгиню заложницей, пока ре выдадут нам доброй суммы… Так вот, отпустить с богом гусарика и слуг ее княжей мосци в Корец, а самим рушать немедленно в поход!
— Добре, чудесно! — крикнул восторженно есаул, выбегая из палатки.
— Что это, пане, насилие? — выпрямилась по уходе есаула княгиня; голос ее звучал резкою нотой, ноздри расширились, грудь взволновалась.
— Это удобная форма, моя крулева… — улыбнулся счастливый Чарнота, но, заметив ее надменный вид, побледнел вдруг и промолвил глухим голосом: — Но если княгиня считает мое слово насилием, то она свободна… навеки свободна и может бестревожно отправиться в свой замок, — никто ее, словом козачьим ручаюсь, не тронет!
Виктория подняла глаза на Чарноту, — он стоял гордый и такой же, как и она сама, непреклонный, с сверкающей страстью в глазах, с клокотавшею бурей в груди…
Борьба ее длилась недолго; она заломила свои дивные руки и пошатнулась к нему.
— Куда мне бороться? — прошептала она, словно в бреду. — Твоя, твоя! Безраздельна., навеки! Возьми меня! —
И она упала к нему на грудь, обвив его шею руками…
А Кривонос, разорив много других местностей Вишневецкого, в это время подвинулся к Махновке, местечку Тышкевича, где был укрепленный замок. Свирепый предводитель загона расправлялся теперь с монастырем кармелиток, находившимся от местечка не более как в пяти верстах. Монастырь горел. Черные клубы дыма вырывались из высоких стрельчатых окон, в некоторых местах уже змеились вместе с ними багровые языки. При зловещем их свете виднелись подвешенные в амбразурах, словно люстры, обнаженные человеческие тела. Раздирающие душу крики и вопли, смешанные с диким хохотом и подгикиванием, доносились к наблюдавшему издали на вороном коне Кривоносу и вызывали на искаженном страшном лице его какую — то дьявольскую улыбку.
— А что, пане полковнику, дальше прикажешь? — крикнул ему подскакавший с тылу козак, весь обрызганный свежей кровью, с прожженною во многих местах и болтавшейся в лоскутьях сорочкой; лицо его, не лишенное мужественной красоты, было зверски свирепо; на обритой совершенно голове гадюкой лежал и завивался ухарски за ухо оселедец.
— Прикончили всех, Лысенко? — спросил его холодным, деловым тоном полковник.
— Почитай что всех…
— Гаразд! А скарбницу монастырскую потрусили?
— Вывернули с потрохами… Ух, и добра же в ней было напаковано — страх! — покрутил головой Лысенко. — Золотые всякие сосуды, мешочки дукатов, перлы, самоцветы… да и в самом костеле пообдирали достаточно с ихних икон и фигур всяких шат и подвесок… Зараз привезут до войсковой скарбницы…
— Добре, а ты вот что, — потер себе лоб Кривонос, — отправляйся немедленно с небольшим отрядом к Махновскому замку да и начни перед ним выкидывать всякие шермецерии, вызывать словно на герц… Комендант замка — завзятый и запальный лев; ему уже теперь видно, что монастырь кармелитский горит, и он, конечно, рвет и мечет, чтоб отомстить врагам, а ты ему — как раз на глаза, и дразни, шельму, вызывай в поле, а когда его выманишь, то тикай вон к тому лесу, а я за ним буду стоять в засаде, ну, мы и наляжем на этого льва с двух сторон.
— О, я зараз оторву моих волченят от потехи, хоть и станут браниться, да и гайда! — махнул шапкой Лысенко и помчался стрелой от полковника.
«Эх, добрый это козак у меня, — подумал Кривонос, провожая глазами Лысенка, — такого завзятья и удали мало в ком и найдешь, а уж лютости — так и подавно, — со мною потягается. Да так им, так их. Хочется мне упиться допьяна их кровью, чтобы залить ею свои страшные сердечные раны, и не упьешься: раны горят еще больше, а жажда мести делается еще нестерпимее!..»
И Кривонос действительно почувствовал в эту минуту в груди такую страшную, невыносимо жгучую боль, что зарычал даже диким зверем и оскалил зубы.
«Один лишь человек мог бы утолить эти ненасытные муки, — стучало ему в голове, — один этот аспид Ярема, да вот не дается все в руки; всю свою клятую, пекельную жизнь только и тяну для него, и отдал бы ее вот сразу за один час потехи над извергом, кровопийцею, — и не могу дожить, дождаться этого счастья… Вот уж два месяца гоняюсь за ним, уходит — и баста, только кровавый след за ним вьется…
И неужели? — задрожал даже в ужасе Кривонос, устремив сатанинско — злобный взгляд на пылавший уже гигантским костром монастырь. — Неужели? — вскрикнул он хриплым голосом. — Да возьмите же душу мою, сатанинские силы, терзайте ее всем пеклом, только дайте мне подержать моего лютого врага в этих руках, заглянуть ему в очи и засмеяться… О, дайте, молю вас!»…