— Князь благороден, — заговорил Осинский, — и простит в такую минуту тех глупцов, которые его оскорбили; отчизна протягивает к нему свои окровавленные руки.
— Они ее сыны, — прервал сухо Ярема.
— Чем же виновата мать? — попробовал тронуть князя Броневский.
— Да мы и не имеем права ослушаться гетманов, — добавил строго Осинский. — Они давно призывали меня и князя Корецкого. Мы только через Кривоноса несколько отклонились от пути.
— На бога, на бога, княже! — завопил в это время Корецкий, пробежавши свое письмо. — Поспешим все к Заславскому и тогда ударим, изловим всех гайдамаков! Мне пишут здесь, — потрясал он рукою с письмом, — мне пишут, что Корец мой отстояли, но что жену мою, мою драгоценнейшую жемчужину, мою несравненную Викторию, — говорил он слезливым, задыхающимся голосом, — захватил в плен этот разбойник, этот зверюка Чарнота. Гризельда успела еще раньше удалиться в Збараж… На бога, на всех святых, молю я князя сейчас же ехать, присоединиться…
— Чтоб искать княгиню? — улыбнулся презрительно Вишневецкий. — Но егомосць слыхал же и сам заверял, что Чарнота здесь. Так останься, справимся.
— Нет, нет, не могу! — замахал рукою Корецкий.
— Как знаешь! — ответил надменно Ярема. — Я сам остаюсь здесь и вас, панове, не удерживаю. Счастливого пути! — поклонился он вежливо, но жестом пригласил гостей оставить его палатку.
Собрав торопливо свои дружины, Корецкий и Осинский оставили лагерь Вишневецкого, направляясь в противоположную сторону от Кривоноса — через Случь к Глинянам. Но не прошло и двух часов, еще далеко до захода солнца, прилетел к князю гонец от отступивших с ужасным известием, что Кривонос напал на них при переправе через Случь и что они молят князя выручить их из отчаянного, безнадежного положения… Если б это не был ненавистный ему Кривонос, осмелившийся схватить князя за горло, быть может, не двинулся бы и с места Ярема, а предал бы виновных их участи; но одно имя этого волка, этого шакала, снова появившегося дерзко с неожиданной стороны, растравило в княжьем сердце лютость и бешенство. Он полетел со своими эскадронами на выручку осажденных, но не застал уже там Кривоноса, успевшего нанести чувствительный разгром двум отрядам и вовремя удалиться, а наткнулся лишь на небольшую козачью ватагу, прикрывшую, очевидно, отступление Кривоноса, и истребил ее всю.
Исполнивши рыцарский долг и дождавшись, пока уцелевшие отряды Корецкого и Осинского благополучно переправились через Случь, Ярема, не удовлетворенный в злобе, возвратился поздно ночью в свой лагерь. Возвратившись, он велел привести к себе немедленно Половьяна.
Приволокли этого связанного мученика перед княжьи грозные очи; у козака, видимо, начиналась горячка: воспаленные глаза его мутно глядели, тело тряслось в леденящем ознобе, ноги подкашивались.
— Так ты говоришь правду, собака? — подскочил к нему с пеной у рта князь и ударил козака кулаком наотмашь в висок. — Если бы был приказ от вашего песьего гетмана, так разве осмелился бы Кривонос нападать?
Не выдержал княжеского удара истерзанный пыткой козак и грохнулся на землю, а Ярема, не помня себя от бешенства, стал в исступлении его бить и топтать каблуками, взвизгивая хрипло:
— Так такой твой незрадный язык, такой? Гей, слуги! Вырвать его с корнем у этого пса!
Навалились на несчастного, истерзанного козака два ката; один, насевши на его грудь, стал раздирать ему рот, а другой, захвативши глубоко клещами язык, начал его выворачивать…
Сам князь, казалось, не мог выдержать этой потрясающей душу картины и, закрыв ладонью глаза, крикнул дрогнувшим голосом:
— Возьмите его отсюда! На палю, скорей!
Прошло десять дней; за это время Иеремия окопал и укрепил свой лагерь, снабдил его из Константинова провиантом, обеспечил постоянное сообщение с городом и пополнил убыль хоругвей прибывавшею к нему шляхтой из окрестностей и даже из дальних львовских сторон, ближайших к главному сборному пункту коронного войска; несколько важных панов даже прямо отделились от коронного войска и прибыли к Иеремии со своими командами, прося его принять их под свою булаву. Последнее обстоятельство очень тешило князя и даже отчасти смиряло подымавшуюся из тайников его сердца неутолимую горечь.
Показаниям Половьяна князь не придавал теперь уже никакого значения, убеждаясь с каждым днем в том, что тот умышленно лгал С' целью испугать его, князя, и заставить выступить из Волыни.
Рассылаемые князем ежедневно разведчики не приносили никаких вестей о Богдане, и это заставило Вишневецкого думать, что Хмельницкий сидит еще в Белой Церкви. Но не это обстоятельство бесило Ярему, а бесило его то, что и Кривоноса след простыл, словно провалился козак со своими полками под землю. Князь и остался под Константиновом, помимо нежелания соединиться с Заславским, главным образом потому, что рассчитывал во всяком случае выследить и. затравить неотомщенного врага. Но время проходило, бездействие начинало утомлять князя, а полное отсутствие каких — либо вестей нагоняло и на закаленных воинов Иеремии какой — то беспричинный страх. Несмотря на строгость дисциплины, некоторые хоругви уже подымали ропот, жалуясь на то, что их держат вдали от помощи, во враждебной стране и что в один прекрасный день они могут быть окружены в десять раз сильнейшим врагом.
Таким образом,, потеряв надежду отомстить Кривоносу, князь уже решил было двинуться со своим отрядом к Збаражу, где находилась его супруга. Хотя Збараж и представлял из себя неприступную крепость, князь был неспокоен за свою горячо любимую Гризельду, тем более, что не получал от нее никаких писем. Но накануне предположенного выступления в поход пришли к нему верные вести, что Корецкий и Осикский встретили на половине пути коронных гетманов и, соединившись с их силами, подвигаются сюда, к Константинову. Это заставило князя отложить свое намерение и дождаться хваленых пресловутых вождей, дождаться не с тем, чтобы подать им покорно руку примирения, а с тем, чтобы в виду их уйти к себе в Вишневец или Збараж и оттуда, из — за неприступных стен да несокрушимых башен, смотреть, как эти новые спасители отчизны будут справляться с Хмельницким.
Минуло еще два дня, и в лагере Вишневецкого начали появляться уже не только одинокие рыцари, уходившие от триумвирата под его хоругви, но даже и полковники со своими полками, как Барановский. Прибывшие донесли, что коронные гетманы уже стали лагерем за три мили от Константинова, следовательно, от его лагеря за сорок верст. Гордый выражаемым поклонением к его боевым доблестям, довольный возрастающим среди рыцарей недоверием к назначенным вождям, Вишневецкий ждал с томительным нетерпением той сладкой минуты, когда этот триумвират, или по крайней мере Заславский, явится к нему и станет униженно просить его участия.
Однако гетманы с приездом не спешили.
Вдруг неожиданно явился к нему бледный, перепуганный насмерть разведчик — жолнер и заявил, что Хмельницкий с огромными боевыми силами занял уже Пилявский замок и что хан с несметными полчищами татар обходит Константинов.
— Как? Сто дяблов тебе в зубы! — позеленел от ярости Вишневецкий. — Ты сам их видел или лжешь с третьих слов?
— Собственными глазами, ваша княжья мосць, як бога кохам! — ударил себя кулаком в грудь жолнер.
— Проклятие! Что ж ты, бестия, тхор, не донес мне раньше, что враг приближается? А! Изверги вы, схизматы, ты изменник! — И князь, выхватив в исступлении шпагу, пронзил ею насквозь жолнера.
— Уберите падло! — крикнул он джурам и с необыкновенным волнением заходил по палатке.
Теперь оставаться ему самому в лагере, без поддержки, в виду обступившего уже с двух сторон в десять раз сильнейшего врага, было просто безумием, а выступление из лагеря представляло еще большую опасность. Единственным спасением в такую опасную минуту могло бы быть лишь соединение с коронными силами, полное примирение с гетманами и подчинение себя их воле. Но унизиться до этого, даже отправиться самому к Заславскому после своего гордого ответа он не мог. О, это позор… позор! А позор горше смерти! Да, горше смерти, но не поражения, а око неизбежно, неотразимо… Да неужели же он, потомок Корибута, никогда ни перед кем не отступавший с поля битвы, должен отступить перед презренным хлопом? Вишневецкий мучительно боролся со своей царственной гордостью, ломал руки, сжимал до боли голову, разражался бешеными проклятиями, но не мог найти никакого иного исхода… А время между тем шло, каждая минута приближала с собою их смертный приговор. Иеремия не решался.
Наконец ему пришел в голову единственный возможный компромисс: написать письмо Заславскому в виде предупреждения его об опасности и не просить у него помощи, а согласиться помочь ему самому, если он, Заславский, примет условия, предложенные ему Иеремией. Для свидания же и переговоров пригласить его съехаться на средине расстояния — под Чолганским камнем.
Полный раздражения, гнева и бешенства, князь подошел наконец порывисто к столу и начал излагать свои мысли на бумаге. Несколько раз он рвал в клочки бумагу, грыз перо и топтал его ногами; несколько раз он уходил от стола и с болезненным усилием напрягал мозг, стараясь придумать что — нибудь иное, но безысходность положения снова заставляла его браться за перо. Наконец гордое послание было готово, свернуто в трубочку, обвязано шелковым шнурком и припечатано восковой княжеской печатью. Князь кликнул Броневского и, отдав ему свой пакет, приказал взять с собою надежный отряд, скакать немедленно в лагерь коронных войск и вручить его лично Заславскому, а когда Броневский вышел, Вишневецкий, разбитый, истерзанный борьбою, заломил руки и упал в изнеможении на свою походную постель.
В ровной зеленой долине, окруженной непроходимыми болотами и извилистою речкой Пилявкой, расположился огромным укрепленным четырехугольником козацкий лагерь. Место было выбрано Богданом самое удачное. Топкие болота, окружавшие весь лагерь, еще размытые осенними дождями, делали его недоступным для поляков и, таким образом, затрудняли для них наступательные действия. Впрочем, об этом мало кто из панов заботился. Богдан получал каждый день правильные известия из польского лагеря и знал все, что делалось там. Паны совещались, советовались, обдумывали всевозможные планы; кстати сейм предусмотрительно позаботился о том, чтобы было кому высказывать свои мнения, назначивши, кроме трех предводителей, еще двадцать четыре советника, которые должны были вместе с гетманами составлять военный совет и управлять ведением войны. Трудно было, конечно, всем двадцати семи душам сойтись в каком — нибудь одном решении, а потому — то паны и проводили все время в пререканиях, спорах и беспрерывных пирах.
Один только князь Иеремия со своими славными вишневцами не принимал участия в этих беспрерывных пирах. Хотя свидание его с Заславским и состоялось у Чолганского камня и оба предводителя, к радости обоих войск, подали друг другу руки в знак примирения и поклялись действовать совместно, однако же Иеремия не соединился с главным лагерем, а стоял в отдалении со своими отрядами, показывая по отношению, к гетманам какую — то сдержанную холодность. Несколько раз, впрочем, приезжал он в лагерь Заславского, побуждал его к скорейшим действиям, но на слова князя у Заславского находились тысячи возражений. Несмотря на внешнее примирение, внутренняя вражда между ним и Иеремией не угасала, а только тихо тлела, притушенная неотвратимыми обстоятельствами. Хотя Остророг, а отчасти и Конецпольский соглашались с Вишневецким, но большинство панов, недолюбливавших Иеремию за его надменное обращение, так же с удовольствием противоречило ему. Таким образом, несмотря на все старания князя, Заславский все еще не решался подвинуться поближе к Богдану, и все три лагеря стояли вдали друг от друга, в трех углах обширного треугольника, залегшего между них.
Все это знал Богдан, а потому и мог спокойно поджидать возвращения своих загонов, продолжать свои интриги в польском лагере и выбрать для битвы самый удачный момент. Загоны возвращались с каждым днем и беспрепятственно соединялись с гетманским войском. Вернулся Тыша, Кривонос с Варькой и Вовгурой, Небаба, Лобода и другие. Богдан поджидал еще остальных полковников и хана с ордой. Некоторая проволочка времени ничуть не смущала его, — он знал неспособность поляков сохранять долго в бездействии твердость и присутствие духа; знал, что, прокутивши, по примеру начальников, все свои деньги, жолнеры начнут уходить толпами из войска; имея, наконец, перед собой в недалеком будущем холодную, суровую осень, Богдан предвидел, что все эти обстоятельства послужат только к его пользе. Кроме того, он имел еще в сердце один тайный хитро задуманный план.
Таким образом, спокойно, не торопясь, не упуская из вида ни малейшей подробности и возможной случайности, гетман с уменьем опытного шахматного игрока устраивал план своей битвы, предвидя заранее ее исход.
Стоял теплый осенний денек; после нескольких дождливых дней в воздухе чувствовалась приятная прохлада. Небо было подернуто легким слоем прозрачных белесоватых облаков, но к полдню погода обещала разгуляться.
В роскошной палатке гетмана, взятой им после корсунской победы у Потоцкого, сидели за столом друг против друга сам гетман с писарем Выговским. Оба собеседника были сосредоточенны; видно было, что разговор их имел особенное значение. Лицо гетмана дышало решимостью и отвагой; его умные черные глаза глядели из — под сжатых бровей смело и проницательно; гетман говорил быстро, отрывисто, проводя время от времени рукою по своим черным, уже украшенным серебряными нитями волосам. Что — то вдохновенное чуялось во всей его фигуре; видно было, что мысль его работала с гениальною смелостью и быстротой.
Выступивши так быстро из — под Белой Церкви на Волынь, Богдан в глубине своего сердца почти бессознательно для самого себя лелеял тайную мысль отыскать там, на Волыни, Марыльку. Однако надежда его окончилась неудачей, — никто из рассылаемых им загонов не приносил никакого известия о Чаплинском, а Морозенко не возвращался до сих пор. Впрочем, неудача эта не слишком раздражала Богдана: она не лишала его возможности найти Марыльку, а только отдаляла ее на более продолжительное время. Кроме того, под влиянием времени его дикая, ненасытная жажда мести мало — помалу утихала, уступая место томительной тоске по безумно любимой женщине. Тоски этой не видел никто, — сам гетман старался скрыть ее от себя, и в этом ему помогала Ганна. Как тихий ангел — хранитель, она стояла всегда подле гетмана, готовая поддержать своим огненным, чистым словом его изнемогающий дух. С каждым днем Богдан привязывался к ней все больше и больше, но более всего влияло теперь на гетмана окружающее положение дел. Перед ним стояла вся Польша, Богдан понимал всю важность момента, и это сознание заглушало теперь в нем все посторонние чувства, кроме чувства политика и полководца.
Выговский следил за гетманом с неподдельным изумлением. Смелость, быстрота, а главное, верность заключений гетмана поражала пана писаря. Однако, несмотря на всю очевидную силу Богдана, Выговский ощущал в сердце какой — то неприятный холодок. Там вся Польша, князь Иеремия, а здесь?.. Все победы Козаков еще не заставили Выговского расстаться с мыслью о непобедимости Польши, и потому — то все предначертания гетмана не доставляли ему большого удовольствия. Правда, он говорил Тетере, что в случае чего объявит себя козацким пленником, но объявить — то было легко, но уверить в этом панов представлялось довольно трудным делом. «Однако взялся за гуж — не говори, что не дюж! Авось и кривая вывезет!» — решил про себя Выговский и скрепя сердце принял участие во всех планах Богдана.