— Ну и выпал же, братцы, денек, — рассказывал в какой — либо группе столпившихся жадных слушателей козак, — такого, думаю, во веки веков никому не доведется и видеть! Вынеслись мы на пригорок, глядим — облака пыли впереди; а то ляхи сбились в табуны, как овцы, и бегут, давят, топчут друг друга, не подымают уже ни раненых, ни искалеченных, так ими и стелят за собой путь. Ну, мы гикнули и припустили коней. Как услыхали они за собою погоню, так и шарахнулись кто куда! Побросали оружие, стали соскакивать в беспамятстве с лошадей и бежать вперегонки. Смех такой поднялся у нас, что ну! Берешь просто голыми руками за шиворот и режешь, как барана.
— Эх, ловко, славно! — ободряла рассказчика толпа.
— Да они больше сами себя давили, ей — богу! — раздавалось в другой группе.
— А бей их нечистая сила! — покатывались со смеху слушатели.
— Ошалели либо дурману налопались, вот что, — продолжал рассказчик, — бросает всякий оружие и не то что борониться не хочет, а сам отдается в руки живьем. Ну, сдерешь с него, что получше, а самого прикончишь.
— Любо вам было, нахватались добычи, а тут вот запрет, — отозвались иные завистники.
У палатки Небабы вокруг костра лежало и сидело по — турецки атаманье с люльками в зубах; возле каждого стоял наполненный добрым медом келех.
Посредине сидел огненный Сыч, осушивший уже немалую толику этого живительного напитка, и важно разглагольствовал:
— А что было, братие, на Случи, так воистину реку — фараоново потопление: мост под напором их полчищ обрушился, и они полетели все стремглав в воду. А другие прискачут к берегу и, зряще, что моста нет, бросаются с обрыва и, — ха — ха — ха! — раскатился он хриплою октавой, — вместо воды закружилось внизу какое — то красное месиво. А мы еще, настигши гемонов, принялись их крошить на капусту. Эх, возвеселись, душе моя!.. Одно только жаль: не все бросились за утикачами, много их улизнуло!
— Ничего, брат, пусть погуляют немного, — отозвался, выпуская клубы дыма, Нечай, — не уйдут от нас, найдем их и в Кракове, и в Варшаве.
— Верно, верно! — поддержали Нечая голоса из дальних рядов за костром. — Потрусим и там их карманы.
— Пропади они пропадом, чтоб я двинулся в этакую даль, в чужой край, за ними! — промолвил Небаба.
— Да мы по ихним спинам дойдем! — продолжал Нечай. — Вот и тут региментари ихние удрали первые из лагеря, оттого — то ужас и отшиб им всем разум. Поймали хлопцы мои сегодня одного дядька да и приводят ко мне. Смотрю, дядько дядьком — и руки в мозолях, потресканные, и обличье как сапог, а одет, как первый магнат: в оксамите, в золоте, в соболях, в диковинных перьях на шлеме. Ну, думаю, ободрал, верно, какого — нибудь подбитого пана, и спрашиваю: «Откуда, дядьку, раздобыл эти цяцьки?» А он мне: «Да тут, пане атамане, случилось со мной дивное диво! Выехал было я сеять жито, выпряг из воза коня и сам сел поснедать; как вдруг откуда ни возьмись передо мной пан, словно из — под земли выскочил, да пышный, весь в золоте, а конь под ним как змей, так и басует. Выхватил этот пан из — за пояса вот такой пистоль и направил его мне прямо в висок. «Давай, — кричит, — свою одежу и своего коня, — не то убью!» Я остолбенел, стою и молчу, а пан схватился с коня, сорвал с меня свитку, чеботы и шапку, переоделся, вскочил без седла на моего коня и ускакал на нем, а своего коня и свою одежу бросил. Уже после, — говорит, — догадался я, что то был сам староста Чигиринский, молодой Конецпольский».
— Дытына, как прозвал его гетман, — рассмеялся Небаба, — уж именно дурна та неразумна дытына!
— Слушайте, — пророкотал Сыч, поднявши два пальца, — я еще возвещу вам нечто про Перыну, так это можно порвать кишки сугубо. Бежал он сначала в своем золоченом рыдване через пни и корчаки, да треснула ось и рыдван опрокинулся, тут князь Заславский, не взирая на свое велелепное чрево, выскочил из рыдвана, отрезал постромки двум коням и поскакал на них без седла.
Гомерический смех Нечая покрыл октаву Сыча и долго раскатывался, поддерживаемый смехом товарищей.
— Неизвестно только, куда делся третий их гетман, Латына, — заметил глубокомысленно после перерыва смеха Кныш. — Должно быть, вычитал в книжках, как спознаться с рогатыми, и те выволокли его из битвы.
Долго еще, долго за полночь тянулись у костров рассказы про славный сегодняшний день; долго еще рассказы эти прерывались остротами и восторженным смехом; долго еще раздавались в разных местах победные песни, пока ночь и усталость не пересилили всеобщего возбуждения и не притишили ликованья. Но сон свалил только немногих, а большинство ждало возвращения своего любимого гетмана; всюду горели яркие костры, и весело переливался в лагере радостный гомон.
Ганна стояла у палатки Богдана и ждала также с мучительною тревогой возвращения боготворимого ею героя, этого гиганта среди рыцарей, этого избранного богом вождя. «Не чудо ли свершилось сегодня? — думала она, глядя в темное, беспросветное небо. — Да, это суд господень, это отмщение неба за наши кровавые слезы, это милость и ласка вседержителя за защиту его святой веры. А дальше, впереди что?.. Воля, воля родного народа и жизнь не рабская, не пресмыкающаяся, а с правом на счастье, на радость!.. Господи, господи!» — вскрикнула Ганна в восторге и занемела. Она сжала у груди свои руки и долго безмолвно молилась, не замечая, как слезы тихо капля за каплей бежали с темных ресниц. О чем была ее горячая молитва, она не могла дать себе отчета, она только чувствовала, что в ее сердце расцветает такое широкое, безграничное счастье, какого не могла вместить ее трепетавшая грудь.
Вдруг она услыхала поднявшийся восторженный крик, словно прибой бурного моря; он рос и несся гигантскою волной от дальнего конца лагеря все ближе и ближе.
— Слава, слава! Гетману, батьку нашему! — уже стоном стояло в потрясаемом кликами воздухе, и все живое в лагере вскакивало на ноги и неслось навстречу своему герою, отцу и спасителю. Одна Ганна не могла двинуться с места, а, словно оцепеневши от экстаза, стояла неподвижно на месте, смутно сознавая, что вокруг нее творится что — то великое, потрясающее.
Богдан возвратился с своими гетманскими дружинами в сопровождении сына Тимка, с которым он теперь не расставался, да ближайших к нему старшин: Богуна и Чарноты.
Когда после взаимных горячих приветствий, товарищеских объятий и пламенных коротких речей он отправился наконец к своей палатке, то Ганна все еще стояла неподвижно у входа.
Завидевши приближающегося гетмана, она двинулась к нему, протянув вперед руки.
— С победой!.. Со славой… со счастьем родного народа! — воскликнула она в порыве восторга.
— Ты, Ганна, зоря моя! — двинулся к ней быстро Богдан. — О, среди криков всего света твой голос услышало бы мое сердце! — сжал он горячо протянутые к нему руки. — Да, сегодняшний день не повторится уже никогда в жизни, другого такого счастья не будет!
— Будет, будет! — говорила восторженным, вдохновенным голосом Ганна. — Еще вся Украйна протянет к тебе свободные от оков руки и назовет избавителем своим от неволи. В этом радостном крике будет столько отрады, что побледнеют перед ним все твои прежние счастливые дни!
— О моя дорогая пророчица!.. Ты мое счастье, моя слава! — вскрикнул взволнованным голосом гетман и прижал обезумевшую от счастья Ганну к своей широкой груди.
События дня до такой степени ошеломили Богдана и так натянули его возбужденные нервы, что, несмотря на усталость, он не мог забыться и коротким сном; опьяняющие ощущения, мятущиеся мысли налетали приливами и отливами, отзываясь в его сердце бурною мелодией, и не давали покоя; разобраться со всем этим он еще не мог, но сознавал лишь, что сегодня совершилось нечто необычайное, великое, решающее судьбу миллионов, поднимающее его на головокружительную высоту.
Ленивое осеннее солнце, закутанное серым пологом не то тумана, не то ползущих медленно туч, застало Богдана на ногах, за ковшом старого меду. Гетман отдернул полу палатки. Серое утро пахнуло ему в лицо влажным холодом и несколько освежило горевшую волнением грудь. Он вышел на воздух и оглянулся. Лагерь еще спал. В палатках, в возах, под возами и на мокрой земле лежали группами и врассыпную козаки в самых смелых, рискованных позах. Возле гетманской ставки стояли с бердышами на плечах два запорожца; вдали сквозь мглистую дымку виднелись двигающиеся силуэты вартовых. Тут же, вокруг палатки, навалены были целые груды золотой и серебряной посуды, дорогого оружия, мешков с талерами, кожаных торбинок с дукатами; дальше лежали вороха роскошной одежи, возвышались пирамиды шкатулок и ларцев с разными драгоценностями и стоял целый обоз всякого рода харчевых и боевых припасов; но кроме этих более или менее правильных куч, по всему лагерю еще валялись пышные панские уборы и драгоценная утварь: очевидно, что всякий понабрал себе, что попалось лучшее в руки, а остальным уже пренебрег. Окинул все это гетман вспыхнувшим новою радостью взглядом и громко промолвил:
— Ох, и разумные же были ляшки — панки: вырядились в поход, как на бенкет, да всё добытое нашими потом и кровью добро нам же и оставили с ласки.
— Да, спасибо им! — засмеялся один запорожец, полагая, что его именно осчастливил беседою гетман. — Уж и тикали свет за очи: не доели даже и стравы, не допили вина! Так целые столы со всячиной и кинули нашему брату.
— Ну, и вы, полагаю, отдали честь им, помянули добрым словом панов? — улыбнулся гетман.
— Авжеж, ясновельможный пане! Так и обсели столы, как воронье падаль… иные даже не выдержали и рухнули наземь!
— То — то через этих ледачих мало вас и в поле было, — заметил добродушно, но внушительно гетман и пошел к Ганне, возвращавшейся из окраин лагеря в свою золотаренковскую палатку.
— Откуда ты, ранняя пташко? — окликнул он ее весело.
— Из палатки отца Ивана, — ответила Ганна, скользнув по Богдану заискрившимися счастьем очами.
— А что, как ему, несчастному?
— Хвала богу, уже пришел в себя… знахарь подает надежду… отец Василий тоже там.
— Дал бы — милосердный господь, возвратил бы нам мученика, — промолвил с чувством Богдан, но в голосе его дрожало столько радости и какого — то ребяческого веселья, что он никак не мог зазвучать в тон, соответствующий печальному обстоятельству. — Ведь панотец пошел сам добровольно на муки к врагам, чтобы их напутать своими показаниями, и кто знает, быть может, только ему и обязаны мы всем этим, — указал гетман рукою на груды добычи.
— Да, это жертва за други, — уронила тихо Ганна.
— И выше сего подвига нет! — добавил восторженно гетман. — Но нам, моя Ганночко, — взял он ее за руку, — выпало — столько удачи и неимоверного счастья, что нельзя же не почтить их братской трапезой и дружеским пиром. Распорядись же, моя господыня, устрой все и для старшины, и для меньшей братии.
— Хорошо, дядьку, но прежде всего, — потупилась Ганна как — то стыдливо, — нужно бы почтить божью к нам ласку молитвой.
— О моя золотая советчица! — воскликнул Богдан и поцеловал в голову зардевшуюся дивчыну.
Часа через четыре на равнине за лагерем стояли колоссальным четырехугольником с распущенными знаменами полки и слушали торжественный с водосвятием молебен. После величественного гимна «Тебе, бога, хвалим», подхваченного при наклоненных знаменах хотя и не совсем стройным, но грандиозно могучим хором тысячи голосов, раздался залп из ста двадцати орудий, — колыхался воздух и дрожала земля, когда ахали медные груди, воздавая честь козачеству славному, и на нее откликались даже далекие горы.
Под аккомпанемент этих громов отправились чинно и стройно полки в лагерь и разместились на земле за параллельно простеленными полосами скатертей, рушников и полотен, уставленных мисками с кулишом, борщом, саламахой, полумисками с колбасами и салом и досками с наваленным на них вареным и жареным мясом; груды черного хлеба, паляниц и даже булок лежали везде между снедями, — благо, что всего этого нашелся великий запас в лагере. По всему пространству на известных расстояниях стояли бочки с открытыми верхними днищами, наполненные оковитой, и возле каждой из них находился вооруженный ковшом виночерпий. Всякий подходил к нему по очереди и, получив порционный мыхайлик, снимал шапку, говорил товарищам: «Будьте здоровы!» — и выпивал его залпом; на это приветствие сидевшие и стоявшие отвечали дружно: «Дай боже». Конечно, по прошествии некоторого времени этот стройный порядок стал нарушаться, так как и блюстители теряли способность его поддерживать, да и виночерпии не могли уже дальше попадать в бочку ковшами.
Для генеральной старшины были накрыты под гетманской палаткой белоснежными скатертями столы; они блистали серебряною и золотою посудой, наполненной более утонченными панскими снедями, и гнулись под тяжестью жбанов и сулей, искрившихся золотистым венгерским вином и темным отливом старого меду; посреди этих изысканных панских напитков первое и главное место занимала и здесь домашняя бешеная горилка. Ганна с козаками и джурами суетилась возле столов, распоряжалась сменами скатертей, и яств, и напитков.