Прежде, думая о Марыльке, Богдан мечтал силою отнять ее у Чаплинского для мести, для издевательства, а теперь вдруг она сама идет к нему навстречу, но как идет? Какими сладкими, обаятельными словами говорит о своей любви, как трогательно клянется в верности, как умоляет взять ее, спасти от злодея Чаплинского! Но так ли?.. «У, лжет, змея, обманывает, притворяется, лукавит из — за страха моей мести, — шептал гетман, — в душу мою хочет закрасться своими льстивыми, полными соблазна словами! Так что же думать? Оттолкнуть ее к сатане, не поверить и единому звуку… Но если правда? — И снова в душе Богдана поднимались обманчивые доказательства верности Марыльки. — Кто сообщил мне, что она уговорилась с Чаплинским? Ганна? Но откуда же она могла знать? Она просто — напросто не любила ее и подозревала во всем… Комаровский? Он хотел оправдать себя и избавиться от кары… Слуги Чаплинского? Но слуга по злобе всегда готов наговорить на пана!.. Если бы она тогда сама захотела уйти, кто мог ей, вольной, помешать в этом? К чему понадобился бы этот наезд, эти зверства, убийства, — ведь она могла сама пострадать в пылу битвы? Что она не избавилась от неволи кинжалом, так она это объяснила совершенно правдоподобно, да и притом можем ли мы от нежного и хрупкого создания требовать присущей нам, воинам, закаленной, железной воли? Мог ли руководить ею расчет, выигрыш положения? Нисколько.! Она писала письмо два месяца назад, когда еще и сам я предвидеть не мог, чем окончится эта схватка с главными силами, — не бегством ли моим в московские степи?..»
На эти доводы отзывался в душе холодною насмешкой какой — то язвительный голос: «Эй, старый дурню! Не верь, не верь! Письмо написано именно с тонким расчетом; пани во всяком случае ничего не теряла: при успехе она бы явилась к тебе с лаской, с мольбой, а при неудаче — смеялась бы над тобой в объятиях злодея…» Но Богдан не слушал его. Другой голос, нежный, страстный, глубокий, нашептывал ему на ухо: «Я люблю тебя, гетман, король мой! Люблю и кохаю тебя одного! Разве ты забыл свою зироньку? Вспомни, сколько счастья, сколько блаженства, сколько безумия пролетело над нами в те волшебные, прозрачные ночи! Взгляни на меня, разве я изменилась? Разве, я не сумею приласкать еще жарче, чем прежде? Я всюду пойду за тобой, не покину тебя и в могиле! Твоею королевой, твоею рабыней буду!..» Голос шептал и шептал опьяняющие слова. Гетман всматривался в мрачную глубину палатки, и из тьмы выплывал перед ним дивный, обольстительный образ Марыльки, с волнами золотистого шелка, обрамляющими небесной и демонской красоты личико; синие, потемневшие от страсти глаза впивались в него с жаждой желаний; белые, теплые руки простирались к нему, а голос шептал над ухом опьяняющие слова.
Богдан срывался с места, шагал по палатке; но очарование не исчезало: отовсюду, куда он ни поворачивался, смотрели на него те же синие, полные истомы глаза.
«Спаси же меня, не оставь мольбы моей! — звучал ему в тишине серебристый, стонущий голос. — Я осталась верна тебе, мой сизый орле, я сохранила, как святыню, наше коханье, а ты теперь покидаешь меня на погибель, — ведь толпы взбунтовавшихся хлопов не пощадят твоей цацы!»
Гетман бросался к вину, стараясь избавиться от этого неотразимого призрака, но вино не помогало: еще ярче выступали чудные черты Марыльки, еще страстнее нашептывал упоительный голос, покоряя медленно, но властно сознание гетмана… Богдан уже чувствовал, что теряет над собою всякую волю…
«О господи! Зачем она явилась теперь, — шептал он, судорожно прижимая к груди роковое письмо, — именно теперь, когда мне, как вождю, надо собрать все свои силы? Какой злой дух управляет моею судьбой? Какими чарами обладает она? Чем избавиться от этого дьявольского наваждения?..»
Но избавиться было невозможно. Богдан пробовал пересилить себя, пробовал вызвать в себе снова те гордые, смелые мысли о будущем, которые сегодня еще на рассвете воодушевляли его, но, словно бледные пряди тумана под горячими лучами солнца, эти мысли уплывали при одном воспоминании о жгучих словах письма…
— Нет, так лгать не могут, — произнес громко гетман, вставши порывисто и выпрямившись во весь рост, — само
пекло не снесло бы такой лжи! Нет, она меня любит, она вянет в неволе… и ждет не дождется своего спасителя, своего дружину, но где ждет? Да, в Збараже, в Збараже!.. А я здесь теряю лишь время в праздных мечтаниях, тогда кар: она там, бедняжка, терзается… Гей, огня! — крикнул он.
Явился с зажженными канделябрами джура и объявил, что есаулы и старшина давно уже дожидаются его приказаний у входа палатки, но что ясновельможный гетман опочивал.
Богдан стремительно отдернул полог и, поздоровавшись коротко, объявил всем торжественно:
— Завтра чуть свет поход. Идем на Збараж. Чтоб всё и все были готовы!
Этот приказ ошеломил всех, — иных неожиданностью, иных восторгом.
— В поход! Слава ясновельможному гетману! — крикнула старшина.
— В поход, в поход! — покатилось по лагерю перекатною волной, и вспыхнули везде радостные крики. — Век долгий нашему батьку, нашему славному гетману! На погибель ляхам!
До рассвета еще козацкие войска оставили пилявский лагерь и двинулись к Збаражу — одной из сильнейших польских крепостей. Часть захваченных возов, напакованных лишним оружием и добычей, отправилась с надежным прикрытием назад в Чигирин, а остальное поползло какой — то гигантскою змеёй с гремящим обозом в хвосте по волнистой дороге на северо — запад Волыни.
Освеженный коротким отдыхом, Богдан казался сегодня бодрее; он даже шутил с некоторыми полковниками, и все с удовольствием замечали, что обычное настроение духа начинает мало — помалу возвращаться к гетману. Один только Выговский волновался страшно, что ясновельможный пан решительно ускользал от его наблюдения, что все поступки его и внезапные перемены намерений, противоречащие предположениям, были ему непонятны и необъяснимы. Он пытался было выведать у гетмана его новые планы, но последний был замкнут и непроницаем, отвечал шутками, остротами, переменяя сразу тему разговора. Выговский незаметно отстал и примкнул к обозу, где в грузной колымаге ехал совсем разболевшийся Тетеря. Когда генеральный писарь приблизился к ней, то из дверец экипажа вышмыгнули каких — то два козака.
— Кто это был у тебя в гостях? — спросил неожиданно Выговский Тетерю, засмотревшегося в другую сторону, чтобы узнать, что всполошило его собеседников.
— Ай! Ох, умираю… — отбросился тот на шелковые подушки в угол. — Это земляки… воды принесли.
— Полно, Семене, тут никого нет.
— А! Это ты, Иване? Ну, что же нам теперь делать? Ведь поход, поход!..
— И, вероятно, в Варшаву.
— Что ж ты уверял меня, что гетман прекратит враждебные действия?
— Такой говорил Немиричу.
— Дурит он всех вас, вот что! — крикнул злобно мнимобольной. — Лезет и лезет, с пьяных глаз, дальше в огонь, пока не осмалят ему крыл. Я не понимаю, за что мы должны в дурни пошиться и изжариться в полыме? Если эту голоту вразумить нельзя, то благоразумные должны о себе позаботиться…
— Тс-с! — остановил его Выговский. — Ты так кричишь, как на веселье дружко (на свадьбе сват)! Вон Немирич! — И он пришпорил коня и подлетел к ехавшему мимо подкоморию. — Вельможный пане, не оправдались наши предположения и мирные планы, — произнес вкрадчиво и интимно Выговский, — наш гетман, видимо, решил следовать не благоразумным указаниям, не просвещенным советам, а сумасшедшему крику толпы…
Немирич смотрел мрачно и долго не отвечал на поднятый Выговским вопрос, бросая исподлобья на него подозрительные взгляды, а потом спросил в свою очередь Выговского как бы вскользь:
— Неужели голос любимого вами, славного гетмана так бессилен? Или ваша толпа так же свавольна, как и наш сейм?
— Что толпа свавольна и распущена самим гетманом, — промолвил тихо, озираясь по сторонам, Выговский, — так это совершенная правда; но правда и то, что гетман скорее отважится на безумное предприятие, чем решится вступить в борьбу с козачеством и поспольством; мне кажется, что это единственный риск, которого он боится.
Немирич замолчал и грустно покачал головой.
А Богдан, перебрасываясь о том, о сем весело и радушно с полковниками, осадил своего Белаша и подъехал к Олексе Морозенку. Он уже виделся с ним на рассвете и успел несколько ободрить и обнадежить своего любимца; но тем не менее последний до того был убит разъяснением загадки о письме, что всякие утешения действовали на него только временно и поверхностно, а потом снова одолевала его тоска; и теперь, подавленный ею, он ехал согнувшись, вперив в луку седла безучастный ко всему взгляд. Приближение гетмана он заметил только тогда, когда тот ударил его ласково рукой по плечу.
— Не журись, хлопче, — промолвил ему тепло и сердечно Богдан, — бог милостив, и козак не без доли: чем дольше томит горе, тем скорее и неожиданнее налетает радость… За терпенье бог посылает спасенье, а что наша любая Оксана не погибла, так за это я ручаюсь головой… Уж коли не было там ее трупа, так, значит, она жива… и опять, коли б ее похитили, так похитили бы с письмом… а то, вероятно, она рубилась сама и при сильных движениях его обронила…
— Ох, тату, коли б была тому правда! — вздыхал облегченно. Морозенко.
— А вот от Збаража я тебе дам отряд и Сыча еще, пожалуй, в придачу, — пошарите еще на Волыни и таки нападете на след.
— Тату мой, гетман мой!.. Сам бог заплатит тебе; мать моя, страдалица, вымолит у него эту ласку, — поцеловал тронутый Морозенко Богдана в плечо.
— Полно, полно, — смешался гетман и спросил неожиданно: — А где Ганна?
— А вот, за Варькой, — указал в сторону Олекса.
Богдан пришпорил коня и поскакал по указанному направлению.
— Ганно, — произнес глухо Богдан, осаживая рядом с нею коня.
Ганна вздрогнула от неожиданности и, поднявши глаза, с изумлением увидела возле себя гетмана. По лицу ее пробежало какое — то болезненное, горькое выражение. Она ничего не ответила и наклонила голову еще ниже.
— Ганно, — повторил Богдан, дотронувшись до ее руки, — прости меня, если я чем огорчил тебя. Ты вышла от меня словно обиженная…
— Ничем, нисколько, — резко ответила Ганна, вспыхнувши мгновенно, и потом уже, подавив с чрезмерным усилием проснувшееся страдание, добавила возможно спокойно и холодно: — Я была тогда, ясный гетмане, слишком взволнована печальным известием об Оксане и ужасом горя Морозенка.
— Не говори так со мной, Ганно, — прервал ее Богдан, и в голосе его прозвучало столько горя, что Ганна снова побледнела как полотно. — Разве я не мог быть потрясен порывом отчаяния моего дорогого Олексы?.. Страх за него и понудил меня… разузнать подробнее, нет ли чего еще про нашу общую любимицу…
— Смею ли я не верить?
— Эх, Ганно, Ганно, — вздохнул тяжело Богдан, — есть у каждого свои слабости, но иные падают на нас как кара господня… не язвить, а сострадать бы след одержимому…
— О гетмане, — произнесла тихо Ганна, подымая на Богдана глаза, полные слез, и в голосе ее зазвучала глубокая грусть, — не обо мне речь!.. Я давно обрекла себя богу и моему народу… и даже благодарна доле, если она бьет меня, чтоб я помнила свой завет… Но что я для народа?.. Былинка, крупинка!.. А вот трепет берет, если его единую и лучшую силу слабости могут сдвинуть с пути…
— Никогда! — воскликнул горячо гетман.
— А этот поход? Кажется, дядько был против него…
Богдан даже вздрогнул от этих слов; они уязвили его дремавшую совесть и поразили проницательностью Ганны… Он долго ничего не отвечал, но наконец поднял голову и произнес дрогнувшим, но уверенным голосом:
— Нет, Ганно, не бойся! Слабости могут пронзить мое сердце, сжечь его, наконец, испепелить, но им не отклонить и на один жаль руки, в которую вложил господь меч для защиты народа!
На третий день утром войско приблизилось к Збаражу. Все время остального пути гетман ехал угрюмо, избегая общества, погруженный в самого себя; какая — то внутренняя борьба подтачивала разрушительно его бодрость, но он таил ее ото всех и даже уклонялся от каких — либо посторонних бесед, да, впрочем, и близко стоящие к нему люди избегали сами врываться в течение гетманских дум. Раз только, при ночном бивуаке, позволил себе Немирич спросить у гетмана, чем можно объяснить внезапную перемену его планов?
— Никакой перемены нет, — ответил с улыбкой Богдан. — Збараж — пограничная наша твердыня, а помнится мне, что и вельможный пан советовал прежде всего захватить и укрепить свои границы.
Хотя ответ Богдана и обрадовал подкомория, но от дальнейших расспросов он воздержался, заметя нерасположение гетмана к интимной беседе.
Уже солнце повернуло за полдень, когда вдали на возвышенности показались стены и башни сильно укрепленной крепости. Богдан остановил войско, подозвал к себе старшину и сделал распоряжение наступать быстро к крепости развернутым фронтом, окружать ее со всех сторон и при первом громе из его гетманской гарматы бросаться на штурм, а для рекогносцировки отрядил авангарды Золотаренка и Кречовского.
— Не стоит, братцы, и шанцов копать для какой — либо горсти пилявских тхоров, — говорил гетман, — заберем и с всех в норах одним нападом, и квит! Только вот что, — возвысил он до суровости голос, — передайте всем мой строгий, непреложный наказ: бить только оружных, безоружных щадить, а к женщинам и детям не сметь и пальцем приткнуться! Ну, счастливо, друзья! — заключил он. — Полдничаем все в Збараже, а старшину я приглашаю на трапезу к себе в замок. Помогай бог! — крикнул он зычно и, махнув булавою, помчался за авангардом вперед, провожаемый восторженными криками выстроившихся войск.