— Ну, что такое? — спросил поспешно Богдан, отходя с Выговским в сторону.

— Ясновельможный гетман, здесь турецкий посол; я задержал его: ведь ты хотел сам от себя передать ему несколько слов.

— О так! Из всех союзников, как вижу я, на горе, всех вернее будет для нас пока Порта. Где же он?

— Ждет здесь.

— А, хорошо. Ты же приготовь ласковые и покорные письма к султану; пиши ему, что мы с райской радостью услыхали его желание принять нас под свою оборону, что сердцем и мечом будем распространять по всему свету его славу.

— Так, — улыбнулся Выговский. — А что же отписать Ракочи?

— Что больше всего желаем мы соединиться с ними, что союз этот для козака — самое отрадное побратимство, и между прочим, вскользь пообещай ему польскую корону.

— А королю?

— Ну, что же? Что мы его верные и покорные слуги; чтобы не верил никакой клевете, которую распространяют о нас наши враги, что по первому его приказанию готовы мы двинуться войною, на кого он укажет.

По лицу Выговского пробежала тонкая усмешка.

— Ну, а пресветлому московскому царю?

— Что к нему мы все льнем душою, как к батьку дети, что молим его взять нас к себе под высокую руку и обещаем завоевать ему за это и турок, и татар.

— Риторика? — приподнял насмешливо бровь Выговский.

— Нет, Иване, — ответил серьезно Богдан, — рыба, говорят, ищет, где глубже, а человек — где лучше; нельзя отталкивать от себя никого, пока еще не знаешь, на кого придется опереться.

— О гетмане, — воскликнул с чувством Выговский, — твой ум умеет прозревать далеко в будущее, только будь смелее, не отклоняй от себя господней руки! Теперь удобное время: перессорить всех ничего не стоит! Между Польшей и Москвой уже начались неудовольствия; татарам сообщить, что Польша с Москвой собирались на них и приглашали к этому и нас, а Турции доставить документы, что покойный король, а значит и сейм, подбивали нас затеять с нею войну. Ха! Теперь все нити у нас в руках, — запутать их всех в этом водовороте…

— Поймать печеного рака, — перебил его со смехом Богдан.

— Тебе бояться этого нечего, — ответил смело Выговский, — только окрепнуть на силах, Тимка женить в Молдавии, Украйну одеть в порфиру.

— Стой, — остановил его за руку Богдан, — об этом еще рано, нам надо раньше дать лад и спокойствие внутри, окрепнуть.

— Да, — протянул Выговский, — а внутренние смуты губят наши силы, и подрывают твою власть, и ведут к погибели всех.

— Что? Снова бунты, свавольства, измены?! — повернулся к нему быстро Богдан.

— От святейшего митрополита письмо; он умоляет и заклинает господом, гетмане, усмирить кровопролитие и осушить слезы изгнанников; он пишет, что хлопы, несмотря на мир, злодейски мучат и убивают панов — не только ляхов, но и своих!

— О, проклятье, проклятье мне! — вскрикнул бешено Богдан. — До чего я довел страну!

— Ясновельможный гетмане, свавольство всегда вызывает ярость; поусмирить, попридержать, — продолжал вкрадчиво Выговский. — Что требовать от хлопа, когда сами значные козаки…

— Что, что? — схватил его за руки Богдан.

— Нечай собрал тысяч десять и грозит тебя сбросить с гетманства; на Запорожье отыскался какой — то шляхтич и собирает против тебя козаков; кругом бунты…

— На пали их всех! — зарычал, покрываясь багровой краской, Богдан. — Я покажу им, что в моей руке булава не пошатнется.

В это время у дверей раздался какой — то шум.

— Не велено пускать из посторонних никого, — послышался чей — то голос.

— Гетман обо мне не мог этого сказать, — отвечал другой. — Пусти! Я сама отвечаю за себя!

С этими словами дверь распахнулась и на пороге залы показалась Ганна.

— Ганна! — вскрикнул Богдан, не веря своим глазам, и, забывая все, бросился с неудержимой радостью навстречу к ней.

Ехавши сюда, в Чигирин, Ганна дала себе слово не обнаружить ни единым движением своей слабости перед Богданом; она к нему ехала только из — за спасения родины, и если бы не готовый уже сорваться бунт, она бы никогда не вошла сюда; но этот дорогой голос, этот искренний порыв восторга Богдана, это лицо, измученное, покрытое морщинами, — заставили рушиться в одно мгновенье это решение в душе Ганны. Боясь проронить лишнее слово, боясь разразиться рыданиями, она стояла бледная, неподвижная, не отвечая на его приветствия ничего.

— Друже мой, друже, единый, коханый, — говорил между тем Богдан, обнимая ее и целуя в голову, — ты здорова, жива! Но что с тобою? Боже! Ты вся побелела! Постой, сюда, сюда, садись вот, — засуетился он, подводя Ганну к шелковому банкету и опускаясь рядом с ней, — может, воды, знахарку?

— Нет, не нужно. Это пройдет, — проговорила тихо Ганна, — я только встала с постели.

— Голубка моя! — произнес с глубоким чувством Богдан и устремил на Ганну взгляд, полный любви. Это бледное, исхудавшее лицо, эти запавшие глаза, этот тихий голос были так бесконечно дороги ему! Сердце Богдана охватил порыв неведомого счастья, и вдруг в одно мгновение ему сразу стало ясно, что все его тревоги, вся мука, вся тоска происходили оттого, что он потерял, отстранил от себя этого друга, этого ангела — хранителя, эту чистую душу, равную которой нельзя было нигде отыскать, и отстранил навеки.

Ганна тоже молчала, стараясь победить непослушное волнение, охватившее ее больное сердце.

— Но как ты попала сюда? — произнес наконец Богдан, не выпуская ее руки.

— Я ведь была уже раз в этом палаце, у старого гетмана Конецпольского, а потом и с дядьковой семьей.

Вся кровь ударила Богдану в лицо при одном этом слове Ганны: и ее геройский подвиг, и все то, что она сделала для него, встало перед ним в одно мгновенье мучительным, невыносимым укором.

— Ганно, Ганно, простишь ли ты меня когда — нибудь? — простонал он, сжимая ее руки. — Господь отвратил от меня свое лицо, — у меня нет больше счастья!

Этот возглас Богдана был полон такого неподдельного горя, что сердце Ганны снова сжалось тоской; она хотела было ответить ему, что ничего не помнит, что все забыла при одном только взгляде на его измученное, постаревшее лицо, но, вспомнивши о цели своей поездки, она преодолела себя и произнесла тихо, но твердо:

— Что говорить о счастье! Я приехала за другим. Какие — то ваши враги, дядьку, распространяют о вас всюду ужасную клевету. Народ кругом бунтует, козачество, старшина. Но я не поверила им никому. Вам только, вашим словам поверю я. Скажите… — Ганна остановилась, как бы боясь еще с минуту произнести решающее слово. — Скажите, я ничего не знаю, я больна была, но они все твердят, что по Зборовскому договору народ наш снова возвращается в неволю к панам?

Богдан молчал.

— Дядьку, дядьку! — вскрикнула в ужасе Ганна, хватая его судорожно за руку. — Ведь это неправда, это гнусная, подлая ложь!

— Это правда, Ганно… — произнес тихо Богдан, опуская голову на грудь.

Мучительный, ужасный стон вырвался из груди Ганны.

— Ох, Ганно, Ганно! Не осуди меня хоть ты! — вскрикнул Богдан, глядя с испугом на ее побелевшее лицо.

— Как могли вы это сделать, как могли?

— Как мог! — воскликнул с горечью Богдан. — Как мог я это не сделать! Ах, если б ты заглянула сюда, Ганно, — ударил он себя в грудь кулаком, — если б увидела, какая тут страшная, черная рана, ты бы не спрашивала об этом меня! Ох, слушай все, — схватил он ее за руку и продолжал порывисто: — Когда мы осадили тогда под Зборовом короля, все было в наших руках, на утро я ждал полной победы, разгрома: здесь король был в моих руках, там, в Збараже, — князь Ярема, вся Польша… Ох, я уже видел Украйну свободною от всех! Но накануне битвы, ночью, призвал меня к себе хан… Слушай, Ганно, он сказал мне так: «Гетман Хмельницкий, помни, что если ты подумаешь завтра вконец разорить твоего государя, — я со своими войсками ударю сейчас же вместе с ляхами на тебя…» Что было делать, Ганно? Что было делать, скажи?! — сжал он снова до боли ее руки и продолжал еще возбужденнее: — Поляков я разбил бы одним взмахом, но с татарами было не то! И я должен был крикнуть «Згода!», когда все было у меня в руках! Ах, — провел он рукою по лбу, — когда бы ты могла знать, чего мне стоил этот крик!

— Но почему же вы не сказали тогда обо всем старшине? Почему не объяснили?!

— Ха — ха — ха! — перебил Ганну горьким смехом Богдан. — Сказать им? Да разве они могли понять что — нибудь? Разве они могут хоть на один месяц вперед заглянуть в будущее? Сейчас поднялся бы бунт и нас искрошили бы татары, — ведь их было больше ста тысяч! А так по крайности решающее слово осталось за мной!

— Но договор… Почему же народ наш обойден?

— Да потому, что этот договор уже был ханом раньше подписан, потому, что мне его диктовали сто тысяч татар, потому, что я стоял между двух огней и мог потерять в один час все, что завоевано было в два года… Потому, что в этой скруте мне нужно было выговорить хоть право возможно широкого развития боевых сил… и, наконец, потому, что поляки лишь на одном условии согласились на унизительный все — таки для них мир: чтобы шляхте возвращены были населенные маентки в Украйне… Я вынужден был согласиться… и вот почти год не пускаю ляхов… пользуюсь временем, укрепляюсь, ищу союзов… до сорока тысяч посольства вырвал из панских маентков, записал в реестры… но всех же не мог.

— Ах, дядьку, дядьку… какое горе! А все же выходит, что. старшина и козаки получили все привилеи, а бедный народ…

— Га! — вскрикнул Богдан в волнении и встал с места. — Знаю, знаю… я продал народ за булаву, за привилеи и даже, — выговорил он с трудом, — за Елену!.. Ох, Ганно, тяжело, тяжело! Какая это злая кривда, а наипаче последний укор… — схватился он рукой за голову, — он пронзил мне грудь неотразимым возмездием….

Ганна вздрогнула при последних словах и перебила Богдана.

— Но что же будет, дядьку, дальше? Ведь так нельзя… невозможно!.. Ведь это хуже смерти!

— Да, так жить нельзя…

— И наш богом ниспосланный вождь, наш избавитель, наш прославленный гетман говорит бессильно и безнадежно такие отчаянные слова? — всплеснула она руками.

— Ох, — простонал гетман, — ты говоришь мне об этом. Да кто знает мою муку лучше меня? — Он ударил себя с силою в грудь кулаком и, остановившись перед Ганной, продолжал, почти задыхаясь от волнения: — Бывают дни. Ганно, когда я сам готов наложить на себя руки. О, если бы не мысль, что без меня никто не даст помощи этой бездольной крайне, я бы давно покончил здесь со всем. Ведь нет у меня дома истинных друзей — помощников, а извне нет верных союзников! Друзья и понять не хотят ужаса настоящей минуты, не хотят и додуматься, что нужно вновь, хотя на малое время, усыпить врага, и в слепом нетерпении подымают народ, толкают сами его, неприготовленного, на новую роковую борьбу…

— Но что же делать, дядьку? Отчаянье взяло всех: кругом казни…

— Да, казни! — перебил ее горячо Богдан. — Должен же я хоть на годыну усмирить поспольство, а они еще раздувают огонь. Но во имя общего блага…

— Нет, дядьку, если так, то уж лучше умереть всем! — вскрикнула пламенно Ганна и тоже поднялась с места.

— А, умереть! Вот видишь, и ты говоришь то же! Умереть — то не штука! Да все не умрут: полягут только лучшие силы, а остальные пойдут в вечное рабство. Нет, не умереть, нужно найти выход, и я еще надежды не потерял… Коли с Польшей нельзя сладить, так отыскать вернейшую опору и отделиться от нее со всем народом навсегда!

— Дядьку, дядьку! — схватила его Ганна за руку. — Так вы не теряете надежды, вы…

— Не только не теряю, но верю. Дайте мне лишь окрепнуть на силах. Я дня не теряю даром, Ганно, но они сами потопят и меня, и весь край…

— Но отчего же вы не скажете, дядьку, им всем ваших дум и планов, отчего вы допускаете, чтобы гнусная клевета чернила вас?

— А они, мои лучшие друзья, пришли ли спросить меня о том, что думаю я делать дальше? Нет, они стали затевать против меня бунты! Ну и пускай! — Богдан гордо выпрямился и произнес, сверкнувши гневно глазами: — Искать у них ласки, расточать оправданья не станет гетман Украйны, а покажет, что не пошатнется в его руке булава!

Ганна молча смотрела на Богдана: таким величественным, таким сильным она еще никогда не видала его.

— Да, Ганно, — продолжал Богдан — то, что они могут заподозрить меня в измене, я еще мог ожидать, но чтобы ты… ты…

— Нет, дядьку, клянусь вам, — вскрикнула горячо Ганна, — пока это сердце бьется, я не перестану верить в вас!

— Правда, Ганно, Ганнусю! Друже мой единый! — схватил ее Богдан за руки и продолжал, заглядывая ей в глаза: — Ты не ненавидишь, не презираешь меня?

— О гетмане… — произнесла дрогнувшим голосом Ганна, — живите на счастье и на славу Украйны, и всякий благословит вас!

Богдан не выпускал ее рук; еще одно, одно слово хотелось ему сказать Ганне, но он чувствовал, что не может, не имеет права больше говорить.

— Постойте же, дядьку, — прервала молчание Ганна, — я позову Богуна и брата, я расскажу им все.

— Они здесь?

— Здесь… ждут…

— Так нет, стой, — остановил ее Богдан, — я сам пойду к ним навстречу!

И, не дожидаясь ответа Ганны, Богдан быстро направился к дверям.

Когда только Ганна показалась в зале и Богдан бросился к ней навстречу, Выговский поспешил удалиться. Появление Ганны при дворе Богдана произвело на него крайне неприятное впечатление; ему гораздо больше нравилась Елена с ее честолюбивыми помыслами, с ее ненавистью к Москве и презрением к поспольству, поэтому явление Ганны крайне испугало Выговского, и он счел за самое благоразумное сообщить об этом вскользь Елене.

Уже с половины разговора Елена стояла за колонной; смысл разговора она не могла понять, но отдельные слова долетали до нее. Когда же Богдан сжал руки Ганны и вскрикнул: «Ганнусенько, так ты не ненавидишь, не презираешь меня?» — вся кровь бросилась ей в лицо, — опять эта бледная, ненавистная Ганна появляется у ней на дороге; нет, теперь этому надо положить конец! И, вся дрожа от ярости и гнева, Елена выступила вперед.

— Ах, панно Ганно, — раздался ее надменный голос, — хотела бы я знать, что привело вас сюда?

Ганна вздрогнула и подняла голову. Прямо против нее стояла Елена. В своей роскошной французской сукне, залитая золотом и бриллиантами, она была действительно хороша и величественна, как истинная королева, но лицо ее было злобно и холодно, а змеиный взгляд, казалось, впивался в Ганну ядовитою стрелой.