— Бейте невер! За мною, друзья! — крикнул, оглянувшись, Потоцкий и, потрясая знаменем, бросился, не помня себя, один на черную толпу разъяренных демонов. Увлеченные беззаветною отвагой своего молодого вождя, бессильные, истекающие кровью воины вспыхнули последнею энергией и вихрем рванулись вслед за героем. Натиск этой кучки полуживых людей был так стремителен и разящ, что татары смешались, попятились, а атакующие начали поражать их чем попало: саблями, кинжалами, пистолетами, обломками копий, осями, железными цепями.

Растерявшиеся татары отбивались слабо, скользили в крови, падали, прятались под возы; но сверху через баррикады карабкались другие, а на противоположном конце копошились под возами третьи.

Отряд Шемберга был уже почти совсем оттеснен от прорыва, но сам он, с огненными всклокоченными волосами, с налитыми кровью глазами, как разъяренный бык, еще стоял впереди и взмахивал своею страшною люшней; с хряском обрушивалась она то на одну, то на другую бритую голову… Но вот за люшню уцепились три пары сильных жилистых рук, и обессиленный Шемберг, потеряв равновесие, поскользнулся в густой красной луже и упал на спину… С диким гиком бросились на его грудь татары…

В то же время раздался какой–то демонский визг, и пролезшие с противоположной стороны татары ударили с тылу на Потоцкого, а справа в широкую брешь, где пал Шемберг, ворвался черным кипящим потоком торжествующий враг.

— Гетман окружен! — вскрикнул с ужасом ротмистр, увидав колеблющееся знамя Потоцкого среди хлынувших на него со всех сторон татар. — На выручку! За мною! — гаркнул он и бросился с воскресшею силой в кучу врагов; за ним кинулись и остальные, оставив свободным проход.

Уронивши в неистовом порыве свой меч, ротмистр схватил какой–то обломок оглобли в обе руки и начал прокладывать им широкую дорогу к бесстрашному юноше.

— Ах, любый мой! Надежда наша! Краса и цвет Польши! — произносил он со стоном, тяжело дыша, отрывочные слова, не сводя глаз с своего любимца. А Потоцкий с сверкающими глазами, с пылавшим лицом все еще стоял и отбивался своею саблей, прижимая левою рукой свое знамя к груди.

— Не троньте, псы! Это гетман! — рычал охрипшим голосом ротмистр, проламываясь к нему.

Потоцкий услышал эти вопли и бросил в сторону ротмистра благодарный любящий взгляд.

Вот еще три–четыре татарина — и ротмистр уже прикроет своего предводителя широкой грудью; но вдруг кто–то оглушил его сзади чем–то тупым; искры сверкнули в глазах его, голова закружилась, рука выпустила оглоблю. Но ротмистр еще не упал, а покачнувшись, протискивался вперед. В этот миг налетевший неожиданно татарин полоснул гетмана по руке, и она опустилась с саблей, как плеть.

— Стой! Диявол! — рванулся к гетману ротмистр, простирая над ним обе руки, но было уже поздно.

Блеснул другой ятаган, черкнул концом по руке ротмистра и с несколько ослабленным ударом впился в белую шею молодого героя. Как подрезанный косой колос, упал полный сил и красы юноша в лужу разлившейся крови.

Мучительный стон пронесся среди не павших еще жолнеров и рыцарей; напряженная до последней степени энергия их сразу упала; изнеможенные до полного бессилия, они молча побросали оружие, не прося даже пощады, а ожидая с нетерпением скорейшего конца этих терзаний. С потухшею злобой, с безжизненными глазами, многие даже не шевельнули рукой для защиты от вонзавшегося в их усталые груди железа.

В это время раздался стук многих копыт, и к месту страшной бойни подлетел на коне в черной керее значной козак и, подняв полковничий пернач, крикнул зычным голосом:

— Именем ясновельможного гетмана, требую, чтобы битва была сейчас же прекращена!

Все вздрогнули, оглянулись и занемели.

Перед ними стоял известный всей татарве Кривонос.

— Стой! Салдыр! — крикнул на своих Тугай–бей и подскакал к Кривоносу. — Якши! Чего, брат, сердитый?

— Гетман заключил с ними мир и отправил как вольных, — смотрел угрюмо полковник на разгромленный табор, на кучи окровавленных тел.

— Йок пек! Не знал! — улыбался широкой хищною улыбкой татарин. — Скажи на милость! Пусть брат не сердится, не знал! Отбери ему от меня бакшиш! — ударил он ласково по плечу Кривоноса и подъехал к обозу, где уже хозяйничали мурзы.

Кривонос в сопровождении своих козаков поехал свободно по польскому лагерю. Кругом виднелись ужасные картины кровавого разгрома: обломки возов и укреплений, кучи окровавленных, наваленных друг на друга тел, корчащиеся в последних муках умирающие, судорожно бьющиеся раненые лошади.

Татары копошились уже всюду: одни закручивали руки и связывали на аркан оставшихся в живых поляков, другие грабили, панские возы и фургоны, третьи срывали с умирающих серебряные латы, шлемы, золотые перстни и другие украшения, рубя для скорости пальцы и руки.

Кривонос бросил брезгливый взгляд на этих темных шакалов, копошащихся среди окровавленных трупов, и проехал дальше. Внимание его обратила на себя кучка поляков, над которою развевалось голубое знамя. Словно не замечая всего окружающего, все они столпились в немом молчании вокруг чего–то лежащего на земле. Кривонос подъехал. Глазам его представилась грустная картина.

Плашмя, с закрытыми глазами, лежал, вытянувшись на земле, Потоцкий; лицо его было бледно, безжизненно; из перевязанной шеи кровь била сильною струей; на коленях подле него стоял ротмистр, с отчаяньем прижимая голову к своей груди.

Что–то похожее на сожаленье промелькнуло на суровом лице Кривоноса.

— Умер? — спросил он угрюмо.

— Нет еще, но, верно, умрет через полчаса, — ответил коротко ротмистр.

Вид этой юной жертвы был так трогателен, что произвел, казалось, впечатление и на суровых, закаленных козаков Кривоноса. Молча столпились они вокруг. Несколько минут никто не нарушал печального молчания.

Наконец Кривонос произнес, глядя в сторону:

— Подымите его и вынесите наверх из этой ямы: это гетманский пленник.

Осторожно, с помощью козаков, поднял ротмистр неподвижное тело Потоцкого.

Юноша не пошевельнулся и не открыл глаз.

Наверху еще было светло. Солнце спускалось к горизонту, словно гигантский рубин, но длинные последние лучи его еще освещали всю степь. Огромным, чистым, прозрачным куполом опрокинулось над нею голубое небо. Ни одного облачка не было видно на нем.

Гетмана осторожно опустили на траву; ротмистр остановился подле него; знаменоносец с уцелевшим знаменем стал в головах. Козаки обступили юного героя.

Все молчали.

— Видный, бидный пане Степане, — произнес наконец, кивая печально головой, седой запорожец, не спускавший глаз с безжизненного лица юноши, — не попав, небоже, на Запорожье, не знайшов гаразд шляху.

Кто–то принес воды. Ротмистр вспрыснул юношу, но ни один мускул лица его не вздрогнул.

Ротмистр отвернулся в сторону. Солнце уже почти касалось горизонта своим нижним краем.

«Это заходящее солнце еще переживет тебя», — подумал он с горечью и снова повернулся к герою.

Вдруг веки юноши слабо вздрогнули и приподнялись. Тусклый взгляд скользнул безразлично по лицам козаков и остановился на ротмистре. Какая–то слабая тень улыбки промелькнула на лице умирающего.

Ротмистр поднес Потоцкому кружку воды и молча прижал его руку к своим губам.

Потоцкий сделал несколько слабых глотков и, отстранивши жестом кружку, прошептал прерывающимся шепотом:

— Отчизна… не покраснеет за нас?

— Ты честь ее и слава! — вскрикнул дрогнувшим голосом ротмистр, припадая снова к руке умирающего.

Но Потоцкий, казалось, уже не расслышал его слов; ослабленный этим последним усилием, он опрокинул навзничь голову и снова закрыл глаза. Так прошло несколько секунд… Ротмистр торопливо прижал его голову к своей груди, сердце еще билось слабо, едва слышно…

Но вот веки юноши снова вздрогнули и приподнялись.

— Умираю… — произнес он тихим, но твердым голосом и, обративши глаза на ротмистра, добавил с трудом, — крест… молитву.

Ротмистр вытащил из ножен обломок меча и поднял его, как крест, пред умирающим.

Но молитвы уже не произнесли побелевшие уста юноши В горле его что–то слабо забилось и умолкло… Голова опустилась на землю, руки вытянулись…

Все затаили дыхание… Ждали… Вздоха не было.

— Конец! — произнес тихо ротмистр, опускаясь перед Потоцким на колени и вкладывая ему в руки обломок меча.

Последний край солнца скрылся за горизонтом, и тихо склонилось голубое гетманское знамя над мертвым челом молодого героя.

Когда скрылись из виду поляки и вслед за ними двинулся Кривонос, Богдан глубоко вздохнул и прошептал: «Без воли твоей ни един волос», а потом, стряхнув с себя налетевшее смущение, велел явиться сюда немедленно всем хорунжим с хоругвями, всем бунчуковым товарищам с бунчуками, всем гармашам с пушками и всему атаманью, пригласили и священника.

Через час на том же месте, где козаки давали присягу, старенький священник служил благодарственный молебен за ниспослание победы и одоление врага; весь аналой был укрыт польскими знаменами, а место вокруг было широко обставлено гусарскими хоруговками.

Когда по окончании молебствия священник начал кропить святою водою наклоненные козачьи бунчуки и знамена, грозную батарею и густые лавы конного и пешего войска, слушавшего с восторгом служение, воодушевленного отвагой и верой, когда из тысячи грудей раздался могучий гимн «Тебе бога хвалим», то у Богдана сердце затрепетало такою новою широкою радостью, какая поглотила сразу все уколы совести и наполнила его душу гордым сознанием своей силы и торжества.

— Тебе, создателю, тебе хвала и благодарение! Ты осенил ласкою измученный твой народ и окрылил меня, ничтожного раба твоего! — повторял он во все время молебна, поднимая глаза к чистому, словно омытому небу.

— Поздравляю вас, Товарищи–братья, молодцы козаки и славные запорожцы, — обратился он взволнованным голосом ко всем, когда последние звуки гимна умолкли. — Поздравляю вас с первою и громкою победой; гром ее разнесется теперь по всей Украйне, согреет радостью и надеждой сердца замученного народа и встряхнет ужасом наших гонителей и напастников. Эта победа станет провозвестницей наших многих и славных побед, провозвестницей нашей правды и свободы! Я верю в милосердие бога, — простер он руки к небу, — и в ваше несокрушимое мужество!

— Слава гетману! Век жить! — раздался в ответ на горячие слова Богдана могучий, восторженный крик и понесся раскатами от лавы до лавы; откликнулись на него ближайшие байраки и передали радостную весть ближайшим кудрявым лугам.

Богдан распорядился дать по чарке горилки на брата, а сам со старшиною начал приводить в порядок свои войска и армату. Теперь уже под знаменами у гетмана был не сброд запорожцев и беглецов хлопов, а стояли грозные силы всякого рода войск и оружия, с которыми он смело мог двинуться в поход и побороться с грозным врагом.

Теперь у него было артиллерии до тридцати пушек, испытанного в боях регулярного пешего и конного войска за пятнадцать тысяч, громаднейший обоз харчей и боевых припасов, а впереди тысячи, десятки тысяч добровольцев, весь народ, вся Украйна.

Оттого–то и горели гордостью лица всех, оттого–то ни в одно, самое слабое сердце не прорывалось сомнение.

Всю свою и приобретенную артиллерию гетман разделил на три батареи, назначил к ней гармашными атаманами Сыча, Ганджу и Верныгору, подчинив ее всю, как равно и обоз, генеральному обозному Сулиме. Запорожские полки он укомплектовал до пяти тысяч и поставил над ними кошевым Небабу, а перешедших к нему рейстровых козаков, драгун и русских из кварцяных войск да добровольцев разбил на шесть полков: Чигиринский, Черкасский, Корсунский, Каневский, Белоцерковский и Переяславский, назначив к ним полковниками Богуна, Кривоноса, Чарноту, Нечая, Мозыря и Вешняка.

Распределив между полками обоз, боевые припасы и харчи, а главное — вяленое мясо, Богдан оттрапезовал торжественно со своей новой генеральной старшиной и начальниками отдельных частей. Но, несмотря на счастливый и радостный день, пированья не было: еще предстояло сломить главные силы врагов, одолеть коронных гетманов Потоцкого и Калиновского, чтобы можно было с свободною душой отдаться братскому пиру.

За трапезой шли серьезные разговоры о предстоящем походе. Передавались последние сведения, полученные от перешедших драгун и пленных поляков, относительно войска Потоцкого. Говорили, что оно могло находиться и близко отсюда, так как, вырядив сына, сам гетман коронный намерен был медленно подвигаться вперед. Преподавались скромно советы, но Богдан упорно молчал и думал свою крепкую думу.

— К вам, ясновельможный гетмане, — сообщил новый генеральный есаул Тетеря, чрезвычайно подвижной, с быстро бегающими лукавыми глазами, — уже прибежало с тысячу поселян, и все прибывают новые ватаги…

— Ого, — изумился Нечай, — что ж это будет, когда разнесется весть о нашей победе, когда пробежит она по Украйне?

— Все двинется к нам, — подхватил Чарнота.

— В этом–то и будет наша главная сила, — добавил Богдан, — своей жестокостью и насилием ляхи ее выковали сами на себя. Теперь бы вот только, — обратился он к Сулиме, — постараться разнести поскорее весть о нашей победе и призвать всех к оружию. Универс бы написать…

— Пиши, ясный гетмане, — отозвался Богун, — а я скороходов найду: ветром полетят они по родным местечкам, селам и хуторам и возвестят всем великую радость.

— Гаразд, друже, — усмехнулся ему светло Богдан, — а вот бы побольше мне писарей.

— Ге–ге, — засмеялся Сулима, — чего захотел батько! Письменных (грамотных) у нас не густо.

— Подсобим как–нибудь, — ободрил Богун, — а то авось и подойдет кто.

— Да, пане обозный, — спохватился озабоченно гетман, — всем новоприбывшим выдавать оружие и распределять равномерно по полкам.

— Добре, батьку! Я уже сот восемь распределил, а придется на завтра еще столько же, если не больше.

Разговор пошел своим чередом, а Богдан крепко задумался над мучившим его все время вопросом: оставаться ли здесь и подождать новых подкреплений, как советовали некоторые, или стремительно ринуться вперед и нежданным появлением ошеломить врага? И личный характер Богдана, стремительный, страстный, и его военная тактика, и данные обстоятельства, и сердечные влечения стояли за последнее; но тем не менее Богдан ни на что не решался и на другой еще день отдыхал, словно лев, на поле победы.

С виду он был величав и спокоен, но внутреннее волнение жгло ему грудь, сжимало неотвязною тревогой сердце, стучалось укором в подкупленную самооправданием совесть. Всею мощью проснувшегося старого чувства его влекло в Чигирин, но интересы войны влекли в другую сторону; каждая минута промедления могла быть пагубною для него, для войска и терзала Богдана невыносимо, но он все–таки ждал… чего? Ждал известия о несчастных, обреченных на смерть.

Ему бы лучше было двинуться поскорее, уйти от этих зудящих душу впечатлений, но неизвестность казалась ему еще нестерпимее, и он ждал. Он боялся оставаться наедине, усиленно суетился, все время ходил по лагерю, ко всему присматривался, везде делал указания, всякого поджигал возбудительным словом.