Стоял чудный майский день. Воздух был тих и прозрачен, небо безоблачно. Солнце обливало ярким светом темные, остроконечные крыши замка и зубчатые стены бойниц, смягчая мягкими тонами их мрачный, пасмурный вид; подлучами его играла кровавыми оттенками черепица на домиках, окружавших замковую площадь, и золотом отливал песок, покрывавший ее глубоким пластом. Из–за муров замка выглядывала готическая, стрельчатая крыша костела, а среди площади стояла скромная деревянная церковь о пяти главах, с крытою галереей вокруг, а возле нее ютилась грибком низенькая дзвоница (колокольня). Церковный погост огорожен был простым плетнем, поваленным в двух–трех местах бродячими свиньями.

На площади было не людно; торг уже давно отошел, и только несколько замешкавшихся с хлебом возов стояли в конце площади да за церковью, поближе к лавочкам, сидели перекупки (торговки) с паляницами, пирогами, колбасами, холодным из свиных ног, семечками, цыбулей и другими гастрономическими товарами.

Лениво переходили площадь прохожие, пригретые почти летним зноем, запоздавшие покупатели или сновали между перекупками, или закусывали в тени.

На замчище было еще пустыннее; какой–то жолнер спал в амбразуре, другой прятался от солнца за выступом башни.

Вдруг на дзвонице ударил колокол. Дрожащий звук всколыхнул сонный воздух и сразу же разбудил всех от апатии: был будний день, поздняя пора, а потому удар колокола мог предвещать только что–нибудь необычайное.

Все стали прислушиваться к характеру звона.

Вот за первым ударом раздался вскоре второй, третий; и полетели, гудя и волнуясь, торопливые, тревожные звуки, словно сзывающие своим порывистым стоном людей на помощь.

— Набат! Набат! — послышались встревоженные крики во всех концах, и со всех улиц и переулков, с замчища, с пригорода повалил на площадь всполошенный люд. Всякий озирался, ища зловещее зарево, и, не находя его, с испугом обращался к соседу:

— Где горит? Что случилось? Козаки? Татары?

Но сосед, не зная ничего, спрашивал, в свою очередь, третьего и, не получая ответа, метался растерянно, увеличивая общее смятение.

Уже то там, то сям прорывались панические крики:

— Татары! Татары! Закапывайте все!

Оставшиеся в хатах матери и бабы бросились в ужасе прятать в погреб детей и имущество. Поднялся везде плач и стон, смешавшийся с воплями в какой–то печальный, перекатистый гул… А на площади уже колебалась темными волнами встревоженная толпа, и гул ее возрастал прибоями до бурных порывов.

Ворота в браме замковой закрылись с лязгом; на стенах появились ряды вооруженных жолнеров. Перепуганный на смерть пан Опацкий появился также, шатаясь с похмелья, в амбразуре бойницы… А набат не смолкал, наполнял стонущими звуками воздух и разносил тревогу по ближайшим хуторам и приселкам.

Когда площадь переполнилась уже вся народом, и волнение, и раздражение его начинали уже высказываться в угрожающих криках и брани, посылаемых по адресу звонаря, и к колокольне начали проталкиваться свирепые лица с поднятыми вверх кулаками, то набат вдруг смолк, в окне показался дед, весь в белом, с волнующеюся седою бородой, с серебристым оселедцем за ухом и, высунувшись из окна, распростер над толпою руки. Все вдруг затихло и занемело в напряженном ожидании.

— Дети, братья! — обратился дед к собравшимся старческим, но сильным голосом. Во всей фигуре его чувствовалось необычайное возбуждение, глаза горели восторженным огнем. Толпа шелохнулась, понадвинулась еще теснее к колокольне и замерла. А дед, поднявши высоко руку и, захвативши побольше воздуха в костлявую грудь, возвысил свой голос до необычайной силы.

— Друзи! К нам идет со славным Запорожским войском наш гетман Богдан, богом нам посланный заступник и отец. Он уже близко от родного города, так раскроем же настежь ему ворота и встретим нашего избавителя хлебом и солью!

Какой–то страшный звук, словно крик ужаса, вырвался из груди всей толпы и замер… Упала вдруг могильная тишина. У жолнеров вытянулись лица, пан Опацкий побледнел, как мел, и уставил в даль налитые кровью глаза…

Но вот минута оцепенения прошла; пробежала волна по толпе; заколыхались чубатые головы; послышался то там, то сям встревоженный говор, начали вырываться и радостные, и неуверенные возгласы: «Хмельницкий здесь!», «Батько наш прибыл!», «Господи, спаси нас!», «Да что плетешь? Какой там Хмельницкий! Может, гетман коронный?»

Отрывистые крики начали сливаться в два враждебных хора, одни кричали: «Молчите вы, перевертни, недоляшки! Заткнет вам всем глотки Хмельницкий!» А другие вопили: «Погодите, погодите! Повесит вас всех, как собак, Потоцкий, а зачинщиков на кол посадит!» — «Ах вы, псы, изменники!» — начинало теснить последних заметное большинство. В иных местах стали пускаться в дело и кулаки со взрывами брани.

Опацкий, заметивши, что в толпе нет единодушия, а есть партия, готовая примкнуть к его бунчуку, несколько ободрился; он вздумал воспользоваться минутой общего замешательства и разъединить еще более обе стороны, поддержав мирных, покорных и рассеяв дутые надежды бунтовщиков.

— Слушайте, несчастные, — гаркнул он, побагровев от натуги, — не накликайте на свои головы бед! Мне жаль вас! Я только что получил известие, что сын коронного гетмана разгромил Запорожье и возвращается с богатою добычей назад. Может быть, кто–нибудь и видел уже близко его непобедимых гусар.

— Не верьте, — раздался вдруг неожиданно голос Золотаренка, — запорожцев и козаков видел верный человек в Затонах, только что прискакал, а с ними, конечно, и батько.

Заявление подчиненного, отвечавшего своею головой за спокойствие, его открытый вызов к возмущению толпы были так безумны, что только безусловная уверенность в немедленном прибытии грозных родных сил могла оправдать их, и это смутило пана Опацкого.

— Молчи, дозорца! — попробовал еще староста поколебать впечатление, произведенное на толпу Золотаренком. — Ты рискуешь головой, ты пренебрегаешь милосердием Речи Посполитой и губишь в слепом безумии всю семью этого бунтаря! Опомнитесь, Панове! — обратился он к примолкшей толпе. — На бога! Разве осмелится этот бежавший банитованный, лишенный всех прав писарь явиться хотя бы со всем Запорожьем сюда, когда тут, в этих местах, сосредоточена такая сила панских и коронных войск, какая сломит и сто тысяч врагов?

— Мой племянник видел его! — закричал неистово дед, подымая вверх руки. — Только не мог его догнать; река разделяла, но он узнал батька. Он был на белом коне, с белым знаменем. За ним краснели как мак запорожские ряды; густые луга их закрыли… клянусь всемогущим богом, он не лжет! Пусть земля обрушится под моими ногами, пусть раздавит мою старую голову этот колокол, коли я покривил душой перед вами!

— Дед не возьмет греха на душу; это ляхи мутят, а батько наш здесь, спешит к нам! — раздались то здесь, то там по- одиночно возгласы, сливаясь в торжествующий гул.

— Да, пожалуй, и правда, — начали сдаваться противники. — Если Хмель близко и узнает, что мы заперли перед ним ворота, так расправится с нами также по–свойски, а гарнизон нас не защитит! — зашумели они сначала тихо, а потом и громче.

— Схватить этих бунтарей! — заревел дико Опацкий. — Триста Перунов, если не гаркну в вас из гармат… Не уйдет эта тень от стен, как явятся сюда полки драгун, и тогда не будет пощады! У кого есть разум и страх, вяжите мятежных лайдаков! На раны Езуса, если тот старый дурень и видел баниту, так он, значит, прятался, как заяц в лугах… Верные должны схватить его и передать в руки властей, за что и получат награду: як маму кохам, всем покорным и верным даны будут великие льготы, а буйные и мятежные обречены на погибель!

Бешеный крик подстаросты произвел снова впечатление на низшие слои толпы; с одной стороны драгуны, Потоцкий, изуверские казни… и это близко, неотразимо, а с другой стороны мифический Хмельницкий, бессильный против коронных гетманов, а быть может, и разбитый беглец… Льготы или пытка? Благо или смерть?

Не долго длилось смущенное молчание, не долго колебалась толпа. Загалдели сначала более слабые духом:

— Долой мятежников! Мы за пана старосту!

Вскоре к ним пристало и большинство.

— Запирай ворота! Хоть бы не только Хмельницкий, а и сам черт к нам приехал. Запирай! — раздались отовсюду голоса.

— Бей изменников! — крикнул Золотаренко, а за ним и другие удалые козаки.

— Вот мы вас перевяжем всех, как баранов! — напирала на них серая масса.

— Отпирай ворота! — заревели исступленно горячие головы, протискивая кулаками дорогу к воротам. Во многих руках блеснули уже ножи.

— Режут! Стреляйте в них! — подымали руки к бойницам приверженцы старосты и, теснясь, давили друг друга.

Какая–то бледная девушка с темною косой торопливо и бесстрашно протискивалась среди кипящей толпы; она несколько раз порывалась говорить, подымая руку, но голос ее терялся в беспорядочных волнах перекатного рева.

Опацкий сделал было распоряжение стрелять, но жолнеры как–то замялись. Послышались робкие возражения. — Хлопы под самою стеной: не достанем, а только разлютуем… нас горсть, подмоги нет!

Один жолнер, впрочем, выстрелил и убил наповал девочку, затесавшуюся из любопытства на площадь. Возле упавшей малютки с простреленною насквозь головой сбилась густая толпа.

— Убил изверг! Неповинного младенца убил! — раздался один общий крик.

Средних лет женщина, с искаженным от злобы лицом, с дико сверкающими глазами, со сбившимся набок очипком, энергично проталкивалась к убитой.

— Вельможный пан, — подбежал часовой к подстаросте, — вдали показалась конница… подымается пыль.

— Наша? Подмога? — вспыхнул Опацкий.

— Вряд ли… с другой стороны…

— Езус—Мария… — растерялся совершенно Опацкий и забормотал побелевшими губами: — А что, если и взаправду Хмельницкий?

Исступленная женщина, — это была Варька, — прорвалась наконец к распростертой окровавленной девочке и, поднявши ее высоко на руках, крикнула резким, взволнованным голосом:

— Глядите! Глядите! Вот труп невинный! Они бьют наших детей, а мы не будем мстить им? Хворосту под браму, скорее, жечь их, извергов, дотла!

Более рассвирепевшие бросились за хворостом, но более благоразумных охватил ужас: огонь ведь не пощадил бы никого.

— С ума спятили вы, что ли? Гоните ведьму!

Испуганная толпа стала оттирать прорывавшихся к браме удальцов.

— В ножи! Руби их! — кричали последние, выхватывая из ножен сабли, а из–за сапог ножи.

Завязалась борьба. Злобное волнение охватило всю площадь. Воздух огласился криками и воплями. Брызнула кровь.

Вдруг три раза порывисто ударил колокол; на колокольне появилась Ганна и, замахавши белым платком, крикнула с таким отчаянным воплем: «Остановитесь!» — что голос ее, пронизав стихнувший на мгновенье рев, заставил вздрогнуть и оглянуться уже начавшую приходить в безумную ярость толпу.

— Распятым богом молю вас! — воспользовалась минутным затишьем возмущенная до глубины души Ганна.

Бледная, с приподнятыми вверх руками, с сияющими лучистыми глазами, она напоминала собою какую–то пророчицу, посланную возвестить веленья свыше; голос ее звенел, как сильно натянутая струна; в нем слышались властные, покоряющие сердца тоны.

— Распятым богом и слезами пречистой матери молю вас, заклинаю! — продолжала она, овладевая общим вниманием толпы.

— Остановитесь! Опустите руки! Не подымайте, как Каин, брат на брата ножей! Бог сжалился над вашими страданиями, шлет вам избавителя от напастей, а вы за неизреченную милость его кощунствуете над святыми заветами его и перед этим праведным солнцем готовы пролить братскую кровь. Братья, не распря должна волновать теперь ваши мужественные сердца, а любовь и слияние воедино! Распрю нашептывает вам диявол, а любви братской требует бог! Или вы бога забыли и потеряли последнюю совесть? Богдан не может быть разбит, не может! На нем десница господня! Это они, враги наши, клевещут, чтобы смутить ваше сердце и посеять в нем злобу отчаяния. Но если бы всевышний захотел еще раз испытать нас, то неужели бы вы лишили приюта того, кто понес за ваше счастье всю свою жизнь?

Толпа стояла молча, не шелохнувшись, и склоняла ниже и ниже голову на грудь; каждое слово Ганны падало на нее тяжелым свинцом и вонзалось в сердце.

Дед, опершись на дубовый столб на колокольне, рыдал навзрыд.

— Друзи, не выдадим батька! — вскрикнул зычно Золотаренко. — Откроем ворота! Станем за него все, как один!

— Не выдавать! Не выдавать батька! — загалдели за Золотаренком друзья, а за ними закричали сочувственно и остальные.

Опацкий, смотревший с ужасом с высоты башни на приближающийся отряд козаков, чувствовал лихорадочный озноб и не мог ничего ответить на поднявшийся вокруг него ропот гарнизона. Но когда пламенное слово Ганны зажгло в толпе мятежный порыв и до него донесся бурный крик: «Ломай ворота! Бей ляхов!», то подстароста, не помня себя, начал просить всех слезливым, дребезжащим голосом:

— Не тревожьтесь, не тревожьтесь, братцы, я сам отворю. Коли вы все за Хмельницкого, так и я за него. Он мне приятель, я вот и семью его сохранил. Что ж, пока не было его, то мы должны были исполнять волю Потоцкого, знаете ведь: «Скачи, враже, як пан каже». А коли батько наш здесь, так и нам начхать на панов!

Слова Опацкого рассмешили всех и сразу переменили воинственное настроение на добродушное, тем более что и ворота загромыхали и заскрипели на железных петлях.

А тем временем отряд Морозенка быстро приближался к Чигирину и широким облаком пыли закрывал уже все предместье; Ганна увидела его с высоты колокольни и, опьяненная приливом восторга, закричала, протягивая руки к толпе:

— Друзи! Козаки уже здесь. Я вижу их, вот развевается наше родное знамя, они несут его своим братьям, они летят к нам на помощь, они нам посланы богом!

— Ворота им настежь! — раздался один радостный, дружный крик, и стоявшие у края площади бросились к нижней браме.

Вскоре в стенах города раздался звук труб и литавр, и тысячный отряд с распущенными знаменами и развевающимися бунчуками вошел торжественно и стройно под предводительством славного Морозенка на Замковую площадь.

Обнажив головы, вся толпа почтительно распахнулась на две части перед славными спасителями, а дед, в порыве экстаза, зазвонил во все колокола, размахивая и оселедцем, и бородой, и руками.

Отряд остановился. Сбросивши свой шлем, Морозенко перекрестился на ветхую церковь и возвестил всем громким, восторженным голосом:

— Хвалите господа всевышнего! Поляки разбиты дотла!

— Господу слава! — вырвался из всех грудей один растроганный возглас, и тысячная толпа, как один человек, опустилась на колени.