— Вот видишь ли, дитя мое, — продолжал объяснять Ганне Богдан, — народ кругом встает. Да, он слишком настрадался; его уже и видимая смерть не страшит: или умереть, или добыть себе волю. А как дать волю всем?

— Как? — повернула к нему Ганна свое изумленное лицо. — Ты спрашиваешь, как дать волю всем? Но ведь мы для того и поднялись, чтобы вызволить весь народ из лядской кормыги.

— Так-то так, — вздохнул Богдан, — да сделать это не так-то легко... И вызволить из тяжкой неволи — одно, а дать всем равную волю — другое...

— Мы должны это сделать, дядьку! — вспыхнула Ганна и заговорила горячим, взволнованным голосом: — Как можем мы пользоваться своими правами и привилеями, когда кругом все стонут в неволе? Господь призвал вас, как Моисея, вызволить народ из египетского пленения, и вы должны это совершить!.. О, дядьку, не слушайте тех, которые из— за ласощей и прелестей панских расшатывают вашу волю и сбивают вас с пути, указанного вам господом. Господь создал нас всех вольными и равными и не дозволял одним людям обращать других в рабов подъяремных. Не дозволял одним отымать у других последний кусок и тешить себя роскошью, когда ограбленные стонут в нищете. Не дозволял сильным мучить, истязать несчастных. И если эта кривда творится и в других царствах, то не от бога, не от бога она!

Ганна вдруг оборвала речь. Она произнесла всю эту тираду так пылко, что теперь ей сделалось неловко за свое прорвавшееся волнение; но на Богдана оно подействовало чрезвычайно отрадно.

— Любая ты моя горличка, — произнес он мягко, — сам я болею об этом душой... Перед богом-то все равны, но не перед людьми... и на то божья воля... Да разве ляхи дозволят нам когда-либо это?

— Зачем нам смотреть на ляхов, дядьку? Мы кровью своей купили это право, мы завоевали его!

— До этого еще далеко: война еще впереди. Но если мы и победим ляхов, дитя мое, кто позволит нам распорядиться самим?

— Кто же может помешать нам, дядьку?

— Все. Все соседи, Ганно, ополчатся на нас, чтоб не было повадки и своим подданцам. Вот в том-то и горе! — вздохнул он глубоко. — Я и то хлопочу везде, чтобы усилить свои полчища, да союзникам верить нельзя. О, на доброе дело привлечь их трудно, а на злое слетелись бы живо, как вороны на труп!

— И не верь, не верь им, дядьку, — вспыхнула снова Ганна, — верь в свои силы: господь тебя избрал, и он поможет тебе! Смотри, разве мы не видим каждый день знаков его милости? Кругом бегут лядские войска, падают города и замки, народ встает. О, дядьку, дядьку, несчастный, обездоленный народ! Кругом встает он, бросает свои семьи и хаты и лавами кровавыми устилает свою бедную землю. — На глазах Ганны задрожали слезы. — Ему верь, дядьку, на него положись, — продолжала она с воодушевлением, — в нем наша сила! Не верь тем приспешникам панским, которые стараются смутить твое сердце: не на грабеж, не на разбой идет он, — он жизни своей не жалеет, чтоб выкупить братам и волю, и веру, а они пристали к нам лишь для того, чтоб наполнить лядским золотом карманы свои. Зверь дикий живет на воле, птичка малая летает свободно и славит, как знает, бога, только наш несчастный, ограбленный народ отдан здесь на глум и муки панам.

— Ох, Ганно, правда твоя, — произнес взволнованным голосом Богдан, — в тебе правда. Но без союзника нам не устоять: поспольство — не войско, а татары — знатоки в войсковых делах.

— Да, «знатоки»... — повторила с горькою улыбкой Ганна, — это и видно. Недаром же друг наш Тугай-бей. наших же людей погнал толпами в неволю! Разве ему мало досталось ясыра? Оба гетмана в плен попались, а он еще захватил и наших, оставленных отцами, женщин и детей.

— Знаю, знаю! — перебил ее грустно Богдан. — Тугай оправдывался, говорил, что это сделано без его ведома... Да, так или не так, а делать нечего, — вздохнул он, — должны мы смотреть на все сквозь пальцы, чтобы не утерять и этого союзника.

— О, дядьку, дядьку, разве татары могут быть нам друзьями? Что им до нашей воли и веры? Им нужен только ясыр! Уж если без союзника не устоять нам, отчего не просишь ты московского царя? Московский царь — не хан крымский; я верю, что он протянет нам свою руку щиро, нам, младшим детям: ведь Москва одной с нами веры! Ведь у людей московских должно так же болеть сердце, как и у нас, за те поношения, которые терпит здесь церковь наша от ляхов! Да разве б они стали чинить нам такие кривды, которые делают нам теперь татары? Татары — неверные, вечные враги наши и идут с нами защищать нашу веру и волю?!

— Все это так, так, голубка моя, — взял Богдан ее руку в свою, — да нам надо искать не тех союзников, которые сердцу нашему ближе, а тех, кому нужнее с нами союз. Но горе наше: у Москвы теперь мир с Польшей и клятвенное обещание стоять друг за друга против великих врагов, аособливо против татар. А мы должны искать себе в союзники врагов Польши.

И Богдан принялся разъяснять Ганне разницы политического положения соседних стран. Ганна слушала его, покачивая отрицательно головой; казалось, правда ее не согласовалась с условиями политической жизни.

— Так-то так, голубка моя, — окончил он, — человеку незналому в этих вещах все кажется таким простым и понятным, а как начнешь разбирать да умом раскидывать, так и вьешься, как речка в крутых берегах.

Ганна ничего не отвечала; лицо ее было серьезно и печально.

Богдан встал и прошелся несколько раз по комнате.

— Вот что, Ганнусю, — остановился он перед ней после довольно продолжительной паузы, — думаю я этими днями в Печеры поехать; дела теперь налажены, ничего пока важного нет, только наблюдай... Так вот я хочу всех вас взять с собою помолиться богу, поклониться святыням, поблагодарить милосердного за оказанные нам милости, а главное— хочу повидаться с превелебным владыкой; давно уж зовет он меня к себе. Поговорим с ним и все рассудим. Он один может разрешить все мои тревоги и сомнения.

Ганна оживилась.

— О да, дядьку! — произнесла она с восторгом.

В это время двери отворились и в комнату вошел Золо­таренко. Разговор прервался.

— Ну, гетмане, челом тебе до пояса, а если хочешь, то и до земли, — приветствовал громко вошедший Золотаренко.

— Здоров, здоров, друже, — отвечал весело Богдан, — ну что, как наша муштра?

— Отлично учатся хлопцы, — здорово ляхов бить будут!.. А видел ли ты, гетмане, Богуновых орлят?

— Нет.

— Эх, и лыцари же будут. Как на подбор! И про него самого я слыхал. Фу ты, какую важную ж штуку придумал Богун! — воскликнул оживленно всегда молчаливый Золо­таренко и принялся рассказывать Богдану о необычайном геройском подвиге своего друга.

Богдан тоже оживился. Вскоре к разговаривающим присоединился и Кречовский.

— Славно, славно, сокол мой! А ну-ка пусть еще поищут ляхи у себя таких лыцарей! — приговаривал Богдан, слушая его рассказ.

Ганна же с девушками принялась за приготовление обеда. Гетман с друзьями собирался уже приступить к трапезе, когда в комнату вошел молодой джура.

— Ясновельможный гетмане, — объявил он смущенно, — какой-то горожанин хочет видеть вашу милость. Мы говорили, что гетманская мосць теперь отдыхает, а он требует, чтобы немедленно; говорит, новости важные есть.

— Веди его сейчас, — приказал гетман.

Все как-то насторожились и переглянулись. Через несколько минут козачок снова вошел в комнату в сопровождении седого горожанина, одетого в темную, но дорогую одежду.

— Ясновельможный гетмане, — произнес вошедший дрожащим старческим голосом, кланяясь в пояс.

— А, брат Балыка! — вскрикнул радостно Богдан, подымаясь с места.

В одно мгновение перед ним промелькнула та картина, когда он, осмеянный на сейме, возвращался через Киев и был встречен там святым братством. О, эти простые, смиренные люди, сколько отваги и уверенности вдохнули они в него! Сердце гетмана преисполнилось чувством радости и благодарности.

— Ну, здоров, брате, здоров! Спасибо, что отведал нас, — говорил он, обнимая старика. — Что же у вас доброго делается? Какие вести? — продолжал он оживленно, не замечая того, что лицо Балыки было сосредоточенно и печально.

— У нас-то все хорошо, да вести худые, пане гетмане, — отвечал Балыка.

— Как? Что? — отступил встревоженный Богдан.

— Рачитель наш, заступца наш единый, наш превелебный владыка, — произнес Балыка, поднося руку к глазам, — приказал всем вам долго жить.

— Владыка? — вскрикнули разом Ганна и Золотаренко с Кречовским.

— О боже мой! — простонал Богдан, опускаясь на близлежащий стул. — Все друзи наши оставляют нас!

Словно пораженные громом, все окаменели. Несколько секунд никто не произнес ни одного слова. Балыка молчал.

— Да как же сталось это? Какая причина? — спросили наконец разом Кречовский и Золотаренко, подаваясь вперед.

— Никто не знает, — развел руками Балыка и продолжал, отирая глаза: — Владыка был в самых зрелых летах, всегда он был здоров и крепок, все время проводил он в неустанных делах: он рассылал теперь всюду свои воззвания, он направлял по всем местам братию, был бодр и весел, и никакая слабость не трогала его. Жил нам на славу и утешение и жил бы много лет, когда б... О господи... — прервал на минуту свои слова Балыка, отирая глаза. — Ляхи его ненавидели, у него было много врагов. Что сделалось с ним, никто не знает; собрались все фельдшера и знахари и ничего не могли пособить; подымали и мощи святые — не помогло. Он таял на наших глазах в страшных муках; в два дня его не стало. Когда же владыка почувствовал, что близок уже его последний час, он призвал нас, всю братию, и сказал нам: «Дети, отхожу от вас, не окончивши того, что начал. Не скорблю о том, что свет сей оставляю, а скорблю о том, что мало совершил еще для охраны вашей. Кругом вас волки, звери лютые. Кто охранит без меня возлюбленное стадо мое?» Мы плакали все, преклонив колени, — продолжал Балыка прерывающимся голосом, — и он, рачитель наш, глядя на нас, прослезился. «Не скорбите, дети мои, — обратился он к нам, — не оставлю вас, сирых, без пастыря: есть муж достойный, гетман, освободитель наш, — ему поручаю и вас, и всю церковь мою, пусть он станет вам всем вместо отца».

Богдан слушал Балыку молча, опустивши голову на руки. При последних словах он вздрогнул и поднялся с места.

— Мне, меня? О господи! — произнес он прерывисто, не будучи в силах преодолеть охватившего его волнения.

Ганна плакала. Кречовский и Золотаренко стояли потупившись.

— Тебе, тебе, отец наш, — продолжал со слезами Балыка. — Уже и тело святого оборонца нашего холодело, а он поднялся на ложе, сам снял с себя этот золотой крест, — Балыка вынул из шелкового платка золотой, украшенный каменьями крест, — и сказал нам: «Поезжайте к нему и скажите, что благословляю его еще раз вот этим святым крестом. Скажите, что его наставляю хранителем креста и веры».

— Меня, меня, недостойного, бессильного?! — вскрикнул Богдан, опускаясь на колени и прижимая к губам золотой крест.

— Затем он упал и закрыл глаза. Мы все стали на колени, думали, что он уже отходит, — заговорил снова Балыка, — но он еще раз открыл глаза и произнес уже совсем тихо: «Передайте ему, чтоб помнил мои слова, чтоб верил, чтоб верил...» Что дальше хотел сказать святой отец, мы уже не расслышали. Рачитель наш, заступник наш испустил дух и отошел от нас в вечность.

Голос Балыки задрожал и осекся; из красных старческих глаз катились по морщинистым щекам слезы. Все были растроганы и потрясены.

— О боже мой! Боже мой! Боже! — застонал, подымаясь, Богдан и, прижимая к губам золотой крест, вышел нетвердой поступью из комнаты.

Известие о смерти митрополита произвело страшное впечатление на Богдана. Со смертью владыки он терял единственного мудрого наставника и друга, который помогал ему и советом, и делом, и своею сильною волей, поддерживая его смущающуюся душу. Да, это был человек, стоявший головой выше всех окружающих. Богдан сознавал это лучше всех и чувствовал, что родная церковь и вера потеряла в нем такого оборонца, какого им не сыскать вовек. Кроме всех достоинств Могилы как мудрого и отважного правителя, кроме общности интересов, влекла к нему сердце Богдана и глубокая симпатия: весь облик царственного владыки произвел на Богдана сильное впечатление и остался в его сердце навсегда. И вот теперь этого человека, так недавно еще полного сил, энергии, отваги, нет уже больше на земле. Ко всей горечи этой потери присоединялась еще и трагическая обстановка смерти святого отца. Не было сомнения, что виной ее являлись враги веры и отчизны.

— О, если бы я был там, ничего бы подобного не случилось и владыка остался бы жить на славу и утешение нам! — повторял сам себе Богдан, терзаясь тем, что, благодаря своей непростительной медлительности, он не увидел владыки и не испросил его совета на дальнейший путь. Но больше всего потрясли и тронули его последние слова владыки.

Все время, подымая восстание, Богдан сомневался в своих силах, теперь же владыка сам в предсмертную минуту завещал ему все свое дело и его поставил оборонцем церкви и страны. Этот высокий завет, показывавший, как верил владыка в силы гетмана, наполнял сердце Богдана чувством глубокой гордости, но вместе с тем и смущал его своей, ответственностью.

— Мне ли, грешному, недостойному? — шептал он, прижимая к своим губам крест, который владыка носил всегда на груди. — О, если бы ты был жив, чего бы мы ни сделали с тобой! А я... я сам!.. Но, несмотря на эти слова, Богдан чувствовал, как завещание владыки освящало дело восстания в подвижничество великое и подымало его самого в своих глазах, наполняя душу приливом новой энергии, уверенности и силы.

«Ты поручил мне охранить святой крест и бедный люд мой, — говорил он, обращаясь мысленно к тени покойного владыки, — и клянусь твоему праху, как клялся тебе: или самому погибнуть, или защитить и укрепить всю страну».

Богдан хотел отправиться немедленно на похороны владыки в Киев, но узнал от Балыки, что по причине сильной жары и страшно быстрого разложения тело святого отца уже предано земле. Известие это усугубило еще более rope Богдана. Однако наступающие события не дозволили гетману долго предаваться ему.