Со сходки на леваде некоторые поселяне, из более пожилых и влиятельных, отправились к местному священнику на раду и пригласили с собой деда с хлопцем, как могущих дать указания о мероприятиях окрестных сел и о затеваемых здешним экономом казнях. Старичок-священник, кроткий и невозмутимый, выслушал с сокрушенным сердцем рассказ о неистовствах панских расправ и об ужасах народной мести, а когда узнал о предстоящих его пастве истязаниях и несомненном кровавом отпоре, к которому давно уже готовились поселяне, то со слезами начал просить пришедших не подымать руки на своего православного дидыча, ибо он хотя и мирволит ляхам, а все же веру свою боронит; далее обещал батюшка завтра же отправиться к воеводе и упросить его не только отменить казни, но и удалить пана эконома, раздражающего своей жестокостью поселян. Наконец, молил он своих прихожан не торопиться хотя с кровавой местью, пока выяснится результат его ходатайств, а лучше— де отправиться в Хустский монастырь, где на послезавтра предполагалось, как его известили, какое-то торжество. Поселяне и сами слыхали об этом святе, а потому и согласились с батюшкой выждать, как кончатся его переговоры с дидычем, а самим скрыться в Хустском монастыре, куда стекутся со всех окрестностей поселяне.

За Гущей, мили за три к югу, на возвышенности, окруженной непроходимыми болотами, среди дикого, дремучего леса приютился Хустский монастырь. Есть предание, что на том месте скрывался во время первых гонений на схизматов какой-то подвижник и что будто католический пан— фанатик, охотясь в лесу, затравил его собаками; разъяренная стая растерзала отшельника в клочки, так что от несчастного мученика остались одни лишь хусты (клочки белья); от них-то, когда впоследствии была сооружена на том месте ревнителем о вере Севастьяном церковь, эта обитель и получила свое название. Зимою, когда все замерзало кругом и покрывалось толстым слоем пушистого снега, со всех сторон протаптывались к монастырю тропинки и благочестивый люд спешил из ближайших и дальних окрестностей помолиться в святой обители, светившей из мрачного бора для гонимых и обездоленных путеводною звездой. Летом же и весною, когда болотистые низины покрывались водою, лататьем и плесенью либо предательским мхом, многочисленные пути к монастырю закрывались, и он стано-вился почти разобщенным с внешним миром. Только к августу месяцу, когда топкие места начинали подсыхать, отважные богомольцы решались протаптывать скрытые одинокие стежки, по которым не без риска можно было проникнуть к мирному убежищу. Такие тропинки, представляя опасности в пути, были совершенно безопасны в смысле погони, и ни одному эконому не могла прийти в голову безумная мысль гнаться за беглецами по непролазной топи, оттого к концу лета и собралось достаточно богомольцев в Хустском монастыре; только не прежде зимы они могли опасаться облавы.

Стояла темная ночь. По глухим, страшным трущобам едва заметными тропинками, известными лишь провожатому, пробиралась с длинными шестами небольшая кучка людей гуськом друг за другом. Длинным шестом ощупывал каждый направо и налево почву, выбирая более надежные места, а в иных случаях, опираясь на него, должен был перескакивать опасную проталину или бочковину; все это делалось методически, по команде вожатого, произносимой сдержанным шепотом. Ни разговоров, ни восклицаний, ни криков при неосторожных шагах не было слышно; все подвигались с большими предосторожностями молча вперед, словно таясь от преследовавшей их по пятам погони.

Оксане, привыкшей уже к ночным путешествиям по диким дебрям и болотам, теперешняя дорога, в сопровождении большого гурта людей, показалась даже в высшей степени интересной. Ни о каких преследованиях, ни о каких опасностях она и не думала, а об одном лишь мечтала: что в монастыре можно будет наверно разузнать, где гуляют украинские загоны, как к ним добраться, а вместе с ними до батька Богдана, и до его дорогой семьи, и до... Господи, как она стосковалась за ними, и за панной Ганной, и за подругами — Катруней, Оленкой, с которыми она так давно разлучилась, — да еще в какую минуту, не приведи бог и вспомнить, — которых оплакивала уже не раз и не надеялась больше увидеть, а они ведь наверное знают, где он... Ахметка... Олекса... Морозенко... он, любый, единый, богом ей данный!.. А что, если он убит? И у нее при одном бесформенном, каком-то страшном предположении леденела кровь; но молодое сердце снова разогревало ее своей энергичной работой и навевало радужные надежды. «Нет, нет... — что-то шептало ей, — он не погибнет; ты увидишь его, сияющего радостью, счастливого, прекрасного, покрытого славою... и сгоришь от восторга... от счастья...»

— Тут, братцы, и отдохнуть можно, — разбудил ее от мечтаний голос провожатого, — перебрели первый пояс болота; сюда уже никакая лядская собака не проберется. Пройдем теперь с полмили по сухому, а там снова болото, а за болотом непролазные чагарники да терны, а за ними еще третье болото, а там уж пойдет до самого монастыря непросветный бор.

Путники разлеглись по сухим местам молча, и только по тяжелому их дыханию да по прорывающимся легким стонам можно было заключить, как тяжел был этот переход и как он изнурил их силы. Прошло с полчаса времени. В лесу было совершенно тихо; закрытое пологом ветвей небо не просвечивало нигде; неподвижный воздух полон был удушливой влаги.

— Быть непременно дождю, — заметил наконец вслух дед, кряхтя и поворачиваясь на бок.

— Похоже, — отозвался хрипло сосед, — только пронеси господь хоть до завтра, а то беда: и не вылезешь! Тут и без того таким шляхом как ни торопись, а только к завтрашней ночи едва доберешься.

— Не приведи бог опоздать, — заговорил дед, — и батюшка сказывал, да и все гомонят, что завтра на всенощной будет там великое торжество и что со всех окрестностей собирается на него благочестивый люд, что и козачество даже будет.

— Так, так, это говорят верно... — вставил вожатый. — Только вот что мне в диковинку — какое это свято? Уж сколько лет мне доводилось бывать здесь, а в этот день свята не помню... Храм там на спаса, а чтоб теперь...

— Стало быть, есть, коли созывают, — рассудил дед, — может, и новое свято установили святые отцы за вызволенье от панской неволи людей, от лядских кайданов края и от католиков да жидов нашей веры.

— А что думаешь, дид прав, — решил философски вожатый, — только стойте, братцы, тихо... кто-то к нам подбирается.

Все приподнялись на локтях и насторожились. Упало сразу тревожное мертвое молчание.

Но в чуткой тишине обыкновенное ухо не различало никаких звуков, только обостренный слух передового мог уловить их.

— Идут... сюда пробираются, — сообщил он наконец решительно.

— Откуда? С какой стороны? — спросило несколько голосов. — Быть может, погоня?

— Какое там погоня! — успокоил вожатый встревожен­ных. — Вон с той стороны идут, от Лищинного... Должно быть, тоже в Хусты. Сюда им и путь... со многих хуторов и сел сходятся в этом месте тропинки... а за третьим болотом их еще больше... По-моему, братцы, следует лищинян подождать, чтобы двинуться вместе.

Успокоенные объяснением вожака, все согласились обождать подходивших товарищей. Через полчаса уже ясно слышен был шелест шагов и хруст ломаемых ветвей.

— Кто пробирается? — окликнул их на приличном еще расстоянии вожатый.

— Свои, — ответил после некоторого молчания неуверенный голос.

— Кто свои? — повторил грознее вожак.

— Прочане с Лищинного, — ответил кто-то смелее.

— Куда?

— В Хусты, на свято!

— А! Так милости просим до гурту, — пригласил их успокоенный совершенно вожак, — мы тоже туда прямуєм.

Вскоре из-за кустов показались темные силуэты фигур и послышались вместе с тем скрип и скачки по неровной почве колес. Это всех озадачило.

Дед первый подошел к ним и, поздоровавшись, начал с любопытством осматривать, что бы такое тащили по болотам и непроходимым путям богомольцы?

— Что это у вас такое, добрые люди? — допрашивал он, ощупывая рукой длинные небольшие возы, или скорее дроги, закрытые плотно воловьими шкурами и увязанные бичевой.

— А разве, диду, не бачите? — ответили уклончиво прибывшие прочане.

— Возы, что ли? — недоумевал дед. — Только чудные, таких и не видывал от роду. А что же в них напаковано?

— Товар.

— Какой?

— Да... — запнулся передовой, — хай будет тарань.

— Чего же это тарань вы везете на свято?

— А чтобы освятили.

— Вот тебе на! — изумился еще больше дед. — Тарань — и святить! Да ведь рыба — чистое божие творение, ее и в пост можно есть. За ней какие грехи? Рыба, сказано рыба. То свинина либо поросятина так нечистое, его нужно святить, а рыбу и святые едят.

— Ну, а теперь, диду, — засмеялся странно передовой лищинянин, — настали такие времена, что и тарань нужно святить.

— Да покажи хоть, какая это тарань? — сомневался дед, озадаченный и отчасти обиженный смехом. — Что-то чересчур твердая.

— На добрые зубы как раз, — ответило несколько голо­сов и, приблизившись, стали вежливо отстранять от возов деда. — Теперь, дидуню, до свята рассматривать возов нельзя, а после освящения можете и себе, и своему хлопцу взять по тарани.

— Что ж, диду, — отозвался и вожатый, который тоже с селянами осматривал и ощупывал сомнительные возы. — Коли человек говорит, что не можно, так, стало быть, не следует, а даст бог, дождемся свята, так и посмотрим.

— Ну, ну, — согласился неохотно дед, раздумывая, что бы такое могло быть в этих возах.

Отдохнули еще немного сошедшиеся прочане и двинулись вместе в путь. Теперь по сухому и несколько возвышенному месту было совершенно удобно идти. В тяжелые возы запрягались все по сменам и к рассвету успели дотащить их до второго болота. Хотя и блеснуло солнце с утра, но густой и душный туман вскоре заволок его дымкой сгущавшихся облаков, которые начали со всех сторон подниматься на небе. Все боялись дождя и торопились, не щадя сил, перебраться через опасные места днем, чтоб поспеть хотя ранней ночью в монастырь.

По мере приближения к нему начали встречаться им по пути и другие группы, стекавшиеся со всех сторон к святой обители. Среди них попадались тоже и возы, запряженные людьми, напакованные тоже каким-то товаром. Доискиваясь в мыслях, что могло бы быть в этих возах, дед остановился на одном предположении, что это был или провиант, доставляемый окрестными селянами святой братии, или, еще вернее, награбленное у панов добро, отправляемое частью в дар монастырю, а частью на сохранение.

Была уже ночь, когда сплоченная из многих партий толпа вышла из мрачного бора и остановилась перед крутой, скалистой и обособленной горой, возвышавшейся, словно круглый хлеб, среди бесконечной лесной равнины. Гора эта была внизу опоясана узкою речонкой, расплывавшейся дальше в болото. На самом темени ее, покрытом курчавым лесом, стоял монастырь. Над ним висела теперь зловещая туча, мигавшая ослепительным сиянием дальних молний.

Дед и Оксана были поражены видом этой затерявшейся среди диких трущоб святой обители, напоминавшей своими зубчатыми стеками и островерхими башнями скорее укрепленное гнездо какого-либо хищника.

Когда небо загоралось фосфорическим блеском, то очертания монастырских стен и башен казались на ясном фоне черными, мрачными силуэтами и внушали душе тайный трепет... Только сверкавшие из-за черных стен кресты двух церквей несколько смягчали давящее впечатление.

После опросов и сообщений гасла въездная брама отворилась и откидной мост перекинулся через реку. Неторопливо и чинно стали проходить по нем богомольцы в первый, собственно замковый, двор.

Дед, осмотревшись, заметил, что и здесь стояло не малое число возов с загадочною кладью, увязанных крепко шкурами; но эти возы не затрагивали уже его любопытства, и он с хлопцем поспешил пробраться сквозь галдевшую и суетившуюся толпу в другой, внутренний, двор.

Последний обнесен был низенькими жилыми постройками, прилепившимися к круглому муру; эти жилья размежовывались небольшими садиками, обрамлявшими свободный, довольно обширный круг в центре двора, так называемый цвынтарь, среди которого возвышался семиглавый деревянный храм с затейливою звонницей, а другая, маленькая, церковь ютилась между садиками в углу, совершенно закрытая ветвями яблонь и слив.

Дед с Оксаной вошли в этот двор; но здесь представилась им совершенно другая картина: слабо освещенная церковь была переполнена народом, стоявшим на всех папертях и вокруг; среди толпы не было слышно ни гомона, ни восклицаний, ни даже тихого шепота, — все с обнаженными чупринами благоговейно молчали и только усердно крестились при вспыхивавших зарницах приближающейся грозы.

Сняли набожно шапки дед и хлопец, осенивши себя крестным знаменем, и поклонились земно святыне. Стоя на коленях, дед беззвучно шептал горячие молитвы, Оксана... она не могла уложить в слово своей мольбы, а с проступившими слезами смотрела лишь на главы храма, увенчанные восьмиконечными крестами, да чувствовала, как ее трепетавшее сердце расплывалось в каком-то радостном и трогательном умилении.

— Сподобил господь, — прошамкал наконец, подымаясь тяжело с колен, дед, — и уйти от грозы, и поклониться святыне, и поспеть на всенощную.

— Да, диду, — заговорила взволнованная Оксана. — Совсем, совсем так, как на велыкдень перед заутреней. Вот в Суботове мы, бывало, с семьей пана сотника, теперешнего славного нашего гетмана, целую ночь простоим на деяниях... народу сила, толпа толпой — и наши, и с соседних хуторов, а то, как стали ксендзы запирать церкви, так и с дальних сел... яблоку было негде упасть и в церкви, и на цвынтаре, а кругом — подвод-подвод, вон как и на том дворе, за муром, — все с пасхами, да поросятами, да всякою всячиной... А потом как ударят в звоны, в арматы, как выйдут из церкви с хоругвями, прапорами да крестами, как запоют... Господи, как было весело, как было радостно!

— Вспомнил, сынашу, давнее, — улыбнулся дед. — Стосковался, видно?

— Как не стосковаться? Вот, почитай, второй год никого— то, никого из близких да дорогих не видал, в храме божьем не был, к святым образам не прикладывался.

— Бог милостив! Претерпел много, да твои молодые года, много еще у тебя впереди жизни, да не нашей, побитой напастями, а счастливой да вольной, — заражался и дед молодою радостью. — Прежде вот, може, в одном лишь Суботове можно было славить господа в церкви, а теперь скоро, коли бог поможет, загудут по всем селам на Украйне звоны, и народ обновит свои храмы и без боязни потечет в них широкою рекой благодарить милосердного за вызволенье из кайданов, из тяжкой неволи.

— Ах, когда бы только скорей сбылось ваше слово! Господи, сглянься! — воскликнул хлопец, сложивши молитвенно руки. — Пойдем, пойдем в церковь, — заторопил он деда, — а то пропустим большую отправу!

— Не бойсь, раньше полуночи она не начнется... да и звоны заговорят-запоют... А мы лучше пока отдохнем на том дворе, а то ноги что-то щемлят...

— Ноги — пустое, а лучше послушаем про новости...

— И то, — согласился с улыбкою дед и поплелся за внуком.

Они очутились снова на первом дворе и начали присматриваться к собравшимся богомольцам.

В разных местах между двумя мурами, внутренним и внешним, группировался массами народ, преимущественно в серых и белых свитах, простота, между которой только изредка мелькали жупаны да с красными верхушками шапки. Иные селяне лежали себе в непринужденных позах и, посмактывая коротенькие люлечки, вели между собою таинственную беседу; другие стояли, окружив плотной толпою какого-либо козака, и, затаив дыхание, слушали его рассказы, то одобряя сочувственными возгласами его слова, то отзываясь гневными вспышками на сообщаемые им факты, то воспламеняясь задором; третьи просто безмятежно спали... а там, дальше, шумно волновалась масса обнаженных голов, среди которой раздавался сильный мужской голос, сопровождаемый рассыпчатым звоном бандуры... Очевидно было, что место здесь еще не считалось священным и составляло круглую, длинную площадь для житейских потреб.

Путники наши подошли к той группе, где оживленно докладывал о чем-то запорожский козак.