Прилив какого-то гадливого чувства возмутил всю душу Виктории. Зарницей блеснула перед ней вся пустота, вся фальшь ее жизни, обреченной на тупое, бессмысленное прозябание. Словно раскрылась перед ее очами могила, в которой она сама похоронила себя, — для чего и за что? Она почувствовала в сердце змею гнетущей тоски.

— Ясноосвецоная моя повелительница, — отозвался наконец после долгой паузы пан Вольский, — я позволю себе ответить на ваш вопрос, полагая, что и все наше славное рыцарство, — обвел он рукою салон, — разделит мои мысли и чувства. Отдать свою жизнь за ойчизну — это великий долг, и он присущ благородной крови; отдать свою жизнь за улыбку пышной красавицы — это лучшая утеха шляхетского сердца; но отдать себя на поругание хлопу, схизмату — это позор, а позор горше смерти и не может быть перенесен высоким рождением.

Совершенно верно, досконально! — пронеслось по зале глухим шепотом.

— Значит, по-вашему, панове, — встала Виктория и обвела прищуренными глазами собрание, — позорно входить в переговоры с хлопами? Я сама разделяю вашу гордость и твердость. Передайте же, господин комендант, этому послу от Чарноты, что я и благородное мое рыцарство презираем его угрозы и считаем позором входить с ним в какие-либо переговоры, что нас не страшит и измена: мы не только отстоим нашей грудью твердыню, но истребим и все его бунтарское быдло.

— Немножко резко, — заметил Собесский.

— Это раздражит зверя, — вставил Сенявский.

— О, они сейчас бросятся жечь местечко, — поддержал их и комендант, — а среди мещан много братьев и отцов нашей стражи, нашей прислуги... наших воротарей.

— Стойте, братия! — вмешался дрожащим голосом и превелебный отец. — Речь же шла о том, чтобы какою-либо подачкой отогнать от замка этого дьявола, а теперь снова хотите его дразнить... милосердия, побольше милосердия! «Блаженни миротворцы, яко тии сынами божиими нарекутся».

— Откупиться от хлопа, на бога, откупиться!.. — завопило несколько женских голосов.

— Нельзя ли нанять кого в послы из мещан? — раздалось в задних рядах.

Чтоб хлоп представительствовал за благородное рыцарство? — расхохоталась Виктория.

Гости смутились. У всех было одно желание — откупиться во что бы то ни стало от гайдамаков, и ни у кого не хватало отваги явиться для переговоров к Чарноте.

— Если бы не к такому свирепому шельме, не к такой презренной гадюке... — промычал кто-то.

— Мне жалко вас, дорогие мои гости, — подняла язвительно голос княгиня, — вы так беспомощны и не можете дать себе рады. Но я вас спасу... Я сама пойду к этому зверю Чарноте и докажу, что он не лишен благородства.

— Княгиня, что вы задумали? Это безумие! — послышались то там, то сям искренние, робкие возражения.

— Не останавливайте, панове, а то если дружно насядете, то я испугаюсь и не пойду, а если не пойду, то будет всем плохо...

— Да, в этом княгиня права, — заволновался капеллан, — и притом такая всесильная красота, такой ангельский взорспособны смирить и самого Вельзевула... Над тобой, дщерь моя, почиет благословение господне!

— Так я иду, — решительно заявила хозяйка, — и если никто из вас, панове, не проводит меня, то я возьму слуг... Коня мне! Вез возражений! — крикнула она коменданту и вышла из салона крулевой.

А Чарнота нетерпеливо ходил по своей палатке и с непобедимым волнением ждал возвращения посла. Он забыл и про жбан доброго меду, принесенный ему джурой, не тронул даже кухля рукой, а все ходил да ходил, озлобленный, по палатке и иногда лишь выглядывал из нее на солнце, что уже. клонилось к закату. Но время проходило, а посол не возвращался в обоз. Чарноте, конечно, было небезызвестно, что с козачьим послом враги могли распорядиться по-свойски— подвергнуть допросу с пристрастием и растерзать, — да и сам посол шел на то, но ему не приходило в голову, чтобы здесь, при беспомощности и панике, враги дерзнули на расправу с послом; но если случится такое безумие, то оно наделает много бед: весь загон неудержимо бросится мстить за товарища. Замка, конечно, не возьмут, — Чарнота хорошо знал его неприступность, — а начнут жечь и громить местечки да соседние фольварки князя и затянут время, а его-то и нельзя было терять ни минуты: Чарнота спешил на подмогу к Кривоносу, а на днях получил еще наказ гетмана присоединиться к его боевым силам.

Чарнота теперь бранил себя страшно в душе, что поддался желанию товарищей, потребовать с Корца выкуп; им казалось обидным пройти мимо замка, не сорвав доброго куша с панов, тем более, — все были уверены, — что последние дадут его с радостью. Ну а вот если не дадут? Если заартачатся? Если у них собраны там большие команды? Тогда отступить с кукишем стыдно, а, разгромить сразу невозможно... вот и выйдет затяжка!

С каждым часом у Чарноты вырастала досада на своевольство товарищей, хотя вместе с этою досадой в душе его возникал смутно вопрос: «Да полно, товарищи ли тебя подбили, или ты сам с радостью ухватился за первое шальное предложение... и ухватился с таким ребяческим восторгом, что в торопливости упустил даже все предосторожности?

И вот теперь даже, — ловил он себя во лжи, — ты волнуешься и терзаешься не тем, что погибнет посол, а тем, что он в таком случае не принесет тебе известий о хозяевах замка, там ли они, а главное — там ли хозяйка?.. Да, да! — уличал он себя немилосердно. — Это она, это хозяйка, княгиня Виктория, влекла его к Корцу. Но неужели ради бабы, да еще ляховки, — терзал он свою душу укорами, — он, Чарнота, слукавил перед рыцарским долгом, перед обязанностями начальника отряда, перед верностью товарищу-другу? Ведь Максим теперь, быть может, в беде, ждет подмоги, а друг...

О, клятое сердце! — ударил он себя кулаком в грудь. — Не можешь занеметь, заклякнуть, задубнуть, а все щемишь и подбиваешь меня на низость. Да неужели еще до сих пор не заглохло все, не заросло мхом? — хватил он себя за чуприну, почти упав на стоявший в углу палатки дубовый, грубо сколоченный стол. Жбан всколыхнулся и пролил несколько всплесков темной жидкости, кухоль упал и покатился на землю. — Ведь вот минул почти год, как я ее видел в Лубнах... и я с тех пор задавил все... вырвал... утопил в горилке, в крови всю эту блажь. Эх-эх, лгу я, лгу! засмеялся он язвительным смехом. — Топил, правда, топил, да не утопил! Эх, плюнуть на все! Задурить голову так, чтобы вылетели из нее все спогады...»

Но воспоминания назло воскресали и рисовали перед ним яркую картину последнего свидания... Ах, разве можно забыть ее, обольстительно дивную, побледневшую от прилива страсти, с огненным взором, с пламенными словами любви, с одуряющим чадом объятий? «Эх и живуча ж ты, проклятая туга тоски! Змеей впилась в сердце, сосешь кровь... и не отуманить этой змеи, не оторвать от сердца!»

В это время стремительно вошел в палатку хорунжий Лобко и радостно заявил, что из замка выехали парламентеры и приближаются уже к лагерю.

— Фу! Наконец-то! — вздохнул облегченно Чарнота. — А я было за своего Дударя перетревожился страх, послушал вас и сделал великую глупость: нам нужно на крыльях лететь к нашему полковнику Кривоносу и к ясновельможному гетману, а мы черт знает чего здесь застряли.

— А вот, пане атамане, и выгадали, — засмеялся хорунжий, — уж коли едут, значит, с повинной, значит, с торбой дукатов.

— Так-то так, а вот что передай от меня сотникам: чтобы были все готовы к походу. Что удастся сорвать, — сорву, но ждать не буду... Через час, не больше, рушаєм.

Хорунжий вышел, а через некоторое время вбежал к Чарноте есаул и доложил запыхавшись, что с посольством едет какая-то пани, чуть ли не сама княгиня.

— Что? Что? — схватился с места Чарнота да так и замер в вопросе. Горячая волна залила его грудь и ударила в лицо.

Есаул даже оторопел от порывистого движения атамана и отступил на шаг, не понимая, в чем дело, и полагая, что атаман на него вскипел за брехню.

— Ей же богу, правда, ясновельможный пане, — подтвердил он свои слова божбой, указывая на открытый вход атаманской палатки, — пусть пан атаман взглянет... Вот они, уже тут!..

В это время раздался приближающийся топот нескольких коней. Чарнота вздрогнул, очнулся и, отстранив, или скорее отпихнув, есаула, выскочил из палатки. Действительно, на золотистом чистокровном арабском коне гарцевала впереди она, его кумир, его божество, его згуба.

От быстрой езды косы наездницы несколько растрепались и легли шелковою золотистою волной по плечам; глаза ее от душевного волнения потемнели, белоснежное, разящей красоты лицо зарделось зарей. О, она, Виктория, была так величественна, так неотразимо прекрасна, что Чарнота, несмотря на свою железную натуру, почувствовал, как сердце его затрепетало и заныло, словно вонзилась в него пропитанная ядом стрела. За княгиней ехал какой-то юный гусар — разряженный и вооруженный с головы до ног воздыхатель; опьяненный счастьем быть провожатым княгини, он забыл даже про опасность и лишь теперь бледнел да посматривал из стороны в сторону. За ними уже тянулся кортеж вооруженных слуг с завязанными глазами. Значное козачество и простота сбежались тоже толпой к палатке атамана.

Чарнота порывисто подошел к княгине и, помогая ей встать с седла, почтительнейше поцеловал ее руку и почувствовал, как она вздрогнула от этого поцелуя.

— Я владетельница этого замка, — заговорила взволнованным голосом княгиня, — и я приехала в стан твой сама, рассчитывая на благородство атамана, чтобы узнать от него, по какой причине он подступил оружно к моим мирным владениям и что ему и дружине его от меня нужно?

— Пышная княгиня! — ответил после некоторой паузы с изысканной вежливостью, а вместе с тем и с достоинством атаман Чарнота. — Владения твои находятся в русском крае, который признает единым своим гетманом Богдана Хмельницкого, а так как его ясновельможность наказал, чтоб все маетности в его панстве дали оплату для войсковых треб, то я и явился сюда объявить и исполнить гетманскую волю.

— Но ваш гетман для меня не гетман, — ответила надменно Виктория, — он не утвержден королем, а если бы был даже утвержден, то и тогда наказам гетманским я не подвластна.

— Княгиня, — улыбнулся Чарнота, не отводя восторженного взора от ее волшебно-дивных очей, — всякая власть на земле поддерживает свои требования силой. Если сейм, которому лишь одному хочешь ты подчиниться, имеет змогу поддержать твой отказ, то права за ее княжьей мосцью; но если исполнению гетманского универсала залога твоя воспротивиться не в силах, то право за нами.

— Добре срезал! Молодец атаман! Голова! — послышались сдержанные одобрения среди козаков.

Виктория взглянула как-то особенно на Чарноту и уронила, слегка побледнев:

— Не право, пане, а насилие, гвалт...

— Всякое насилие, моя крулева, поддержанное силой, есть право.

— Пока законная власть не сломит его! — воскликнула княгиня, теряя самообладание.

— То есть пока не восторжествует другое насилие, другой гвалт... — наклонил голову и развел руками Чарнота. — Впрочем, не будем спорить. Дело от риторики не изменится... А вот осчастливь меня, яснейшая княгиня, и посети мой убогий походный курень, — там мы поговорим о наших требованиях и придем, конечно, к соглашению, а гусара твоего угостит мое атаманье. Гей! Есаул! — крикнул он повелительно. — Принять вельможного пана как почетного гостя и угостить княжеских слуг! — И, отдернув полу палатки, он пригласил почтительнейшим жестом войти в нее княгиню.

Виктория, шатаясь, вошла туда и почти упала на единственную скамью у стола: долгое напряжение нервов сменилось минутной слабостью, близкой к обморочному состоянию.

— Что с тобою, крулева моя? — встревожился Чарнота, заметив страшную бледность ее лица.

— Ничего... пройдет, — прошептала она, — в глазах потемнело...

— На бога, отпей хоть несколько глотков меду, — поднес Чарнота ей кухоль, наполнив его искрометною влагой, — это восстановит твои силы.

Виктория послушно взяла, как ребенок, из его руки кухоль и, отхлебнув из него несколько раз, поставила на стол. Она все еще сидела безвладно, в изнеможенной позе, склонив голову на тонкую, словно, выточенную руку. Бледная, сверкающая белизной кожи, в темно-зеленом бархатном кунтуше, княгиня напоминала лилию, склонившуюся в истоме от зноя над кипучим ручьем. Да, в этом бессилии красота ее была еще властнее, еще неотразимее... И закаленный в боях козак стоял, околдованный ею, и не мог отвести от нее глаз, не мог произнести слова.

Длилось молчание... Медленно возвращались силы к княгине; нежный, едва заметный румянец начинал снова выступать на ее безжизненно-бледных щеках.

Чарнота хотел было принять у себя княгиню с изысканной вежливостью и сразить ее холодным, снисходительным равнодушием, но он чувствовал, что самообладание его оставляет...

— Какой чудный, божественный сосуд, — промолвил он наконец с тяжким вздохом, — и каким пекельным ядом наполнен.

Виктория подняла на козака с немым укором глаза, отуманенные слезой, и в них отразилась такая тоска, такое безысходное горе, что у Чарноты сжалось сердце до боли.

— Только пекло и яд, — уронила она, — за что? За что?

— За что? — повторил, как эхо, Чарнота, проведя рукою по лбу и откинув назад свою подголенную чуприну. Он сразу забыл намеченную свою роль и спросил о том, о чем и заикаться не думал:

— А вот скажи мне, княгиня, только по правде, без лжи, для чего ты сюда приехала?

Виктория что-то хотела ответить, но внутренняя жгучая боль сдавила ей горло, и ее уста зашевелились без звука.

— Не поверю я, — продолжал между тем Чарнота, — чтобы княгиня Корецкая, обладательница несметных богатств, унизилась явиться к хлопу затем, чтоб выторговать у него из выкупа сотню-другую дукатов!

Княгиня покачала отрицательно головою.

— Так для чего же ее княжья мосць явилась в мой лагерь? — повторил язвительно и даже злобно Чарнота.

— Чтоб тебя видеть, — прошептала чуть слышно княгиня.

— Чтоб меня видеть? Чтоб насмеяться надо мной снова? — вскрикнул, словно ужаленный гадюкой, Чарнота.

— Михась, — простонала Виктория, и в этом стоне послышался и грустный упрек, и трогательная мольба о пощаде.