— Ну, так расскажи же нам, пане ласкавый, что и как поделывали вы в этом лагере Тамерлана? — обратился Чаплинский к гостю.

— Признаюсь, пан подстароста выразился о нем верно, — усмехнулся Дубровский, — клянусь честью, отцы наши не поверили бы моему рассказу. Начну с того, что нам удалось только с величайшим трудом добраться до этого гнезда змей. Ясное панство знает, что после избрания короля Хмельницкий согласился отступить в Украйну и там ожидать нашего прибытия; итак, в декабре мы выехали из Варшавы, но, добравшись до Случи, принуждены были остановиться: двигаться дальше не было никакой возможности. Мы послали к гетману посла с просьбой, чтобы он дал нам провожатых, и тот прислал нам одного из своих полковников; таким образом, только под защитой козаков решились мы двинуться в глубину этой цветущей когда-то и ужасной теперь страны. Пусть навсегда ослепнут мои очи, если мне доведется увидеть еще раз то, что мы увидели там. Да, признаюсь, напрасно ученые ищут ада, — в Украйне теперь хуже, чем в аду! Никто, уверяю вас, панове, и не думает там о плуге и бороне; денег, серебра — сколько угодно, но куска хлеба мы не везде могли достать. Поверит ли панство, что за стог сена нам приходилось платить по шесть флоринов.

— По шесть флоринов! — вскрикнули разом Чаплинский и Ясинский.

— Да и то доставали с большим трудом; там никто не собирается ни пахать, ни сеять, — решили, что достанут все готовое у панов.

— Проклятое быдло! — прошипел Чаплинский.

— Ну, вспомним мы это им не раз! — добавил Ясинский.

Марылька бросила на них полный презрения и ненависти

взгляд, но не произнесла ни слова.

— Итак, едва в феврале удалось нам добраться до Киева, — продолжал Дубровский. — Здесь мы передохнули немного, хотя и тут нами едва не накормили днепровских осетров, и двинулись уже оттуда в Переяславль. Вот тут-то пришлось нам уж так круто, как мы и не ожидали. Хмельницкий, видите ли, поджидал нас, к нему уже прибыли послы из Московии, и из Турции, и из Валахии, — ну, словом, со всех сторон, и старый пес задерживал их, — хотелось, видите ли, ему показать перед всеми, что и гордая Польша шлет к нему, хлопу, своих послов. И он доказал это!

— Сто тысяч дяблов! — ударил кулаком по столу Чаплинский. — И вы допустили это?

— Что было делать? Кругом нас так и шипели, как гады, его полковники, — единое слово сопротивления могло нам стоить жизни. Он пригласил нас явиться на майдан; долго возражали мы против этого желания гетмана, но делать было нечего, и мы должны были согласиться на это. С трудом могли мы добраться к назначенному месту: кругом на далекое пространство стояла сплошная стена козаков. Майдан окружали все иностранные послы со свитами. Нам с нашими дарами пришлось подождать довольно долго, пока на майдан не вышел гетман, и бей меня Перун, если бы я мог узнать в нем старого хлопа! Ей-богу, он окружил себя таким великолепием, что только скипетра ему недоставало, чтоб походить на настоящего короля!

— Быдлысько! — прошипел сквозь зубы Чаплинский и, отодвинувши с сердцем стул, зашагал по комнате.

Марылька сидела молча, жадно прислушиваясь к словам рассказчика; слова Дубровского опьяняли ее, щеки ее горели, глаза блестели возбужденным огнем, голова слегка кружилась.

Ясинский следил за ней пристальным взглядом, но Марылька не замечала ничего, в ее возбужденном мозгу мелькали безумные, пламенные мысли. О да, пусть он спешит сюда скорее, скорее, со всеми своими силами, со всеми несметными полками, — или она будет королевой, или погибнет навсегда!

Между тем Дубровский продолжал, отпивши глоток вина:

— Гетман вышел к нам в парчовом собольем кобеняке, почетная стража окружала его, перед ним несли знамена, бунчуки и гетманскую булаву. Клянусь честью, старый лис хотел показать нам, что и без королевского назначения он сам по себе стал уже давно гетманом в Украйне.

— Не гетманом — разбойником, собакой! — вскрикнул гневно Чаплинский, не прерывая своей прогулки.

— Однако этот разбойник коронных гетманов в полон захватил и заставляет бегать всех панов, как зайцев! — произнесла язвительно Марылька, бросая в сторону мужа не то торжествующий, не то презрительный взгляд.

— До часу, до часу, пани, пока не расплатится за все своею головой на плахе! — захлебывался Чаплинский.

— Ха-ха-ха! Или пока ему не заплатит за все своими головами шляхта, а пан первый?

— Последнего можно опасаться, — подхватил слова Ма­рыльки Дубровский, — силы Хмельницкого растут с каждым днем. Не только все хлопство готово идти за ним всюду по его единому слову, но и все соседние державы наперерыв друг перед другом стараются соединиться с ним. Сам не понимаю, что всему этому причиной?

— Колдовство, колдовство, этому есть несомненные доказательства! — заговорил уверенно Ясинский.

— Смотря на все, поневоле начинаешь верить этому, — продолжал Дубровский. — Мы сами должны были молчать на все, словно у нас онемели языки во рту. Едва только наш славный воевода начал свою орацию, как один из стоящих здесь полковников перебил его, а за ним зарычали уже и все остальные. Клянусь честью, они шипели на нас все, как гады в гнезде, а козаки помогали им со всех сторон; я уж думал, что здесь нам пришел и конец, но Хмельницкий, насладившись нашим унижением, велел полковникам замолчать и пригласил нас на обед. За обедом пошел разговор, и тут-то мы поняли, что гетман теперь уже совсем не того хочет, о чем была речь: не было уже и помину о козацких привилеях или об облегчении восточной схизмы. Гетман прямо заявил нам, что хочет иметь особое королевство Украинское, что козаков будет столько, сколько он захочет, что память об унии должна исчезнуть навсегда. Он требовал еще, чтобы митрополит схизматский восседал среди нас в сейме и чтобы он, гетман козацкий, до маестату королевского належал.

— И что же... что же?! — вскрикнула порывисто Марылька, подаваясь в сторону Дубровского.

— Хлоп, быдло, схизмат проклятый! Он смеет думать об этом! — закричал, захлебываясь от бешенства, Чаплинский и остановился посреди комнаты. — И панство не смеялось этому дурню в глаза?

— Почему же пан сам не отправился с воеводой посмеяться над Хмельницким? — произнесла Марылька с нескрываемою насмешкой и посмотрела в упор на Чаплинского. Чаплинский не выдержал ее взгляда и, проворчавши какое-то проклятие, снова зашагал по комнате.

— Да уж это верно, посмеялся бы ты ему, пане! — продолжал Дубровский. — Нам и так казалось, что пол под нами горит. Чем больше пил гетман, тем больше горячился: он срывался с места, топал ногами, кричал на нас, грозил нам тем, что вывернет наизнанку всю Польшу. Слушая его, мы все подеревенели. Паи воевода начал было убеждать, он даже прослезился не раз, но ни рации, ни пересвазии — ничто не помогало с Хмельницким. Тогда мы поняли, что о мире не может быть больше и речи, и стали хлопотать уже только о том, чтобы вызволить наших пленников, которые находились у него; но и здесь дело окончилось ничем. Несколько раз призывал нас к себе гетман для совещаний, но совещания эти кончались только тем, что он кричал на нас, снова грозил нам испепелить всю Польшу, обещал нам поднять против панов всю чернь...

— Черт побери! — прорычал снова сквозь зубы Чаплинский. — При наших порядках, чего доброго, он сможет достичь этого. Почему было не дать региментарства князю Иеремии? Наставили каких-то схизматов!

— Но ведь пан знает, что Богдан требовал, чтобы князь Иеремия над войском региментарства никогда не имел; он даже в своих пунктах требовал, чтобы сейм выдал ему пана подстаросту и князя Иеремию.

— Гм, гм... — промычал смущенно Чаплинский и еще энергичнее зашагал по комнате.

Марылька бросила в сторону мужа быстрый взгляд. О, каким противным, ненавистным, гадким казался он ей теперь! Волосы Чаплинского были всклокочены, желтые растрепанные усы торчали в стороны какими-то щеточками, жирное лицо было потно. Глаза трусливо, растерянно бегали по сторонам. Марылька наслаждалась видимым ужасом Чаплинского и впивалась в него глазами, словно каждый взгляд ее имел силу острого ножа.

— Да, это уже теперь не тот Хмельницкий, который скрывался от погони Потоцкого в днепровских ущельях, — продолжал Дубровский. — Я говорю вам, что он уже теперь, будучи еще гетманом, сильнее всякого короля. Он грозил, что испепелит всю Польшу, — и он сделает это, клянусь вам. Он говорил, что у него будет триста тысяч войска, а я говорю, что у него будет пятьсот: все хлопство стоит за ним, вооруженное с ног до головы, и готово положить за каждое его слово свои головы, а турки, а татары, а донцы?..

— И пан, наверное, знает, что Хмель уже выступил? — перебил его Чаплинский.

— Да, как же! Мы едва доскакали сюда.

— И князь Иеремия прислал сюда пойманного хлопа, который говорил, что видел татар уже возле Чолганского камня, — вставил Ясинский.

— А наши окопы, триста перунов, до сих пор не готовы! — проворчал глухо Чаплинский, закусывая свой рыжий ус.

— Что нам помогут эти окопы? Он раздавит нас здесь, как муравейник сапогом, — ответил Дубровский.

В светлице водворилось молчание. Вдруг с улицы донесся чей-то протяжный вопль, за ним другой, третий... Все вздрогнули и переглянулись.

— Что это? — произнес неверным голосом Чаплинский, останавливаясь как вкопанный посреди комнаты и переводя от одного к другому свои выпученные глаза.

— Быть может, вступил князь Иеремия, — заметил несмело Ясинский.

Никто не отвечал. Крики на улице росли с какою-то необычайною быстротой. Это не были радостные, приветственные возгласы, — это были какие-то протяжные, ужасные вопли. На улице стали появляться какие-то беспорядочные толпы народа; все стремились, обгоняя друг друга, к замковым башням и стене.

Все были смертельно бледны.

— Нет, панове, — произнес после минутного молчания Дубровский. — Здесь что-то похуже.

Хотя эта мысль давно уже явилась в головах присутствующих, но слова Дубровского заставили всех вздрогнуть.

— Езус-Мария! — произнесла едва слышно Марылька.

— Окопы... наши окопы! — прошептал растерянно Чаплинский.

И все, не произнеся больше ни слова, бросились поспешно к выходу.

Зося присоединилась к ним.

Улица была запружена народом; держаться вместе не было никакой возможности; вскоре толпа отбросила Зосю и Марыльку в сторону.

— Хмельницкий, Хмельницкий подступает! — кричали отовсюду, и все неслось вперед.

Казалось, какая-то роковая, неизбежная сила, подобная силе водоворота, подхватившего судно и несущего его в свою пучину, влекла их всех к стенам Збаража, чтобы увидеть своими глазами грозную, неотвратимую, подступающую смерть. Настроение толпы передалось Марыльке и Зосе. С безумными, разгоревшимися лицами мчались они, опережая и расталкивая бегущих, и наконец достигли городских стен.

На широких стенах и на зубчатых башнях всюду теснились темными рядами сплошные массы людей. Толпы прибывали с каждым мгновением; слышались всхлипыванья, подавленные вопли... Марылька и Зося с трудом протиснулись по узкой лестнице на вершину зубчатой стены, и перед ними открылась величественная картина.

С высоты городских стен окружающий горизонт казался необъятно широким. Под голубым, безмерно высоким куполом неба расстилалась бесконечная равнина, на которой блестели длинными золотистыми нитями тихие реки, извилистые озера; то там, то сям темнели широкими пятнами леса. С трех сторон окружали Збараж широким темным кольцом два огромные озера. За ними, вдали, среди темного уже леса подымались грозные стены замка князей Збаражских. Огромное пурпуровое солнце уже касалось одним краем горизонта и освещало длинными огнисто-кровавыми лучами величественную картину. Внизу, вокруг свободной от воды стороны Збаража, виднелся лагерь польский, а за ним не доконченные еще окопы; тысячи людей копошились на них; видно было, что работы велись с лихорадочною поспешностью. То там, то сям среди сбившихся беспорядочными толпами войск мелькал простой стальной шишак князя Иеремии. Но никто не смотрел на происходившее внизу; взоры всех с немым ужасом останавливались на недоконченных окопах и снова впивались в противоположную заходящему солнцу сторону. Там вдали из-за самого края горизонта медленно вытягивались по зеленой равнине какие-то черные нити; они ширились, растягивались и, казалось, охватывали весь горизонт.

Вопли и стоны раздались кругом еще громче. Марылька впилась глазами в эту черную, необъятную, медленно растущую массу и занемела.

Вдруг огненный луч солнца скользнул по дали и осветил какую-то белую, быстро двигающуюся по темной дуге точку.

— Хмельницкий! Хмельницкий! Это его белое знамя! — раздался один общий вопль.

Все закружилось в голове Марыльки, — она вскрикнула и упала на руки Зоси без чувств.

Прошел месяц со времени осады Збаражского замкасоюзными войсками татар и козаков; дни тянулись для осажденных невыносимо медленно и мучительно, и каждый истекший день приближал осажденных к неминуемой смерти.

Когда козацкое и татарское войско обложило весь город, окопы польские не были еще готовы. Лагерь Вишневецкого стоял вне укрепленной линии; татары заметили это и бросились на него. Только отчаянная храбрость и энергия князя Иеремии помогли вишневцам отбиться от татар и войти в польские окопы. Но этот успех мало помог панам.

Настала ночь, темная, мрачная; запылали огни в козацком лагере. С ужасом всматривались паны в эту бесконечную светящуюся цепь, окружившую их со всех сторон, и не видели ей конца, а между этими светящимися точками глухо шумела и рокотала темная трехсоттысячная толпа. Ужас охватил всех; войско неприятеля превосходило их в десять раз; помощи ждать было неоткуда: разве только птица могла бы перелететь через эту грозную живую стену, обложившую поляков со всех сторон; нечего было и думать прорваться в поле, приходилось стойко ожидать томительной смерти. Войско упало духом. Князь Иеремия употреблял все Свое красноречие и геройскую отвагу, чтобы поддержать жолнеров и офицеров.

7 июля Хмельницкий повел первый приступ на польский лагерь; на второй день продолжалось то же. Козаки уже ворвались в окопы осажденных, но сам Иеремия бросился на них со своими вишневцами, и с невероятными усилиями удалось ему не допустить их в сердце лагеря. Морозенко едва не погиб в этой битве, но и князь чуть-чуть не заплатил жизнью за свою безумную, отчаянную отвагу.

С тех пор каждое утро начинали свои приступы козаки. Вокруг польских окопов они вывели свои окопы, выше их, и, уставивши на них свои пушки, палили беспрерывно в польский лагерь; разъяренные войска врывались в окопы неприятеля, и каждый такой натиск уносил за собою сотни и тысячи жертв.

Пули и стрелы крестили по всем направлениям воздух, так что полякам страшно было подымать даже головы. Козаки изготовили гигантские гуляйгородины и, придвинувши их к окопам, поражали из них панов. Отчаяние овладело войсками, многие предлагали бежать и запереться в Збаражском замке, один князь Иеремия удерживал толпу, — где появлялся он со своими горячими, честными словами, там снова подымалась упавшая бодрость и войска готовы были идти с ним на верную смерть.

9 июля поляки, увидевши, что окопы их слишком велики и что у них не хватает сил защищать такое пространство, начали рыть, по совету князя Иеремии, внутри окопов другие, более узкие. 10 июля поляки вошли в новые окопы, а 11 козаки насыпали вокруг польских окопов свои, еще более высокие, и началась снова беспрерывная беспощадная пальба. Ни днем, ни ночью козаки не давали полякам ни одного мгновения покоя. Прошло еще три-четыре дня; сделанные окопы оказались снова слишком широкими, и поляки, по настоянию князя Иеремии, стали рыть внутри своих окопов, уже под городскими стенами, другие, еще более тесные. Но не успели поляки вступить в новые окопы, как козаки бросились за ними и перебили массу жолнеров. Через три часа возле польских окопов возвышались уже козацкие. Положение становилось невыносимым; ропот и несогласия в войсках усиливались; большинство требовало сдачи Збаража; бунт готов был вспыхнуть ежеминутно.

20 июля в последний раз поляки выкопали внутри своих окопов, уже у самых городских стен, другие окопы, а 21 — на расстоянии тридцати саженей от польских окопов возвышались снова козацкие. Но чем теснее становился круг окопов, тем ужаснее и грознее надвигались бесконечные тучи осаждавших, тем губительнее и смелее разила заключенных беспощадная смерть. Паны вырывали себе ямы и прятались в них, прикрываясь деревянными щитами, знаменами, палатками, но стрелы, пули и ядра находили их везде. От беспрестанных выстрелов полопались польские пушки, да и пороху уже не хватало. Осажденные обливали козаков и татар кипятком, горячею смолой, скатывали бревна, камни, но на место упавших рядов вставали новые и новые. Козаки устроили огромные железные крючки — котвыци — и, спуская их со своих окопов, ловили ими панов и вытаскивали из лагеря.

В войсках вспыхнул бунт; откуда-то распространился слух, что господь карает поляков за находящихся в войске схизматов; мятежники хотели было истребить всех диссидентов и реформаторов; с большим трудом удалось князю Иеремии подавить эту вспышку безумия исступленной от ужаса и страданий толпы. Но это отвратило гибель только на несколько дней. Бунт рос с каждым мгновением; жолнеры отказывались повиноваться и грозили открыть неприятелю ворота. Тогда Иеремия попробовал войти еще в тайные сношения с ханом и рассорить его с Хмельницким; но хан, видя безнадежное положение поляков, не сдавался ни на какие предложения. Оставалось обратиться к Богдану. Скрепя сердце послал Иеремия к козацкому гетману послов; но здесь дело окончилось еще хуже: Богдан потребовал, чтобы ему отдали все земли по Вислу, чтобы все войско положило оружие и выдало ему Вишневецкого и Конецпольского. Никто не мог согласиться на такие условия. У осажденных была еще слабая надежда на короля. Решили известить его и ждать.

27 июля козаки насыпали уже подле самых польских окопов пятнадцять гигантских шанцев и, так сказать, заключили поляков навеки в тесной земляной тюрьме. Наступили ужасные времена. Брат не смел подать помощи брату, священники не могли приготовлять к смерти, — мертвых не успевали хоронить; летний жар, теснота, гниение трупов задушали осажденных. Кроме всего этого, в город вползало страшное, бесформенное чудовище — голод. Приближался конец...