Богдан в необоримом волнении прошелся несколько раз по палатке; не вспышка полковников, не грубое козацкое слово Кривоноса взволновали его, какое-то другое, более мучительное, грызущее чувство зашевелилось в душе гетмана. «Как, неужели же он из-за бабы способен сломить все дело? — спрашивал сам себя Богдан. — Нет, нет! Ему надо было поспешить к Богуну, взять в плен короля... Ха— ха-ха! — засмеялся он злобно. — На этот раз Богун подвернулся как раз вовремя; но не отдал ли Богдан приказание остановить приступ еще раньше, до получения его письма? Да, отдал, отдал приказ остановить приступ, но на время, потому что хотел вернуть и спасти свою жену. Всякий козак имел бы на это право, не то что гетман. Он не требовал ее у ляхов и ничего не обещал им за нее, она сама, своей охотой хотела вернуться к нему, и от того, что он на час, на день остановил приступ, не было бы беды никому... А если бы ляхи не выдали ее добровольно? — допрашивал он себя язвительно, с тонкостью беспощадного сыщика. — Да, если б потребовали от тебя уступки, что бы сделал ты тогда, гетмане? Уступил бы панам или продал бы победу за Елену...» — произнес Богдан вслух, останавливаясь посреди палатки.

В душе Богдана робко шевельнулся какой-то ответ, но гетман не захотел его слушать и, рванув себя за волосы, опустился в изнеможении на лаву.

Между тем в лагере происходила следующая странная сцена.

Возле посла, привезшего Богдану письмо от Богуна, столпилась кучка козаков, — случилось одно непонятное обстоятельство. Передав джуре письмо к гетману, посол успел только вскрикнуть: «Морозенко!» — и повалился с лошади. Козачка подняли, уложили на керею, вспрыснули водою, но он не открывал глаз. Все стояли кругом в недоумении, не понимая, что случилось с послом.

— Да вы посмотрите, не ранен ли хлопец? — заметил один из зрителей.

— Не видать, — ответили ближайшие.

— Не умер ли? — осведомился другой, посматривая с со­мнением на бледное лицо хлопца.

— Нет, дышит, только тихо, — пожал плечами третий.

— Доложить бы гетману, — вставил еще кто-то.

— Куда там! Гетману теперь не до того! — вскрикнул джура Богдана, находившийся тут же.

— Так вот Морозенка, что ли, позвать? — вспомнил первый. — Ведь хлопец что-то крикнул о нем... может, брат?

— Морозенка! Морозенка! Уж он верно что-нибудь знает! — вскрикнули разом несколько голосов. — А ну, хлопцы, пошукайте его!..

Несколько козаков отделились от группы и бросились по лагерю. Через несколько минут к столпившимся вокруг бесчувственного посла подходил уже встревоженный Морозенко.

— А что такое? Что случилось здесь, панове? — спросил он еще на ходу.

— Да вот здесь к батьку гетману посол от Богуна, — ответил ему один из ближайших козаков, — отдал пакет да так и повалился замертво наземь. Только и успел крикнуть: «Морозенко!» А что он, хотел ли сказать тебе что от Богуна, или увидеть тебя — не знаем.

Но Морозенко уже не слушал дальнейших объяснений козака. Как безумный бросился он вперед, расталкивая толпу и повторяя одну фразу:

— Где он? Где он?

— А вон, — указал ему в сторону хлопца один из передних зрителей.

Стремительно бросился Морозенко к лежавшему на земле козачку, остановился на мгновение, словно ошеломленный громом, и вдруг какой-то безумно-радостный, а вместе с тем отчаянный вопль вырвался из его груди. Упавши на колени около козачка, он схватил его за руку, припал ухом к его груди и, поднявши голову, крикнул, задыхаясь:

— Жива! Жива! Скорее горилки... воды!

Изумленные, растерянные зрители бросились исполнить просьбу Морозенка, и через несколько минут подле него стояла уже кварта горилки и кувшин воды.

— Помогите, помогите, панове! — произнес порывисто Морозенко, подымая дрожащими руками голову хлопца.

Все кругом засуетились; хлопца вспрыснули снова водою, налили ему в рот несколько глотков водки. Минуты через три дыхание хлопца стало заметно сильнее, на щеках выступил слабый румянец. Затаивши дыхание, не спускал с него глаз Морозенко. Но вот прошла еще минута, другая... Из груди хлопца вырвался глубокий, сильный вздох, затем веки его слегка заколебались, потом приподнялись... Глаза хлопца с изумлением обвели всех окружающих и остановились на Морозенке; с минуту они смотрели на него каким-то странным взглядом, словно не понимая, что происходит перед ними.

— Оксана, Оксаночка! — шептал тихо Морозенко, сжимая руку хлопца. — Неужели ты не узнаешь меня?

Все присутствующие молча переглянулись при этих словах Морозенка.

Вдруг какой-то страшный, потрясающий душу крик вырвался из груди хлопца; с непонятною силой рванулся он с места и с истеричным возгласом: «Олекса! Олекса!» — бросился к Морозенку на грудь. Несколько минут Богдан сидел на месте молча, неподвижно, закрывши рукою глаза; ни шум, ни суета, раздававшиеся так недалеко от его палатки, казалось, не долетали до него. Наконец он медленно поднялся и направился было к выходу, как вдруг навстречу ему вбежал запыхавшийся джура.

— Ясновельможный гетмане, — вскрикнул он, — на башне збаражской вьется белый флаг! К нам в лагерь въехало посольство и какая-то пани с ним.

Богдан вздрогнул и пошатнулся.

— Что? Пани? Ты видел сам?! — вскрикнул он, хватаясь рукою за стол.

— Так, ясный гетмане, они хотят увидеть тебя.

— Веди их. Впрочем, нет, постой!.. Пусть подождут... Сначала впусти пани — и никого, слышишь, чтоб никого! Ну, чего ж ты смотришь? — крикнул он бешено на смотрящего на него с изумлением джуру. — Иди! Веди скорее!

Джура выбежал; Богдан остался один.

Несколько минут он стоял неподвижно, прикрывши рукою глаза; только тяжело ходившая грудь гетмана выдавала его страшное волнение. Через несколько минут, быть может, секунд, он увидит ее, глянет ей в глаза, услышит ее голос. Страшная минута!.. Теперь он узнает все — измена ли или насилие, любит или не любит?.. Но как встретить ее, что сказать ей, как обнять ее после... Ох, нет... — схватился он за голову руками, — подождать... пусть не теперь, после, потом... Нет сил! — чуть не вскрикнул было Богдан, рванувшись стремительно вперед, и вдруг остановился как вкопанный на месте: у входа раздался тихий шелест шелковых одежд.

Богдан замер. Глаза его впились в полу, закрывавшую вход в палатку, какая-то бессильная истома сковала все его существо, дыхание захватило, застучало в висках, гетман сделал шаг назад и оперся спиною о стол.

И вот пола заколебалась тихо, нерешительно и в открывшемся светлом отверстии показалась фигура Марыльки. Прелестнее, чем она была в эту минуту, трудно было бы вообразить себе что-нибудь. Длинное черное шелковое платье плотно охватывало ее стройную фигуру и спускалось вниз тяжелыми матовыми складками; черный креп покрывал золотистую головку Марыльки и вился легким покровом по ее платью, спадая до самой земли. В этом строгом, печальном наряде дивное, почти прозрачное лицо Марыльки получало еще какую-то необычайную трогательность. Богдан не отрывал глаз от Марыльки и в этой прелестной женщине, дивной, как богиня, не узнавал той кокетливой, грациозной, но еще мало опытной девочки, которая бросилась к нему тогда в Суботове с безумными ласками на грудь. Она была так хороша, так обаятельна в эту минуту, что даже не любящее сердце должно было бы вздрогнуть от восторга при виде ее, и восторг Богдана отразился невольно на его лице. Это не ускользнуло от внимания Марыльки. Одно только мгновенье остановилась она на пороге и затем с потрясенным рыданием возгласом: «Тато! Таточко мой!» — бросилась к Богдану.

Звук этого страстного, близкого голоса заставил Богдана вздрогнуть с ног до головы; все перед ним помутилось, желание обнять, задушить в своих горячих объятиях так безумно, страстно любимую женщину охватило все сердце гетмана; Богдан рванулся вперед и с диким, порывистым движением прижал к груди трепетавшую и рыдавшую женщину... В этом стихийном порыве было какое-то одуряющее блаженство, потрясшее все его существо взрывом хаотических ощущений; в них чуялись и бурные крики радости, и прорвавшиеся сладостные слезы, и жгучее дыхание давно неведомого счастья, в них было все, кроме ошеломленного до беспамятства разума. Но вдруг резкая, как удар ножа, боль полоснула его по сердцу и осветила молнией все мысли. Вот эту Елену, его Елену обнимал, целовал, называл своей Чаплинский! Бешеная ярость вспыхнула в сердце Богдана; лицо гетмана побагровело, он судорожно отклонил повисшую на его шее Марыльку и, отвернувшись, чтобы скрыть страшные муки, исказившие его лицо, проговорил хриплым, сдавленным голосом:

— На щеках пани еще горят поцелуи Чаплинского!

Марылька пошатнулась.

— О господи! И ты... и ты... коханый мой, единый мой! — простонала она.

— Единый! — перебил ее Богдан и разразился горьким хохотом. — Единый! Ой, пани в веселом гуморе! Единый? Нет, пани, — прошипел он язвительно, — нас теперь два, два, два! А может, и больше! Ха-ха-ха!

— Так, оскорбляй меня, гетмане! Теперь ты моим словам можешь не верить, можешь думать, что их вызывает страх перед смертью, ведь я в твоих руках, — заговорила Марыль­ка горьким, но искренним тоном, подымая на Богдана свои чудные глаза. — Но пусть так! Казни меня! Мне эта жизнь так опостылела, что я сама бы с збаражской башни бросилась головою вниз, если бы одно не удерживало меня на свете! — Голос Марыльки задрожал, на глазах показались слезы. — О таточку! — прижала она к груди свои руки и заговорила страстно, порывисто: — Одного только и ждала я — чтобы увидеть тебя снова, чтобы глянуть тебе вот так, как теперь, в глаза, чтобы сказать тебе: Богдане, лыцарь мой! Тебя одного, одного всю жизнь любила! Оттолкни меня, убей меня, но верь мне, что я тебе не изменила! Ты мое счастье, ты мой рай.

— Рай?! — вскрикнул Богдан и рванул себя бешено за чуприну. — И в этот рай ты пустила другого?

— О гетмане... насилие...

— И переписка в Суботове с этим извергом, и условленное бегство — тоже насилие? Ведь я знаю все, пани. Мне говорили ваши слуги... — задыхался Богдан.

— Слуги, челядь? — улыбнулась презрительно Марыль­ка. — Разве им можно верить? Если бы я сама захотела уйти, кто бы меня мог удержать? Я не была ни рабыней, ни бранкой. Для чего же понадобился бы мне этот ужас наезда? Чтобы рисковать и своей жизнью? Значит, и Оксана бежала от Морозенка по уговору с Чаплинским?

— А, так все это, выходит, насилие? — простонал гет­ман. — И это торжественное воссоединение с лоном католической церкви — тоже было насилие? И этот ликующий шлюб с новым мужем — тоже насилие? И это пышное, устроенное потом торжество Гименея — тоже насилие? И это брачное ложе?.. А! — заревел Богдан, как раненый зверь, и бросился с сжатыми кулаками вперед, словно на невидимого врага.

Марылька побледнела как полотно и схватилась рукою за стол, чтобы не упасть на пол; но бешеная вспышка Богдана через несколько мгновений прошла; он прошелся бурно раза два-три по палатке и остановился. Пылавшее дикой ревностью, и гневом, и страшною болью лицо его подергивалось конвульсиями, глаза сверкали мрачным огнем; воздух врывался в его легкие с шумом и клокотанием; грудь тяжело подымалась.

— Да, все это было насилие, — ответила после долгой паузы упавшим, измученным голосом Марылька, — это были придуманные мною отсрочки позора.

— И все-таки этого самого позора... ты вкусила? — прошипел хрипло Богдан. — Ха! Да от такой муки седеют за ночь, вешаются, бросаются в омут, а не идут наложницей к другому!

— Я придумывала задачи, чтобы протянуть время, — устремила Марылька на Богдана полные слез глаза, — я ждала, что меня выручит... спасет меня... мой защитник, мой супруг... моя жизнь... но помощь не приходила.

— Я лежал без памяти. Предательское нападение подкупленного убийцы тебе известно? — произнес угрюмо гетман.

— Эту подлость я узнала потом... — прошептала Марылька и продолжала горячо: — Ты говоришь, что другие умирают. Что смерть? Мгновение — и вечный покой. Позор страшнее смерти! И остаться для мук, для позора могло заставить только одно непобедимое чувство — любовь! И я ради этой любви осталась жить, чтоб увидеть тебя, оправдаться перед тобой. Мне было это легче сделать, чем я предполагала, потому... потому, — опустила она стыдливо глаза, — что все остальное время я была вдовою. Эта самая челядь обнаружила мне еще до шлюба разврат ненавистного мне негодяя, а потом я его поймала с покушавшеюся на жизнь бедною Оксаной и спасла ее от насилия, открыла через нее притон его жертв и разорвала с ним навсегда. Это вечно пьяный развратник вздумал было воспользоваться своими правами, но получил такой отпор, что оставил меня в покое навсегда. И я в глуши, в уединении коротала свои дни только с сердечною тоской да с думой о моем рыцаре, о моем соколе, о моем месяце ясном!

Слова Марыльки были так искренни, доводы так правдивы, а сама она так обольстительно прекрасна, что буря бешенства и ревности начала мало-помалу утихать в груди Богдана: морщины на лице его расправились, цвет лица стал ровнее, в глазах блеснул ясный огонь.

— Но почему же ты не дала мне знать? — промолвил уже мягче гетман, сделав движение к Марыльке.

Горевшее ярким румянцем лицо ее озарилось робкою, счастливою улыбкой; она готова была уже броситься снова в объятия к своему желанному повелителю и промолвила кокетливо:

— Ведь я же перекинула моему гетману из Збаража стрелкой лыст.

Этот детский, кокетливый тон показался Богдану фальшивым, и яд ревности снова ожег его сердце, а в груди зашевелилось убаюканное было недоверие.

— Нет, не могу, не могу верить! — вскрикнул он, закрывая руками глаза и отшатнувшись к столу. — Вздумала отозваться, когда уже над всем Збаражем произнесен был смертный приговор. Свою жизнь спасала! А может быть... Ха-ха-ха! За шкуру своего малжонка дрожала!

Марылька побледнела и схватилась рукою за грудь.