Мазепу глубоко тронуло слово полковника, в котором прорвалось скорбное предчувствие, притаившееся змеей в его могучей груди; оно, видимо, таилось в ней давно, а теперь разрослось и с каждым днем подтачивало у старика силы, погашая последние живительные лучи надежды.

— Много правды в словах высокоповажного пана полковника, — заметил со вздохом, после некоторого молчания, Мазепа, — но действительность, мне кажется, не так еще беспросветна: ведь много есть и горячо преданных отчизне людей…

— Ох, не так много! — покачал уныло головой Гострый. — Если и есть преданные отчизне сыны, то они или не понимают ее настоящего блага, или тянут уж врозь, или же из-за супереки (противоречия) идут друг на друга… А большая часть старшины, — понизил голос полковник, — продажные перевертни… Народ? Да что же поделает забитая, темная масса… Казаки? — Они спят и видят пробраться в шляхетство, заполучить его привелеи… Одни лишь запорожцы стоят за старину, да и то за своеволье и буйство: удалы они, — правда, вскормлены в буре битв, в дыму гармат, в лязге мечей… да только в этих сечах и покладают всю цель своей жизни, не разбирая, за кого подымают кривули? Вот ты говорил, любый, что у Сирко и у братчиков исконный враг — татарство, а ведь этот самый Сирко с запорожцами держал же сначала руку Ханенко и вместе с его татарскими ордами шел на Петра Дорошенко… Не зарекаюсь я, что это и впредь может статься…

— Не дай Бог! — улыбнулся горько Мазепа.

— Да, не дай Бог, а такие времена наступают, что и горлинки начнут клевать нам глаза. Вот опять и за Турцию, — правда, что ей меньше змоги (возможности) зауздать нас совсем и присоединить, как рабов, к своей Порте, — море мешает; но правда и то, что в турецкую помощь верить нельзя: уж, кажется, могли бы мы в этих басурманах извериться, так нет же. Да еще и то прими во внимание, что союз с Турциею вечно будет противен народу… Так я полагаю, что против рожна трудно прати.

— А за Москву, как его мосць думает?

— Эх, не знаю… Вот Многогрешный сначала как щиро шел на соединение к Дорошенко, а теперь пронюхал, что Ханенко шлет послов с челобитной в Москву, и призадумался, притаился: послов-то остановил, а своих, кажись, снаряжает и от меня уже во всем кроется: пожалуй, сможет и Дорошенко выдать Москве.

— Неужели и этого ожидать можно? — даже схватился с места, словно ужаленный, Мазепа.

— Всего можно. Оттого-то я Петру и писал, просил, чтобы поскорее посылал тебя разузнать и разбить их козни.

В эту минуту вошла Марианна и, поцеловав нежно отца в голову, спросила его:

— Ну что, дождались пана генерального писаря?.. А тато, верно, мало журил его за то, что нас забыл?

— Ну это, дочка, тебе сподручнее пожурить его, а наша стариковская воркотня ему за шутку покажется.

— О, я пану отомщу как другу… А пока как гостя прошу до трапезы.

Предложение Марианны рассеяло несколько то тяжелое настроение, какое овладело было нашими собеседниками. Все бодро и весело поднялись со своих мест и с просиявшими лицами двинулись в трапезную. Так иногда в осенний, дождливый до одури день прорвется украдкой сквозь свинцовое небо солнечный луч и сразу оживит угрюмую картину природы: все видоизменится волшебно, все засверкает отрадной улыбкой и даже в осиротевшей, тоскливой душе проснется на миг жизнерадостное чувство…

В трапезной Мазепа застал и хорунжего полковничьей команды, пана Андрея. Старые знакомые встретились приветливо, хотя у Андрея и проглядывало некоторое принуждение; он изредка бросал на своего соперника недружелюбные, ревнивые взгляды; но Марианна, поймав их, останавливала на нем пристально свои лучистые, большие глаза и смиряла его мгновенно. Обед прошел в оживленной беседе относительно положения дел в Батурине и относительно мер противодействия, какие нужно было предпринять. Полковник советовал Мазепе поехать туда incognito, переодеться: в чужой-де шкуре удобнее будет сделать разведки, а в своей собственной, пожалуй, и не допустят туда, куда нужно. Мазепа и сам был того мнения, тем более, что ему хотелось скрыть и свою дружескую связь с Гордиенко. Гострый обещался снабдить Мазепу письмом к Самойловичу, который, по его мнению, стал очень выдвигаться вперед и тайно мутить старшину. Мазепа тоже имел в запасе новость, с которой мог подойти к Самойловичу. Он заторопился немедленно ехать в Батурин, но радушные хозяева оставили его отдохнуть до следующего дня.

После обильной трапезы и всяких заздравиц Гострый отправился в свой покой писать письма к Самойловичу, к Многогрешному и к своему верному приятелю Тимченко, а Андрей торопливо ушел по делам; Марианна же осталась с Мазепой.

— Ну, вот теперь мне пан расскажет… — заговорила она, усаживаясь на низком диване возле Мазепы и подмащивая под руку атласную, шитую золотом подушку.

— Опять «пан»? Или это месть? — перебил ее огорченным тоном Мазепа.

— Так уж значит простить, что ли? — улыбнулась Марианна так дружески, так светло, что окоченевшее сердце сразу стало оттаивать у Мазепы.

— Да, не огорчать… потому что друг и без того слишком несчастен, потому что у него на всем свете осталось одно лишь близкое существо.

Алая кровь бросилась было в лицо Марианны, а потом отхлынула к сердцу и заставила его встрепенуться тревожно. «Что это? — мелькнул в голове ее острый вопрос. — Прилив ли нового чувства, или все та же неунявшаяся боль прежней раны?»

Жизнерадостное, игривое настроение сразу покинуло Марианну, сменившись каким-то тоскливым предчувствием; она опустила глаза и притихла.

— Да, одно лишь… — повторил с подавленным вздохом Мазепа.

— Прости меня… — уронила тихо Марианна, — я, кажется, нечаянно дотронулась до старой раны и причинила ей боль.

— Нет, твоя нежная рука не может причинить боли… Да почерневшая рана и не чувствует прикосновения, — ответил Мазепа и судорожно закрыл рукою глаза.

Марианна еще более побледнела.

— Что же такое случилось? Новое горе? — спросила она взволнованно. — Если, конечно, не тяжело тебе поделиться…

— О, с кем же и делиться, как не с тобой? Никого ведь… — Мазепа отнял руку от глаз; они были сухи, но бесконечная печаль теплилась в них и искала сочувствия.

«Нет, не мною занято его сердце, — пронеслось в мыслях Марианны, — а все царит в нем прежняя тень и будет, кажется, царить вечно».

Самолюбие и уязвленная ревность разбудили снова в ней гордость и разлились холодом в ее бурно вздымавшейся груди.

— Спасибо, — проговорила Марианна, чувствуя, как бледность покрывала все больше и больше ее лицо. — В чем же дело?

— Я отыскал было ее кольцо…

— Галины?

— Да… то, что я ей подарил, будучи женихом… и я отыскал его на руке незнакомого казака…

Марианна чувствовала, как каждое слово Мазепы вонзалось отравленным жалом в ее трепетавшее сердце, причиняя невыразимую муку, и, закусив побелевшие губы, она молчала. Она не ожидала даже таких страданий и теперь напрягала все свои силы, чтобы не выдать мук и взять себя в руки.

— И один лишь взгляд на это кольцо пробудил у тебя, — начала было она сдержанным, равнодушным тоном, но голос ее дрожал, обрывался…

— Ужасную, неразрешимую загадку, которая взволновала все мое существо, — перебил ее Мазепа и продолжал какой-то нервной скороговоркой: — Ведь если кольцо было у казака и оказалось купленным им у неизвестного жида, то выходит, что не татары убили или похитили ее: они вещей жидам не продают, а если это не татары, то все прежние догадки должны были рухнуть. Из истины, с которой я должен был по неизбежности считаться, явилась жгучая тайна… Она могла скрывать за собой многих живых еще лиц, и этой тайной владел жид… У меня поднялась в сердце целая буря… Ты это поймешь.

— Да, проснулась надежда, вспыхнула пламенем, поглотившим все остальное, — промолвила Марианна и гордо подняла голову, прищурив слегка глаза.

— Не то, не то, — заторопился, смешался Мазепа. — Я ничего от тебя не скрываю, даже малейших движений души, — словно извинялся он, — но меня, правда, все это потрясло. Что, если Галина жива и томится где-либо здесь в неволе, а я, положившись, что ее нет уже на свете, бездействую и не принимаю никаких мер к ее спасению? Такой укор совести невыносим, и я не мог с ним примириться… Я бросился вместе с казаком искать этого жида, поймать след преступления и…

— И что же, что же? — вспыхнула снова невольно Марианна.

— И никого, и ничего не нашел, — проговорил уныло Мазепа, — ничего и никого! Тайна осталась мучительной тайной, а разгадку ее сдал я на волю Господню и похоронил все навеки…

Марианна облегченно вздохнула; она почувствовала, что с ее груди свалился тяжелый жернов и дал свободу дыханию. Теперь ей стало невыносимо жаль своего исстрадавшегося друга, и это теплое чувство не только поглотило на время все прежние себялюбивые порывы, а подыскало ему даже оправдание.

Тихим, унылым голосом передал ей Мазепа эпопею всех своих странствований, всех неудавшихся разведок и всех разочарований; Марианна слушала его с живым участием, и с каждым словом рассказа глаза ее разгорались больше и больше огнем, а сердце билось мягче, созвучней…

— Ну, что же, к какому убеждению пришел ты, мой друже? — спросила она его робко, после того, как он, окончив рассказ, печально умолк.

— Все это был бред моего встревоженного воображения: он породил много безумных предположений, и все они развеялись, как марево… Нет ее больше на свете, нет! Погибла она от руки татар, ни от кого больше: они, видимо, ночью напали, не рассмотрели ее красоты и не пощадили, а перерезали всех: живая она была дороже алмазов и самоцветов, с живой бы они, конечно, не сняли драгоценностей…

— Да, это верно. Кто бы ни сделал наезд на этот хутор, поляки ли, татаре, — а всяк сохранил бы, ради корысти, даже ради мести, красавицу в живых…

— Она умерла! — опустил безнадежно голову Мазепа.

— И ты очень страдаешь? — едва слышно, словно эхом, откликнулась Марианна.

— Не знаю… Мне кажется, что у меня уже все перегорело, перетлело в груди… Рана омертвела совсем… Со смертью ее я сжился и к тупой скорби было привык… а тут вдруг раздраженные новые укоры совести и неразъяснимая загадка, — все это внесло новую отраву в мою одинокую жизнь… Я до того был расстроен, растерзан, что потерял весь смысл своего существования… Все нужды общественные, все вопли и стоны моей отчизны поблекли и стихли перед моей тоской, я забыл даже свою мать… и был близок к самоубийству… и знаешь ли, кто спас меня от этого греха, кто возвратил мне интерес к жизни? — Мазепа смотрел нежно, любовно в глаза Марианне и ждал от нее ответа; но Марианна молчала, закрывши длинными ресницами свои искрившиеся счастьем и смущением глаза.

— Ты, мой дорогой, мой единственный в мире друг! — произнес с пылкостью Мазепа. — Да, когда я считал себя круглым сиротой, заброшенным на страданье в чуждый для меня мир, тогда я вспомнил тебя… и образ твой запал отрадным лучом в руину души, и жизнь улыбнулась мне снова бледной надеждой. Я летел сюда, как беглец из татарской неволи… и, Боже, какая это отрада: быть близко возле тебя, делиться с тобой своим горем…

— И я половину его возьму на себя… и буду счастлива, если этим облегчу твои страданья, — протянула взволнованная, потрясенная Марианна руку Мазепе и, встретив его руку, пожала ее сильно. Мазепа поцеловал пылко эту протянутую к нему руку и не выпускал ее из своей.

— Только вот что, любый мой, — заговорила с чувством Марианна, — твое сердце слишком раздражилось от боли, и оно преувеличивает… относительно меня…

— Клянусь небом, матерью…

— К чему клятвы? — остановила его Марианна. — Разве я не верю, что ты говоришь щиро, но я только думаю, что тебя самого обманывает сердце…

— Нет, клянусь всем святым…

— Ну, верю, верю, что наша дружба еще больше окрепнет…

— Не дружба, — перебил было Мазепа, но Марианна глубоким, многозначительным взглядом остановила его порыв и, высвободив тихо свою руку, продолжала скороговоркой:

— Вот что главное: не поддавайся слишком горю; печаль и тоска — это слабость, а могучей душе, как твоя, она не под стать, да и время не то, — подчеркнула она, — чтобы носиться с сердечными болями… У меня, быть может, не меньшее горе, а видишь ли, я несу его бодро… А КОЛИ мне еще надежда блеснет, то я свалю свое горе под ноги.

— Сердечная ты моя, да при тебе я чувствую себя львом и все недоброе забываю… Меня только мучит иногда эта неизвестность, неразгаданность: уверенность, какая бы она ни была, дала бы покой…

— Да ведь в наиважнейшем, — что она умерла, — ты убежден?

— Да, — подавил готовый вырваться стон Мазепа.

— Ну, так не все ли равно, от чьей бы руки она ни погибла?

— Пожалуй, не все: если б я знал, кто мой ворог, то мне осталась бы в утешенье хоть месть!

В это время вошел неслышно, словно прокравшись в тот покой, где сидели Марианна с Мазепой, Андрей. Прервать разговор было неудобно.

— Между татарами у тебя личных врагов нет, — продолжала деланно–равнодушным тоном Марианна, — а между поляками один лишь особистый ворог — Тамара; но ведь он же не знал о затерявшемся в степи хуторе, где жила твоя невеста, Галина?

— Не знал, не знал; никто не знал, кроме меня и преданного мне беззаветно казака Остапа.

— Нет, знал! — вмешался вдруг в разговор Андрей.

— Кто знал? — вскрикнул побагровевший Мазепа.

— Да он, Тамара, — продолжал спокойно Андрей. — Когда Тамара был здесь, то и вельможный пан гостил у нас тоже… и вот раз, я и панна Марианна сидели с Тамарой в этом покое, а пан находился вон в той соседней светлице с Остапом, и весь разговор их был здесь слышен… Я даже помню: пан поручил Остапу ехать немедленно в хутор на Саксагани и передать что-то Галине… А обратил я особенно на это внимание потому, что Тамара, болтавший весело о своих приключениях, вдруг сразу притих, насторожился и стал вслушиваться, улыбаясь злорадно…

Мазепа смотрел на Андрея обезумевшим взглядом, синея даже от страшного, непосильного волнения.

— Так этот Иуда знал, где моя горлинка? — прохрипел он, стараясь подняться с кресла.

— Знал наверное! — подтвердил убежденно Андрей.

— Так это дело его рук… и Галина жива! — вскрикнул Мазепа с такой болью, с такой тоской, что Марианна, побледнев, схватилась руками за грудь и молча, шатаясь из стороны в сторону, но все-таки гордо, вышла из светлицы…