К вечеру туман сгустился и налег непроницаемой пеленой, так что к сумеркам в двух шагах нельзя уже было видеть прохожего. По людным улицам Батурина, примыкавшим к гетманскому замку, то и дело раздавались окрики «набок!», «пыльнуй!» — так как и конный и пеший рисковали столкнуться друг с другом; в отдаленных кривых переулках стояла уже полная тишина.

По одной из таких уличек, тянувшихся под замковым муром, двигались две фигуры. В густых волнах тумана они казались гигантскими темными силуэтами. Кругом было совершенно безлюдно, но прохожие шли, озираясь тревожно вокруг и не роняя ни единого слова. Один из них, одетый в простой казачий наряд, уже два раза спрашивал у своего товарища:

— Ну что он? Клюет?

Но другой, облеченный в какую-то длинную, спутывающую ему ноги хламиду, упорно молчал.

— Чего ты, Иване, молчишь? Не приключилось ли какой пакости? — заговорил казак в третий раз и остановился решительно, желая добиться от своего молчаливого спутника слова.

— Да тут, може, торчит где-либо гетманский шпиг (шпион), — откликнулся наконец тот, всматриваясь напряженно во мглу и прислушиваясь к далеким откликам жизни.

— Тут и собака не пробежит, будь уверен! Это глухой закуток, из которого есть один только скрытый пролаз; но ключ от него у меня вот — в руке.

— Так тут безпечно? — переспросил еще раз чересчур осторожный спутник.

— Безпечно, хоть кричи, так никто не услышит!

— Фу, ты! — остановилась и перевела с облегчением дух торопившаяся куда-то или убегавшая от чего-то закутанная фигура. — Вот нагрел чуприну, так нагрел! Не знаю, как и ноги меня вынесли из гетманской светлицы!

— Да что такое сталось? Расскажи толком.

— А такое, что я чуть было не познакомился с острием гетманской сабли или не испробовал, удобно ли сидеть на колу!

— А что такое?

— Да вот, бес чуть было не сыграл со мною пекельной шутки! Понимаешь, как только я вошел к гетману, так он сразу начал меня пронизывать подозрительным взглядом. Не знаю, не было ли какой ошибки в моем наряде? Так ты ж осмотрел меня внимательно… разве вот борода осунулась и выдала… Ну, лихой дидько его знает, а увидал что-то неладное этот хрыч! Он не так и хвор, — притворяется, шельма, и уже с каким-то московским боярином, что был у него раньше, напился хорошо; это, впрочем, могло быть и ко вреду моему, и к пользе… Ну вот я и начал ему рассказывать про хлопоты свои в Царьграде и про патриаршее благословение. Это его тронуло. Стал он меня расспрашивать. А я ему — и про то, как добился с патриархом свидания, как перезнакомился со всеми окружающими его владыками, как разоблачил взведенную на гетмана клевету, и как, наконец, довел патриарха до полного раскаяния…

— Ха, ха! Молодец! За словом в карман не полезешь!

— А пришлось, брате, лезть и не найти в кармане ни шиша! — почесал под клобуком голову собеседник. — Гетман всему этому так был несказанно рад, что стал усиленно угощать меня, невзирая на мой подвижнический сан, — и мальвазией, и вареной…

— Чудесно! — одобрил казак.

— Чудесно-то, чудесно, но не затем же я к нему монахом пришел, чтобы сплесть про Царьград байку; нужно было приступить к выпытыванию его думок, к передаче поручений от Дорошенко, от Гострого… Ну, вот тут-то я и попался! Очевидно, Многогрешный получил какие- либо сведения из Киева, и там что-нибудь случилось, мне неизвестное. Задумался гетман над письмом Гострого и начал было высказывать свои сокровенные мысли, да вдруг оборвал и перескочил на Киев… Я, должно быть, невпопад ответил, так как он сразу позеленел и осатанел: стал формально меня допрашивать, а так как я, растерявшись, с каждым ответом попадался в больший и больший просак, то подозрение его перешло в уверенность, и он, не скрывая гнева, кликнул уже джуру, чтобы велеть распорядиться со мною, как со шпигом…

— Вот так халепа!

— Уж такая халепа! Я решил было сказать ему всю правду, что я — Мазепа, посланник от Дорошенко, что переоделся монахом, чтоб иметь доступ к нему…

— Ну, ну и добре!

— Не дуже-то и добре! Ведь обнаружилось бы, что я наплел про Царьград сказок, а это бы оскорбило гетмана: я, значит, насмеялся над ним — пойми ты!.. Но не успел я в мыслях на что-либо решиться, как, к моему ужасу, докладывает гетману джура, что прибыл из Царьграда к нему епископ Манасия… Я стал просить гетмана, чтоб отпустил меня, — так нет! «Это, — говорит, — твой знакомый… Ты ведь со всеми владыками тамошними перезнался… Так и Манасия рад будет тебя видеть…»

— И подвернулся же грек, как шершень в глек! — заволновался казак.

— Да, упал гвоздем на мою голову, — вздохнул Мазепа. — Я уже стоял, как приговоренный к смерти, — тем более, что набрехал Многогрешному, будто патриарх через меня шлет ему свое благословение, а разрешительную грамоту пришлет вскоре особо… Как вошел этот Манасия, как помолился на образ, как благословил гетмана, а потом и меня, — решительно я этого не помню… Осталось только в памяти, что владыка, — предатель мой, — был черный и с длинным крючковатым, как у совы, носом… Я уже было и с тобой попрощался, пане Гордиенко, когда заговорил Манасия… Оказалось, что он не только не привез разрешительной грамоты, а приехал произвесть расследование по доносу; очевидно, он выехал из Царьграда раньше, чем получено там было письмо от царя… Я считал уже свою песню спетой, но вдруг — в этом самом Манасии явилось мне неожиданное спасение…

— Спасение? Вот тебе на! — обрадовался шумно казак. — Чудеса в решете, да и только!..

— Именно! — улыбнулся самодовольно Мазепа. — Владыка говорил только по–гречески, а гетман этой мовы — ни в тын ни в ворота. Обрадовался я сему и приободрился: предложил себя в толмачи, а то уже хотел гетман посылать за Самойловичем… Ну, и стал я Многогрешному на нашу мову (язык) переводить, что мне было любо, а владыке — на греческую, что мне было выгодно… и все остались довольны. Оказалось, что я действительно хлопотал у патриаршего престола до знемоги, что разрешительную грамоту уже его преосвятейшество выслал давно, но, верно, посланец замешкался в Киеве, а так как Манасия направляется в Москву, то и передал владыке от имени Многогрешного, чтобы похлопотал тот у царя о принятии Дорошенко под высокую державу и о вручении ему обеих булав, ибо правобережному гетману, при его хворости, и одна не под силу…

— Ха, ха, ха! — рассмеялся весело на весь переулок Гордиенко. — Вот так удружил Многогрешному — и поделом! Ну и голова же у тебя, крой ее Божья сила!.. Вот так одурил их! Вместо того чтоб самому на кол сесть — их посадил на мель.

— Пока сплыло, да надолго ли? Манасия еще останется на день в Батурине… гетман и меня просил непременно остаться… и кто знает? Пригласит, может, Самойловича — и правда, как олива, выплывет наверх…

— А ты вот что: поспешим к Самойловичу, предупредим его. Только имей в виду: Самойлович терпеть не может Дорошенко, да и Многогрешному тайком яму копает… Так нужно хитро… а не то и умчаться можно ночью…

— Да, Самойловичу я объявлюсь прямо, — решил Мазепа, — довольно уже играть в жмурки… а поговорю лукаво: у меня есть к сердцу его ключик.

— Вот и отлично! — заключил казак, направляясь ощупью вдоль замковой стены. — Ишь, как стало темно, — хоть у око стрель! Тут вот недалеко и форточка… а пожалуй, угодишь еще в яму.

Ночь уже действительно лежала крутом, черная, непросветная. Медленно, шаг за шагом, подвигались батуринские гости вперед. В глухой тишине чутко раздавались их осторожные шаги. Время шло, а форточки не было.

— Уж не заблудились ли? — спросил шепотом Мазепа.

— Да нет, только водит нечистая сила… — ответил казак, ощупывая во всех направлениях стену. — Да вот она, каторжная… — и потом вдруг смолк, остановив движением руки Мазепу.

За стеной, через амбразуру форточки, послышались ясно приближающиеся голоса.

Наши прохожие замерли на месте и притаили дыхание.

Кто-то звякнул у форточки, и потом раздался сердитый возглас: «А, волк его зарежь! Не приходится ключ… Вот те и притча!»

— Это я ключ у Самойловича стибрил, — шепнул на ухо Мазепе Гордиенко, — а лается то Неелов, голова здешних стрельцов.

— Совсем неспособно: зги ведь не видать, — заметил другой, более низкий голос, совершенно уже не знакомый Гордиенко.

— Гм! Забрались к черту на кулички… к черкесам богомерзким, да путаемся… А все они крамольники: плеть по ним плачет…

— Ты уж это, боярин, с сердцов, что ключом ошибся, — засмеялся добродушно другой.

— Да ключ ключом, а народ распущен зело, — ворчал Неелов, все еще возясь с замком и торгая дверкой.

— Народ разбойничий, — подтвердил басок, — а ты вот лучше поведай мне про гетмана, как ты его понимаешь?

— Злопакостная личина и вероломная тварь — вот он кто, этот гетман! — заговорил возбужденно Неелов. — Все у него ложь, правды ни на грош! В глаза-то живьем в душу лезет, а за глаза худо мыслит… А коли напьется… а он, почитай, ежедневно хмелен, — так удержу ему нет: кидается на людей, аки пес смердящий, изрыгает всякие хулы… ни бояр, ни служилых людей не чтит… Вообще Многогрешный снюхивается с Дорошенко и замышляет измену.

— Неужели он так криводушен? Нынче, правда, он завел было и со мной шальные речи, так я его припугнул, и он смирился…

— Ага! Вот он кто! — шепнул в свою очередь и Мазепа Гордиенко. — Это приехавший из Москвы боярин Танеев; он перед моим приходом был у гетмана.

— А я тебе, боярин, доподлинно сказываю, — настаивал Неелов, — коли не уберешь этого гетманишку, — быть бедам!

— Да ведь нельзя же так зря нарушать ихних прав, — заметил Танеев, — хохлы взбудоражатся…

— Ручаюсь тебе, боярин, что за этого пьяницу никто не вступится: всем он опостылел.

— А коли ручаешься, так вяжи и шли к нам в Москву, в приказ, а мы его к допросу, в застенок… Только вот на место его кого ставить?

— Самойловича… никого, как Самойловича, — горячо воскликнул Неелов, — и башка добротная, и человек — рубаха: хоть веревки вей!

— Ну и добро! — согласился Танеев. — Только стоять-то тут надоскучило… Пойдем-ка лучше к тебе да обо всем поразмыслим.

— Идет! — согласился Неелов. — Лбом ведь этой калитки не прошибешь.

Когда удаляющиеся шаги ночных собеседников стихли совершенно за муром, Гордиенко толкнул локтем Мазепу и промолвил желчно:

— Слыхал? Попович уже слопал Многогрешного и себе подстилает керею!

— Да, — ответил невеселым тоном Мазепа, — Многогрешный сам себе выкопал яму, никому не верил, всех считал врагами и всех от себя отшатнул. С ним вряд ли выгорела бы наша справа. А Самойлович уже прямой враг Дорошенко: хитер, как лис, да лукав, как дьявол… и нет, кажись, нам нигде пресветлой годины.

— Пожалуй, что и правду говоришь, пан Иван, — покрутил головой Гордиенко. — Ну, времена, скажу! Скоро и ложки борщу не донесешь ко рту, бо какой-либо цап выхватит! — заключил он, отворив фортку и направляясь в слепой темноте к Самойловичу.

Гордиенко ввел Мазепу задворками в какой-то укрытный, неосвещенный покой, или, скорее, сени, попросил его пообождать там, пока он справится, где хозяин, и решится ли он принять к себе ночью неизвестного гостя.

— Заметь, друже, — добавил он шепотом, — что я сообщу ему, будто я привел тебя по подозрению, не от Дорошенко ли ты шпиг? Я ведь тем и втиснулся здесь в доверие, что выдал себя приближенным Ханенко и врагом Дорошенко.

— Ха, ха! Это ты ловко: в самую суть попал! — одобрил Мазепа и, по уходу Гордиенко, начал ощупывать стены сеней; он скоро наткнулся на стоявшую там скамейку, присел на нее и задумался! невеселые мысли стали роиться в его голове и налегать тяжелым камнем на сердце. Последние события закружили его в водовороте, и он не только еще не мог в них разобраться, но не мог даже сообразить, куда унесет его бурный, мятежный поток. Несомненно было одно, что судьба Многогрешного решена и что он, как приговоренный к смерти, не представляет уже никакого интереса для дальнейших переговоров. Если бы еще этот гетман пользовался любовью и доверием казаков, то можно было бы упредить его об опасности и подвинуть на немедленное соединение с Дорошенко, хоть для самозащиты, но горе-то в том, что его действительно старшина ненавидит и не только не станет защищать, а напротив, еще примкнет к воеводам на его погибель. А между тем Самойлович о кнышах своих лишь станет заботиться!..

Мазепа от волнения стал ходить ощупью по темному и тесному помещению, куда его завел побратым; ему захотелось выйти на воздух — и он толкнул ногой входную дверь, но она оказалась запертою снаружи.

«Это еще что? — проворчал Мазепа, трогая и нажимая плечом дверь. — Взял и засунул, словно нарочно завел в западню! Тут каждая минута мне дорога, а я — сиди, как дурень… Многогрешный пока выпустил меня из рук, — пришло на ум Мазепе, — но выпустил спьяна, охмелев и от вина, и от радости; а как придет в себя, то сможет еще упрятать меня “до козы”… Для чего мне этот Самойлович? Ведь знаю же, что с Дорошенко он каши не сварит!» — опустился Мазепа на скамейку, чувствуя свое бессилие и беспомощность в эту минуту.

«Нужно спешить к Дорошенко, — думал он, немного успокоившись, — да снарядить поскорее послов в Москву, теперь, кажись, вся сила в том, кому удастся скорей залучить ее на свою сторону. Ну, а как же с Острожской комиссией? Ведь ее зацурать тоже нельзя», — и вспомнились Мазепе при этом слова Андрея, что Тамара знал о Галине и, наверное, сделал наезд, чтобы похитить ее… Сердце у Мазепы при этой мысли снова болезненно сжалось; он почувствовал такой жгучий прилив пережитой муки, какой проник отравой в его кровь и охватил пламенем мозг… Что-то стучало ему в виски и отзывалось криком в груди: она жива, она терзается, а ты не спешишь отыскать ее, спасти от позора!

— А!! — заскрежетал зубами Мазепа и со стиснутыми кулаками бросился к двери, словно за ней стояли Тамара с Галиной. — Я найду тебя, гадина! — крикнул Мазепа, ударив кулаком в дверь. — Из-под земли вытащу и уж потешусь над обидчиком, так помщусь, что сатана ликовать станет в пекле… Но где его найти?.. Конечно, там, в Польше, туда Иуда бежал! И мне, значит, лететь туда, не тратя ни минуты, лететь в Польшу, вот хоть и в Острог, благо предлог есть…

И Мазепа, зажав рукой глаза, хотел вызвать в своем воображении образ погибшей подруги, но вместо нее пред ним встал величавый облик Марианны…

У Мазепы конвульсивно повернулось что-то в груди, и холодный пот выступил росою на лбу…

В этот миг внутренняя дверь отворилась, и сноп света упал на него яркой струей.

— Превелебный отче! Его милость ясновельможный пан мой просит до покою, — раздался из отворенной двери полудетский голос.

Мазепа быстро оглянулся: на пороге стоял казачок с канделябром в руке и жестом руки приветливо приглашал монаха в светлицу.