Не без некоторого смущения вошел Мазепа в укромный покой Самойловича, где тот принимал и подозрительных лиц, и интимных друзей.

Джура, поставив канделябр на стол, немедленно удалился в ту же дверь, в которую ввел монаха, и Мазепа остался в светлице один.

Он оглянулся вокруг. Комната была небольшая и низкал; на нависшем потолке выделялись грубо два сволока (балки), испещренные вырезными крестами и изречениями из Священного Писания; пол и все стены светлицы были устланы и завешаны коврами; маленькие окна были тоже закрыты широкими, цветисто расшитыми рушниками. У стен тянулись кругом лавы, устланные коврами, на покути, в красном углу, украшенном образами, возвышался стол, накрытый узорчатою скатертью, а с наружной его стороны стояли еще два табурета в алых суконных чехлах. На столе лежал посредине большой, хорошо выпеченный черный хлеб с дрибком соли, воткнутым в верхушку, а по бокам его блестели серебром два канделябра и ярко освещали восковыми свечами светлицу. Вся она, с своей обстановкой, напоминала тесную коробку, выклеенную пестрой материей.

Не успел Мазепа хорошо осмотреться и оправиться, как на одной из стен заколыхался ковер, приподнятый чьей-то рукой, и из-за него словно выплыл и потом выпрямился перед ним Самойлович.

Мазепа не видел его больше года, но не нашел в нем большой перемены: лицо его было так же свежо и молодо, напоминая собою хорошо высходившийся, белый, подрумяненный в печи буханец; небольшие черные глаза, отененные тонкими, сильно изогнутыми бровями, искрились неистощимой энергией и бегали очень быстро из стороны в сторону; тощие черные усики спускались двумя пиявками вниз над алыми мясистыми губами, привыкшими складываться в елейную, сладостную улыбку. Только линии фигуры его заметно округлились, и вся она выглядела теперь отяжелевшей.

Самойлович прищурил свои глазки, так что они почти скрылись в щелях несколько ожиревших век, и взглянул пристально на стоявшего перед ним монаха. На лице хозяина вспыхнуло сомнение, и у раздвинутых губ его за- змеилась ядовитая улыбка; но он сдержал себя и, приняв набожный вид, отвесил гостю низкий поклон, проговоря вкрадчивым голосом, смиренно:

— Велебный отче! Благодарю за честь, что посетил убогую господу мою, и прошу у святого подвижника я, грехами упитанный раб, благословения Божьего, вовек нерушимого.

— Во имя Отца, — начал было Мазепа, поднявши вверх со сложенными перстами руку, но потом вдруг опустил ее и оборвал возглас.

— Нет, не могу кощунствовать! — заговорил он в волнении. — Перед тобой, вельможный мой пане, стоит не чернец, а переодетый лишь в чернечью рясу твой прежний знакомый, Иван Мазепа.

Если бы среди светлого, безоблачного дня грянул гром перед Самойловичем, то он бы не так его поразил, как поразили его произнесенные монахом слова. Самойлович отступил назад, растопырив руки и вытаращив глаза, он долго не мог от изумления произнести слова. Хотя его и предупредил Гордиенко, что подозревает в монахе шпиона, но Самойлович не предполагал, чтобы это был ряженый, да еще кто? — Сам Мазепа, писарь его врага! Значит, или гетман прислал его к нему для примирения, или он сам сбежал от своего гетмана? Эти мысли закружились в голове Самойловича, когда он стоял остолбеневши и всматривался расширенными, совершенно округлившимися глазами в лицо монаха, не веря своим глазам.

— Иван Мазепа? — проговорил наконец Самойлович, не приходя еще в себя.

— Иван Мазепа, писарь генеральный гетмана Дорошенко, — повторил смелее монах.

— Господи! Да неужели в моей господе такая высокочтимая персона?

— Да он же, несчастный и телом, и душою! — улыбнулся Мазепа. — Аз есмь!

— Наконец только узнал! — двинулся вперед с раскрытыми широко руками хозяин и, обняв мягко своего гостя, приветствовал его тремя сочными поцелуями. — Как я рад! Вот нежданно–негаданно! Что же это мы стоим? Садись, садись на покути, шановный мой пане, дорогим гостем будь! — засуетился хозяин, усаживая в красный угол Мазепу.

— Спасибо за ласку! — поблагодарил тот, немного теряясь от чрезмерной приветливости Самойловича, принадлежащего к враждебной ему политической партии и имевшего негласные столкновения с ним в прошлом.

— Сколько воды уплыло! — лебезил между тем хозяин. — Часто ведь виделись, вместе кавалерствовали… а потом как-то черная кошка перебежала нам стежку… Давно ли было? А кажется, уже столько уплыло часу: я из вольного птаха стал с подрезными крыльями, оженился, одружился и, как говорят, вареницей подавился… — вздохнул он. — Времена изменчивы. Хотя, правду сказать, я давно любил семейную жизнь, с юных лет терпеть не мог бурлачества и всегда мечтал о тихом пристанище… — заговаривал свой прорвавшийся вздох Самойлович.

«Эге–ге! — подумал Мазепа. — Да он таки прямо перед мной оправдаться желает, обелить себя».

А Самойлович, закатив умиленно глаза, снова устремил восторженный взгляд на Мазепу и осведомился с восхитительной любезностью:

— А коханый мой пан все ли еще носится по Украйне вольным туром?

— Иная воля — горше неволи! — ответил печально Мазепа.

— Что так? Лучше лихом об землю!.. Однако, хорош и я! — засуетился снова Самойлович. — Байками кормлю своего гостя, а не прошу до трапезной…

— Спасибо, спасибо, — я не голоден, — уклонился от приглашения Мазепа, зная, что в трапезную явится жена Самойловича и помешает интимной беседе.

— Но пан пока не откажется от келеха мальвазии, а то и венгржина: есть у меня добрый, выдержанный в погребах краковских… гостинец от польских послов, — подмигнул он бровью, а потом ударил в ладоши и приказал явившемуся казачку принесть и то и другое на стол.

Пока уставляли на нем кубки и жбаны, а хозяин гостеприимно наполнял их ароматною, маслянистою влагой, Мазепа наблюдал его и решал вопрос, какая причина такому подыгрыванию и необычайно радушному приему? Заискивает ли Самойлович у Дорошенко, желая иметь его для своих целей опорой, или же искренно желает привлечь сердце его, Мазепы, к себе?

— Ну, за здоровье дорогого гостя! — поднял кубок хозяин.

— И за здоровье коханого хозяина! — добавил гость.

Выпили.

— А теперь выпьем за здоровье ясновельможного гетмана Правобережной Украйны, за нашего доброжелателя и радельца! — налил снова кубки хозяин, улыбаясь иронически.

— И за болящего гетмана Левобережной Украйны, за смягчение его сердца к нам, просящим у своих кровных братьев дружной руки, — добавил Мазепа, опрокидывая кубок, и потом отставил его, перевернув дном вверх.

— Э, рано, не пора еще перевертать его, мой пане! Не утомился еще, пусть послужит! — налил в третий раз кубки хозяин.

Мазепа теперь упредил здравицу. Он встал с места и, подняв высоко кубок, провозгласил торжественно:

— За здравие и благоденствие великого царя и государя московского, нашего батька, да воспрянет под его крылом наша отчизна в прежнем величии!..

— И да возвеселимся под смоковницею своею, — улыбнулся хозяин, добавив ядовито: — А за турецкого султана пристегнем к московской здравице или особую выхилим?

— Нет, уж лучше пристегнем его к московской державе… — засмеялся Мазепа.

— Ну, а теперь и за всех православных христиан, — промолвил Самойлович весело и беспечно, видимо, хмелея и словно впадая в блаженно–откровенное состояние, при котором ничто за языком удержаться не может.

— Пусть христиане потерпят, — поставил на стол наполненный кубок Мазепа, — они привыкли терпеть, а мы хоть трохи отдышемся, а то сразу четыре поединка выдержать важко, — и он стал усиленно отдуваться, желая тоже показать, с своей стороны, Самойловичу, что пойло его разбирает.

— Отдохнуть-то трошечки можно, и христиане подождут, — согласился Самойлович, потирая руки и сладостно улыбаясь. — Только не слабы же мы, как бабы,. чтобы не одолеть и десяти поединков. — Ну, а как же я тебе, пане мой любый, рад, так ты не поверишь; ты, я знаю, считаешь меня за лицемера, а я… вот бей меня сила Божья, — икнул он умышленно, — пропадай мир, а будь лишь согласие… — всею душою, всем сердцем и всем помышлением… считал и считаю тебя за найспособнейшего, просвещенного зело и елеем науки, и светом знания, и блеском эдукации… да и всеми прочими дарами фортуны… Эх, если б только захотел вельможный пан к нам прихилиться, то ему бы предоставлена была вся сила и влада, и он бы мог проявить здесь с корыстью свои Божьи наданья…

«Пой, пой, — подумал Мазепа, — тебя-то от трех кубков так не разварит».

И заговорил как-то неровно, выговаривая с усилием некоторые слова:

— Спасибо… до слез тронут… добрым словом и лаской… только чрезмерно… не заслужил… а если и не обидел Господь меня, то лишь одним даром: быть верным и незрадливым тому, кому служу…

— Лучший дар, лучший, — но ведь тут и зрады не будет, коли последует соглашение между гетманами… Ведь, я знаю, пан для того и прибыл сюда, чтобы завербовать нашего многоправедного гетмана, ха, ха, совместно с Портой, да потом, как мне намекал его ясновельможность, — подмигнул Самойлович, — и поставить Москве свои условия…

— Не совсем так, а пожалуй, вроде этого думал Дорошенко, — протянул размякшим голосом Мазепа, — он, видишь ли, пане мой почтивый, хотел… Боже, как хотел и хочет соединить Украйну под одной булавой… хоть своей поступиться, лишь бы возродить в прежней силе нашу неньку… А под чьей протекцией сталось бы это соединение — ему безразлично, наилучше бы было — без всякой протекции, коли б стало сил, ну, а потом добре было б и под московским скипетром, коли б приняла она щиро нас под свою защиту, а коли нет, то безопаснее всего под санджаком турецким, — думал наш гетман, — ибо турки из-за моря беззубы…

— Хе, хе, хе! Беззубы… не достанут? — рассмеялся добродушно Самойлович, зорко следя за выражением лица своего собеседника; но Мазепа выглядел очень осовевшим и говорил полупьяным, откровеннейшим тоном, внушающим к себе полное доверие.

— Э, лукавая тварюка ваш гетман… прости на слове… с языка сорвалось…

— Байдуже! Мы одни и беседуем по–приятельски… А что правда, то не грех… У меня, у самого, что на уме, то и на языке… Я и людей таких щирых люблю… Э, только в голове что-то мутится, нужно бы просветить ее хоть мальвазией… А! За православных же христиан пора! — чокнул он кубком о кубок.

— А, коли пора, так и пора, — согласился охотно Мазепа и осушил кубок до дна.

— Ой, славно! Ой, любо! — воскликнул Самойлович в восторге. — Позволь обнять еще раз дорогого гостя! — И, поцеловав радушно Мазепу, спросил торопливо: — Ну, так что же наш гетман и как?

— Лукав и корыстолюбив… Я его раскусил сразу… Он прежде как будто и поддавался на согласие, желая выпытать наши планы, а за пазухой камень держал: все передавал и Москве, и Варшаве, да за доносы рвал себе и с той, и с другой, что перепадало; он бы вырвал и булаву из рук Петра Дорошенко, так царь не позволил ему нарушать Андрусовского договора… А теперь, как Ханенко послал в Москву бить челом Правобережной Украйной, так ваш Демьян, чтоб перебить того, обязался Москве, хитростью или силой, схватить Дорошенко и представить его в Малороссийский приказ.

— Да не может быть? Он только и надеялся на Дорошенко… всех им пугал… Да, наконец, мне неизвестно… Неужели он от меня утаился? — всплеснул руками Самойлович и в волнении заходил по светлице. Нельзя было не верить словам пьяного Мазепы, но они совершенно противоречили тому предположению, которое считал он весьма полезным для своих личных планов.

— Клянусь Богом! — перекрестился даже для большего впечатления Мазепа. — Мы получили точные сведения… перехвачены некоторые его письма… Не выдай только меня… Я на рыцарский гонор…

— Будь уверен, я не лиходей.

— Так вот чрез меня и желал Дорошенко проверить гетмана; я, как видишь, и переоделся монахом… да чуть живым от его мосци выскочил… Не сойти с этого места, коли не правда! У меня и теперь еще душа в пятках… Чем- то все еще кончится?

— Да в чем же дело?

— А вот в чем: явившись монахом, я, конечно, начал брехать гетману про Царьград, про хлопоты мои за него у патриарха… ну и привлек было сразу сердце болящего гетмана; но нужно же было перейти и к главной цели; я и начал издалека: от имени якобы митрополита Гизеля передал ему просьбу Петра Дорошенко… Как услыхал он это имя — так и посатанел, прямо посатанел! «Я, — закричал неистово, — и знать не хочу этого басурманского запроданца; давно бы его пора в московский застенок!..» А потом, воззрившись на меня, стал вдруг расспрашивать про Киев… Я, на беду, что-то не в лад, а он еще пуще, да грозней…

— Он сегодня письмо получил от Гизеля: пишет, что Киеву грозят поляки, в шести верстах стоят, — пояснил Самойлович и стал еще доверчивей слушать своего гостя.

— Те–те–те, вот в чем дело! — протянул нараспев Мазепа. — А я-то, — покачал он головой, — уверял все Демьяна, что в Киеве благополучно… попал, значит, пальцем в небо! Ну, теперь понимаю, почему ваш многоправедный заорал: «Гей, есаула сюда! Допросить этого дорошенковского шпига!»

— Вот напасть! — затревожился нервно Самойлович и наполнил снова кубки. — С ним беда! Ведь он в последнее время стал в гневе неукротим, таки настоящий скаженый: кого изобьет кулаками, кого кием, а кого саблей изрубит, и так, из-за дурницы, что не стоит и понюхи табаку!

— У меня даже шея стала терпнуть, — засмеялся Мазепа, — быть, думаю, бычку на веревочке… да, на мое счастье, прибыл к его ясновельможности…

— Ага, Манасия, из Царьграда, проездом в Москву! — перебил Самойлович. — Завернул сюда сделать разведки про попа…

«Ого, все доподлинно знает», — подумал Мазепа и умолчал про свои остроумные переводы; у него шевельнулось на душе даже неприятное чувство, — что вот, мол, и этот может выдать его переводы, — и загорелось желание удрать поскорей из Батурина.

Но, отпив немного из кубка, он ответил по возможности равнодушно:

— Сдается что-то вроде Манасии… Ну, так гетман так обрадовался этому почетному гостю, что и забыл про меня, отпустил с миром… Но я боюсь, чтоб он не вспомнил…

— Вельможный пан под моей стрехой, как у Христа за пазухой, а на гетманский гнев найдется у нас отпора, — сказал совершенно серьезным и искренним голосом Самойлович, и странно: чем больше он пил, тем становился словно трезвее.

— А я этому Манасии, — улыбнулся Мазепа, — перевел от имени вашего гетмана, — он ведь по–гречески ни в зуб, — чтобы владыка передал государю, что он, Многогрешный, разбит совсем параличом и не в состоянии больше гетмановать…

— Ха, ха, ха! Вот это велелепно, бесподобно! — и Самойлович порывисто обнял Мазепу. — Слушай, друже мой! Скоро старые божки будут под лавой, а новые сядут на покути, и кто знает, на твое счастье, может быть, булава очутится в руках твоего друга…

— Дай, Боже! — вставил Мазепа и пожал руку Самойловичу.