Тон письма Дорошенко был несколько резок и решителен и требовал от Многогрешного решительного, неуклончивого ответа. Дорошенко предлагал ему союз, во имя спасения отчизны, уступал даже свою булаву, ради объединения Украйны, и заклинал Христом–Богом немедленно напрячь все силы к борьбе. «Если мы соединим всю Украйну, — убеждал Дорошенко, — тогда и протекторат Москвы нам не опасен: она будет беречь эту силу для взаимной пользы и выгоды. Если мы сольемся, то и протекторат Турции нам не страшен». Далее Дорошенко намекал Многогрешному про его поступок при гибели Бруховецкого: он-де, как близкое доверенное лицо, получил от гетмана власть наказного, злоупотребил ею для захвата себе булавы и интересы страны подтоптал под ноги… «И что же ты вчинком тем досягнул? — писал Дорошенко. — Призырство — от ближних, злобу и зависть — от старшины, ненависть — от народа, зневерье — от Москвы и осуду от Бога, — уже перст Его над тобой вознесен! А озырнись кругом, за какую мзду купил себе ты душевный разлад и тревогу. Отчизна, богатая млеком и медом, лежит в развалинах, облитая кровью… Правобережная Украйна — пустыня пустыней, руина руиной, кладбище… Демьяне, друже! Все на сем свете тлен и прах, и твои надбанные сокровища разнесутся тучей–бурею, какая уже над твоей головой ополчается. Опамятайсь, приникни ухом к сердцу, разбуди свое мужество: останний–бо час прийде — и застонет вся наша родная страна в последнем содрогании. Ведай, что, спасая отчизну, ты спасаешь и себя самого… Дерзай же во имя Животворящего Креста Господня и не отринь протянутой к тебе дружней руки! Аминь».
Взволнованный и потрясенный до глубины души, Многогрешный тяжело дышал и дрожащими руками развертывал свиток, перечитывая снова некоторые места. В глазах у него стоял мутный туман, проснувшаяся совесть стучала в виски, а сердце укоризненно ныло. Мазепа не сводил с него глаз и видел, как мелькали по бледному, покрытому крупным потом лицу тени возрастающих мук. Наконец гетман порывисто встал, подошел к образам и заломил руки; из его широкой груди вырвался стон и замер в царившей вокруг тишине.
При виде такого страдания у самого Мазепы сжалось до боли сердце; но через минуту гетман победил себя и, подойдя к выходной двери, быстро отворил ее, заглянул в предпокой, и, убедившись, что там никого нет, подошел к Мазепе и произнес решительно и торжественно:
— Да, Петро прав: или теперь, или никогда! Вот рука моя!
Мазепа сжал в своих руках протянутую руку и, поцеловав гетмана в плечо, промолвил растроганным голосом:
— От имени моего гетмана, от имени отчизны, от имени всех русских братьев благодарю тебя, батько! Будь спасителем нашим и оботри слезы изнеможенной от ран матери!
— Да, кто не подаст ей руки, тот проклят и на сем, и на том свете! Ибо молитва матери вызволяет со дна лютого моря… А что враги нас оточают кругом, то это щирая правда…
— Я подслушал здесь разговор воевод московских, — они прямо выражались, что нужно исподволь затянуть на шеях глупых хохлов хомуты и уничтожить все их безумные вольности. Да что мова? Разве мы на деле не видим, что так с нами и поступают… А наши гетманы на горе… вот как Бруховецкий, — оговорился Мазепа, — вовсе не защищают наших прав.
Многогрешный, закусив губу, молчал. Этот укор относился и к нему тоже.
— Но я должен осведомить гетмана, чтобы ясновельможный ни на кого здесь не полагался, все подкуплено, все зложелательно! Я не смею больше сказать, но имеяй уши да слышит. Если у гетмана явится сильный союзник и враги увидят его в новом могуществе, то они сразу падут к стопам его милости: род–бо людской лукав.
— Как? И на Самойловича нельзя положиться? — даже оторопел гетман, теряя под собою последнюю точку опоры.
— Nomina odiosa sunt…1 — улыбнулся внушительно Мазепа. — Я не могу ничего больше сказать, но мой решительный совет — не доверять здесь никому!
__________
1 Имена ненавистные (латин.).
— Эге, вон оно как! — заходил Многогрешный тревожно по светлице. — Никому не верь? Да, да, может быть, пан и прав: тому тоже расчет выдраться вверх по спине моей… Братья — каждый про себя, а сын еще молод… Конечно, чем скорее соединиться с Дорошенко, тем лучше: тогда при драке можно будет и посчитаться с моими друзьями. Ну, так приступим!
Гетман подсел к Мазепе и начал торопливо излагать статьи уклада: оба гетмана вступали в наступательный и оборонительный союз, целью которого было слитие Украйны воедино, под одной булавой; первым протекторатом этой возрождаемой страны наименована была Москва, но, в случае отказа ее, оба гетмана соглашались и на протекторат Турции, — только не Польши. Далее следовали подробности относительно количества войска, места сбора, времени соединения и другое.
В царившей вокруг тишине слышались только тихие отрывистые слова гетмана да скрип пера; иногда только к этим звукам примешивался легкий треск теплившихся трех лампад, из которых средняя была подарена настоятелем Печерского монастыря и отличалась величиною и изяществом.
Время шло, свечи догорали и гасли, но гетман не хотел звать слуг переменить их, а спешил лишь окончить договор.
Когда уклад был дописан, то гетман заявил Мазепе, что желает, чтобы о нем хранилась тайна впредь до перехода Дорошенко на левый берег Днепра, а Мазепа, разделяя вполне мнение гетмана, добавил еще:
— Не только сохранить нужно до поры до времени все это в тайне, но необходимо еще уверить и воевод, и старшину, что гетман Многогрешный — заядлый враг Дорошенко и велел его посла заковать.
— Да, так еще лучше… порану ведь нужно спешить в Чигирин.
— Узник может и убежать, — усмехнулся Мазепа, — потому-то я и просил бы отпустить меня не с лаской, а с криком и бранью, и повелеть отвесть меня, как арестанта, к Самойловичу.
— Добре. А теперь пробачь мне, любый пане, если я сказал тебе какое призрое слово; чернец–шпион — для меня ненавистен, а Мазепа, посол Дорошенко, — люб мне и дорог! Перед тобой, как репрезентантом благодетеля моего, гетмана Петра, бью челом и прошу отпущения и забвения многих против него вин и грехов, какие лежат у меня на сердце… Каюсь, терзаю себя, да уж минулого не вернешь, — говорил он взволнованно, и слезы струились по его бледным щекам. — А теперь вот клянусь на присланном в дар мне образе, — и гетман приложился набожно к Спасу, — что в нем, в моем бывшем друге, я вижу только свое спасение и счастье отчизны и что не изменю ему, — поднял он вверх два пальца, — ни словом, ни делом до последних дней живота моего, какой я с радостью положу за благо моей родины…
Гетман подписал договор и, простерши руки к киоту, произнес дрогнувшим голосом:
— Вас, силы небесные, призываю в свидетели моего слова!
— Да хранит же его Господь, как и жизнь твою! — закончил растроганный, потрясенный Мазепа.
И вдруг пламя в большой лампаде взвилось ярким языком вверх, осветило трепещущим светом стоявшего впереди гетмана и с треском потухло…
Уже вторую ночь скачут мнимые беглецы из Батурина. День пересидели они в глухом овраге, спрятавшись порознь в густом камыше, перепутанном с кустиками дикого терна и дерна, а ночью опять бросились наутек, меняя направление, заметая следы, словно преследуемые звери. Бегством руководил Гордиенко, а Мазепа с шестью казаками безмолвно, не пророня слова, следовал за своим руководителем, подчиняясь его мимическим или односложным распоряжениям. Рядом с Мазепой, не отставая ни на шаг от копыт его коня, бежала большая, кудлатая овчарка; эту собаку, полуживую, покалеченную, нашел Мазепа на пепелище сожженного хутора, где она оказалась единственным живым существом среди обглоданных зверьем трупов. Мазепа взял ее с собой, благодарный пес так привязался к своему хозяину, что не отходил от него ни на шаг; когда же случалось ему оставаться одному в комнате, он тосковал о хозяине страшно и воем обнаруживал свои сердечные муки. Многие подсмеивались над этой дружбой вельможного рыцаря с простым кудлашом, но Мазепа относился к нему сердечно и связывал с этой собакой самые дорогие воспоминания своей жизни.
Посол Дорошенко исполнял теперь превосходно роль беспокойного и перепуганного беглеца, скрыв и от Самойловича, и от Гордиенко суть разговора своего с Многогрешным и результаты этой беседы, а Гордиенко искренно был доволен, что ему удалось хитростями и остроумными уловками обмануть бдительного врага. Самойлович тоже поверил простодушно гневу зазнавшегося до потери разума гетмана и не без робости решился выпустить арестанта, отправив его без надлежащего конвоя к Неелову и дав знать тайно о беде спутникам Мазепы; погоню он тоже направил в противоположную сторону. Сам гетман, выражая наружно сильное раздражение и неукротимую злобу, был внутренно детски рад, что провел своих соглядатаев и перехитрил хитрого Самойловича.
За свою тайну он был совершенно покоен, так как ее хранили четыре глухих стены, не ведая того, что в этих стенах, под тяжелыми, пушистыми коврами, укрывалось незаметное слуховое оконце…
Гордиенко продолжал путь врассыпную, держась лесков, гайков да байрачков и избегая населенных мест; провизию он добывал в укромных хуторках или одиноко стоявших на балках хатах. Он держал путь на север, к польской границе, направляясь к устью Припяти, чтобы оттуда уже спуститься Днепром в Киев, и намеревался берегом пробраться до Чигирина. Когда на третий день достигли наши беглецы берегов Днепра и Гордиенко нашел у соседних рыбаков «дуб» с лоцманом–стернычим, тогда он, возвратясь к своим товарищам, разлегшимся вдоль берега на мерзлом песке, крикнул бодрым, веселым голосом:
— Ну, теперь будет уж нам в молчанку играть; слава Богу, вырвались из неволи на широкий свет, под охрану нашего батька Славуты. Теперь безпечно собирайся в кружок и хоть песни пой, и хочь лайся — байдуже!
Все подошли к нему, обрадованные благополучным исходом неприятного путешествия, а Гордиенко уже распоряжался:
— Гей, казанок сюда и кашевара! Смело раскладывай костер и готовь кулиш; вот и сала раздобыл я, да и горилки три бутылки, будет чем закрепить душу и попарить нутро…
— За горилку — это расчудесно! — одобрили казаки и стали собирать хворост и сушняк в прибережном леску, а кашевар принялся готовить казанок и все прочее для походной вечери.
— Ну, пока кулиш, — подваливайся к огоньку; намерзлись ведь и натомились, — так и боком вывернуться годится, да закуривай каждый люльку, чтоб дома не журились! — болтал добродушно Гордиенко, чрезвычайно довольный, что все удалось ему и что наконец настала возможность и языку дать работу после трехдневного молчания.
— Спасибо, брате! — сказал с чувством Мазепа. — Никогда не забуду твоей услуги.
— Э, пустяковина, друже! — ответил радостно Гордиенко. — Сегодня я тебя, а завтра ты меня, на том и стоит наш долг. А одурили ловко их, как лисица мелькнули хвостом, — сначала на запад, словно бы к Чигирину навпростец, а потом — верть! круто на полночь… а они, дурные, все сразу к Днепру… Ха, ха! Скорчат они кисло свои рожи, когда узнают, что наш и след простыл… почешет Самойлович затылок, да и от бешеного гетмана влетит каждому.
— Уж нечего сказать, мастак ты! — похвалил восторженно Мазепа.
— Ге, ге, ге! — самодовольно замычал Гордиенко, выпуская изо рта клуб синего дыма и сплевывая на сторону. — Теперь уж им шиш! Хоть и проведают, так не догнать уж! Так ли, Барбосе? — погладил он лежавшего калачиком у ног Мазепы пса. Последний завилял хвостом и лизнул руку Гордиенко. — У, славный пес! — потрепал тот его за ухо, — оставил и тебе кулиша… Что любишь ты своего хозяина, за это хвалю, а что смирен ты, как овца, — не одобряю: пес должен быть злым и кидаться всякому чужому на шею, а ты сейчас хвост под ноги и — драла!
— Напугали, брат, его до смерти, — отозвался Мазепа, подавляя тяжелый вздох, вырвавшийся стоном из его груди.
Гордиенко спохватился, что болтовней своей растравил побратыму сердечную рану, и переменил сразу разговор.
— Да, поднесли мы им дулю: вот подвечеряем, причалит сюда большая лодка, и полетим мы вниз по Днепру.
— Нет, я думаю, вверх… — перебил Мазепа.
— Как вверх? Куда? — оторопел до того Гордиенко, что даже выпустил изо рта люльку:
— Вверх, на тот берег, а там — прямо в Острог.
— На какого дьявола?
— А на такого, что если у нас порвалась всякая надежда на союз с Многогрешным, то нужно хоть уладить дело с ляхами. На союз я с ними не рассчитываю, потому что и непевен он, да и народ на него не пойдет… а все же следует их подкупить обещаниями и задурманить им головы до решительного нашего шага.
— Те, те, те! — поскреб под шапкой Гордиенко и, пересунув люльку в другой угол рта, промычал уныло: — Снова, стало быть, в Лядщину?
— Как снова? Я еще там и не был, хотя давно на то была препорука от Дорошенко…
— Верно, — кивнул головой Гордиенко и поправил одним движением сдвинувшуюся было на затылок шапку, — коли в Лядщину, так и в Лядщину… Оно бы в Чигирин приятнее было, а коли в Лядщину, так и то ладно!
В глубине души Мазепа сознавал, что не только приятнее, но и необходимее было спешить в Чигирин, — сообщить Дорошенко о только что заключенном союзе, а также и об опасности, угрожающей Многогрешному, — но человеческая природа слаба, а иные душевные настроения так властны и неотразимы, что с ними трудно бороться, тем более, что податливый и подкупной разум сейчас же найдет оправдание такой уступке: таким оправданием явился Мазепе Острог, решительно бесполезный для общественного дела, а нужный лишь лично для разведок про Тамару…
Повечеряли наши путники и переправились на другой берег Днепра…
Чем дальше углублялись они в глубь Волынщины, тем больше и тем теснее обнимала их чаща лесная, девственная колоннада боров; вечнозеленые вершины их простирали над путниками таинственные купола, звеневшие иногда особым задумчивым шумом.
Мазепа, знавший лучше других этот край, ехал теперь на челе, и все следовали за ним спокойно, не боясь уже гетманской погони; один только риск угрожал им — встреча с какой-либо бандой поляков, промышлявших в то время свободно «рыцарскими наездами», или, проще выражаясь, — разбоем; для ничтожного отряда наших путников такая встреча была бы особенно опасной, так как они представляли собой врагов, слуг изменника гетмана. Но эти мысли залетали лишь в головы вожаков, Гордиенко и Мазепы, да и те их гнали с презрительною насмешкой прочь от себя… Действительно, в продолжение всего переезда, да самого Острога, ничего особенного с путниками не случилось, никто их не остановил и не заподозрил; правда, они объезжали широкие шляхи и многолюдные корчмы, а пробирались больше глухими местами и просеками, но перед Острогом нельзя было минуть последней корчмы, и Мазепа решился в нее заехать.