Трудно описать радость, охватившую Орысю, а также и Остапа, — при виде отысканной Галины, которую они привыкли уже считать мертвой. Но еще больше обрадовалась им Галина: Мазепа нарочно не говорил ей ни слова о присутствии Орыси в Чигирине, и радости Галины, когда она увидела Орысю, не было границ. До расторжения брака Галины с Фридрикевичем Мазепа поселил ее у Остапа и Орыси. Таким образом, не возбуждая никаких сплетен, он мог видеться с ней постоянно, да и Галина сразу же объявила, что теперь она не расстанется ни за что с своей подругой.

Как робкий цветочек вырастает из расселины скалы и бесстрашно колеблется над бездонной пропастью, так и счастье человеческое вырастает среди самых ужасных бедствий и, несмотря на то, что все валится, все рушится вконец, оно расцветает прекрасным цветком. В ожидании грядущих событий жизнь Галины и Мазепы покатилась потоком беспрерывной радости.

Все в Чигирине полюбили Галину; сам гетман и даже гетманша высказывали ей свое искреннее расположение. Сравнивая Марианну и Галину, все отдавали предпочтение последней. Гордая, отважная Марианна, недоступная никаким женским слабостям, невольно вызывала во всех чувство почтения и удивления, но именно в силу этого чувства отношения между нею и остальными людьми оставались всегда холодными и далекими. При виде же Галины, робкой и ласковой, прелестной, как полевой цветок, на лице самого сурового казака, не то что женщины, появлялась теплая, нежная улыбка. Особенно же привязались к Галине сердечно расположенные к Мазепе Саня и Кочубей. И Галина платила всем за это расположение самой очаровательной лаской и любовью.

Счастье свило под кровлей Остаповой хаты свое гнездышко, и она действительно превратилась в какой-то райский уголок.

Каждый вечер, за установленным всякими стравами столом собиралась дружественная компания, состоявшая из Мазепы, Галины, Остапа, Орыси и Кочубея с Саней. Впрочем, и Кудлай занимал в этих собраниях почетное место: он вошел после своего подвига в большую славу и осознанием собственного достоинства милостиво принимал от окружающих все знаки почтения.

Обе молодые женщины надеялись стать в скором времени матерями, и Галина среди них казалась еще моложе, еще прелестнее, еще чище. Дружественные беседы тесного кружка продолжались часто за полночь. Детская наивность и чистота Галины, часто прорывавшиеся в этих беседах, приводили всех в восторг.

Все обожали Галину, и она чувствовала себя вполне счастливой. Правда,. иногда воспоминание вызывало перед ее глазами ужасную картину нападения на хутор, смерть Сыча и бабы, но своенравное счастье тотчас же отгоняло ее и развертывало перед Галиной дивный свиток грядущих счастливых дней. Каждый раз, как только позволяла служба, Мазепа заходил к Галине.

— Счастье мое, жизнь моя! О, если бы святейший отец разрешил тебя! — говорил он, прижимая к себе Галину, если заставал ее одну. — Владыка обещает ходатайствовать за нас! Надеется на успех! О, Господи! Мне кажется, что я умру от тревоги!

— Не гневи Бога, Иване, — отвечала с улыбкой Галина. — Он дал нам и теперь такое счастье, лучше которого не будет никогда!

— Нет, будет еще лучше, Галина! — прибавил пылко Мазепа, горячо прижимая ее к себе. — Будет лучше, когда я назову тебя перед всем светом моей жинкой! Моей! моей!

Так летело время в счастливом уголке, а между тем кругом собирались грозные тучи.

С болью душевной узнал Мазепа от Кочубея и Остапа, что гетман начал снова поддаваться обаянию своей прелестной жены. В начале водворения гетманши в Чигирине гетман относился к ней в высшей степени холодно и сурово. Но с каждым днем суровость эта таяла и уступала место пробуждавшейся нежности.

Перемена эта в настроении гетмана сразу же отозвалась и на делах. Гетман, обыкновенно горячий и энергичный, стал относиться ко всему как-то равнодушно. К удивлению своему, Мазепа узнал от Кочубея, что, несмотря на его извещение из Батурина о заключенном с Многогрешным союзе, Дорошенко не предпринял ничего для закрепления этого союза.

— Все это она, гетманша! — заключил свое повествование Кочубей.

— Так, так! — согласился Мазепа. — Я и сразу не ожидал добра от ее возвращения!

— И ведь не любит гетмана ничуть, а ластится, как кошка, так и впивается в него, так и впивается! — прибавил Остап. — У, змея!

На другой же день после получения столь неутешительных известий Мазепа принялся с необычайной энергией за дела, запущенные в его отсутствие.

Прежде всего они с гетманом снарядили к Многогрешному в Батурин тайное посольство, в котором гетман уверял Многогрещного в вечной дружбе, сообщал об острожских делах и просил Многогрешного на случай, если ляхи с Ханенком ударят на него, — помочь ему своими войсками. Покончивши с этим делом, Мазепа с Дорошенком начали снаряжать послов в Острог.

Уже, судя по ответу Собеского и комиссаров, Мазепа понял, что никакого соглашения между ними и Польшей быть не может, но надо было выиграть время, так как Правобережная Украйна находилась еще в самом беззащитном положении, а потому он решил отправить снова послов в Острог с уклончивым ответом Дорошенко. Это посольство должно было еще раз отсрочить решение комиссаров на значительный срок, а это время Мазепа надеялся употребить на решение самого важного дела.

До сих пор еще, несмотря на предварительный договор с турками, не было решено окончательно — под какой протекторат поступит соединенная Украйна.

Последняя поездка на Запорожье еще более поколебала симпатию Мазепы к турецкому протекторату, теперь же, когда Многогрешный добровольно вошел в союз с Дорошенком, ему казалось, что возможно пока обойтись без этой крайней меры и обратиться к содействию Москвы.

Не довольствуясь обещанным содействием Манасии, Мазепа хотел отправить еще особое торжественное посольство в Москву.

Дорошенко склонялся также к этому плану, но еще упорствовал в своем недоверии к Москве.

— Друже мой, — отвечал он на все доводы Мазепы, — видит Бог, я ничего другого не желаю отчизне, как протектората московского, но ведь Москва не даст нам тех прав, каких мы себе просим…

— Эх, пане гетмане, — отвечал Мазепа, — лишь бы только она приняла нас… Христианская ведь, православная держава! А о правах будем разговаривать, когда соединимся все с Запорожьем воедино. Знаешь ведь нашу казацкую пословицу: «Не на те козак п’є, що є, а на те, що буде!» Примет нас Москва — нечего нам больше и желать! Не примет — и то дело! Нам надо прежде всего оправдаться перед запорожцами, перед Многогрешным и перед всеми казаками, чтобы все тянули за нами, как одна душа. Когда они увидят, что мы обращались и к Польше, обращались и к Москве и отовсюду получили или отказ, или такие умовыны, на которые не могла согласиться вольная казацкая душа, — тогда никто не осудит нас за то, что мы в крайности обратились к султану, а, навпаки, соединятся все с нами и все повстанут, как один.

Доводы Мазепы окончательно разбили сомнения Дорошенко. Решено было отправить посольство в Москву с просьбой принять и Правобережную Украйну под свой протекторат. Послам поручено было сообщить в Москве о разбоях, чинимых ляхами вокруг Лавры, о намерении их захватить в самом ближайшем будущем город Киев и вообще стараться всеми силами возбудить неудовольствие между Польшей и Москвой. Кроме того, Мазепа отправил лично от себя посольство к Святейшему патриарху в Царьград с собственноручным письмом митрополита Тукальского, взявшегося быть посредником в этом деле. В этих лихорадочных хлопотах, прерываемых радостными свиданиями с Галиной, дни летели для Мазепы незаметно, как вдруг над Чигирином раздался удар грома, нарушивший эту мирную жизнь.

Возвратившиеся из Острога послы Дорошенко сообщили, что предложения их были отвергнуты и гетманом в Левобережной Украйне поляки избрали Ханенко, к которому комиссары уже послали и посланцев с грамотой и булавой.

Хотя все уже давно готовились к этому известию, тем не менее оно поразило всех. Всякий понял, что это известие являлось сигналом новых бедствий и возвещало конец сладкому затишью, воцарившемуся на короткое время над Чигирином.

Только один человек во всем Чигирине радовался этому известию. Это была сама гетманша, прелестная Фрося.

Теперь бы никто не узнал ее. Пережитое горе совсем изменило гетманшу. Из легкомысленной, кокетливой женщины, благодаря насильственной разлуке с страстно любимым коханцем, она превратилась в какую-то раненую львицу. Страсть душила гетманшу, и она должна была скрывать ее. Мало того, она должна была исполнять волю ненавистного мужа, должна была казаться счастливой, веселой, в то время когда сердце ее сжигала немолчная тоска по дорогом, безумно любимом коханце, насильно от нее оторванном. Все это она делала в надежде увидеться снова с Самойловичем; для этого она научилась лгать и притворяться, научилась таить в душе самую глубокую ненависть и в то же время вызывать обворожительную улыбку на свои уста. Она жила одной своей страстью, и для этой сжигающей ее страсти она бы принесла в жертву все, что стояло на ее пути.

Послушавшись призыва Самойловича, гетманша покинула монастырь, вернулась к ненавистному мужу, усыпила, упоила его своими ласками… Но что же от Самойловича нет никакой вести?., забыл? разлюбил?..

Счастлив с новой женой?!

При этих мыслях вся кровь бросалась в голову гетманше, судорожная спазма сдавливала ей горло, дыхание захватывало в груди… Но она гнала ее от себя прочь… Изнывая от бесплодной страсти, она ждала, надеялась, а между тем Самойлович не подавал ей никакой весточки, ни одного уверения в том, что работает для осуществления их заветной мечты. Гетманша горела на медленном огне, а день уходил за днем.

Хотя Дорошенко и поддался снова увлечению своей обворожительной женой, но это не было уже чувство прежней чистой любви, полное обожания и беспредельного доверия. Это было унижающее женщину чувство жгучей страсти, смешанное с подозрением, с недоверием, омраченное вспышками ревности и воспоминаниями о прошлом, ненавистном прошлом, которого вытравить не могло никакое время.

В силу-то этого чувства гетманша, водворенная во всех своих правах в Чигирине, оставалась все-таки под тайным надзором. Она никогда не бывала одна; всегда ее сопровождала или Саня, или кто-либо из домашних дивчат.

Однажды, когда гетманша сидела так у окна своей опочивальни и, рассеянно перебирая в руках тонкую работу, уносилась мечтой к своему страстно любимому коханцу, под окном на дворе гетманском раздался какой-то гнусливый голос, однообразно повторявший одну и ту же фразу. Гетманша вздрогнула, голос показался ей знакомым. Сладкое предчувствие сжало ей сердце. Порывистым движением она поднялась с места, выглянула в окно и обомлела от радостного изумления: у окна стояла та самая молоденькая монашка, которая прислуживала ей в Лебединском монастыре и сообщила радостную весть от Самойловича.

Волнение, охватившее гетманшу при виде ее, было так сильно, что она должна была ухватиться рукой за окно.

К счастию, девушка, сидевшая с гетманшей, склонилась в это время низко над пяльцами, а потому и не заметила ничего.

Монашка сделала гетманше едва заметный знак глазами и продолжала своим гнусливым голосом:

— Господа милосердные, пожертвуйте Христа ради на построение храма Божьего.

— Матрона! — произнесла, овладевши собой, Фрося. — Подай мой гаман… просит на храм Божий!

Девушка исполнила ее приказание, гетманша вынула из кошелька золотую монету и бросила ее на икону, которую держала монашенка перед собой. Вид такого крупного пожертвования привел монахиню в восторг; она рассыпалась в самых благих пожеланиях и, наконец, порывшись в корзиночке, которую держала в руке, достала из нее маленькую бутылочку с зеленоватым лампадным маслом и подала ее гетманше.

— Прими, благодетельница благочестивая, святое масло сие с Афонской горы, из неугасаемой лампады перед Заступницей Небесной: всякую печаль утоляет, чающим надежду посылает, больное сердце исцеляет, — произнесла она с особенным ударением.

— Спасибо, спасибо! — поблагодарила гетманша монашенку и зажала в трепетной руке маленькую бутылочку.

Монашенка еще раз поблагодарила ясновельможную пани и медленно пошла дальше, останавливаясь у других окон и дверей.

Подождавши несколько минут, гетманша приказала сидевшей за пяльцами девушке сходить к пани Кочубеихе и передать ей, что пани гетманова просит ее зайти на минутку, чтобы вместе выбрать узор для нового шитья.

Когда дверь за девушкой затворилась, гетманша облегченно вздохнула и, замирая от нетерпения, счастья и надежды, принялась рассматривать поданную ей бутылочку.

Бесспорно, эта монашка была послана от Самойловича, и в этой бутылочке должно было заключаться какое-то указание… какой-то знак… но где?

Гетманша внимательно осмотрела всю бутылку. Это была самая обыкновенная бутылочка из грубого стекла, наполненная зеленоватым лампадным маслом… Было решительно невозможно передать в таком сосуде какую- нибудь записку.

Так что же должно было означать появление монашенки? Зачем сунула она в руки гетманше эту бутылку? Что хотел сказать ей этим Самойлович?

Досадуя, недоумевая над решением этого вопроса, гетманша тщетно вертела перед своими глазами злополучную бутылочку, приходя в отчаяние от невозможности разгадать скрывающуюся в ней тайну. Наконец ей пришло в голову откупорить бутылку. Она осторожно вытащила пробку и поднесла бутылку к своему носу. Это было обыкновенное лампадное масло, чистое, прозрачное. Но при этом движении гетманши пробка выскользнула из ее рук и упала на пол; гетманша нагнулась, чтобы поднять ее, и вдруг заметила на внутренней стороне пробки какую-то беленькую точку.

Сердце забилось у нее усиленно и тревожно, она поднесла к глазам пробку и увидела, что беленькая точка была не что иное, как крошечный краешек бумаги, видневшийся сквозь проходившую по дну пробки трещину. В одно мгновенье гетманша разломила пробку и вытащила из нее свернутый вчетверо лоскуточек бумаги.

— «Постарайся выбраться к Николаю на богомолье в Киево–Печерский монастырь», — стояло в записке.

Ноги гетманши подкосились, слабый стон вырвался у нее из груди, и она опустилась на стул, но внезапно охватившая ее слабость продолжалась всего одну минуту. Через мгновение гетманша поднялась снова. Все существо ее преобразилось от этих нескольких строчек. Она была так хороша в эту минуту, что вряд ли кто-нибудь смог бы устоять перед силой этой дивной красоты. Вся она олицетворяла собою один страстный порыв, лицо ее пылало, полуоткрытые губы дышали знойной страстью… В глазах горел жгучий огонь…

— Буду! — прошептала она, стискивая в руке лоскуток бумаги. — Буду, коханый мой, или умру!