Несколько минут тишину кельи нарушал только звук горячих, жгучих поцелуев. Наконец коханцы опомнились.

— Садись сюда… сюда, мое счастье, — прошептал наконец Самойлович, обвивая рукою стан гетманши и подводя ее к мягкому ложу, покрытому плахтами и дорогими коврами.

Гетманша опустилась и тут только заметила, что эта пещера смотрелась уже далеко не таким ужасным и мрачным жилищем, как первая, в которую ввел ее инок.

С земляного потолка спускалась большая лампада, наполненная чистым, душистым маслом, пол был весь устлан коврами.

Самойлович поместился рядом с гетманшей и нежно привлек ее к себе.

— Ты вся дрожишь… ты побледнела? — произнес он участливо, сжимая ее холодные руки в своих руках.

— От счастья, от счастья, коханый мой, — прошептала гетманша.

Как трепещет нежный цветок под лучами солнца, трепетала она от волнения и скрытой страсти. По мраморно–белому лицу ее катились, одна за другой, словно драгоценные камни, крупные слезы. Она была замечательно хороша в эту минуту, и Самойлович невольно залюбовался ее прелестным личиком.

— Как ты похудела, как ты побледнела, коханая моя! — заговорил он горячо, вглядываясь в ее нежные черты. — Но, знаешь, от этого ты стала еще краше… Клянусь тебе, нет ни одной женщины на всем свете, которая бы сравнилась с тобой своей красотой!

Гетманша печально покачала головой.

— Жартуешь, Иване! — произнесла она уныло, — уплыла уже за слезами вся краса моя. О, сколько горя перенесла я! Если бы ты знал, сколько вытерпела я в том ужасном монастыре! Ни слова, ни весточки из мира и никакой надежды впереди… Я не знала, жив ли ты, здоров ли?! Сколько раз оплакивала я тебя горючими слезами, сколько раз хотела руки на себя наложить. Ох! и не перескажешь того словами, что пришлось вынести мне!

И гетманша заговорила с необычайным увлечением о всех муках, о той невыносимой тоске, которые терзали ее за неприступными стенами сурового монастыря.

Радость свиданья и воспоминания пережитого горя до того расстроили гетманшу, что нервы ее наконец не выдержали; она закрыла лицо руками и разразилась рыданиями.

— Ты плачешь!.. Счастье, коханая моя! — вскрикнул Самойлович, отнимая насильно ее руки от лица и покрывая их горячими поцелуями. — Успокойся, успокойся, утешься, все злое минуло уже, теперь нас ждет впереди одно счастье, одна радость. Ты мучилась, бедняжка, в монастыре, а я — как я терзался на воле! Ведь я не знал, что сделал с тобой этот зверюка, убил ли он тебя, или запаковал куда? Сколько пережил я, покуда отыскал хоть след твоей темницы.

С сладкою улыбкой слушала гетманша горячие речи своего коханца, — как теплый бальзам на рану, вливались они в ее измученное сердце, но вдруг лицо ее омрачилось.

— Ты мучился, ты тосковал по мне? — произнесла она горько, — но ведь ты женился в ту пору! Ха–ха! И, думая обо мне, обнял молодую жену?

Самойлович потупил глаза.

— О, Фрося! — произнес он тихо. Не дорикай меня этим, ведь и эту муку я принял для тебя.

— Для меня? — гетманша даже отстранилась от Самойловича.

— Да, для тебя, — продолжал он горячо, — я должен был жениться, чтобы отвести всем глаза, а найпаче Дорошенко, чтобы он уверился в своей ошибке и освободил тебя из заточения! О если бы мне можно было вырвать тебя оттуда, но это было невозможно! Тоща я решил жениться. Ты думаешь, легко было мне сделать это? Но для твоего спасения я не остановился бы ни перед чем. Так, я женился, но жена моя — чужая мне. Я не знаю ни одной женщины, кроме тебя… Ты, ты всегда была и будешь со мной. Я не обниму ни одной красуни, кроме тебя… Моя коханая! Моя желанная! Моя единая!

Голос Самойловича перешел в какой-то страстный шепот.

— О, Боже мой, — продолжал он далее, привлекая к себе Фросю, — что делается со мной, когда я подумаю, что не я, а другой владеет теперь тобой, что он, этот ненавистный Дорошенко, обнимает твой стан, целует тебя, мою святыню, мою богиню!..

Страстные речи Самойловича опьянили гетманшу, глаза ее померкли, грудь подымалась порывисто, голова бессильно склонилась коханцу на грудь.

Но последнее напоминание о ненавистном муже сразу возвратило Фросю к действительности. Она вздрогнула с ног до головы и, отстранившись от Самойловича, заговорила горячо:

— Ох, Иване! Зачем же ты велел мне оставить монастырь и вернуться к нему? Я бы лучше умерла там, в монастыре, чем вернулась бы к гетману! Тебя мучит дума, что я принадлежу ему, а подумай, какую же муку все время несу я?! Тебя одного люблю до смерти, до загину, а должна принимать от ненавистного ласки, объятья и любовь! Должна удавать из себя закоханую жинку, должна улыбаться ему, должна ласкать его, должна…

— А! не нагадуй! Не нагадуй! — вскрикнул Самойлович и, вскочивши с места, быстро зашагал по келье. — У меня мозг горит, я теряю рассудок, я зверем становлюсь, когда подумаю о том!

Вспышка Самойловича не была искусственной. Действительно, и ревность, и ненависть к Дорошенко сжигали его.

— Зачем же ты сам велел мне прикинуться влюбленной в него? — произнесла с изумлением Фрося.

— Зачем? — Самойлович остановился на месте и, подойдя к гетманше, заговорил быстро: — Затем, чтобы отнять тебя у него навсегда. Да, да, — произнес он с воодушевлением, — эту мысль преследую я уже целый год. Когда я узнал, что Дорошенко заключил тебя в монастырь, я хотел вырвать тебя оттуда силой, я пробовал все средства, но монастырь оказался неприступным, проникнуть в него не было никакой возможности. Один только Дорошенко мог вырвать тебя оттуда, потому-то я, скрепя сердце, и посоветовал тебе прикинуться любящей женой.

— Так, значит, теперь, теперь ты уже возьмешь меня к себе? — вскрикнула радостно Фрося, обвивая его шею руками.

— Возьму, возьму, моя радость, но только еще не теперь.

Руки гетманши упали с плеч Самойловича, но он подхватил их и, прижавшись к ним губами, продолжал дальше:

— Ты вся побледнела… ты сомневаешься в моей любви, но выслушай меня, мое счастье, и ты увидишь, как крепко я люблю тебя. Подумай, что бы вышло из того, если бы я сейчас увез тебя с собой? Куда бы мы ни уехали — Дорошенко всюду отыскал бы нас… Он гетман, а с гетманом бороться нет силы. Запомни, Фрося, покуда он будет гетманом, до тех пор мы не будем счастливы никогда!

При этих словах Самойловича Фрося в отчаянии заломила руки.

— О, Боже мой! так что же нам делать, — простонала она, — я не могу оставаться там… не могу сносить его ласки… что же нам делать?..

Самойлович нагнулся близко к гетманше и произнес медленно и отчетливо:

— Лишить его гетманства!

— Лишить гетманства?! Но кто же это сделает?

— Я! — произнес Самойлович гордо.

Гетманша взглянула на своего коханца: красивое лицо его глядело гордо и величественно; видно было, что человек, произнесший это слово, был в состоянии выполнить его.

— Ты… ты? но как?..

— Способ найдем… кто говорит — трудностей будет много, но для того, чтобы отвоевать тебя у него, я не побоюсь ничего! Ха, ха! ты думала, что я забыл тебя, разлюбил… а я целый год только живу той думкой, как бы вырвать тебя у Дорошенко… Лишить его гетманства — это единственное наше спасенье, — а когда мы лишим его гетманства — тогда ты будешь моей навсегда!

— Коханый мой, единый мой! верю, верю тебе! — вскрикнула Фрося и припала на грудь к Самойловичу, осыпая лицо его страстными поцелуями.

Ее жгучие ласки опьяняли Самойловича, но и в пылу увлечения он не забывал главной цели свидания.

— Но удастся ли это тебе сделать? — произнесла наконец встревоженно Фрося, заглядывая ему испуганно в глаза. — Ведь он силен, и казаки его любят.

— Любят, пока не узнали всего… ты знаешь уже, верно,

что ляхи не признали Дорошенко гетманом и бросятся с Ханенком с двух сторон на него. Дорошенко же придумал теперь подчинить Украйну Турции, и это против него подымет весь народ…

Эти слова Самойлович произнес как-то особенно отчетливо и остановил на гетманше полувопросительный взгляд.

— Турции? Постой, постой! — Фрося схватила Самойловича за руку. — Нет, не Турции, а Москве!

— Москве?

Весть эта была так неожиданна для Самойловича, что даже вся кровь бросилась ему в лицо.

— Дорошенко согласен поддаться Москве?

— Да, да, Мазепа уговорил его это сделать, они уже послали два посольства в Москву.

И гетманша передала Самойловичу все, что знала о союзе, заключенном между Дорошенко и Многогрешным, и о намерении их подчинить Правобережную Украйну Московскому протекторату.

С большим волнением слушал Самойлович рассказ гетманши. Теперь только перед ним выяснилась ловкая политика Мазепы, но эта политика была для Самойловича самой угрожающей, самой неприятной. Если бы Москва согласилась принять и Правобережную Украйну под свой протекторат, тогда песня Самойловича была бы спета навсегда.

Недолго бы оставались на Украйне два гетмана, вся власть сосредоточилась бы в руках Дорошенко, и он сумел бы удержать ее крепко в руках, а при таком гетмане Самойловичу оставалось бы только убежать из Украйны.

Таким образом, Самойлович понимал, что все его многолетние труды могли погибнуть в одно мгновение; надо было принять энергичные меры.

Слушая рассказ гетманши, он торопливо обдумывал план дальнейших действий.

Прежде всего, надо было во что бы то ни стало отклонить Москву от намерения принять Правобережную Украйну; для этого Самойлович решил, во–первых: немедленно же по своем возвращении в Батурин отправить несколько доносов на Дорошенко, обвинить его в сношении с басурманами, в желании обмануть и предать Москву, — при той славе, которая утвердилась за Дорошенко, было не трудно поколебать к нему доверие Москвы. А во–вторых, Самойлович решил немедленно же свергнуть Многогрешного.

Речи Многогрешного, произнесенные им про его тайные сношения с Дорошенко, служили достаточными уликами в измене, а при содействии Неелова все это дело должно было получить самый желанный исход. Самойлович чувствовал, что почва под ним уже окрепла и что при перемене гетмана выбор упадет ни на кого другого, а только на него. Поэтому он тут же решил по приезде своем в Батурин немедленно приступить к делу.

— Вот видишь, дорогая моя, — произнес он вслух, когда Фрося умолкла, — ты сама, может, не сознаешь, как важно все то, что ты передала мне. Упаси Бог, чтобы Москва приняла Дорошенко, тогда он живо спихнет Многогрешного, захватит всю власть в свои руки, и тогда уже нам окажется не под силу бороться с ним! Хорошо, что ты сказала мне об этом новом плане. Будь спокойна: я не допущу этой згоды. До сих пор я блуждал впотьмах, теперь же я знаю, куда направить оружие, и верь мне, что не дальше, как через месяц, нас уже больше никто не разлучит с тобой.

— Коханый мой, неужели настанет такое счастье? — прошептала страстно гетманша, припадая к нему на грудь.

Самойлович горячо обнял ее.

— Настанет, настанет! — продолжал он уверенно. — Оно бы настало уже давно, если бы я знал раньше истинные планы Дорошенко. Скажи мне, коханая моя, гетман откровенен с тобой?

— Как сам с собой!

— Так слушай же меня, моя разумница: для того, чтобы я поскорее свергнул Дорошенко и взял тебя к себе навеки — я должен знать все, слышишь, все, что затевает Дорошенко. Сможешь ли ты проникнуть во все его планы?

— В душу его войду! — произнесла с жаром гетманша.

— Верю, верю, голубка.

— Но как я передам тебе обо всем? За мной следят.

— Об этом не тревожься, я буду присылать к тебе верного человека. Лишь бы ты только проведала обо всем.

— Ужом обовьюсь вокруг его сердца, гадюкою вползу в его думки, все узнаю, все выведаю — лишь бы только быть с тобой!!

— Коханая моя! — воскликнул Самойлович, привлекая ее к себе. — Так верь мне, через месяц мы уже не разлучимся с тобой.

Гетманша припала к его груди, но вдруг, сразу же отстранилась.

— Постой, а жинка твоя? — произнесла она, устремляя на Самойловича настойчиво–вопросительный взор.

— Что жинка? Не будет жинки! Ты будешь моей жинкой и гетманшей обеих сторон Днепра!

Из груди Фроси вырвался какой-то подавленный, страстный вопль.

Она обвила руками шею Самойловича и замерла у него на груди.