Неелов молча слушал Самойловича, покручивая бороду; но видно было, что слова генерального судьи не совсем убеждали его.

— Добро, добро, — произнес он раздумчиво, — хитро придумано, что говорить! Да только сплел это, должно, какой-либо плевелосеятель на погибель Дорошенко, — не мало ведь у него врагов!

— Да что ты, боярин! Говорю тебе, — все до сущего младенца знают уж на правом берегу, что Дорошенко поддался туркскому султану и поддался для погибели Москвы. Да коли бы не эта поддача басурману, сам посуди, разве говорил бы Многогрешный московским послам такие слова?

— Многогрешный — дело иное; я уж и сам вижу, что он больно мятежен стал, может, и умыслил что злое, а Дорошенко — сторона. Дорошенко сам слезно просится под руку Москвы.

Самойлович опешил.

Устремив на Неелова изумленный взор, он с минуту молчал, как бы не зная, что возразить на это. Дело выходило теперь так, что против Многогрешного скоплялись улики, а к Дорошенко, которого главным-то образом и желал погубить Самойлович, начинало проявляться доверие, и именно у тех московских людей, которые считали его прежде опасным человеком и боялись больше огня.

Все это начинало возмущать Самойловича; но, владея собою, он продолжал дальше спокойным голосом:

— А с каких пор случилась эта перемена с гетманом, вспомни, боярин? — С тех пор, как стали ездить к нему Дорошенковы послы. Ведь доперше был Многогрешный верным слугою Москве!

— Гм… гм, пане судья, чужое сердце потемки, — возразил Неелов. — Кто знает, отчего и когда завелась эта крамола в сердце Демьяновом? Ведь неведомо нам доподлинно, с чем приезжали к Многогрешному Дорошенковы послы, — а голым словам, воля твоя, Москва не поверит.

Самойлович побледнел. Что ж это? Неужели так тонко и хитро воздвигнутое им здание должно погибнуть только через то, что у него нет осязательных доказательств в руках? Кровь прилила ему в голову. Не помня себя, он произнес запальчиво:

— Верь, боярин, или не верь, а только скажу тебе, что говорил мне о том, зачем приезжал сюда чернец, и о замыслах Дорошенко такой певный человек, какой знает каждую думку гетмана, как свою.

И так как Неелов все еще смотрел вопросительно–недоверчиво на Самойловича, то последний, взбешенный его недоверием, произнес вдруг неожиданно для самого себя:

— Гетманша мне рассказала про это, а она знает все, что творится при Чигиринском дворе.

— Гетманша? — Неелов остановил на Самойловиче вопросительный взгляд. Предательская улыбка заиграла вокруг его толстых губ.

Самойлович молча кивнул головою и весь вспыхнул.

— Ну, это дело другого рода, она знает, пожалуй, все. Только видишь ли… — Неелов чмокнул губами и продолжал, смотря в сторону: — Баба то она ражая, да, знаешь, вряд ли поверят ее свидетельству в Москве. Ведомо ведь всем, что гетман с ней худо живет; в монастырь сажал, под замком держал… Ну, стало быть, она за это, по злобе, на него и свидетельствует. Бабы ведь злобны да хитроумны… хотя и прельстительны…

При этих словах Неелова кровь прилила к лицу Самойловича. Он понял всю бестактность своей непоправимой выходки. Действуя против Многогрешного, он являлся перед Нееловым совсем беспристрастным человеком, даже окруженным отчасти ореолом самопожертвования, — в действиях же его против Дорошенко всякий мог заподозрить скрытую месть. Несчастная история с гетманшей была, видимо, известна и Неелову. Теперь же этим неосторожным словом, так неожиданно вырвавшимся у него, Самойлович только подтвердил подозрения Неелова и не дал ему никаких фактических доказательств.

Бешенство охватило Самойловича.

Оказывалось, что Дорошенко уже успел усыпить бдительность Москвы, и борьба, которую Самойлович считал такой легкой, принимала теперь совершенно иной характер.

Быть может, Москва уже согласилась принять Дорошенко и назначить его гетманом на обе стороны Днепра. Оттого-то Неелов так и оправдывает его и осуждает Демьяна. О, этот Мазепа, как он тонко провел его…

Самойлович побелел от бешенства. Он не мог теперь ничего сделать, у него не было доказательств: гетманшу, конечно, нельзя было ставить свидетельницей, да и показания Думитрашки, ввиду его неприязненных отношений к гетману, делались сомнительными.

Не зная, что предпринять, и опасаясь выдать себя перед Нееловым, Самойлович поднялся с места и собрался было уходить домой, как вдруг дверь отворилась, и в покой Неелова вошел один из стрелецких начальников.

— Вельможный боярин, дело к твоей милости! — произнес он, кланяясь и останавливаясь у дверей.

— Говори, что случилось, не бойся, сказывай все при пане генеральном судье, — отвечал Неелов.

— Да вот тут дело какое: услыхал я нынче, что один малый джура бает со стрельцами в караульне. Стал я прислушиваться, о чем это он речь ведет, да как услыхал о чем, так индо обомлел весь!

При этих словах Неелов всполошился.

— А о чем же он говорил?

— Да вот привел я его сюда с собою, допроси сам, боярин.

— Веди, веди! — произнес живо Неелов и, взволнованный этой вестью, поднялся с места.

Стрелец вышел.

Самойлович стоял ни жив ни мертв.

Что мог сообщить этот джура? А вдруг, как он подслушал их заговор и пришел теперь сообщить об этом Неелову? Сердце у Самойловича замерло в груди.

Минута показалась ему вечностью.

Но вот двери отворились, и в них вошел стрелец в сопровождении молоденького джуры. Из груди Самойловича вырвался облегченный вздох: мальчик был незнаком ему. Это устраняло главную опасность.

Испуганный джура низко поклонился и остановился у дверей.

— Ну, хлопче, — обратился к нему стрелец, — расскажи все, что ты знаешь, вельможному боярину; не бойся ничего, — все говори.

— Говори, говори, малец, — отозвался приветливо и Неелов, — я тебя щедро награжу за твою службу.

Но мальчик дрожал и нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Дело в том, что малец сей был в соседнем с гетманской опочивальней покое, когда к гетману прибыл монах, — заговорил за мальчика стрелец, — вот он зря приложил в одном месте ухо к стене — ан, слышно все, о чем говорят в гетманской опочивальне. Это его забавило, и стал он прислушивать…

— Ну, ну и что же ты услыхал, да говори же, дурачок, не бойся! — произнес ласково Неелов.

Самойлович снова замер.

А что, как этот мальчишка услыхал, что Мазепа уговаривал Многогрешного быть покорным Москве?

— Услыхал я, — заговорил с трудом мальчик, — что кто-то уговаривал нашего гетмана злучиться…

— С кем?

— С Дорошенком.

— Ну, ну и еще что говорил?

— И еще говорил, что в своей хате — своя правда… И что какой-то договор можно порвать… И жаловался еще дуже на москалей.

— А гетман же что?!

— И гетман тоже москалей лаял и говорил, что треба спасать отчизну… А потом тот, другой, сказал: «Вот твоей милости лист от Дорошенка».

— А что было писано в том листе?

— Того не знаю. Гетман долго молчал, а потом стонал да плакал и сказал другому: «Так, так! Правду Петро пишет, вот ему рука моя».

— А потом о чем они еще говорили?

— Потом гетман сказал: «Давай писать уклад».

— Что ж они в нем писали?

— Того горазд не вспомню… читали и про войско, и про то, где собраться всем и в какое время.

— А про Турцию ничего не говорили? — вмешался в допрос и Самойлович.

— Про Турцию?.. Так, так, згадывали и про Турцию… что можно и Турции поддаться… Приглашает, мол, султан… Да еще тот, другой, прибавил: «Не такой страшный черт, как его малюют».

С души Самойловича скатилась каменная гора.

— Воистину Господь умудряет младенцев! — вскрикнул он с неподдельным восторгом, подымая к потолку руки.

Эти слова мальчика, видимо, взволновали и Неелова.

— А потом же что они делали? — произнес он поспешно.

— Потом тот, другой, сказал: «Дорошенко посылает тебе Спасов образ». И гетман наш клялся на том образе Дорошенку, а тот поклялся гетману за Дорошенка. И когда тот уходить стал, так попросил гетмана, чтобы бросил его нарочито в тюрьму, чтобы никто в Батурине не догадался, зачем он к гетману приезжал.

— Добро, — произнес Неелов, вынимая из кармана золотой и подавая его мальчику. — Вот тебе за службу. Получишь еще втрое, коли все будешь пересказывать, что увидишь или услышишь при гетманском дворе. А теперь ступай, да только помни, — держи язык за зубами. Поелику ежели ты кому-либо хоть одно слово из того, что знаешь, сболтнешь, так я шутить ведь не люблю: подыму тебя к самому небу. Понял?

Перепуганный до смерти мальчик поклонился низко и вышел вслед за стрельцом из комнаты.

— Велики дела твои, Господи! — воскликнул Неелов, когда дверь за мальчиком затворилась. — Воистину, нет ничего тайного, что бы ни сделалось явным. — Затем, подойдя к Самойловичу, он произнес с чувством: — Прости меня, пане судья, что не поверил я сразу твоим словам. Знаешь, такое дело… Хитер Дорошенко несказанно, аки блудный сын просится… не думал я, что может он такую личину носить и затевать столь злохитрое дело. Теперь же уверился во всем. Отпишу, немедля отпишу обо всем в Москву и службы твоей верной помянуть не забуду.

Самойлович, к которому уже возвратилось все присутствие духа, поклонился Неелову и произнес с достоинством:

— Спасибо на добром слове, боярин, но не о мне, смиренном рабе Божием, речь теперь, дал бы только Господь открыть Москве очи, отвратить ее от сего злохищного волка, увлекошащего ее в бездну погибели!

Когда Самойлович очутился на дворе, ему показалось, что он выскочил из какой-то страшной бани. Волосы на его голове были мокры, во всем теле ощущалась страшная слабость. Сердце усиленно билось. Прислонившись к забору, он остановился на мгновенье и потянул в себя морозный воздух.

Д–да, не хотелось бы ему во второй раз пережить подобную минуту. Фу, даже вспоминать страшно! — Самойлович передернул плечами. — Вся его будущность висела на волоске и, — кто знает, — не попал ли бы он, Самойлович, вместо Дорошенко в Москву. И вдруг в эту страшную минуту появляется неизвестный мальчик. Как после этого не верить в чудеса? Так, значит, сама судьба пророкует ему победу! Значит, звезда его еще ярко и неугасимо горит.

Самойлович бодро тряхнул головой и зашагал по направлению к своему дому.

Возвратился он домой в высшей степени довольный и веселый.

Война начиналась сразу в нескольких пунктах, и теперь все обещало ему победу. Дома у себя он застал генерального писаря Мокриевича, который с нетерпением поджидал его. Мокриевич сообщил ему, что гетман на днях собирается отправить посольство в Москву и что среди лиц, назначенных в посольство, находится протопоп Симеон Адамович.

Сообщение Мокриевича чрезвычайно обрадовало Самойловича. Во–первых, ему было весьма приятно сознавать, что в движении заговора он уже сам собой получил роль руководителя, во–вторых, и назначение в посольство Адамовича было как нельзя более на руку заговорщикам.

Протопоп Адамович хотя и выказывал дружбу и расположение к гетману, но был давним и тайным его врагом. Это знал Самойлович и решился воспользоваться враждою протопопа к гетману для своих целей.

Поблагодарив Мокриевича за сообщение, он поручил ему переговорить тайно и хитро с протопопом о том, чтобы, он в бытность свою в Москве постарался сообщить, кому следует, о тайных сношениях Дорошенко с Многогрешным и об истинных намерениях Дорошенко.

На другой вечер Мокриевич снова пришел к Самойловичу и сообщил ему, что протопоп с первого же слова понял, в чем дело, и дал понять, в свою очередь, что он готов стоять за дело отчизны и оборонять ее от волкохищных врагов.

Расставивши таким образом вокруг гетмана силки, Самойлович начал ожидать результата своих действий. В ожидании окончательного решения он не переставал воздействовать на Неелова, соблюдая при этом величайшую осторожность. Сообщники являлись к Неелову ночью, переодетые или закутанные в кереи, так как гетман, настроенный словами Мазепы, начал с особенной подозрительностью следить за Самойловичем и за старшиной.

Никто в Батурине и не подозревал о сношениях Самойловича с Нееловым, а между тем Неелов уже был вполне на стороне Самойловича.

Между тем полученные в Москве отовсюду тревожные известия относительно Многогрешного и Дорошенко произвели желанное действие.

Дорошенко всегда считали опасным человеком, правда, в последнее время, благодаря стараниям Мазепы, Москва готова уже была склониться к его просьбе, но известия о его сношениях с Турцией и желание предать коварно Москву сразу же поколебали начинавшее уже проявляться к нему доверие; что же касается Многогрешного, то уже одни те резкие речи, высказанные им в глаза Танееву, навлекли на него большое подозрение, теперь же известие о заведенных им тайных сношениях с Дорошенко и многочисленные доносы, поступившие на него в приказ, еще усугубили это подозрение.

В Москве все всполошились.

Немедленно собрано было посольство с Танеевым во главе, которое должно было отправиться к Многогрешному.

Танееву поручено было передать гетману ласковую царскую грамоту, обнадежить его, обвеселить, уверить в том, что Москва верит ему и никогда его не сменит, но, кроме того, разузнать на месте истинное положение дел и тогда, сообразно обстоятельствам, пристать к той или другой стороне.

Не теряя ни минуты времени, Танеев выехал из Москвы и недели через три прибыл в Батурин.

Самойлович еще накануне узнал, что прибыл из Москвы посол, который остановился у Неелова.

Рано утром Самойлович отправился к гетману. Хотя у него не было никакого дела, но он решил сообщить гетману, будто только что получил известие с правого берега о том, что уже достоверно известно всем решение Москвы — отдать Киев ляхам.

Самойловичу надо было взбесить гетмана.

Спокойный и рассудительный в обыкновенное время, Многогрешный в минуту гнева терял всякое самообладание и в порыве бешенства высказывал все, что хранилось у него на душе.

Самойловичу и желательно было довести гетмана до такого состояния, и этого ему удалось достигнуть без особого труда.

Через четверть часа ловкой и хитрой беседы Самойловича Многогрешный пришел уже в сильнейшее бешенство, начал снова грозить Москве, обещал броситься с войсками немедленно для защиты Киева от ляхов и, наконец, объявил Самойловичу, что он завтра же поедет на богомолье в Киев, увидит все сам, проверит все слухи и тогда отошлет такую отписку в Москву, что не поздоровится там всем.

Самойлович с удовольствием ухватился за мысль гетмана поехать в Киев.

— Давно бы так, ясновельможный гетман, — заговорил он с подобострастной улыбкой, — быть может, твоя милость одними переговорами с ляхами убедит их оставить нашу святыню и не причинять злочинств святой братии, не разорять храмов Божиих. Сердце разрывается, глядя на ту мерзость запустения, в какую обратили нечестивые весь святой город, кажись, кабы воля…

— Никакой дидько кривой не отнял и не отнимет у нас води! — вскрикнул гневно гетман. — Не бойся, Иване, головы свои положим, а святыни своей предковской на поругание ляхам не отдадим! Коли Москва не хочет за нас вступиться, — обойдемся и без нее: не тилько свита, що в викни! Я здесь гетман и не дозволю никому разорять свой край!

— Святое слово, пане гетмане, Господь натхнул тебе эту думку… пора защитить нашу святыню.

— Вели, чтобы к утру все было готово, завтра же еду в Киев!

— Ох, гетмане, только боюсь я, чтобы Москва… ведь договор…

При этих словах Самойловича гетман побагровел.

— Ни слова про их договоры! — закричал он запальчиво, наступая на Самойловича. — Вот подожди, разведаю все воистину в Киеве, а тогда уже сам знаю, что мне делать и куда идти!

В это время дверь гетманского покоя отворилась, в комнату вошел Горголя и объявил, что прибыл в Батурин московский посланец, стрелецкий полуголова Александр Танеев и просит допустить его к гетманской милости.