Настал рассвет, но Богун и не думал уже об осторожности, а спешил к большому селу Лядинцам, лежавшему, по его расчету, еще мили две к югу. Богуну эта местность была известна, и он повел свой отряд напрямик глубокими оврагами и перелесками.

Не доезжая до последнего яра, в котором ютилось у шумевшего по камням потока село, казаки услыхали за скалой тревожный гомон, смешанный с отголосками стонов и плача, как будто там собралась ярмарка и на ней происходила драка.

Богун выскочил за колено оврага, и глазам его представилась действительно ярмарочная картина: запряженные волами и лошадьми возы теснились и лезли один на другого: они были беспорядочно наполнены всяким добром: на одних торчали скрыни, сундучки и кадки, среди которых гнездились подушки, кожухи и всякая домашняя рухлядь; другие — были забросаны лантухами с зерном, мешками с мукой и ряднами; иные были навалены сеном, сверх которого кое–где виднелись малые детки; смеющиеся, румяные личики их выглядывали любопытными глазками из зелени, точно яркие полевые цветочки. Среди возов блеяли овцы, мычали коровы, в ином месте визжал неистово поросенок, которого старались впихнуть в кадку, в другом — выла собака. Возле коней и волов двигались мрачные фигуры отцов и дедов, а у возов суетились заплаканные матери да дивчата. Торопливость и страх не давали им времени предаться вполне своему горю, а заставляли лишь метаться то в оставляемые родные хаты, то от них к возам; одни лишь старшенькие дети, понимавшие весь ужас этого бегства, ревели навзрыд и цеплялись за запаски своих матерей…

Богун подскакал незаметно к этой обеспамятевшей толпе и крикнул:

— Стойте, добрые люди! Я прибыл к вам с помощью и сумею оборонить вас… Только слушайте!

Громкий голос Богуна заставил вздрогнуть толпу. Все онемели и обнажили головы, завидя перед собой знатного лыцаря; иные даже узнали славного полковника, и слово — «Богун, Богун!» перелетело радостно с одного конца табора до другого.

— Куда вы задумали бежать? — заговорил Богун после улегшегося молчания. — Не уйти бегством вам от погибели и не спрятаться нигде! Призванные гетманом гости разметались на нашей опустошенной земле разбойничьими загонами, и здесь ли, дальше ли… а нагонят вас и истребят до единого…

— Будь проклят гетман! Побасурманился, зрадник! — раздались в толпе бурные возгласы.

— Да если бы и удалось вам уйти от татарина, — продолжал дальше Богун, — то где вы найдете другое такое село? Какие скалы укроют ваши насиженные гнезда от бурь и негод? Чье небо согреет вас так, как это родное небо? Эх, братья мои, не заменит вовек чужая сторона родимого края, не заменит мачеха родной матери! И что это за жизнь — пресмыкаться меж чужими людьми, сохнуть и чахнуть без пристанища, сиротами, как заклятое перекати–поле… Вон там на кладбище лежит ваша родына; здесь, к этим горам и долинам приросли мы костями, от этих красот не оторвать вам ваших душ и сердец… Так не лучше ли умереть дома, чем влачить позорную жизнь на чужбине?

— Умереть лучше! — отозвался глухо старческий голос и пронесся стоном в толпе… В дальнем конце раздались неудержимые рыдания…

— Да, умереть, — подхватил Богун, — но не смертью оглушенных страхом рабов, а смертью витязей в борьбе с врагом, с мечом в руках и с отвагой во взоре. Бросьте ж под ноги вы страх, расправьте свои крепкие руки; они за блаженной памяти батька Богдана умели бить ворогов. Ужели вы хуже своих отцов, ужели погасла в вас гордость, ужели пропала любовь к отчизне? Смотрите, вон у меня есть с сотню завзятцев, которые за вас лягут костьми! Встряхнитесь же и вы, берите коней, оружие, — у нас и того, и другого запас, — да присоединяйтесь к нам… Бейте ворога все — и стар, и млад… как били в славное время!

Словно переродились все поселяне. По мере слов Богуна лица их оживлялись, покрывались румянцем отваги, а глаза загорались огнем… и наконец энтузиазм всколыхнул толпу, все чувства ее слились в одном восторженном крике: «На погибель катам! Все за тобою, наш батько!»

— Так к оружью! — крикнул Богун, взмахнув обнаженною саблей; сверкнула от нее змеей радуга и рассыпалась искрами, а искры вонзились новой надеждой в сердца оживших людей…

— До зброй! До зброй! — пронеслось по рядам грозно, и все бросились к возам добывать из-под овна старые мушкеты, заржавленные сабли и самодельные спысы…

— Кто посильней — ко мне, до моей батавы, — распоряжался, разъезжая меж возами, Богун, — а кто послабее, скачи немедленно по соседним селам и хуторам, да оповещай всех, чтоб собирались загонами и примыкали ко мне; оповещай всех, что Богун ожил и поднял меч на неверных!

Все ободрилось, все ожило, все бросилось исполнять приказания своего дорогого и славного батька…

Вскоре разнесся слух по окрестностям, что Богун призывает всех поселян к оружию и собирает под свою хоругвь. Эта весть приостановила на время беспорядочное бегство поселян, подняв в них прежний воинственный дух. Вскоре отряд Богуна возрос до пяти сотен, и с этими удальцами он смело уже нападал и на сильнейшего врага; а так как шайки татар и турок были не многолюдны, да и при том воровские злодеи были лишь при безоружных храбры, то Богун, разбив свой отряд на пять сотен, громил басурманов по всем направлениям и наполнял ужасом их загоны.

Такое мужественное сопротивление отшатнуло врагов от Подолии, и шайки их подались на Волынь.

Между тем главные силы турок и татар, захватив Каменец, не двигались с места, а ждали коронного гетмана Собеского к себе в гости. Гетман же Дорошенко со своими полками, умноженными ордою татар, был двинут падишахом ко Львову, в Червоную Русь.

Но несмотря на ослабление центральных сил, Собеский не думал подступать к Каменцу, а все поджидал короля Михаила с посполитым рушеньем (всеобщее ополчение). Но посполитое рушенье затруднялось магнатами, не желавшими поддерживать войну с Турцией, рисковать своим добром ради какого-то Ханенко и его быдла. Себялюбивые эгоисты, они готовы были отказаться и от этой беспокойной Украйны, потерявшей в глазах их всякий интерес вследствие своего запустения, и даже от пограничных крепостей, лишь бы хотя на время сохранить за собою свои маетности и золотую свободу. Слабодушный король был, кажется, сам того же мнения и не торопил серьезно ополчения. Падение Каменца придавило совсем его дух, и он втайне желал какого бы то ни было, но скорейшего мира.

Собеский и начал о нем переговоры, а сам укреплял между тем свой лагерь. Он отрядил лишь полковника Залеского с тысячью драгун для истребления и перехватыванья грабительских вражьих шаек, разорявших и опустошавших край. Вот эти-то эскадроны Залеского да сотни Богуна и очистили вскоре середину Подолии от неверных; только часть прорвавшихся шаек потянулась безнаказанно к Чигирину и там уже неистовствовала на свободе. Богун с Залеским действовали теперь как союзники заодно; они бились вместе против татар и турок, а следовательно, и против Дорошенко. Это радовало гетмана Собеского; но старый фанатик Залеский презирал всех казаков и схизма- тов, а сподвижников пекельного выродка, бунтовщика Богуна, ненавидел до остервенения. Теперешние подвиги Богуна, помогавшие ему и облегчавшие его задачу, бесили его, и он больше был бы рад видеть в нем изменника, чем союзника; Богун же, не подозревая в нем этой ненависти, стремился соединить свои отряды с его силами, чтобы вместе двинуться к Киевщине и остановить там бесчинства татарских загонов.

Узнав, что Залеский находится в двух милях от стоянки его сотни, Богун, взяв с собой есаула и почетную стражу из десяти казаков, с полным доверием отправился в польский лагерь переговорить с полковником о дальнейших мероприятиях.

Залеский его принял, по–видимому, гостеприимно, но змеившаяся у его губ злорадная улыбка предвещала недоброе. Есаул Богуна не был допущен к аудиенции, а вместе с почетной дружиной приглашен был в другие шатры для угощения.

Повыведав от Богуна о его силах, о возможности поднять среди селений «посполитое рушенье», о движениях бусурман, Залеский заговорил уже несколько иным тоном.

— Любопытно, между прочим, знать, — спросил сурово региментарь польский, — кто уполномочил пана призывать к оружию хлопов?

— Уполномочил меня на то, — отвечал спокойно Богун, — разбой, производимый врагом в землях Речи Посполитой и в моем крае.

— Странно, что пан обеспокоился о Речи Посполитой: он был всегда ее злейшим врагом!

— Пан полковник ошибается: я был противником своевольства магнатов, а не Речи Посполитой, и считал их злейшими врагами отчизны.

— Пан раскается в своих думках… — прошипел Залеский.

— Никогда! — поднял голос Богун. — Наконец, если б даже я был врагом, то неужели помощь от него в минуту страшного бедствия может быть ему поставлена еще в укор?

— Да, может! — распалился гневом и желанием мести Залеский. — Во–первых, Речь Посполитая не нуждалась в твоей защите, а во–вторых, поднимая хлопов, ты действовал против дидычей их, против шляхты, отнимая у них последних работников. Наконец, за твоим подговором это быдло часто грабило панское добро, опустошало амбары и кладовые себе на харчи.

— И спасителей от полного погрома и истребления пан называет еще бунтарями и быдлом? — возмутился Богун. — Так вот она, эта ваша шляхетная правда? Ха, ха! Все вы похожи на того потонувшего пана, которого спас и вытащил из воды за чуприну казак и который своего спасителя велел повесить за то, что осмелился своими руками прикоснуться к его вельможной чуприне… Да, вы все таковы, и всех вас ждет печальная доля!

— Прежде о своей подумай, — произнес с ехидной улыбкой полковник и хлопнул в ладоши.

Из-за занавеси бросились на Богуна сзади четыре драбанта, бывшие в засаде, и повалили на землю не ожидавшего нападения полковника, борца за обездоленный люд…

Но Богун сразу не дался. Он встрепенулся и отбросил двух драбантов, но остальные два насели ему на ноги и не допустили сразу подняться, отброшенные же снова напали с тылу…

Началась отчаянная борьба. Но куда же было старику Богуну справиться с четырьмя гигантами, да еще лежа!

— Эх, старость, старость! — простонал он, напрягая последние силы… Но Залеский распорядился принести доску, кинули ее на богатырскую грудь славного рыцаря, и четыре драбанта уселись на эту доску. Затрещали у несчастного Богуна ребра, показалась на губах кровавая пена и с хриплым клокотаньем вырвалось из уст его проклятие низкому, коварному злодею…

Бесчувственного, полумертвого героя связали наконец по рукам и ногам и отнесли в какой-то погреб, заменивший для него на время тюрьму.

А Залеский, чтобы придать своему насилию формальное оправдание перед Собеским, собрал немедленно военный полевой суд. В обвинение Богуну поставлено было его славное прошлое и современные вымышленные факты, сношения его с Москвою, якобы для предательства отчизны; даже последнее заступничество Богуна за народ было приписано своеволию бунтовщика, не признавшего власти коронного гетмана и действовавшего самостоятельно. Суд не счел нужным допросить Богуна и проверить показания обвинителей, а единогласно приговорил его к смертной казни.

Была ночь. Ни есаулы, ни почетная стража, прибывшая с своим полковником, ничего не знали об аресте его до самого вечера. Они были размещены по отдельным палаткам, и их стража охраняла, но Залеский для вящей безопасности распорядился и их арестовать ночью. Впрочем, несмотря на все предосторожности, арест этот не состоялся; исполнители его, предвидя сопротивление подгулявших казаков и не желая подвергнуться риску, подкрались к ним незаметно и перестреляли их.

А Богун лежал в погребе на холодной и мокрой земле. Дрожь пронимала его измученное тело, в изломанной груди вместе с острой болью лежала давящая тяжесть… В отуманенный мозг страдальца едва–едва проникало сознание, что с жизнью еще не окончены все расчеты, что она еще тлеет в разбитом сосуде.

Кругом стояла кромешная тьма; извне не долетало в эту глубокую яму ни единого звука, только вблизи слышался иногда какой-то подозрительный шорох… Но Богун лежал неподвижно; веревки, въевшиеся в его тело, не позволяли ему двинуться ни рукой, ни ногой, да и в ушах у него стоял глухой шум, маскировавший другие впечатления… Но вот что-то робко вскарабкалось на его грудь, двинулось осторожно вперед и холодными лапами вбежало на его руку. Вздрогнула инстинктивно кисть руки, и испуганный зверек бросился в сторону… Но через несколько времени Богун смутно почувствовал, что другой зверек карабкается ему на ногу, а третий подбежал к самому лицу и коснулся щеки голым, холодным хвостом…

Чувство отвращения заставило Богуна встряхнуть головой.

— Крысы? На съеденье крысам?! О! — простонал он, заскрежетав в бессильной злобе зубами и задвигал, насколько позволяли ему веревки, оцепеневшими членами.

Эти движения вызвали у него нестерпимые, резкие боли, но ужас быть заживо съеденным омерзительными тварями превозмог их и заставил Богуна напрячь свое застывшее сознание к самозащите. Он стал отпугивать любопытных посетителей всем, чем мог: и встряхиванием тела, и ударами ног о землю, и слабыми криками… Крысы, убедившись, что их новый сожитель еще пока жив, отошли к стенкам погреба на наблюдательный пост и только изредка пускались на рекогносцировку…

А несчастный страдалец конвульсивно, мучительно ловил широко раскрытым ртом воздух и чувствовал, что его проникало все меньше и меньше в раздавленную, изнывшую грудь… Ужас поддерживал его сознание, но оно часто гасло или переносило его из этого смрадного, наполненного крысами «ложа» в другие места, в другие минуты…