Богуну казалось, что он лежит в широкой степи, окутанной непроницаемым мраком, лежит, связанный татарским арканом, а татары, окружив его тесной толпой, светят в темноте ночи разбойничьими глазами и щекочут его холодными спысами…

То ему грезилось, что он собрал весь уцелевший еще народ, усадил его на огромную колесницу и сам впрягся в нее, чтобы вытащить несчастных на гору, где играло любовно и ласково солнце. Но гора оказалась крутой; непомерная тяжесть клади давила ему грудь и пригибала его к земле, а сзади из чудовищной тьмы настигало их какое-то страшилище и рычаньем леденило ему кровь. Он напрягал все усилия, падал под тяжестью, поднимался снова и снова падал, а несчастные протягивали к нему исхудалые руки и молили раздирающим душу голосом: «Брате наш! Друже и батько! Не покидай нас, не сироти нас! Ты был единый нам защитник! У тебя одного болело сердце за нас! Что же с нами станется без тебя? Погибли мы, погибли!»

То ему чудилось, что он закопан в могилу, но земля вся светится и совершенно прозрачна, ему видны вдали — и живописные подольские скалы с темными трещинами, по дну которых бегут серебристыми лентами ручьи и потоки, видны и мрачные волынские боры, и старый сывый Днипро, с бурной стремниной порогов, и бесконечные степи с синим морем вдали. И вся эта безбрежная ширь — мертва, глуха и пустынна… Внизу, в глубине, сколько глаз охватывает пространства, лежат под бескрестными могилами мертвецы, лежат и поодиночке, и врассыпную, и сплошными массами… Все кости да кости, не сочтешь их, а наверху — все черно, все пусто!

Богун приходил в сознание, отбивался от крыс, снова впадал в бред и снова вздрагивал от наступавшего на него ужаса. Но вот на него повеяло какой-то отрадой: звук ли, песня ли раздается вблизи? О, это голос! Он узнал его! Он греет его застывшую кровь, заставляет радостно и больно вздрагивать сердце, проникает небесным блаженством все его существо… И как стало легко! Нет под ногами земли, вот и. страшное кладбище уходит и тонет в серебристой лазури. Он реет, плывет в каком-то блаженном экстазе… Но кто это с ним рядом? Кто поддерживает его нежной рукой? Ах, это она — Ганна, Ганна! Любимая… незабвенная!… — «Прости мне, казаче, прости мне, мой лыцарю славный! — слышит он ее дорогой голос, — много причинила я тебе в жизни непереможного горя, но причинила безвинно. Теперь же я успокою твои наболевшие раны и согрею молитвой твое изнывшее от страданий сердце! Сколько любви в нем было для братьев! Смотри, вон из тех бесконечных могил исходят светлые и радужные лучи, — то сердца погибших мучеников–братьев светятся благодарной любовью к тебе; а вон, смотри, разливаются слезами оставшиеся в живых… но слезы те не жгут, они исцеляют лишь все житейские раны, они согревают измученное сердце. Ты становишься светел и ясен, как луч восходящего солнца! Забудь же все горечи, отдохни, успокойся… Тебя не забудет отчизна, а судьба ее там, в деснице всеведущего Бога!»

Какой-то свет коснулся вдруг глаз Богуна. Кто-то ударил его грубо ногою. Богун пришел в себя и увидал вокруг незнакомых людей с фонарями.

— Вставай! Развяжите этому быдлу ноги! — рычал офицер.

Богун ничего не ответил; он едва дышал и не мог уже двинуться с места.

— Что он, подох, что ли? — спросил офицер.

— Нет, вельможный пане, — ответил кто-то, ткнув пальцами в веки Богуна, — еще мигает глазами.

— Так тащите его наверх!

Подняли гайдуки за руки и за ноги Богуна и понесли по крутой лестнице вверх.

День едва рассветал; в голубоватом сумраке чернели какие-то фигуры, вооруженные мушкетами. Свежий воздух привел Богуна в себя. Он открыл глаза — и понял все.

— Поставьте его у дверей! — приказал офицер.

— Не держится на ногах! — ответили гайдуки.

— Так привяжите старого пса!

Богуну завернули руки за спину и привязали его к столбу. Он сделал над собой невероятное усилие и поднял голову.

На востоке тихо разгоралась светлая, ясная полоса… Губы страдальца зашевелились:

— Спаси, Господи… Спаси… отчизну, — прошептал он в последний раз.

Раздался залп. Один только раз вздрогнуло тело полковника Богуна и застыло. Седая голова его молча свесилась на грудь, даже кровь не хлынула из его пронизанной пулями груди, а только выступила темными пятнами на белом жупане.

Налетел предрассветный ветер и ласково приподнял свесившуюся на лоб Богуна седую чуприну.

Так совершилось это ужасное дело, так отлетела исстрадавшаяся душа казака в неведомую высь…

С большим трудом удалось Андрею и верным казакам увлечь своего старого полковника с поля битвы. Вступать теперь в сражение было безумно; наступающая сила Рославца превышала численностью их отряд в десять–пятнадцать раз, а темный народ, возбужденный священником, мрачно смотрел на своих бывших предводителей, готовый, казалось, ежеминутно броситься на них и растерзать их на тысячу частей. Убитая, потрясенная разыгравшейся сценой Марианна, казалось, потеряла рассудок; она беспрекословно позволила Андрею увлечь себя с поля битвы.

Все это произошло в одно мгновение. Народ, ошеломленный появлением Рославца, не заметил исчезновения Гострого со своим отрядом, а Самойлович и не думал их преследовать; он рад был, что ужасающая осада Батурина разрешилась так счастливо, да и, кроме того, не хотелось ему тотчас же производить кровопролитие, времени для этого у него оставалось еще много.

Таким образом, отряд Гострого беспрепятственно укрылся в лесу, находившемся невдалеке от Батурина.

Только вечером, когда отряд остановился в лесу на привале, Марианна, казалось, пришла в себя.

Долго сидела она неподвижно, устремив в пылающий костер тусклый, безжизненный взор, но вдруг по всему телу ее пробежала какая-то судорога; Марианна провела рукою по лбу и, повернувшись к Гострому, произнесла отрывисто:

— Батьку! Что это было? Я не помню, не знаю, кто-то проклял меня… За что?!

Первый звук голоса Марианны невыразимо обрадовал и Гострого, и Андрея: отчаяние, исступление — все было лучше того каменного состояния, в котором она пребывала до сих пор.

Оба принялись успокаивать Марианну.

— Что вспоминать, дитя мое! — произнес мягко Гострый, привлекая к себе голову несчастной дочери. — Господь сам знает истину; Он видит сердце человеческое… Он не принимает лукавых и продажных слов.

— Он благословит тебя стократ, Марианна! — вскрикнул горячо Андрей, сжимая ее холодную руку. — Потому что ты достойнейшая из Его дочерей!

По лицу Марианны скользнула горькая улыбка.

— Это проклятие не тяготит меня, — произнесла она, гордо выпрямляясь, — но они… народ!.. Ты помнишь, за одно его слово — они все отступились от меня… Ох, тяжко, батьку, тяжко вспомнить! — простонала она. — Все, все до одного! Такая чудовищная ложь — и все забыто, и если бы не чудо — они бросились бы и растерзали б меня!

— Не вспоминай, не рви своего сердца! — произнес Гострый. — Народ слеп и темен, но это была одна минута, они опомнятся, поймут обман, они снова возвратятся к нам.

— Зачем же мы здесь, батьку, зачем ушли с поля? Вернемся назад! Еще есть время! Уговорим их! Нельзя же так оставить святое дело!.. Лучше умереть, чем уйти с позором, — вскрикнула Марианна и лихорадочно схватилась за лежавшую рядом с нею саблю.

— Постой, постой, дитя мое, — остановил Гострый, — теперь надо переждать годыну. Возвращаться нам туда нечего, полковник Рославец подступил с двумя полками к Батурину, народ разбежался. Что сможем мы сделать со своей горстью против этой силы?

Через три дня беглецы достигли без всяких приключений своего лесного гнезда. Тут только Андрей вздохнул спокойнее, всю дорогу он ожидал какой-нибудь засады; за себя он не опасался, но жизнь Марианны была для него дороже всего на свете, а теперь он был вполне убежден, что злопамятный Самойлович употребит все возможные усилия, чтобы избавиться от такого опасного врага.

Возвратившись в свой замок, и Гострый, и Андрей осмотрели заново все укрепления, сделали запасы свинца, пороха, пищи, велели поднять все мосты, разрушить все плотины и, запершись в своем орлином гнезде, приготовились ждать нападения войск Самойловича.

Потянулись томительные, унылые дни.

Марианна не принимала никакого участия во всех этих приготовлениях. Последнее происшествие произвело на нее ужасающее впечатление. Казалось, проклятие действительно тяготело над нею.

Бледная, исхудавшая, с лихорадочно блиставшими глазами, она молчаливо ходила вдоль стен своего замка, посматривая вдаль за зубчатую стену леса, окружавшую горизонт, словно ждала с нетерпением появления полков Самойловича. После того как народ, тот самый народ, для блага которого она трудилась всю свою жизнь, отступил от нее, — Марианне незачем было жить. Личная жизнь ее была разбита, а на спасение отечества она начинала терять надежду. Тщетно убеждали ее Гострый и Андрей в том, что нельзя придавать такое большое значение мнению толпы, тщетно доказывали ей, что толпа слепа и темна, что она способна минутно поддаться всякому влиянию, — Марианна уже не верила в прочность и силу расположения народа. Лучшие же представители казачества, истомленные вечной борьбой, казалось, уже готовы были сложить оружие и подчиниться надвигающейся на них силе… Была еще горсть отчаянных безумцев, подобных Гострому и Марианне, которые готовы были сложить свою жизнь за свободу отчизны, но их оставалось уже немного… Догорала еще надежда на Дорошенко…

Наступила дружная весна. В одну неделю весь лес оделся в светлую, пушистую зелень; налетело множество пташек, весь старый бор ожил и наполнился веселым, радостным шумом, но в замке Гострого все было мрачно и угрюмо.

Марианна еще надеялась на возможность вооруженного сопротивления, как вдруг, в самую неожиданную минуту, в замок Гострого пришло известие об избрании Самойловича в гетманы Украйны. Хотя все ожидали этого избрания, но весть о нем, а главное — условия, при которых совершилось оно, поразили всех, как громом. Избранная старшина выступила с гетманом за Московскую границу и там, под прикрытием стрельцов, совершила скорую раду, на которой и был избран Самойлович. В раде приняли участие только самые верные клевреты Самойловича, — потому-то выбор и пал единогласно на него.

Марианна и Гострый тотчас же послали к Дорошенко, умоляя его, если возможно, вступить теперь в Украйну, так как в последнее время в ней появилось много недовольных избранием Самойловича в гетманы, и Дорошенко мог рассчитывать на их помощь. Но возвратившийся посол объявил, что Дорошенко не имеет теперь никакой возможности заняться делами Левобережной Украйны, так как к нему уже прибыли турецкие войска, объявлена война ляхам, и не сегодня, завтра должны начаться первые стычки. Вскоре после этого пришло к Гострому известие, заставившее наконец Марианну освободиться от того мрачного состояния, в котором она до сих пор находилась. Это было известие о Ладыженской победе Дорошенко. Оно ворвалось светлым лучом в мрачное жилище Гострого и принесло с собою тысячу жгучих, неясных надежд. И Марианна, и Гострый сразу ожили и воодушевились, но Андрей оставался задумчивым и сосредоточенным. Это известие не уменьшало опасности, окружавшей со всех сторон Марианну. Самойлович был избран гетманом, Дорошенко не мог прибыть на левый берег, да и ожидать его можно было весьма не скоро, ввиду затянувшейся войны. Это-то и заставляло Андрея задумываться. Если Самойлович до сих пор не трогал их, то теперь, после своего избрания, он первым делом обратит свою месть на Гострого и Марианну и, несмотря на то что замок был достаточно укреплен, Самойлович сумеет, в конце концов, достичь своей цели. Несколько раз Андрей намекал Гострому на то, что пора обеспечить себя на всякий случай, но старик словно не понимал его намеков…

Между тем опасения Андрея не были напрасны. Лишь только Самойловича утвердили в гетманском достоинстве, он вспомнил тотчас же о Гостром и Марианне и решил как можно скорее избавиться от них; но он задумал сделать это так тихо и ловко, чтобы его участие в этом деле было совершенно скрыто и чтобы народ не был раздражен каким-либо явным насилием. Брать приступом замок Гострого Самойлович не желал: во–первых, замок был в достаточной мере неприступен, а во–вторых, это возбудило бы толки и неудовольствие в народе.

Дочь полковника Гострого, Марианна, была объявлена ведьмой, а всем, ее знавшим, вменялось в обязанность, во имя спасения своих душ, прервать с ней всякие сношения и при первой возможности изловить ее и прислать в Переяславль для духовного суда. Помимо этих посланий, слух о том, что под Батурином видели ведьму, распространился среди всего народа. Странный образ жизни, который вела до сих пор Марианна, подтверждал эти слухи, и вскоре они дошли, благодаря темноте и суеверию толпы, до самых чудовищных размеров. Самойлович послал еще сильный отряд из самых преданных ему казаков и стрельцов; им был отдан приказ следить тайно за Гострым и Марианной и при первой возможности схватить их и доставить в Переяславль.

Ничего этого не знал Андрей, но он замечал уже не раз, что и ближайшие крестьяне начали относиться к нему как-то странно: сторонились, избегали с ним разговоров; дети же и бабы при виде его просто пускались бежать в разные стороны.