Судьба офицера. Книга 1 - Ярость

Стариков Иван Терентьевич

Роман Ивана Старикова «Судьба офицера» посвящен событиям Великой Отечественной войны и послевоенным годам. В центре романа — судьба капитана Андрея Оленича. После тяжелого ранения Оленич попадает в госпиталь, где проводит долгие, томительные годы, но находит в себе силы и возвращается к активной жизни.

Острый сюжет с включенной в него детективной линией, яркий язык, точно выписанные характеры героев — все это делает роман интересным и интригующим. В нем много страниц о чистоте фронтового братства и товарищества, о милосердии и любви.

Рецензент А. Н. Владимирский.

 

 

1

В то воскресенье рассветало широко и привольно. Во весь окоем над синей грядой Карпат, над верховинами и долинами все выше вздымался светлеющий купол небес, предвещая погожий день. Лесные чащи нежились в последней дреме, из их недр, затянутых сизой дамкой, веяло родниковой прохладой и слышалась веселая оркестровка птичьих голосов. В голубеющем просторе — высоко и в стороне — шли на северо-восток армады тяжелых бомбардировщиков. Их отдаленный мерный рокот достигал расположения артиллерийско-пулеметной батареи, но ни у кого он не вызвал чувства тревоги: еще вчера, появившись поздним вечером, комиссар полка Уваров в беседе с офицерами сообщил, что в войсках производится передислокация частей, в том числе и в авиации.

Андрей Оленич, недавно прибывший из командирской школы и получивший под свое командование взвод станковых пулеметов, радовался назначению, смущенно свыкаясь с той самостоятельностью, какою располагает младший среди офицеров; радовался новому дню: сегодня комиссар вручит ему партийный билет.

Перед собранием выдалось несколько свободных минут, и он наблюдал, как два бойца выбирали из ловушек крупных серо-зеленых раков, как ординарец комбата и коновод полковника, совсем нагие, купают офицерских коней. Прибежал связной и доложил, что младшего лейтенанта зовут на собрание. Волнение с новой силой охватило Андрея. Спрыгнув с дерева, он привычным движением подтянул ремень, расправил гимнастерку, поправил фуражку и, унимая душевный трепет, быстро зашагал в расположение батареи.

Пушки стояли зачехленные, личный состав занимался спортивными играми на лесной поляне, а на опушке, возле столика, покрытого красной материей, показались полковник Уваров, политрук батареи и адъютант комиссара.

Где-то в окрестных горах возник непонятный гул, похожий на нарастающий обвал или на приближающиеся раскаты грома. Еще никто не знал, что началась война и что самолеты, так самоуверенно потянувшиеся на восток, — вражеские. Даже комиссар полка Уваров, находясь полсуток в пути, не имел сведений, что произошло за последние несколько часов… Вдруг из-за ближней горы со свистом и воем вынырнули три самолета с крестами на фюзеляжах и, ведя пулеметный огонь, пошли в пике, нацелившись на позиции батареи. Наблюдатель на вышке, преодолев оцепенение, закричал:

— Воздух! Тревога!

Но бомбардировщики в считанные секунды пронеслись над поляной, сбросили бомбы и пропали за кромкой леса. Андрей увидел, как слева взметнулся столб огня и дыма, как подпрыгнула пушка и, перевернувшись в воздухе, стволом зарылась в грунт. И еще успел он заметить, как две огромные ели сразу от комля до макушки вспыхнули пламенем и как в волнах дыма кружила горящая почерневшая скатерть. «Там был комиссар! И политрук… Где они?» И в этот миг тугая волна горячего воздуха сбила его с ног и отбросила в сторону. «Куда лечу? Что же это такое?» Ударившись о землю, он тут же подхватился и, озираясь, пытался сообразить, что происходит? Снова увидел горящие ели и на черной траве полковника Уварова, лежащего с окровавленным лицом. Недалеко била со звоном, словно в пустоту, пушка, неистово, взахлеб строчил пулемет, но горящие ели трещали так, словно рвались вороха патронов или петард. Огненный ливень падал вниз на неподвижного адъютанта, на стонущего, корчащегося политрука и комиссара, пытающегося подняться. Андрей кинулся к ним. По пути остановил двух бегущих бойцов, с их помощью перенес раненых офицеров к санпункту и сразу же побежал на огневые позиции.

Стало тихо. Из леса тянуло гарью. Померк такой ясный день. Андрей, подавленный и потрясенный, смотрел в небо, которым он всегда восторгался и которое теперь изменило ему, предало его, стало враждебным. Душа протестовала и возмущалась: она никак не могла воспринять жестокую реальность — войну. Но эта реальность вторгалась в его сознание, низвергая в пропасть то, чем он жил до сих пор.

Возвратились бойцы, относившие раненых в медпункт: у них лица пожелтели, глаза замутились от вида живой человеческой крови. Подошел озабоченный помкомвзвода и доложил, что убита одна лошадь, а две ранены и их придется пристрелить. Пригибаясь и выпучив глаза, выскочил из кустов ефрейтор-санинструктор и дрожащим шепотом обратился к Оленичу:

— Товарищ младший лейтенант, вас зовет комиссар… Он там, в землянке… Ему глаза выжгло…

Оленич и сам был испуган тем, что произошло с ними всеми, но шепот ефрейтора был неприятен. Человеческая слабость презренна, поэтому Андрей старался не показать своей подавленности. Тошнота все время подступала к горлу, но, перешагнув порог землянки и увидев сидящего на табуретке комиссара с забинтованной головой, он вдруг забыл о себе.

— Полковник ранен. Отправляем в госпиталь… — начал было военфельдшер, но Уваров перебил его:

— Помолчи, коли мало времени. Дай мне управиться со своими делами. — Приложив ладони к забинтованным глазам, комиссар словно собирался с мыслями, потом произнес, обращаясь к фельдшеру: — Оставь нас вдвоем с пулеметчиком.

— Лошади готовы, — напомнил фельдшер, — успеть бы к поезду.

— От войны на лошадях не ускачешь. И на поезде не убежишь, лекарь. — Когда медик вышел, Уваров протянул руку, ища Оленича: — Где ты? Дай мне свою руку, хочу, чтобы ты прочувствовал сердцем то, что я скажу тебе… Видишь, я уже сед, и мое время кончилось. Началось твое время, младший лейтенант. Почему, ты спросишь, я вдруг к тебе с сокровенным разговором? Сейчас ты для меня — надежда, вера и любовь. Да, да! Я видел, как ты шел от озера — стройный, подтянутый, молодой. И теперь до конца дней ты останешься в моей памяти именно таким. И все, что отныне будет происходить с нами, я буду связывать с тобою. Ты понял меня?

— Да, товарищ комиссар, — тихо отозвался Андрей.

— Запомни этот день, сынок. Мы с тобою никогда не увидимся. Где бы ты ни был, знай, я тебя помню таким, каким ты шел получать партбилет. — Уваров раскрыл полевую сумку и вытащил из нее красную книжечку. — Вручаю тебе партбилет! Береги его, как честь. И всегда помни: надеюсь на тебя, верю тебе.

— Спасибо, товарищ комиссар.

— На тебя перекладываю самый тяжкий, самый страшный груз — войну. Я нес тяжесть гражданской, ты неси бремя этой войны. Это — твое время, сынок.

Вошли военфельдшер и санинструктор, взяли под руки комиссара и увели.

Комбат собрал офицеров.

— Свершилось то, во что мы не хотели верить: война. Враг проломил границу и продвигается в глубь советской территории. Получен приказ: батарею выдвинуть к нефтеперегонному заводу. Пулеметному взводу поставлена задача: форсированным маршем выйти к Днестру, соединиться со стрелковыми подразделениями и занять оборону в районе железнодорожного и автомобильного мостов. И стоять насмерть! Штаб части будет в лесах на левой стороне Днестра, в пяти километрах. Пошлете связного. Все. Младший лейтенант Оленич, задача ясна?

— Задача ясна, товарищ комбат.

Труден был путь пулеметного взвода к Днестру. Почти весь день горстку бойцов преследовали самолеты противника и обстреливали. Ночью их путь освещали зловещие пожарища — горели железнодорожные станции и леса. Но небольшой отряд Оленича пробивался к цели. После полуночи взвод догнал полуроту пехоты, которую вел старшина-пограничник Костров. В дневном бою они потеряли нескольких бойцов, одного командира взвода похоронили, а другого комвзвода несли на носилках. У Оленича были вьючные лошади, раненого посадили в седло, и колонна пошла быстрее. Вскоре впереди забрезжила вода: это был Днестр.

Когда наступил рассвет, командир и бойцы увидели на восточной стороне огромное поле созревающей ржи. Белеющие хлеба, чистые и высокие, стояли не шевелясь — до самого леса, где должны сосредоточиваться остатки частей, оттесненных врагом.

Немцы появились часов в десять утра: колонна мотоциклистов выскочила из-за леса и на большой скорости стала приближаться к мосту. Мотоциклисты в шлемах, с ручными пулеметами на колясках. Вот они, фашисты! Впервые так близко Андрей видел врага. Лиц невозможно было различить, но и безликий враг вызвал в его душе обжигающую вспышку гнева и ненависти.

Несмотря на предельное напряжение, на невольную первоначальную робость, все же подразделения открыли дружный огонь. И когда первые мотоциклы споткнулись, пошли юзом в кюветы и солдаты повалились на шоссе, а их стальные каски покатились по камням, Андрей увидел обнаженные головы и запыленные, искаженные страхом лица, почувствовал уверенность: мы можем их бить!

На дороге показались танки. Они шли спокойно и угрожающе тяжело, и Андрей понял, что наступает решающий момент боя.

Ни гранаты, ни завалы из бревен не остановили: танки с ходу били прямой наводкой по окопам обороны, бронированными лбами раздвинули завалы и пошли под первый мост. И снова испуг прошелся по окопам. Лишь после того, как старшина-пограничник с двумя связками гранат пополз наперерез танкам и подорвал одну за другой две передние машины, бойцы воспрянули духом: можно бороться и с этими чудовищами. Горячее чувство благодарности разлилось в душе Оленича к старшине-пограничнику. «Настоящий солдат!» — восхищенно подумал о Кострове Оленич.

Напряжение боя возрастало с каждой минутой. Все напористее и решительней рвались к мосту гитлеровцы и упорнее становились обороняющиеся. Вражеские танки выползали на насыпь, со скрежетом давили огневые точки обороны. Вышли из строя три пулемета и три четверти личного состава бойцов. Загорелись леса по обе стороны моста, горела во многих местах высокая рожь, черный дым тянулся до самых предгорий. Солнце уже клонилось к западу, облака налились красным светом, словно отражали огонь ржаного поля.

— Товарищ командир, — обратился старшина к Оленичу, — попробуем вывести людей через поле.

Лежащий рядом сержант покачал головой:

— Нам не пройти по горящему хлебу — задохнемся и сгорим.

— Сколько осталось бойцов? — спросил Оленич.

— Двенадцать. Да семеро тяжело раненых. Мы их не вынесем, — горько сказал сержант.

— Но и не бросим, — твердо произнес старшина, и Оленич увидел, как посуровели глаза Кострова. — Как прикажете, товарищ командир?

Когда солнце скрылось за лесом, но было еще достаточно видно, и немцы, почти сомкнув кольцо вокруг моста, прекратили бой, Оленич дал приказ взять раненых и пробираться к своим через охваченное огнем и дымом поле.

То, что было с ними в этом километровом походе, оказалось страшнее смерти: каждые два бойца брали одного раненого, цепляли на себя оружие, боеприпасы и ползли сквозь огонь и удушливый дым. Немцы, видимо, заметили, что красноармейцы пытаются уйти через горящее поле, ударили из минометов по ржи. Мины рвались, и на месте взрывов вспыхивали новые очаги огня. Андрей думал, что уже увидел всю жестокость и бесчеловечность войны, но когда был ранен его конь, первый армейский друг, и пришлось самому его пристрелить, то познал и свою собственную жестокость. Лошадь лежала, подогнув передние ноги и приподняв голову, и молча смотрела на хозяина. Оленич не мог понять, что таилось во взгляде больших с синим отливом глаз, но все равно щемящее чувство тоски ощутил в груди, когда приставил ствол пистолета к уху животного и нажал спусковой крючок. Даже выстрела не услышал, зато увидел, как опустилась книзу голова. И отчаяние охватило его: потерял взвод, потерял пехотинцев, лишился коня и не выполнил поставленную задачу. Он стоял во ржи и с великой ненавистью смотрел на запад. Слезы текли по его черным от пыли и гари щекам.

— Ложись, командир! — крикнул Костров.

Непонятная сила подкосила Андрея, и он свалился в горящую, взявшуюся жаром рожь…

К ночи дым пал на землю, лохматые сгустки пламени прыгали на людей, цепляясь за одежду, охватывая и обжигая тело. Раненые в муках умирали от ран, уцелевшие гибли от ожогов и удушья. Андрей старался понять, что с ним произошло, но сознание туманилось и он терял чувство реальности…

Их только четверо выбралось к лесу. Андрей услышал голоса людей и потерял сознание.

И понеслось шальное время, смешались дни и ночи, потерялся счет бессонным ночам, отдалялось первоначальное смятение, мужало сердце и притуплялась боль от ежедневных утрат, от неотвратимости постоянных сражений. Война стала вроде второй судьбой — она всегда была с ним и в нем. Лежал в госпитале, и война грохотала за окнами, очутился в запасном полку, а она полыхала рядом. Бои на Украине, кровавые сражения за Ростов, смятенный отход по Сальским степям, отчаянная оборона Минеральных Вод.

 

2

После жестокой десятидневной битвы в Минеральных Водах потрепанный кавалерийский полк майора Крутова на рысях уходил в предгорья Большого Кавказа, и всю вторую половину августа сорок второго вел короткие, яростные атаки и контратаки — то отражая внезапные нападения отрядов вражеских горных стрелков, то стремительно контратакуя обнаруженные разведкой боевые подразделения противника. Лишь в начале октября сорок второго года распоряжением штаба армии кавполк отзывался в Нальчик для переформирования. Сабельники расположились на крайних улицах — в глинобитных мазанках и в наспех приспособленных сараях, а пулеметный эскадрон — на околице, под огромными развесистыми деревьями.

Еще в Минеральных Водах командир эскадрона пулеметных тачанок старший лейтенант Воронин был ранен и находился на излечении в полковой санчасти, и теперь его обязанности исполнял лейтенант Оленич.

Лежа под шинелью, Андрей думал о сложностях и загадках человеческой психики: вот он, командир эскадрона пулеметных тачанок, утомленный не меньше, чем рядовой боец, и физически не сильнее, не может уснуть, переполненный раздумьями, а солдат крепко спит. В чем тут дело? Наверное, все же чувство повышенной ответственности за все происходящее вокруг, обостренное восприятие того, что касается не только лично его самого, но и других людей, каждого солдата из порученного ему подразделения. Наверное, это возбуждает душевную активность. А может быть, только с ним такое происходит? Есть же люди иного склада. Николай Кубанов, его ближайший друг и товарищ, сейчас, вполне возможно, спит, как говорится, без задних ног и даже снов не видит. Он беззаботен, отчаянно храбр и всегда хозяин положения. Если чего надумал — добьется. Ему всюду легко, все в его жизни просто и ясно, и хотя всегда попадает в такие переплеты, оказывается в центре таких невероятных событий, из которых выпутаться не просто, а он выкручивается и не теряет душевного равновесия. Даже стихи сочиняет: стихи серьезные, а сам весел.

Андрею Оленичу хотелось быть похожим на Николая, втайне он завидовал другу, а кое в чем и подражал… Смешно, конечно, но желание стать лучшим офицером эскадрона возникло давно, а эта задача оказалась трудной: уже больше года воюет, а все еще чувствует свою второстепенность по сравнению с другими.

Ну, почему не спится? Ночь такая удивительная — теплая, звездная и тихая. Не слышно стрельбы и взрывов, не видно сполохов пожарищ. Впервые за год с лишним ему показалось, что война осталась где-то позади, далеко, и можно спокойно отдохнуть. Но не спится…

Перед глазами проходит весь сегодняшний день: что-то беспокоит. Бойцы эскадрона обрадовались, когда тачанки покатились по пригородной каменистой дороге, гремя колесами. Всадники выпрямились в седлах, лошади пошли веселее, дружно выстукивая копытами.

Чистый осенний день мирно угасал. Еще снежные вершины розовели в последних лучах солнца, а в глубоких ущельях уже смолкали птицы, готовясь ко сну. В лагере пулеметного эскадрона вечерние тени быстро удлинялись, сгущались, скрадывая и пряча все вокруг — пригорки и деревья, коней на лугу и серые палатки на опушке. Именно в сумерках к нему подошел коновод первой тачанки юный кабардинец Алимхан Хакупов. Хороший боец, меткий стрелок, влюбленный в лошадей.

— Т… тварыш к… кмандир, — обратился он взволнованно и неуверенно, и от этого еще больше запинаясь, проглатывая гласные, отчего согласные просто взрывались. — За горой — гора, там на утесе — мой аул… Два часа коню скакать. Т… варыш к… кмандыр, раз-и-реши, п-жалуста! Там — мой мать, мой отец, сестра!

Оленич вспомнил, что Хакупов прибыл в полк с группой пополнения из Ставропольского запасного полка.

— Не так просто, Алимхан. Нужно к командиру полка обратиться…

Было ясно, что полк до утра останется здесь, значит, до рассвета время есть. «Командир полка уедет с женой в Нальчик к командующему — они старые друзья. Начальник штаба не будет возражать, если я отпущу бойца проведать родителей. Надо будет только доложить дежурному по части… Кто сегодня из офицеров дежурит? Кажется, военфельдшер Соколова. Женя Соколова! Симпатичная девушка. Наверное, и она простит мне самовольство и не доложит командиру полка на утренней поверке».

— Алимхан! Разрешаю тебе на своем коне съездить домой. Но помни: на утреннюю поверку прибыть!

Юноша выпрямился как струна, лицо его засияло радостью:

— Спасыба, к-мандыр! Ай, спасыба!

Боец крутнулся на одной ноге, словно юла, тут же исчез среди кустов в полутьме и сразу же послышалась частая дробь подков по каменистой дороге.

«А все-таки нужно было доложить кому-то из старших офицеров, иначе могут возникнуть неприятности. Я не имею права давать увольнительную даже на два часа. Это право есть у дежурного по части. Был бы Воронин на месте, все стало бы значительно проще. Жаль, комэска отвезли в местный госпиталь, куда-то в здание учительского института, и так поздно не поедешь туда». Лейтенант начал сомневаться в своей правоте, но дело сделано. Оленич все-таки решил пойти в штаб полка и доложить старшему офицеру. Первым, кого он встретил, был хорошо знакомый по Пятигорску и по боям в Минеральных Водах пехотный капитан Павел Иванович Истомин. Снова он рядом! Нет, не просто он зашел сюда повидать старых сослуживцев: хозяином расположился! Андрей хотел обратиться как к старшему по чину, но капитан сам неожиданно представился:

— Временно замещаю командира полка. Почему покинули вверенное вам подразделение?

С первой встречи лейтенант Оленич недолюбливал капитана Истомина за сухость и суровость в отношениях с подчиненными. Зная о жесткой дисциплине и педантизме этого офицера, все же решил доложить о Хакупове и тем самым показать свою независимость и готовность нести ответственность за собственные поступки. Истомин выслушал рапорт с невозмутимым лицом, но в прищуренных глазах Оленич заметил знакомые недобрые огоньки.

— Я не буду об этом вашем поступке докладывать командиру полка, но прослежу лично: если на утренней поверке не будет рядового Хакупова, отдам вас под трибунал.

От такой перспективы Оленичу стало жутковато, жаром обдало спину. Не потому, что испугался угроз, хотя они теперь казались вполне реальными и даже неотвратимыми, но потому, что показалось реальным то, что Хакупов может вообще не вернуться. Это было вроде последней ставки во вражде Оленича и Истомина — исход истории с пулеметчиком как бы ставил точку в споре двух офицеров.

Угнетенный и подавленный, Оленич неспешно возвращался в лагерь пулеметчиков. Но, каясь в легкомысленности и ругая себя за излишнюю мягкотелость, он нашел в себе капельку мужества, чтобы решить: а все же вера в Хакупова сильнее подозрительности. Вера — первооснова всего. Без этого немыслимы коллектив, общество, а значит, и войсковое подразделение.

Обошел расположение пулеметного эскадрона. Лагерь постепенно затихал. Уже совсем стемнело, и Оленич видел между кронами деревьев узорчатые куски ночного неба. Вот подал голосок сверчок, ему ответил второй, потом отозвался третий. Послышалось фырканье лошадей. Запахла примятая и остывающая трава. Прислушиваясь к звукам и запахам осенней ночи, Андрей вспомнил свое детство, ночную, под легким ветерком степь и себя вместе с дедом возле костра…

Не заметил, как уснул. Пробудился от того, что кто-то настойчиво теребил за плечо. Открыл глаза: над ним склоненное лицо связного ефрейтора Еремеева. Шинель накинута на плечи, пилотка с отвернутыми бортами натянута на уши. Небритый подбородок чуть серебрится щетиной.

— Товарищ командир… Ну же, товарищ лейтенант!

— Чего тебе? А, черт! Только что задремал.

— Дежурный по полку идет в наше расположение.

Оленич мгновенно подхватился: еще не хватало, чтобы Женя застала его спящим! Он быстро прошел по территории эскадрона, удостоверился, что ничего чрезвычайного не произошло, и вернулся к своей палатке.

Неподалеку часовой негромко окликнул:

— Стой, кто идет?

— Свои.

— Пароль?

— Курок. Отзыв?

— Клинок.

— Вызовите начальника караула.

— Есть вызвать начальника караула!

Но сержант Райков уже явился сам:

— Товарищ дежурный по полку! Личный состав эскадрона пулеметных тачанок находится на отдыхе. Происшествий…

— Отставить, сержант. Веди к командиру.

Дежурным по кавалерийскому полку оказался командир взвода разведки старший лейтенант Кубанов.

Андрей Оленич и Николай Кубанов почти одновременно в начале сорок второго года прибыли в кавалерийский полк, который был расквартирован в пригороде Пятигорска. Они быстро подружились, как это часто бывает в действующей армии, особенно на фронте, почти всегда вместе проводили свободные минуты, что хоть и не часто, но выпадали, пока стояли в станице и готовили призванных юнцов к боевым действиям.

Оба они — степняки. Николай из кубанского хутора, казак по рождению, веселый и вольный, как весенний ветер, прост до дерзости в обращении с людьми, даже незнакомыми. Андрей же селянин из донецких холмистых степей, сдержанный в чувствах и поступках, склонный к углубленным раздумьям над явлениями жизни, с людьми сходился робко, легко подпадал под влияние сильных личностей. Правда, полгода фронтовой суровой жизни изменили его характер, научили решительности и упорству. И все же много еще оставалось в нем от мечтательного юноши.

Узнав по громкому голосу Кубанова, Оленич пошел ему навстречу, в душе надеясь узнать что-нибудь новое о переформировке полка, а также о возможных изменениях в эскадроне пулеметных тачанок: после ранения старшего лейтенанта Воронина вопрос о командире эскадрона остается открытым. Может быть, в штабе уже известно, кого назначат? Только бы не капитана Истомина! Андрею ведь не все равно, кто будет его командиром. Хорошо бы прислали опытного конника-пулеметчика.

— Не спишь? — спросил Кубанов.

— Как же, ты дашь уснуть! У тебя горло как иерихонская труба: крепостные стены разрушит, не то что мой хрупкий сон.

— Ну вот, пришел к другу, а он и не рад.

— Только начал дремать… Никак не могу уснуть: отчего-то нахлынули воспоминания…

— С каких пор ты стал походить на старуху, которая любит вспоминать, что была девицей, как говаривал ваш славный комэск Воронин?

— Хочешь сказать, что я сентиментален? Но ты сам неисправимый лирик!

— Лирика, брат, оружие, а воспоминания — дым.

Молодые офицеры пошли рядом, отыскали удобное место, уселись рядышком на мягкой траве под деревом. Николай закурил папиросу и после недолгой паузы сказал будто между прочим:

— Майора Крутова вызвали в штаб армии.

— А говорили, в гости к командующему… Он уже вернулся?

Кубанов не откликнулся на вопрос, хотя понимал, как важно Андрею знать, что завтра ожидает пулеметный эскадрон. Но по тому, как Николай не спеша, сосредоточенно затягивался папиросным дымом и смотрел в противоположную сторону, было ясно: он что-то знает, и наверное, очень важное. Нет, не просто так пришел он ночью в расположение пулеметной роты! Не ради свидания с другом, чтобы поболтать, как было всегда, о прошлой мирной жизни, о девушках. Он здесь, чтобы сообщить или хотя бы предупредить Оленича о надвигающихся переменах.

Неожиданно в ночной тиши за спинами офицеров послышался лошадиный сап. Обернувшись, они увидели Темляка — высокого белого коня, который от света выглянувшей луны казался голубоватым. Лошадь вытягивала тонкую шею и оттопыренными губами дотрагивалась до плеча своего хозяина. Оленич ласково погладил рукой по шелковистой шерсти, запустил пальцы в свисающую на лоб длинную челку. Но конь не удовлетворился скупой хозяйской лаской, продолжал тереться губами и ноздрями об руку, дотягивался до плеча, обдавая лицо и шею Оленича горячим влажным дыханием.

— Почему, почему он подошел к тебе? — изумленно и взволнованно спросил Кубанов. При свете месяца Оленич видел темный колышущийся чуб Кубанова и удивленно приподнятые брови. — Чего он хочет от тебя?

— Почем я знаю…

— Он часто так по-девичьи ластится к тебе?

— Да нет… Темляк — конь суровый. — Оленич оттолкнул от себя лошадь: — Иди, гуляй.

Но Николай никак не мог успокоиться:

— Поэтому он и озадачил меня. Ну, конь, скажу я тебе!

— Конь что надо, — согласился Оленич.

— Не конь, а мечта, — вздохнул Кубанов. — Тосковать будешь о нем. Наверное, ты скоро расстанешься с ним.

Всего ожидал Оленич, только не этого: расстаться с конем значит уйти из конницы. Было бы трудно покинуть полк, а лишиться Темляка казалось совершенно невозможным.

— С чем пришел?

Не сразу ответил Кубанов, лишь после паузы сказал с грустью:

— Нельзя до утра разглашать приказ, но тебе скажу: тебя вместе с пулеметчиками передают в пехотную часть.

— В пехоту?! Обмотки, вещмешок за спиною, шинелька до колен? — горько спрашивал Оленич. — Может, хоть сапоги останутся?

— Но заметь, уже без шпор! — не удержался Кубанов.

— Иди к черту! У Истомина учишься язвить?

— Подружишься с капитаном, Андрей: вы вместе идете в пехоту! — Кубанов захохотал.

— Ну, ему там и место: какой из него конник?

— Что ни говори, а офицер он отважный. Можно сказать, железной воли человек. Помнишь, как он ходил с нами в Старобатовку? Как он поднял наших конников в рукопашную атаку в пешем порядке и сам первый кинулся со штыком на немецкого офицера? Чуть насквозь не проткнул… Чего вы так невзлюбили друг друга?

Оленич, казалось, уже не слушал друга, занятый мыслями о предстоящей разлуке с конем, потом все же проговорил:

— Я тебе завидую: ты останешься в кавалерийском полку, а мне сапогами пыль поднимать по фронтовым дорогам.

Кубанов глубоко сочувствовал Андрею, понимал его удрученное состояние и искал повод хоть словами облегчить его уныние и горечь.

— Может быть, это временно? Прикомандируют на какую-то одну операцию, а потом вернешься? Нам же придавали пехоту, когда мы ходили на Старобатовку. Не унывай! Мы же на одном фронте, свидимся… Да, послушай, Андрей, почему на тебя сегодня зол капитан Истомин?

— Я отпустил одного солдата на ночь: он откуда-то из здешних мест. Где-то рядом, в ближних горах его аул, родные. Это не понравилось капитану.

— Ты не имеешь права отпускать солдата на побывку.

— Знаю. Но ни комполка Крутова, ни начштаба в части не было. Алимхан Хакупов — боец надежный, проверенный в Минеральных Водах. Танк остановил. А тут рядом — родной аул, мать, отец. Отпустил я его.

— Может, обойдется? — начал успокаивать друга Кубанов. — Если ты веришь бойцу, то и он не подведет тебя.

Когда среди деревьев затерялась фигура Кубанова и ночь поглотила его шаги, Оленич подошел к Темляку, достал из кармана кусочек сахара и протянул коню. Тот опустил голову и осторожно губами взял угощенье, тихонько фыркнув одними ноздрями.

— Кто же завтра сядет на тебя, коник мой боевой? — негромко спросил Оленич, поглаживая рукой гладкую шею Темляка. — Куда нас забросят фронтовые пути? Встретимся ли мы с тобой? И признаешь ли ты меня? Может, Кубанову тебя передать? Достойнее хозяина не сыскать: тебя он любит сильнее, чем свою невесту, и тебе будет преданнее, чем ей.

 

3

Пока не началась переформировка, надо было разыскать госпиталь и проведать командира пулеметного эскадрона Воронина. Андрей вспомнил все, связанное с этим рослым, курносым, еще по-мальчишечьи нескладным, но уже вполне серьезным офицером.

После излечения в госпитале Оленич с группой призывников и выздоровевших после ранений бойцов прибыл в пригород Пятигорска, где размещался полк Крутова. Получив документы в штабе полка, привел свою группу в расположение пулеметного эскадрона, доложил о прибытии.

Воронин, чисто и щегольски одетый, как на парад, стоял на ступеньках между колоннами какого-то большого здания. Он выслушал рапорт и, поздравив с прибытием, подал команду:

— Коновод Кутепов! Ко мне!

— Я! — К ступенькам подбежал худощавый и пучеглазый, как кузнечик, сержант, совсем еще юный, наверное, не нюхавший пороха.

— Передать лейтенанту Темляка.

— Есть передать лейтенанту Темляка! — с готовностью выкрикнул сержант и тут же спросил: — Седлать? Кто поможет?

— Разговорчики! — с притворной строгостью прикрикнул Воронин, затем взглянул на Оленича: — Конь еще не объезженный. Предупреждаю. Но если хотите, можно смирного и неторопливого.

Оленич уловил нотки иронии в последних словах комэска и ответил:

— Хорошо, что не объезженный.

— Конь с характером. Сумеете подчинить его своей воле — лучшего никогда не найдете.

Темляк — молодой белой масти в голубоватых яблоках конь. Стройный, тонконогий, нетерпеливый, даже диковатый. Его вели под уздцы посланный сержант Кутепов и пожилой солдат, неопрятно одетый. Уже позже Оленич узнал, что это ефрейтор Еремеев, и взял его к себе связным. Темляк выгибал шею, бил копытом землю, сопротивлялся, натягивая поводки, даже стремился в знак протеста встать на дыбы.

— Нравится лошадка? — спросил Воронин.

— Красив! Как я понимаю, на нем еще не было седла.

— Прямо из табуна.

Оленич решительно подошел к коню, взял из рук сержанта и ефрейтора поводья, закинул их на коня, ласково погладил по блестящей шее. И тут же легко, мгновенно вскочил в седло, кажется, и стремени не коснулся…

То, что произошло, Андрей не мог постигнуть. Он умел обращаться с лошадьми, понимал их, и они понимали его. Почему же Темляк понес его? Может быть, конь ощутил неуверенность всадника? А может, наоборот: понял, что кончилась его вольная волюшка и явился хозяин? Говорят же, что кони очень тонко чувствуют всадника. Поэтому-то Темляк боролся отчаянно, из последних сил.

Андрей сразу потерял власть над конем: ни поводьев, ни шенкелей Темляк не понимал. Конь, как ужаленный, вздыбился, рванулся вперед, перепрыгнул через изгородь и поскакал станичной улицей. «Вряд ли он видит, куда скачет», — подумал Оленич. Неожиданно Темляк на полном скаку повернулся на девяносто градусов, сделал гигантский прыжок и очутился в яблоневом саду. Оленич припал к холке коня, держась за гриву и за поводья. По спине, как стальными когтями, прошлись сухие ветки деревьев. Пришлось всаднику, несмотря на переднюю луку седла, прилепиться, врасти в шею коня, чтобы голову сучьями не снесло. А Темляк, словно нарочно, выбирал, где пониже ветви, мчался как одержимый, стараясь скинуть с себя непривычный груз.

Но вот, наконец, Темляк, перепрыгнув канаву, вынес Оленича на околицу станицы. Впереди расстилалась равнина до самого Подкумка, изредка усеянная белыми валунами, похожими на забытые в огороде тыквы. А сразу за этой узенькой речушкой начинались взгорья, которые переходили в более крутые склоны и холмы; дальше, на горизонте, до самого неба громоздились цепи горных вершин и среди них двугорбая громада Эльбруса, покрытая сверкающим снегом.

Оленич выпрямился, принял более свободную позу, поддал шпорами под бока коню и попустил поводья. Темляк рванулся с новой силой, выказывая всю свою необузданность. Но всадник уже чувствовал себя хозяином, душа его наполнилась неизведанной доселе радостью, ощущением силы и власти. А еще через минуту-другую понял это и конь, перешел на крупную рысь, и Оленич удивлялся легкости бега, точно и не было шального скакания через заборы и канавы, по кустарникам и садам. «Вот чудеса! — удивлялся Оленич. — Надо хорошенько изучить возможности коня, узнать, на что способен».

Конь уже успокоился. Оленич натянул поводья, и Темляк остановился. Соскочив с седла, взял в руки поводья и повел взмыленного и притомленного красавца вдоль речки. Остановившись, погладил ладонью по шее, по холке и крупу, похлопал ласково ладонью по широкой, как наковальня, груди. Нарвав сухой мягкой травы, начал осторожно растирать коню бока, шею, круп. При каждом прикосновении кожа вздрагивала, точно от электротока.

Вначале Темляк стоял как-то бессильно, расслабленно, но когда Андрей начал растирать ноги и брюшину, конь повернул голову в сторону хозяина, словно стараясь разгадать, откуда берутся ласковые и успокаивающие прикосновения. Навострил уши, прислушиваясь, что это такое приятное и умиротворяющее говорит человек? Вдруг стал подгребать копытом и помахивать коротким, мягким хвостом.

А от станицы по всей равнине скакало десятка два всадников: это были бойцы первого взвода пулеметных тачанок. Они мчались на помощь своему новому командиру. Никто не знал, что с конем и лейтенантом, — так быстро все произошло. Издали заметив, что командир взвода приводит в порядок присмиревшего коня, бойцы выхватили клинки, взмахивая ими и оглашая луг возгласами восторга.

Возвращался Оленич в сопровождении своих бойцов. Тогда он еще не знал, кто из них на что способен, кто как себя проявит в бою, да и никто еще об этом не знал и не мог знать, потому что среди бойцов первого взвода не было ни одного, кто участвовал в боях, — все молодежь, новички, со школьной скамьи. Из предыдущих боев он знал, что незнакомых солдат очень трудно поднимать в наступление. Командир, примыкая штык и первым поднимаясь в атаку, должен быть абсолютно уверен, что за ним поднимутся все как один. Только такая уверенность приносит успех в бою. А эти молодые люди, восхищенные происшедшим событием, восторженно глядящие на своего нового командира, для самого лейтенанта были неоткрытым миром, который нужно еще открыть и изучить, сделать из этих веселых и наивных юношей бойцов, способных пройти по горящему ржаному полю.

Как только Оленич — с поцарапанным лицом, в изодранной гимнастерке, с окровавленной спиной — очутился в своей комнате, к нему зашел связной ефрейтор Еремеев, положил на стол новое офицерское обмундирование:

— Сейчас придет лекарь, помажет ушибы снадобьем…

— Зачем нужен фельдшер? Протрешь мне царапины спиртом — и все лечение.

Но в дверях комнаты уже стояла молоденькая младший военфельдшер. Густые светлые волосы, ровно подстриженные снизу, выбивались из-под берета. Глаза, серые с голубизной, показались такими чистыми, что он забыл о своем нежелании лечиться, присмирел и внутренне уже подчинился ей. Младший лейтенант посмотрела на него, чуть подняв брови, и обратилась как давняя знакомая:

— Поддался глупой шутке? Вот и получил…

— Да знал я, что это подвох! Сознательно сел на коня.

— Но разве ты знал, что за конь — Темляк?

— Как только увидел его — понял: такого красавца некому было объездить.

— Ишь, какой догадливый! Меня зовут Женя, Евгения Павловна Соколова. Тебя — Андрей Петрович Оленич. Будем считать, что познакомились. И сразу на «ты». У нас так принято: все офицеры друг с другом запросто. Разве что лишь при сугубо служебном обращении.

— Мне это подходит.

Фельдшер мазала йодом его царапины и порезы, а он послушно подставлял ей плечи, спину, не чувствуя боли.

Он лежал на животе и, повернув голову набок, наблюдал за сосредоточенным, нежным, с легким загаром девичьим лицом. Никогда в жизни он не испытывал всеохватывающего, как лесной пожар, чувства влюбленности, хотя в душе носил мечту о встрече с такой, которая пробудит в нем чувство любви. «А может, это она и встретилась?» — мелькнуло в мыслях, и жарко стало в груди.

— Как ты попала в кавалерию? — спросил Андрей.

— Закончила медучилище. Вызвали в военкомат, вспомнили, что я немного занималась конным спортом. И вот я здесь… Идет война, сколько людей сейчас истекают кровью на полях битв, а я врачую насморки и поносы.

— Не торопись, впереди у тебя будет работенка!

— Знаю ведь! Но во мне неизлечимый интерес: испытать, пережить, самой быть там, где все на грани… Жажда такая. Наверное, это нехорошо, я об этом помалкиваю.

Оленич удивленно думал о беспокойной душе Соколовой. Неужели она искренне жаждет потрясений, чтобы потом успокоиться? После бури всегда приходит длительная тишина.

— Спасибо за помощь, мне без тебя было бы труднее справиться со всеми этими ушибами и ссадинами. Будем друзьями, Женя?

Девушка хмыкнула, хитровато покосилась на него, подняв темные шелковистые брови.

— Будем, — с улыбкой произнесла она.

В комнату без стука вошел капитан лет пятидесяти, со строгим худощавым лицом и с запавшими, скептически прищуренными глазами. Голос у него чистый и резкий. Капитан произносил каждое слово четко, точно отдавал команды. Представился, словно отрапортовал, приложив ладонь к козырьку:

— Капитан Истомин, командир стрелковой роты. — Недовольно посмотрел на Соколову: — Почему долго возитесь с этими мальчишескими царапинами?

Военфельдшер слегка смутилась, но смело подняла на капитана глаза:

— Если царапины не обработать, могут образоваться язвы. Впрочем, я уже закончила, товарищ капитан.

Женя вышла. Истомин спросил:

— Воевали?

— Так точно! С первого дня войны.

— Вы что, лейтенант, романтик? Играете отчаянного рубаку? На авторитетик работаете?

Андрей просто опешил, не нашел, что сказать, и лишь приподнялся на кровати, почувствовал себя уязвленным. Но сдержался и спросил с иронией:

— Почему же вы, капитан, не объездили Темляка? Ведь прекрасный конь!

— Мне конь не положен. Рота придана вашему полку временно.

— Думаю, вы бы не справились с таким конем.

— Не советую прыгать на меня: я не Темляк — сброшу.

Истомин вышел, а Оленич спросил сам себя: зачем он приходил? Знакомиться? Ну и ну!

До вечера лежал на кровати и читал боевое наставление по станковому пулемету «максим». Он не обращал внимания на своего связного, который почти неслышно входил и выходил, что-то вносил, что-то уносил. Поэтому не заметил, как вошел комэск Воронин. Услышав голос старшего лейтенанта, словно очнулся.

— Чем тут занимается наш герой? — увидев, что Оленич поднимается с кровати, Воронин попытался остановить: — Лежите, лежите, если вам удобно. Военфельдшер не любит, когда нарушают установленный ею режим.

— Мне в любом положении удобно. К тому же я не раненый и не больной. Лежу, готовлюсь к занятиям…

Воронин не сел, продолжал медленно ходить по комнате. Совсем еще молодой человек, может, даже моложе Оленича. Высокий, с тонкой талией и широкими плечами, он похож на мальчишку-переростка, которому гимнастерка великовата. Голова кажется маленькой по сравнению с крупным туловищем, нос курносый, веснушчатый. У Оленича было такое впечатление, что Воронин избегает встречного взгляда, отводит глаза в сторону. Руки — за спиной, пальцы плотно сплетены. Хромовые сапоги комэска поскрипывали, никелированные шпоры позванивали. Он был явно смущен и не находил себе места. Но потом все же спросил:

— Не жалеете, что так произошло?

— Благодарю, командир! — воскликнул искренне Оленич. — Разве есть иной способ объезжать коней?

— Тогда все в полном порядке! — Воронин впервые посмотрел в глаза командиру взвода. — Мне бы не хотелось, чтобы вы восприняли все это как дешевый розыгрыш.

Оленич незаметно любовался умением старшего лейтенанта держаться: в движениях, в умении говорить, в обращении с подчиненными — сдержанная властность, уверенность в себе. И мальчишеская худоба и угловатость не уменьшали командирского вида этого юноши.

Командир эскадрона как будто бы немного расчувствовался:

— Главное, вы сразу завоевали много — и симпатии личного состава, и великолепного коня. Не каждому офицеру так везет.

Воронин козырнул и вышел.

«Откуда у этого юноши такое чувство офицерского достоинства? — думал Оленич о своем командире. — И ведь еще пороха не нюхал, не принимал участия в боях, а как держится!»

Близился рассвет. А когда, утомленный бессонницей, раздумьями о своей судьбе и душевным напряжением, Оленич наконец поддался власти дремы, его позвали к командиру полка. И сразу вспомнилось неприятное, как холодное лезвие бритвы по сердцу: Алимхан! Вот-вот взойдет солнце над горами, а его еще нет. Что с ним? Неужели остался дома?

Ничего не поделаешь, придется доложить Крутову, что отпустил бойца, который пока что не возвратился в часть. Ведь все равно майор спросит об Алимхане, обязательно спросит. Не может быть, чтобы капитан Истомин пропустил такую вожделенную возможность проучить любимчика командира полка. Все офицеры недоумевали, почему капитан Истомин твердо убежден: Крутов, беспредельно любя пулеметчиков, особенно благоволит к Оленичу. Но сам Оленич отлично знал и понимал, что никакого особенного отношения со стороны Крутова не было, а лишь вполне понятное и закономерное расположение к пулеметчикам как основной ударной огневой мощи полка. Не один раз в самые трудные, критические минуты пулеметчики выручали полк. Неожиданность появления грозных пулеметных тачанок всегда вызывала панику у вражеских солдат, и они часто бежали с поля боя. Но как докажешь предубежденному капитану, что пристрастие командира полка к пулеметчикам еще не проявление покровительства лично Оленичу? А если говорить о любимце полка, так это Николай Кубанов. Вот уж кого любят все — от рядового сабельника до командования полка. У всех Николай вызывает улыбку, всем около него легко я весело. На редкость красивый собою казак, во всем удачливый, для окружающих — олицетворение уверенности и храбрости.

Быстро оделся, подтянулся, пригладил русые волосы. Еремеев подал фуражку и портупею с кобурой. Над вершинами гор показался краешек солнца: день предстоял, видимо, ясный и знойный. Вдруг его внимание привлек шум и гомон под деревьями у дороги, что поворачивала в расположение пулеметного эскадрона: там стояла двухколесная арба, в нее впряжен ослик, около арбы крутился старик, что-то быстро говорил, размахивал руками, а часовой, взяв карабин на изготовку, объяснял горцу, что въезд на территорию воинской части запрещен.

Оленич решил сам разобраться, в чем дело. Старый кабардинец показывал длинным кнутовищем на гору золотистых дынь в арбе и звонко что-то выкрикивал, коверкая русские слова. Нос с крутой горбинкой покраснел и блестел, а лохматая шапка свисала длинной шерстью на самые глаза. Небольшая жиденькая с проседью бородка вздрагивала, подскакивала.

— Зачем стрелять? Ай-ай, такой молодой — на старика винтовку поднимает! Зови командира! Где пулеметный командир?

— Что тут у вас? — обратился Оленич к часовому. — Чего хочет этот старый человек?

Кабардинец коснулся пальцами груди Оленича:

— Ты — камандир Алимхана? Алимхан знаешь? Сын мой! — Гордо ткнул пальцами себе в грудь: — Я — отец Алимхан. Тебе и твоим воинам подарок привез. Бери, командир, пусть идут сюда твои батыры и берут дыни.

— А где Алимхан? — беспокойно спросил Оленич.

— Скоро будет! Слышишь, горная дорога гудит? Это скачет конь Алимхана. У него теперь новые подковы — ее поскользнется, не споткнется.

— Часовой, вызови разводящего, скажи, чтобы разгрузили арбу.

Старый кабардинец все понял, радостно закивал папахой и начал торопливо тормошить осла.

Откуда ни возьмись, появился Кубанов. Сразу оценил обстановку, вскочил на арбу и со смехом, с призывными выкриками начал раздавать золотистые, пахучие дыни всем, кто только подходил:

— Уважаемый Шора Талибович привез свои лучшие дыни для пулеметчиков! Подходите! Ешьте, набирайтесь силы богатырской!

Старик Хакупов бил руками по полам темно-коричневого бешмета, удивляясь, как быстро тает гора дынь. Он не скрывал радости, что бойцы веселы, что они называют его отцом и благодарят за гостинец. Одного лишь не мог понять: действительно ли дыни попадают в руки товарищей Алимхана — пулеметчиков? Но, увидев рядом Оленича, махнул рукой, засмеялся, снял папаху и вытер ею стриженую голову. А когда арба опустела и Николай Кубанов спрыгнул на землю, держа под мышками две большие дыни, старик подошел к офицерам, поклонился им и стал прощаться. И в эту минуту прискакал на взмыленном коне Алимхан. К седлу приторочен битком набитый кожаный мешок: мать не поскупилась для сына.

— Командир поверил тебе, сын мой, твоя честь в верности командиру. Воюй и ничего не бойся: я всегда буду рядом.

— Слушаюсь, отец. — Алимхан прислонил голову к плечу отца.

Майор Крутов — человек исключительный. Крупное телосложение, лицо широкое, русское, над крутым розовым лбом — буйный рыжий чуб. В коричневых глазах к веселому свету примешивалась хмурь усталости или грусти. Ему за сорок, но розовое лицо почему-то старило его. Вел себя просто, никогда не подчеркивал своего старшинства в отношении к подчиненным. Приглашая к себе, если нужно было поговорить по душам, встречал и беседовал по-домашнему — внимательно и понимающе. Да он и жил в полку своим домом: жена служила рядом с самого начала войны — она была радисткой.

— Вызвал я тебя, лейтенант, не для приятной беседы…

Оленич не проявил удивления, потому что знал, о чем пойдет речь, лишь кивнул, готовый слушать. Правда, в глубине сознания все еще теплился огонек надежды — авось минует его горькая чаша разлуки с кавалерийским полком и пророчество Кубанова окажется только слухом, но тут же понял, что это иллюзии, никакого чуда не будет и все произойдет довольно прозаически и безжалостно: придется расстаться с товарищами, с Темляком, со шпорами, которые так раздражали Истомина.

— Получен приказ на передачу в стрелковые войска нашего пулеметного эскадрона. Командиром пулеметной роты утвержден ты, Андрей Петрович. С этим тебя поздравляю. Как офицер, ты мне нравишься, и я не хотел бы расставаться с тобой. Но мы на службе, на фронте. Война не считается с нашими личными желаниями и симпатиями. Она та реальность, от которой мы полностью зависим.

Оленич слушал молча, крепко сжав губы. Он подавлял в себе протест, гасил обиду, в уме повторял, что командир полка прав: война не считается ни с чем и надо стать выше самого себя, как учил комиссар Уваров, но сердце щемило: «Почему я? Как же так? Останусь без Темляка? А может, мною не очень дорожат в полку, несмотря на похвалы Крутова?»

— С полком больно расставаться, с друзьями, с конем…

Оленич даже отвернулся в сторону, чтобы командир полка не заметил его чрезвычайного волнения и обиды.

— Ну, ну, лейтенант! На войне как на войне. Не горюй и не держи обиды: нам не на кого обижаться, кроме как на врага. Вот и мсти за свою обиду, за разлуку с друзьями. Мне тоже, лейтенант, трудно отпускать тебя, лишиться пулеметных тачанок.

— Понимаю, товарищ майор, — как мог спокойнее ответил Оленич. — Разрешите навестить старшего лейтенанта Воронина.

— Разрешаю. Комэск в госпитале, размещенном в помещении учительского института. Но имей в виду, что к четырнадцати ноль-ноль рота должна быть сформирована и подготовлена к маршу.

Воронина положили на втором этаже в одной из аудиторий. В палате шесть кроватей, и на всех — тяжелораненые, подлежащие эвакуации в глубокий тыл. С ними должен быть отправлен и Воронин. Его узкая железная кровать придвинута к окну рядом с входной дверью. На стуле, спиной к двери, сидела Соколова и что-то рассказывала. Комэск полусидя, закрыв глаза, слушал. Нижняя часть лица плотно забинтована: пуля раздробила ему подбородок.

Увидев Андрея, Соколова поднялась, уступая место. У Воронина в глазах блеснул огонек. Он взял блокнот и карандаш, которые лежали рядом, быстро написал и передал Оленичу.

«Хорошо, что вы пришли, Андрей. Расскажите, как наш пулеметный эскадрон?»

Воронин, всем своим юным существом влюбленный в конницу, преданный ей, даже при своем ранении, наверно, рассчитывающий вернуться в строй, еще не знал об участи пулеметного эскадрона. Как ему сказать об этом?

— Пришел попрощаться, товарищ старший лейтенант.

У Воронина удивленно поднялись брови, а глаза вдруг насторожились, в них заметалось беспокойство, и они показались Оленичу даже незнакомыми. Соколова сочувственно посмотрела на Оленича:

— Я-то знаю, почему прощаетесь. Воронину объясните.

— Пулеметчиков приказано снять с тачанок и сформировать пулеметную роту для стрелкового полка.

Воронин искренне опечалился. Долго он лежал неподвижно, уставившись взглядом в окно, за которым шумела желтеющая листва вековых деревьев. В просветах крон голубело небо и проплывали белые облака. «Вечен мир, а человеческие привязанности преходящи», — казалось, говорили грустные глаза командира. Он взял блокнот, карандаш и написал: «Историческая закономерность».

Оленич пожал руку бывшему командиру эскадрона и вышел из палаты.

За ним сразу же пошла и Соколова:

— Погоди, лейтенант! Я с тобою.

— Быстрее поехали! Где твой конь? Я спешу.

— Я тоже спешу. Ведь я иду с твоей ротой и с пехотой Истомина! — Она засмеялась, сбила набок смушковую кубанку: — Что, не ожидал?

Кубанку Женя начала носить уже после Минеральных Вод, когда полк пробивался через казачьи станицы к Нальчику. В ее осанке, в посадке на коне, в быстрой, легкой походке было что-то неуловимо грациозное.

Он посмотрел на нее искоса: хорошо сидит в седле! Спина прогнута, ноги слегка подогнуты, руки свободно держат поводья и касаются передней луки, голова отклонена назад и кубанка лихо заломлена. Женя хитровато смотрит на него и смеется.

Тогда, в мае, когда Оленич впервые увидел ее, она показалась сказочно красивой девушкой, и он твердо был уверен, что краше ее он никого не встречал. Прошло несколько месяцев, а как все изменилось: первая влюбленность развеялась.

Кубанов часто ему говорил еще там, в станице под Пятигорском:

— Вижу, нравится тебе Женя. Что ты нашел в ней? Вот у меня девушка — кинозвезда. Мэри Пикфорд!

По вечерам он брал гармошку и играл и пел песни. Иногда, когда вокруг него собиралось десятка полтора солдат, он начинал рассказывать о своей предвоенной жизни, завораживая всех и вызывая восхищение.

До войны Кубанов работал разъездным киномехаником. В его распоряжении была полуторка с будкой, передвижная киноустановка и ручная динамомашина. В каждой станице своего района, в каждом хуторе он был желанным гостем. Хлопцы завидовали ему, но он был для них недосягаем как бог. Гармонист, песенник, киномеханик, шофер — никто не мог тягаться с ним. Вспоминая о тех днях, он даже сам слегка удивлялся:

— А девчата! Ну, я вам скажу, не хвастая: они ко мне липли как мухи к меду. Стою перед сеансом в дверях, билетики продаю, а сам острым глазом подмечаю, какая красивее? Примечу какую, моргну ей и уже уверен, что после фильма я ее проведу до калитки, а то и дальше — до сеновала. Молодые казачки — отчаянные, чертовки. Они налетали на меня, как весенний ливень, боролись за меня так, словно со светом прощались, а если расставался с ними, то грозили кровной местью! — Кубанов хохочет, но видно, что ему милы эти воспоминания и он сожалеет, что кончилось то медовое время.

Николай сбивает фуражку набекрень, из-под околыша выбивается черный буйный чуб:

— Надо вызвать Марию сюда, — говорит он небрежно.

Кто-то высказывает сомнение:

— Военное время. Не поедет в такую даль.

— Прилетит, ласточка!

Оленич завидовал и раньше Николаю, еще в Ставропольском учебном полку. Но настоящая зависть охватила Оленича, когда он увидел Марию, подругу Кубанова. И не просто зависть, а что-то большее, что просто повергло и сразило его, как он думал, навсегда. И это стало первой, самой глубокой и самой мучительной тайной Андрея перед Николаем…

Однажды в воскресенье, после чистки лошадей и личной гигиены, Оленич отдыхал в тени чинары. Подошел Кубанов, уселся рядом, сказал:

— Скоро на фронт!

— Фронт сам идет сюда. Нам пора выходить ему навстречу.

В это время дежурный по полку обратился к Кубанову:

— Товарищ лейтенант, к вам прибыли…

А через несколько минут Николай возвратился с девушкой — глаза синие, сияющие, коса до пояса, талия тонкая…

— Знакомься, Андрей: это моя невеста — Мария.

Девушка протянула руку. Оленич пожал ее словно в гипнозе, почти бессознательно. Впечатление было такое сильное, что забыл и Женю Соколову, и мечту своего детства — одноклассницу, о которой тоже когда-то думал, что она предназначена ему судьбой.

…Он не заметил, что все время пришпоривал коня и Темляк все прибавлял в скорости. А рядом скакала и не отставала Соколова. Может, она понимает его душевное состояние? Его размышления? Покосился на нее: взволнована, лицо пылает, светлые волосы выбились из-под кубанки, и их развевает ветер.

«А что, если она влюблена в меня?» — вдруг подумал Андрей.

Когда прискакали в расположение пулеметного эскадрона, Женя громко и возбужденно крикнула:

— Эй, лейтенант! Очнись: мы вернулись в свой полк!

Осаживая коня, Оленич приблизился к Соколовой и грустно произнес:

— Мы уже никогда не вернемся в этот полк.

 

4

Капитан Истомин пришел к пулеметчикам, осмотрел, как идет свертывание хозяйства, сказал Оленичу:

— Разрешение отлучиться от эскадрона для поездки в госпиталь — это последнее, что сделал для вас Крутов. С данной минуты вы в полном моем подчинении. У вас, лейтенант, мало времени осталось для переформирования эскадрона в пулеметную роту. Прошу уложиться в два часа, иначе отстанете от колонны. — Истомин говорил сухо и властно, но вот на его неулыбчивых губах скользнуло что-то наподобие усмешки, а в глазах блеснул ехидный огонек. Капитан добавил не без удовольствия: — Недолго вы ходили в комэсках! Придется вам снять свои ослепительные шпоры.

Посмотрев на часы, Андрей понял: да, надо торопиться. Уже час дня, и нет времени для сентиментальных раздумий и гореваний.

— Старшина! Ко мне!

— Есть! — Тимко предстал перед Оленичем.

— Построить личный состав эскадрона.

— Слушаюсь! — старшина повернулся на крепких подборах начищенных до блеска сапожек. — Эскадрон! Слушай мою команду: выходи строиться!

Через минуту пулеметчики, давно ожидавшие этой команды, стояли плотно сомкнутыми рядами. Оленич вышел на середину перед строем и, невольно подражая Истомину, произнес сухо, не допуская ни нотки размягченности:

— С этой минуты мы не конники. Мы — пулеметчики стрелковой части. Приказываю: снять пулеметы с тачанок, коробки полностью зарядить. Каждому бойцу выдать полный боевой комплект. Проверить и подогнать одежду и обувь, подготовиться к марш-броску. Взять с собою личное оружие и личные вещи. Ровно через полтора часа общее построение пулеметной роты. Да, да! Теперь мы — пулеметная рота. Действовать будем в составе стрелковой части.

Старшина обратился к лейтенанту:

— Кому передать лошадей?

— Коноводы остаются с лошадьми — они продолжат службу в кавалерийском полку.

Когда рота выстроилась в походную колонну, появился снова капитан Истомин.

— Крутов хочет, чтобы пулеметная рота прошла перед кавалерийским полком. Пройдете, на околице пристраивайтесь к хвосту колонны стрелковых батальонов.

— Марш в горах с полной выкладкой — трудный марш. А как с пулеметами?

— Это не марш. Это бросок. Через хребет, по крутым тропам. С оружием. И с пулеметами. Их нести на себе так же, как носят все армейские пулеметчики. Ясно?

— Так точно, товарищ капитан. Но не грех приберечь силы людей. Возможно, по прибытии в новую часть нам окажут честь сразу же вступить в бой.

— Не исключено. Но надо исходить из того, что человек сильнее, чем мы считаем. Человек значительно сильнее и выносливее, чем нам кажется.

Оленич понял, что от Истомина помощи не добиться, решил что-нибудь предпринять самостоятельно. Вызвав старшину, поставил ему задачу: обеспечить транспорт для переброски через горный перевал пулеметов и боеприпасов.

— Слушаюсь, товарищ лейтенант!

Оленич отдавал распоряжения, вел разговоры, проверял выкладку пулеметчиков, думал о полке, о Воронине и в то же время понимал и знал, что приближается минута расставания с Темляком. И все-таки не верил, что это все же должно произойти. Сам себе говорил: никому в мире не отдал бы коня, но такому человеку, как Кубанов, отдаст. Николая трудно даже представить киномехаником — без сабли, без коня, не в седле. Мелькнула мысль, что за хорошего коня он и Марию отдал бы…

В ослепляющей влюбленности в Марию Оленич терял под собою почву и реальность жизни, он часто впадал в такие иллюзии, что потом становилось перед собою стыдно. В невесте Коли Кубанова Оленича все восхищало, не только ее удивительная девичья красота, а преданность жениху, ее мужество: она ничего не побоялась — ни бомбежек, ни трудностей передвижения по забитым войсками дорогам.

…И вот самые горькие утраты — разлука с другом и конем. Вздохнув, Оленич приободрился, подтянулся, поправил пояс, глянул на сапоги — не запылились ли? — и твердым шагом направился во взвод полковой разведки. Кубанов сидел на поваленном толстом бревне и точил наждачным бруском саблю. Увидев Андрея, отложил брусок, тронул пальцем лезвие клинка и вложил его в ножны.

— Ты ко мне? — спросил он, поднимаясь. — Уже прощаться? Уже уходишь? Эх, несвоевременно нас разлучают. Начинается самый что ни есть наш час: отсюда будем считать версты в обратный путь!

— Война беспощадна. Вот расстаюсь с тобою и с Темляком.

— С Темляком? Ты уже передал Темляка? Наверное, Крутов себе забрал. Он давно зарится на твоего коня! Знаю!

— Ты к командиру полка несправедлив! Он разрешил Темляка передать тебе.

— Мне?! Ты шутишь? Со мною так шутить нельзя! — Кубанов даже схватился за эфес клинка.

— Пойдем, передам поводья из рук в руки… Чтобы конь понял.

Кубанов даже побледнел, тонкие, разгонистые брови сошлись над переносицей, и весь он словно застыл от неожиданности.

Оленич позвал коновода и приказал подвести Темляка. Стоявший — неподалеку сержант Райков громко повторил:

— Комэску коня!

Конь раздувал ноздри и храпел. Оленич, успокаивающе поплескав ладонью по шее, прислонился лицом к морде Темляка:

— Ну, ну, дружок, что ты! Успокойся. Ты славно мне служил. Послужи так же верно и новому хозяину.

Кубанов не схватился за поводья, протянутые Оленичем, а опустился на траву, спокойно глядя на коня, стоявшего перед ним. Андрей тоже опустился на землю. Он был благодарен Николаю, что не схватился за коня, проявил выдержку и такт.

— Помнишь, Андрей, как во время переправы через горную реку тебя понесло быстрой водой? Темляк выкарабкался, побежал вдоль берега вдогонку тебе. Потом заржал, окликая тебя, и прыгнул с крутого берега в воду впереди тебя. И помог тебе выбраться.

— Да, тогда он помог мне… Привык подставлять в воде мне холку да гриву.

— Андрей, Андрей! Вспомни ту атаку за Малкой. Рубака ты, прямо скажем, не высший класс, и если бы не Темляк, белели бы твои косточки на той опушке за рекой…

Оленич помнил хорошо, как месяц назад во время вылазки эскадрона наткнулись на венгерскую кавалерию. Рубка началась неожиданно, никто не рассчитывал, что венгры пойдут в сабельную атаку. Оленич очутился один на один с офицером в синем мундире. Причем венгр, черноволосый и бородатый, заходил с левой стороны, а Андрей плохо владел клинком, если нужно было наносить удар справа налево. Свирепого вида офицер занес саблю, и Оленичу, казалось, не увернуться от удара. Но в самый последний миг Темляк вдруг вздыбился и ударил копытами в бок коня-соперника. И тот пошатнулся, попятился, вражеский офицер на миг потерял равновесие, и Оленичу хватило времени нанести с размаха сильный удар по плечу. Та рубка словно ослепила его, и он почти ничего не мог вспомнить, кроме этого эпизода с офицером в синем мундире…

— Да, было такое дело, — проговорил Оленич, поглаживая коня и не в силах оторвать руку от шелковистой шерсти. — Прости, Темляк! Ты же солдат, сам понимаешь, что такое приказ!

Оленич демонстративно, чтобы конь видел и понял, что происходит, пошел к строю пулеметчиков, которые ждали его команды. Конь внимательно следил за своим хозяином, потом тихо, сдержанно заржал, загреб копытом землю. Кубанов легко бросил свое тело в седло, конь сразу понял, что сел на него новый хозяин. Услышав легкое прикосновение шпор, с ходу взял рысью.

Кавалерийский полк в полном боевом снаряжении выстроился вдоль белой каменистой дороги, и как только колонна бывшего эскадрона пулеметных тачанок выступила из дубравы на шоссе, конники выхватили сабли «наголо». Молча провожали своих боевых товарищей.

Еще издали лейтенант Оленич заметил коня — высокого и стройного Темляка — и рядом Николая Кубанова. Конь настороженно поднял голову. И когда Андрей поравнялся и стал уходить дальше, конь неожиданно встал на задние ноги, заржал и прыгнул вдогонку за бывшим хозяином. Андрей поймал коня за недоуздок, осадил, отвел Кубанову, а сам пошел догонять свою роту.

В мрачном молчании рота прошла улицу. Удаляясь, Оленич оглянулся: Николай, выдвинувшись из строя и привстав на стременах, прощально махал клинком, и сталь сверкала на солнце.

Через несколько минут пулеметчики примкнули к колонне пехоты. Оленич пошел вперед и доложил капитану Истомину, что рота присоединилась в полном порядке.

Из-за купы огромных старых деревьев вдруг вынырнул «кукурузник». Он снизился над колонной, чуть ли не цепляясь колесами за штыки, взмахнул несколько раз крыльями и отвалил в крутом вираже. Пилот-женщина подняла руку. Истомин отдал ей честь, благодаря за проводы. Самолет ушел в сторону города.

Как только прошли последние домики, появился старшина Тимко в сопровождении нескольких горцев, держащих за поводья ослов. Капитан Истомин объявил десятиминутный привал. Он подошел к пулеметчикам, лично проверил выкладку, состояние пулеметов, на Оленича старался не смотреть. Потом они отошли в сторону, в тень невысокого дерева.

— Все же выклянчили ослов. — Впервые капитан посмотрел в лицо Оленичу, и в его глазах мелькнуло одобрение. — Умеете настоять на своем. И за проводника спасибо.

— Надо сберечь силы бойцов: они и так недоедают, а тут еще переход через горы. Взводу минометчиков тоже выделили ослов. Проводник же сам вызвался помочь нам — это отец того бойца, которого я отпускал в аул, Шора Хакупов.

— Ну да, теперь все в горах знают, сколько нас, куда идем и чем вооружены. Ничего себе военная тайна! Все вам, лейтенант, до сих пор сходило с рук и служилось легко. Труднее теперь будет без покровительства Крутова.

— Вы глубоко заблуждаетесь относительно меня, капитан! Не нуждаюсь в посторонней поддержке, у меня имеется собственная точка опоры, и я крепко стою на земле.

— Хорошо, что не робеете, лейтенант, — смягчился Истомин. — И не станем углубленно выяснять наши отношения. Но знать вы должны, что я не люблю чистоплюев, не люблю панибратства в армии, подхалимства, презираю любимчиков.

— Не принадлежу к их числу. Мне только непонятно, почему вы, капитан, так предвзято, так подозрительно относитесь ко мне?

— Есть на то причины, — вдруг откровенно признался Истомин. — Надеюсь, что найду время и предлог преодолеть свою неприязнь к вам, лейтенант. Нам ведь завтра-послезавтра стоять плечо к плечу в суровых испытаниях.

— Капитан, можно один вопрос? Вы сформировали два стрелковых батальона. Они что, так и останутся пли пойдут на пополнение подразделений дивизии?

— Скорее всего, в таком составе и пойдем в бой.

 

5

Узкая горная тропа извивается между крутыми склонами, скалами, среди густого кустарника, то поднимается вдруг вверх, то стремительно падает вниз. Колонна невольно растягивалась, но все-таки упорно карабкалась вперед и выше. Солнце перевалило за полдень, было жарко и душно, а капитан все торопил: быстрее, быстрее.

— Не надо спешить, — посоветовал горец-проводник. — Еще надо спускаться в долину… Вам, людям равнин, вниз идти будет труднее, — и старый Хакупов звонко прицокнул языком.

Солдаты молча поднимались с одного гребня на другой, казалось, что не будет конца этим крутым подъемам, этим горам. А небо сияло — чистое и синеватое, и от камней исходил горячий воздух…

Поднялись еще на один гребень, и тут неожиданно повеяло свежим горным ветром. Оленич даже остановился, увидев сияющие на солнце фаянсовые вершины Эльбруса, только на этот раз гораздо ближе: казалось, пройти всего несколько километров — и очутишься рядом с блистающими снегами.

Зной начал спадать, солнце все быстрее катилось вниз, к горным вершинам. Несколько часов трудного пути дали себя знать — людей объединили и общий путь, и общие трудности, бойцы познакомились, свободно общались, среди пехотинцев и пулеметчиков нашлись земляки.

Оленич и Соколова прошли в голову колонны. Истомин хмуро посмотрел на Женю:

— Младший лейтенант, как вы очутились в походной колонне? Вы не числитесь в списке офицеров, назначенных в наше подразделение.

— Так точно, товарищ капитан! В подчиненные вам подразделения я направления не имею. У меня назначение в полк, в который войдете и вы. Так что разрешите следовать до места расположения полка вместе с вашими подразделениями.

— Разрешаю, — сухо, недружелюбно произнес капитан. — Что в колонне? Имеются происшествия?

— В отряде все в порядке. Лишь один солдат от жары потерял сознание. Нет-нет, это не солнечный удар, скорее всего, он обессилел от зноя и недоедания. Очень молоденький, почти подросток. Сейчас он чувствует себя нормально.

— Хорошо. Можете быть свободны.

В голове колонны появился политрук Дорош — человек лет пятидесяти, крепкого телосложения, с большими руками и большой круглой головой, на макушке которой чудом держалась пилотка.

— До перевала еще часа два пути, — сказал он Истомину. — Может, сделаем небольшой перекур?

— Нет, никаких остановок. Только вперед до самой высшей точки. Там ночлег. — Истомин говорил резко, не допуская возражений, но, посмотрев внимательно на своего замполита, спросил: — Вы раньше бывали в горах?

— Нет, не приходилось. Я городской человек.

— Тогда все понятно. Лейтенант, передайте команду: подтянуться, энергичнее шаг. — И снова к Дорошу: — Как появился у нас мальчик?

— Ну, он не мальчик, а юноша шестнадцати лет. Очень просился к нам, — политрук посмотрел на Оленича, — в пулеметчики.

День быстро угасал. Капитан Истомин подал команду: привал на ночлег. Не успели люди поужинать сухим пайком и поудобнее устроиться на отдых, как начало темнеть, а через несколько минут вокруг стало темно — ближние скалы и горы заслонили последний отсвет догорающей зари. Оленич издали услышал, как политрук проговорил, обращаясь к Истомину:

— Теперь я понял, почему ты спросил у меня, бывал ли я в горах. Здесь неожиданно быстро темнеет. В такой тьме можно и людей растерять.

Вскоре лагерь затих. Становилось прохладно, солдаты прижимались друг к другу. В кустах и редких деревьях шумел ветер — задувало со стороны Эльбруса. «Наверно, от его снегов холодный ветер», — подумал Оленич, простелив плащ-палатку и кутаясь в шинель.

Сознание рассеивалось, мысли путались, наконец Оленич забылся. Проснулся он от вкрадчивого голоса Еремеева:

— Товарищ лейтенант… Товарищ лейтенант! Уже время, сейчас подъем.

Оленич раскрыл глаза и увидел еле светлеющее небо, точно где-то внизу, в ущелье, разливался жидкий свет и подсвечивал высь. Но вверху еще поблескивали звезды. Он сел и осмотрелся: стлался туман, и гор совсем не было видно, а ближние скалы и вершины деревьев плавали на поверхности туманной пелены.

Но вот в сереющей полутьме раздалась команда:

— Строиться по подразделениям! Старшинам провести утреннюю поверку. О наличии состава доложить.

Из-за вершин выскользнуло солнце.

И снова глубокие ущелья и крутые подъемы, петляющие тропы через колючий кустарник, по острому камню. Опять жара донимает людей, а разреженный воздух вызывает головокружение. Но люди шли вперед: вниз — вверх, вниз — вверх. А от головы колонны передавалась команда: «Шире шаг!» Наконец Оленич заметил, что тропа устремилась вниз.

Вокруг, сколько глаз видел, развертывалась панорама гор, уходящих в бесконечную даль, белые снеговые вершины сливались с белыми кучевыми облаками и смыкались в бездонной голубизне. Был такой покой и такая тишина, словно целые столетия их не нарушал ни единый звук. И пустынность. Казалось, что здесь еще не ступала нога человека.

Подошел Истомин:

— Лейтенант, разъясните этому кабардинцу, что дальше мы пойдем сами, без проводников. Поблагодарите.

Но Шора Хакупов сам, без зова, появился перед офицерами. Наверное, действительно время было ему возвращаться назад, потому что он, почтительно сняв лохматую овечью шапку и сверкнув стриженой посеребренной сединой, проговорил, остро посматривая небольшими глазами на Истомина:

— Командир, не надо с горы быстро. Ровным шагом спускаться с гор. Там глубокое ущелье, там Баксан. Вода, прохлада.

Оленич приложил ладонь к груди:

— Уважаемый Шора Талибович, наш командир сердечно благодарит вас за помощь. Вы помогли нам преодолеть самую трудную часть пути.

Спокойно выслушал старик слова благодарности, потом вдруг стал озираться, ища кого-то глазами. Оленич понял, что ищет он сына, и крикнул:

— Алимхан!

Молодой Хакупов, словно ждал этого оклика, сразу же предстал перед офицерами:

— Товарищ капитан, разрешите попрощаться с отцом?

— Недолго, одну минуту.

Старый Шора легонько обнял за плечи сына, потом приложился лбом к голове сына и что-то проговорил по-кабардински. Но, видимо, поняв, что нехорошо говорить непонятно в присутствии офицеров, начал свой разговор пересыпать русскими словами, и в общем было более или менее понятно:

— Командир будет вести по карте. Но ты — зоркий, ты знаешь горы: будь помощником командиру. Я не пойду с вами, но я все время буду среди вас. Где горы — там я, потому что я — часть этих седых вершин.

Алимхан молча и учтиво слушал отца.

— Сыны… Вы — Бадыноко… Должны хорошо стрелять. Сын, злого Пако не бойся, он злой к трусам, героев он сам боится.

— Нет Пако, отец, — проговорил Алимхан. — Есть враг, фашисты.

— Их посылает Пако. Не отдавайте Ошхамахо!

Оленич спросил Хакупова-младшего:

— Что такое «Ошхамахо»?

— Эльбрус… По-русски — Гора счастья.

Пока молодой джигит, волнуясь и заикаясь, объяснял командиру сказанное старым кабардинцем, отец согласно кивал обнаженной головой и звонко прицокивал языком. Но наступил миг прощания. Оленич обратился к старику, пожимая ему руку:

— Наши бойцы умеют хорошо воевать. Будем бить врага.

Старик пошел в обратный путь, и Алимхан долго и опечаленно смотрел ему вслед, пока отец не скрылся за скалами.

Андрею стало неприятно, он ощутил непонятную мелкую дрожь тела. Вначале не придал этому никакого значения, лишь подумал: переутомился. Конечно, это могло быть, потому что последние полгода он провел в седле, ходил мало, а тут такой бросок в пешем строю, да еще по горам! Солнце уже клонилось к зубцам горных вершин, от скал и деревьев потянулись косые тени, и их темные стрелы усиливали контрасты горной дороги — взгорья, подъемы казались более крутыми, а спуски — более глубокими и опасными. Гимнастерка была мокрой от пота, чуть ли не через каждые пять шагов вытирал лицо и протирал глаза. Оленич подумал: не жар ли? Но с чего бы? Мышцы в ногах подрагивали до боли, так, что стучало в висках. «Надо перебороть, — подумал он, — пересилить эту непонятную немощь, не поддаться ей». И, сцепив зубы, он упорно шел наравне со всеми вниз, часто не видя перед собой дороги, и бывали моменты, когда ему казалось, что он проваливается в пропасть, но какая-то сила снова освещала ему разум и глаза.

Еремеев заметил, что командир идет точно пьяный, и отстал, поджидая фельдшерицу.

— Доктор, — обратился он к ней, — с моим командиром что-то неладное.

Но в это время к Оленичу подошел старшина Тимко и доложил, что через час колонна сойдет в ущелье на околице Тырныауза.

— Хорошо, — почти не разжимая зубов, проговорил лейтенант хрипло. — Возьмите Хакупова, идите вперед и обеспечьте бойцам горячий ужин, а также места ночлега. Как только придем, сразу людей накормить и расположить на отдых.

— Есть, товарищ лейтенант! Разрешите спросить: для всего подразделения или только для пулеметчиков?

— Если капитан Истомин не распорядился и не выслал вперед своих людей, то вы сами позаботьтесь обо всем личном составе.

— Слушаюсь! Разрешите выполнять?

У Оленича уже не было сил отвечать, и он вяло махнул рукою.

В его памяти возник снова тот первый день и тот взрыв, который ударил по глазам комиссара. Потом память воскресила то ржаное поле в огне я дыму и то удушье, когда нечем дышать. Но нужно выбраться из полосы дыма… Вырваться…

— Андрей! Что с тобой? Ответь, Андрей!

Он узнал голос Соколовой. Почему она так тревожится? Надо ее успокоить. Он хотел улыбнуться ей, взглянул в ее лицо, и оно показалось ему снова таким прекрасным, как тогда, когда она, склонясь над ним, мазала йодом царапины.

Наконец Оленич увидел предвечернее небо, позолоченные на нем облака, зеленые деревца на косогоре, по которому он шел, поддерживаемый Еремеевым. Ах, эта добрая душа! Старик относится к своему командиру словно к сыну, а часто точно к малому дитю. И все время хлопочет, беспокоится, увещевает.

— Погоди, Еремеич, я сам попробую идти.

Соколова вздохнула облегченно:

— Ну, наконец-то пришел в себя! — Она протянула ему порошок и в кружке немного воды: — Выпей, Андрей, прошу тебя.

— Давай. Мы останавливались?

— Нет, товарищ лейтенант, все время идем, — успокоительно проговорил связной и с гордостью добавил: — Другой бы свалился, а вы — идете своим ходом.

Слова Еремеева ободрили, придали ему сил.

— Смотри, лейтенант! — весело воскликнула Женя. — Внизу виднеются уже белые домики Тырныауза!

 

6

Стрелковый полк, в который вливались два пехотных батальона Истомина и пулеметная рота Оленича, расквартировался в Баксанском ущелье в тесноте небольшого поселка Тырныауз.

Почти одновременно с подразделениями живой силы прибывали обозы с боеприпасами, продовольствием, обмундированием. Оленич понимал, что переформировка не может быть длительной и полку будет приказано выйти в ближайшее время из Баксанского ущелья навстречу противнику.

Времени для переформировки мало, и Оленич не удивился, что командование полка назначило на утро смотр пулеметной роты. С трудом пересиливая болезненную немощь в теле, с подъема приказал приготовить личный состав, матчасть и все небольшое ротное хозяйство к смотру. Тимко в роте уже не было — его еще вчера забрал к себе Истомин, пообещав прислать нового старшину, но пока никто не появлялся, и Оленич поручил всю подготовку старшему сержанту Туру.

Полковое начальство прибыло неожиданно и деловито. Оленич построил роту в полном боевом снаряжении. Командир полка, еще не старый, чернявый, худощавый и подтянутый полковник Ключников, немного картинно хмуря брови, выслушал рапорт, комиссар ободряюще усмехался, а начальник штаба, сухонький и язвительный майор Приклонский, чем-то похожий на Истомина, придирчиво осматривал экипировку чуть ли не каждого бойца, готовность оружия, даже проверил, заправлены ли кожухи станковых пулеметов водою. Потом подозвал Соколову и спросил резко:

— Вши есть?

— Никак нет, товарищ майор.

Развернул карту и подозвал Оленича.

— Здесь ущелье сужается и поворачивает в сторону. Передовое охранение передало предупреждение, что по ущелью движется колонна противника. Ваши действия, лейтенант?

— Товарищ майор, у меня нет карты: штаб полка еще не выдал.

Начальник штаба удивленно посмотрел на лейтенанта, покраснел от гнева и недовольства:

— Как разговариваете, лейтенант?

— У меня нет карты, — медленно и спокойно повторил Оленич. — Разрешите ориентироваться на местности? Задачу ставить всей роте или подразделению?

— Вы слишком много разговариваете. Берите четыре пулемета. Действуйте на местности.

— Командиры пулеметных отделений первого взвода, ко мне!

Когда Райков, Гвозденко, Тур и Коляда подбежали, Оленич указал им места для пулеметных позиций, определил, какой пулемет должен быть сориентирован для стрельбы по воздушным целям, выделил в каждом отделении гранатометчика. Ему было приятно смотреть, что сержантский состав действует умело, быстро и скрытно. Оленич доложил о готовности пулеметного подразделения вести прицельный огонь. Начальник штаба, видимо, несколько успокоился и примирительно констатировал:

— Для кавалериста — неплохо. Решение вами принято правильно. Но, на мой взгляд, первый пулемет следовало бы выдвинуть немного выше: в секторе поражения есть мертвая полоса — мешает вот тот камень.

— Так точно, товарищ майор, действительно пулемет надо поднять выше. Разрешите подать команду?

— Отставить, — приказал полковник. — Отбой. Вам предстоит выполнить очень важное и трудное боевое задание, лейтенант. Представьтесь!

— Лейтенант Оленич.

— Да, лейтенант Оленич. На задание пойдете с этим взводом. Как я понимаю, это лучший взвод в роте? В вашем распоряжении двадцать четыре часа на подготовку к рейду. Для проработки операции прошу прибыть в штаб полка к восемнадцати часам.

— Есть!

Командование полка удалилось. Лишь теперь Оленич почувствовал, как много отдал сил за эти три часа, как смертельно, непреодолимо устал. Еле доплелся до двухэтажного домика, где на втором этаже ему отведена комната, и свалился в постель.

Но к вечеру жар спал. В восемнадцать часов он был в штабе полка. Это оказалось совсем рядом — не более ста шагов. Там уже толпилось несколько офицеров, знакомым оказался лишь капитан Истомин. Андрей обрадовался ему, да и капитан тоже приветливо усмехнулся, встретив его. Пожалуй, впервые на лице Истомина появилось что-то похожее на улыбку.

Как бы там ни было, а Истомин — кадровый, опытный офицер, участвовал в польской кампании тридцать девятого, на Халхин-Голе, и в финской войне — может многому научить. Общение с ним полезно, особенно молодому офицеру. Были в характере Истомина черты, которые Оленичу не нравились: сухая педантичность в соблюдении субординации, подчеркнутое исполнение уставных положений и чересчур строгая требовательность к младшим командирам. А один случай просто возмутил Оленича.

В первые дни обороны Минеральных Вод, все время нарастая, шла ружейно-пулеметная пальба, но когда на шоссе из-за пригорка показались немецкие танки, положение сразу осложнилось. Передний вражеский танк пошел по мосту через Куму. Взрывные устройства не сработали. Капитан Истомин подал команду открыть огонь из пушек-сорокапяток и противотанковых ружей. Но пушку заклинило, а наводчик противотанкового ружья так растерялся, что не мог даже послать патрон в патронник.

Рассвирепевший Истомин кричал:

— Пэтээр! Огонь!

Солдат обернулся к Истомину, и стоявший рядом с капитаном Оленич увидел и запомнил человека крупного телосложения, его растерянное лицо и ненависть в глазах.

Другие бойцы кинулись наперерез танкам: сержант Райков подбил первый, а Хакупов выбежал даже на мост и подорвал гранатами второй, что задержало продвижение вражеских машин на целый день. Но наводчик пэтээра стоял в окопе и повторял:

— Да что мы против силы божьей!

— Как фамилия?!

— Крыж…

— Трус! Предатель! — крикнул в гневе Истомин, выхватывая из кобуры пистолет. — Расстрелять! Кто командир?

И солдат в страхе упал на дно окопа.

На Оленича это произвело тягостное впечатление. Уже после боев в городе, когда вышли из окружения и углубились в горы, как-то на привале Оленич высказал капитану свое неодобрение. Но тот даже не нахмурился, не обиделся, а объяснил спокойно и даже равнодушно:

— Я того пэтээровца приметил еще в Кропоткине: он подобрал вражескую листовку и тайком, спрятавшись в кустах, читал.

Оленич не нашел что возразить, но все равно неприятный осадок остался от того, что капитан с пистолетом наскочил на растерянного солдата.

Но вот встретившись в штабе стрелкового полка, он увидел просветленное лицо капитана. Можно было подумать — Истомин обрадовался встрече с ним. А тут еще и дружеский тон разговора, и к тому же обращение на «ты»… Все это совсем озадачило Оленича.

— Как тебе новое начальство? Да, командиром батальона-два назначен майор Полухин. Но я с ним еще не знаком. Мне рассказывал Дорош, что тебя распекал начальник штаба, но ты держался молодцом.

— Было немного, — неопределенно ответил лейтенант, настороженный таким обращением Истомина. — Начальник штаба хотел свою вину переложить на меня.

— Наивен ты, лейтенант! Начальство всегда праведно.

— В этом я убедился, служа рядом с вами.

— Не лезь на рожон. Ты обязан соглашаться со мною, — улыбнулся Истомин скупо и непривычно. — Никогда не дразни гусей. Лучше пригласи меня вечерком на чай.

— Приглашаю. Я что-то себя неважно чувствую, чай будет кстати. — Оленич кивнул на комнату, где размещалась строевая часть: — Как думаете, дадут мне старшину? Вы ведь Тимко забрали напостоянно?

— Да. Он мне подходит, такой же служака, как и я. Тебе надобно какого-то франта.

Вернувшись в свою комнату и распорядившись относительно чая, Оленич почувствовал недомогание, как тогда в горах: тело обессилело, сделалось вялым, резало в глазах, в груди возник легкий жар. Не ожидая, пока Еремеев согреет чай, выпил большую кружку воды и прилег на деревянный топчан. По лицу катился пот, и Еремеев, увидев состояние своего командира, покрутил головою, пробормотал:

— У вас лихорадка, товарищ лейтенант.

— Не выдумывай. Наверное, переутомление. Да и сильно я понервничал.

Еремеев молча вышел из комнаты и вскоре привел фельдшерицу Соколову. Она сразу определила:

— У тебя малярия. Самая настоящая… Нужен хинин. А где его взять?

Но он почти не слышал ее слов, сознание его расплылось. Пытался подняться и падал, обессиленный, словно проваливался в пропасть. Когда прояснялось сознание, начинался озноб: его било так, словно топчан под ним ходуном ходил. В таком состоянии на рассвете он увидел в своей комнате чье-то знакомое, но забытое лицо и подумал, что бредит. Позвал Еремеева, но когда ефрейтор подошел, видимо, не поверил и стал звать Соколову.

 

7

Старшина Костров, бывший пограничник, до сих пор не расставшийся с зелеными петлицами, был плечистым и кряжистым, на вылинялой, но чистой гимнастерке туго затянутый ремень, грудь выпирала, как говорится, колесом, на ней поблескивали две медали. Он представился лейтенанту и доложил, что прибыл для дальнейшего прохождения службы. Оленич хотя и чувствовал себя, что называется, на пределе, а все же улыбнулся: вспомнил все-таки старшину Кострова! Наверное, самые страшные часы войны они пережили вместе. И это он, Костров, вытащил его из горящей ржи.

— Вот и свиделись, старшина. Прихворнул я малость…

— А я так рад, командир, что снова встретил вас! Как братишку родного нашел! Извините… Разрешите приступить к исполнению…

— Приступайте, старшина.

А через минуту за окном уже слышался негромкий, четкий, не допускающий возражений голос Кострова. «Молодец, волевой командир! — удовлетворенно подумал Оленич. — Он мне будет хорошим помощником».

Послышался скрип двери. Кто-то метнулся, словно темная ночная птица. Обдало прохладным и влажным ветерком.

— Еремеев? — хрипло спросил Оленич.

— Это я, Андрей, — послышался ласковый голос Жени. — Вот хорошо, миленький! Как здорово, что ты очнулся!

— Хочу пить.

— Конечно! Еще бы! Такой жар перенести! Сейчас напою…

Но напиток оказался горьким.

— Ты меня чем потчуешь? Полынью?

Заметив, что он пытается приподняться, Соколова удержала его в постели:

— Когда станет тебе лучше, тогда двинемся в путь-дорогу. Капитан Истомин и батальонный комиссар Дорош задержали колонну на два часа: я пообещала, что к тому времени ты будешь на ногах.

— Отложили? Из-за меня?

— Да. Сначала они хотели оставить тебя в Тырныаузе, но я доказала, что ты в порядке, что минует кризисное состояние и ты сможешь идти вместе со всеми.

Оленич расчувствовался и в душе горячо благодарил девушку: если бы пулеметчики ушли без него, было бы обидно.

Обессиленно и в то же время тяжело свалился на подушку, ощутил, что наступает вялость.

— Дай руку… Женя!

Девушка положила свою ладошку в его горячую руку, и он даже дыхание затаил — так приятна была ему прохлада девичьей руки. Ему показалось, что ладонь ее вздрагивает, словно пойманная рыбка. «Не Темляк бежал рядом со мною, пока я метался в бреду, а была эта девушка!» — подумал Оленич и открыл глаза — они уже не болели. Увидел бледное, наверное от бессонной ночи, ее всегда смуглое лицо.

— А мне снился конь… Темляк.

— Я знаю, Андрей.

— Как ты можешь знать?

— Обо всем, что видел, рассказывал, а я слушала.

— Мне перед тобою совестно, что я такой беспомощный…

— Ну, что ты! Я восхищаюсь, как ты боролся с болезнью. Мало людей, которые так владеют собой.

— Это может каждый, Женя…

За дверью послышался топот ног, дверь отворилась, пламя над коптилкой заколебалось.

— Как тут дела в нашем лазарете? — послышался бодрый голос Истомина.

— Могу доложить, что мы готовы в поход, товарищ капитан, — в тон ему бодро ответила Соколова.

Показалось, что капитан не обратил внимания на голос лекарки. Он присел возле больного. Женя вышла из комнаты.

— Рад, что так вышло. Это она настояла, чтобы мы подождали тебя два часа. Я дал три часа. Сейчас посмотрел твоих пулеметчиков: молодцы! Они стоят наготове. Выступаем через несколько минут. Но придется двигаться форсированным маршем.

— Извините, капитан, я задал вам хлопот.

— Ну, это пустяки. Хлопоты наши впереди: вчера вечером противник подступил к самому Баксану. Неизвестно пока, возможно, захватил гидроэлектростанцию.

— Нам туда?

— Нет, нам приказано выйти в другое место. И, кажется, более серьезное: доведется стоять насмерть. Командир полка хотел было оставить тебя при себе, но я подумал, что ты пошел бы сам с этим взводом пулеметчиков.

— Спасибо, капитан. Я не остался бы в тылу.

— Тогда все в порядке. Я верил, что ты не искал бы безопасного места. Тем более, что и лекарка идет с нами…

Оленич отметил, что Истомин с намеком произнес эти слова, испытующе взглянул на него. Нет, этот капитан никогда не перестанет иронизировать над ним!

— Не надо трогать ее. Она-то непричастна к нашим с вами, капитан, отношениям!

— О-о! Как сказать, лейтенант… Ну, да больные все немного капризны и сентиментальны. Соколову я не хотел брать туда. Можешь успокоиться: она отважная девица. На этот счет у меня сомнений нет.

— В ней вообще нельзя сомневаться.

— Вот как? Занятно! — Истомин даже повеселел. — Защитник! Тебе бы сейчас никелированные шпоры!

— Они всегда со мной. В душе.

— Влюблен в конницу? Крепко сидит в тебе воронинская романтика!

— Не романтика, душевная потребность.

— Ладно, лейтенант! Это я как завистливый пешеход. — Истомин козырнул и вышел.

Оленич вновь почувствовал, что в слово «пешеход» капитан вложил какой-то особый смысл — грустный, с затаенной болью. Странно! На Истомина это не похоже.

— Еремеев! — позвал он связного. И когда вошел ефрейтор, проговорил усталым голосом: — Одеваться…

Надел гимнастерку, показалось прохладно, даже озноб почувствовал, попросил подать шинель. В комнату быстро вошла Соколова и торжественно-шутливо провозгласила:

— Карета князя Андрея Болконского подана! — Потом уже поспокойнее объяснила: — Алимхан выпросил у балкарцев арбу, в нее впряжены два вола с такими огромными рогами, как у буйволов. И хозяин-погоныч экзотичный — папаха да бешмет.

— Женя, — вдруг спросил Оленич, — ты что-нибудь знаешь об Истомине? Что он за человек?

Соколова испуганно глянула на Оленича:

— А почему ты спрашиваешь об этом меня?

— Ну, я подумал, что ты с ним дольше служишь, лучше знаешь… Не могу понять его — то он прямее штыка, то загадочней египетского сфинкса.

— Ничего не знаю, — резко ответила Соколова и вышла из комнаты.

Обида Жени озадачила его, он с тревогой подумал, не кончится ли их дружба? У него не было к ней такого щемящего чувства, как к Марии, но с Женей ему легко общаться, легко шутить, приятно подтрунивать над нею. И вообще с ней просто, светло, ее внимание наполняло душу нежностью и гордостью.

Уже не один раз ему казалось, что Соколова влюблена в него. Значит, она так же, как он о Марии, мечтает о нем и живет надеждой? И у нее может быть светлое чувство любви, значит, нужно относиться к нему осторожно, с уважением, ведь это же человеческое счастье! А в условиях фронтовой жизни это тем более драгоценно и неприкасаемо — оно может длиться лишь миг: тяжелые окопные условия, непрерывная угроза смерти, когда все силы — физические и душевные — отдаются борьбе с врагом. Но покуда борешься — живешь, а если живешь, то и думаешь о живом: о радостях, о любви, о счастье близких тебе людей. Женя верит в торжество своей любви, и ей от этого хорошо.

Еремеев начал собирать и складывать вещи. Копался долго, у Оленича уже не хватало терпения: хотел подняться и выйти из комнаты, как появился старшина Костров.

— Товарищ командир, я помогу вам выйти, — сказал он.

Но Оленич отстранил его:

— Лучше скажи, какие вести поступили с фронта?

Костров замялся:

— С Кавказского фронта? Или — вообще?

«Значит, не очень утешительные вести, — подумал Оленич, глядя на смущенное лицо старшины. — Если бы было что-то приятное, уже не один бы прибежал ко мне».

— Сталинград стоит?

— Сталинград, товарищ лейтенант, как гранит: фашисты зубы об него ломают, аж искры сыплются.

— Да, там мы должны пропороть ему брюхо! Чтоб, воя и извиваясь, уползал с нашей земли.

Еремеев и Костров взяли Оленича под руки и повели во двор, усадили в двухколесную арбу. Хакупов о чем-то горячо спорил с худощавым, костистым горцем, у которого из-под лохматой папахи виднелась седая борода да крючковатый нос. Хозяин воза внимательно слушал, но не отходил от быков. Алимхан объяснил Соколовой, которая нетерпеливо понукала скорее сдвинуться с места, чтобы не отстать от колонны:

— Хозяин сам поведет быков. Он боится, что быков мы съедим на ближайшем привале.

— Ладно, пусть ведет, я поговорю с капитаном.

Утренняя прохлада взбодрила Оленича. Удобно усевшись на охапке душистого сена и укрывшись полостью, он с удовольствием прислушивался к коротким и четким распоряжениям старшины, к размеренному звуку шагов, к ритмичному побрякиванию солдатских котелков. Справа и слева вздымались отвесные скалы, а над ними, высоко-высоко, светлела полоса неба, и встающий день высвечивал развихренные, жидкие, как туман, облака, сползающие по крутым лесистым склонам горных вершин, виднеющихся впереди. А слева, где-то в темной пропасти ущелья, клокотала стремительная река — Баксан.

Приподняв голову, Оленич увидел, что вдали проглядывало светлое небо, стоит пройти до поворота — и там покажется солнце. Но ущелье сузилось, скалы с обеих сторон приблизились друг к другу, и вокруг потемнело, точно было не утро, а вечер и сумерки быстро сгустились. Даже река загудела громче и звонче и от нее повеяло сыростью и мхом. Ритм сотен солдатских ног отдавался эхом от скал, множился, и казалось, что идут несметные тысячи воинов.

Арба катилась и катилась, подпрыгивая на каменистой дороге. Оленич досадовал, что лежит, что не шагает в одном строю с ребятами-пулеметчиками.

Уже совсем рассвело, когда он заметил на пологих склонах, где скалы широко расступились, сакли аула. И вдруг среди темных камней у самой дороги Оленич увидел высокую стройную женщину во всем черном. Она смотрела на арбу, и Оленичу вдруг показалось, что смотрит она скорбно и милосердно, как могла бы сейчас смотреть на него мать. Переступая с камня на камень, она подошла к арбе и что-то сказала ездовому. Огромная кудлатая шапка качнулась, словно поклонилась, и волы остановились.

Горянка подала Оленичу большую деревянную миску с молоком:

— Выпей. Ты ранен?

— Я болен, матушка…

— Все равно пей. Айран — горный бальзам. Он от хворей и ран.

Дрожащими от слабости руками Оленич взял чашу и припал к ней пересохшими, опаленными жаром губами. И пока он пил, горянка стояла неподвижно и не сводила с него своих красивых иссиня-черных глаз. Ему и вправду казалось, что пьет живительную влагу — так стало приятно и легко в груди, так свободно дышалось, что он может встать и дальше идти своими ногами.

Вернул ей чашу и поблагодарил, снова назвав матушкой. Телега на высоких колесах покатилась дальше, а женщина неподвижно стояла и провожала ее взглядом.

Все дальше л дальше продвигался отряд по ущелью. К полудню вышли из каменных тисков. Солнце припекало, ритм Лагов колонны нарушался — люди устали, еще не было ни одного привала. А издали уже временами доносилась артиллерийская канонада. Приближался фронт…

То ли действительно айран имеет целебное свойство, то ли болезнь начала отступать, но Оленич почувствовал себя уже совсем хорошо. Дышалось ему приятно, голова стала легкой и ясной.

Топали солдатские сапоги, ботинки, похрустывали копыта быков, стучали о каменную дорогу колеса, доносился приглушенный говор людей. Горы постепенно становились ниже, больше виднелось зелени — кустарников и деревьев. Но вот за очередным поворотом плеснул широко и мощно солнечный свет. Пошли пологие косогоры, расцвеченные осенними красками лесов.

 

8

Дорога круто повернула вправо, а Баксан, грохоча и пенясь среди камней, ушел влево. Колонна поднималась на лесистое плоскогорье. Золоченые перелески, солнечные поляны, воздух летний, теплый после сумрачного и холодного ущелья.

«Как хорошо здесь! — мысленно воскликнул Андрей. — Если бы не война, если бы путь лежал не на передовую — какая бы здесь была радость!»

— О, мой лейтенант уже улыбается! — послышался веселый голосок Соколовой. — Можно узнать о причине улыбки?

— Так, мальчишество… размечтался о мирной жизни. — Он искоса посмотрел на девушку: не высмеет? И добавил: — Но далековато наши дома.

— Мой-то дом совсем близко: я же из Кисловодска. Жила рядом с хлебозаводом номер один. Поверишь, у нас в квартире всегда пахло свежим хлебом. Даже теперь, когда вспомню о доме, так чувствую теплый хлебный аромат.

— Теперь, Женя, и твой дом далеко: по ту сторону фронта. И в твоем доме фашисты. И твои родители уже простились с тобою навсегда — думают, что ты уже не вернешься домой.

— Из моих там никого нет: мама умерла перед самой войной, а отец воюет. Но все равно страшно, что там фашисты. У нас столько красоты, столько поэзии, столько величия! Если хочешь понять Лермонтова, то должен побывать в Кисловодске: там его мятежный дух!.. И — фашисты? Ужасно!

— Закончится война, из Берлина приеду прямо к тебе. Примешь?

Лицо Жени вспыхнуло, и она отвернулась, словно рассматривала березовую с золотистой листвой рощицу, выстроившуюся на косогоре. Потом посмотрела на него — ее глаза были темными и глубокими, что-то затаившими:

— Еще спрашиваешь! Мы ведь не разбредемся, кто куда? Это же невозможно! Правда?

Оленич засмеялся:

— Ты что же, хочешь, чтобы мы и после победы жили полками, батальонами, ротами?

— Да нет… Я не об этом… Просто странно, что ты будешь где-то… Ну, ладно, возьми вот градусник. Сам-то ты представляешь, где очутишься?

— Женя, Женя! Кто может загадывать сейчас о том далеком времени, когда не знаешь, где будешь через час, через день!

— Ты же мечтал! Разве я не могу помечтать?

— Впрочем, ты права. Посмотришь вокруг, и не верится, что все это наше, родное, а мы про него и не знали! Какая красота! Ранняя осень — чистая, прозрачная! В каком наряде деревья!..

— Да ты поэт!

— Нет, поэт — Кубанов. Он читал тебе свои стихи? Когда мы уходили из полка, Николай прочел мне начало нового стихотворения. Вот послушай:

Мой друг упал. Я заполняю брешь. В пролом бросаю ненависть свою я. И, за двоих отчаянно воюя, Не сдам врагу последний наш рубеж.

— Стихи писать бы тебе, а не Кубанову.

— Ты ошибаешься, Женя. Николай — человек талантливый. Не в чем-то одном, а вообще — одаренная натура.

— Но ты — чуток и добр. У тебя была девушка? Тебя легко любить.

— Были девушки, которые нравились, но ни с кем я не дружил по-настоящему. Робел.

— Это ты — робел?

— Парень я стеснительный, хорошо себя чувствую только наедине с природой. После войны возвращусь к своей земле, к родным лесам и лугам. Мне привелось видеть ниву, охваченную пламенем. Я знаю, как трещит в огне колосок с зерном. Этого не передашь словами… Даже поэт не сможет. Это нужно увидеть самому, своими глазами.

— Не волнуйся, не вспоминай. Дай градусник… Ты молодец, Андрей! Почти нормальная температура. Есть хочешь?

Но в это время по колонне передали команду: привал.

И сразу послышался говор людей, началась беготня по лагерю, зазвенели котелки, потянуло дымком и жареной кукурузой. Из-за пригорка показалась кухня, и старшина Тимко, восседавший на ней рядом с поваром, распорядился в первую очередь обслужить пулеметчиков, поскольку они тяжело нагружены. Возле кухни сразу образовалась очередь, но старшина приказал всем разойтись, соблюдать маскировку и подходить отделениями, маскируясь в тени деревьев.

Оленич подозвал Еремеева и попросил помочь слезть с арбы.

— Товарищ лейтенант, полежали б, а? Как только вы сойдете, так арба укатит отсюда.

— Пускай катит… Поблагодари хозяина за экипаж и за тягловую силу.

Но, подумав, подозвал Алимхана и с ним подошел к хозяину арбы.

— Отец, я благодарю вас за помощь. Пусть война минует ваш очаг. Алимхан, переведи.

Горец кнутовищем приподнял длинную шерсть папахи: оказалось, что лицо у него было скуластое, строгое, но сверкающие глаза да скупая улыбка смягчали его черты. Он что-то пробормотал.

— Что он говорит? — спросил Оленич.

— Он сказал, что ты похож на балкарца. И если тебе еще нужны будут волы, позови.

Потом горец торопливо развернул быков, неистово стегая их кнутом, быстро покатил вниз по косогору и через минуту-другую скрылся за поворотом.

Еремеев постлал под березами на мягкой траве подонку, положил скатку и предложил лейтенанту прилечь. Но в этот момент раздалось тревожное:

— Воздух!

И послышался гул самолетов. По характерному звуку с присвистом Оленич узнал двухфюзеляжный разведчик — «раму», как называли солдаты самолет «фокке-вульф». И действительно, она выскользнула из-за горного хребта на большой высоте. Но небо было чистое, бледно-голубое, и самолет, освещенный солнцем, был хорошо виден. «Рама» сделала круг над косогором, на котором расположились подразделения батальона Истомина и пулеметчики Оленича, и ушла в направлении Баксана.

— Ну, теперь жди бомбардировщиков, — проговорил Еремеев.

Послышалась команда:

— Всем — в укрытие!

— Неужели на такую горсточку солдат пошлют бомбардировщики? — спросила Соколова.

— Обязательно, — подтвердил Оленич. — В сорок первом они кидались даже на отдельно идущего человека, обстреливали из пулеметов пастухов и детей… Внимание! — крикнул лейтенант. — Замаскироваться всему личному составу. Станковые пулеметы приготовить для стрельбы по воздушным целям.

Он знал, что для пулеметчиков самая трудная, самая неудобная позиция — стрельба по самолетам. «Максим» не приспособлен для такого ведения боя, но все равно всегда пулеметчики были готовы вести огонь по вражеской авиации. Ждать не пришлось: через несколько минут громыхнул гром в ясном небе — из-за горы вынырнуло три «юнкерса». Они молниеносно пронеслись над верхушками деревьев и сбросили несколько бомб. Самолеты уже скрылись, когда на косогоре начали рваться бомбы. Никто даже выстрелить не успел. Гул покатился по склонам гор, синий дым клочьями поднимался над кустарниками.

— Почему не стреляли пулеметы? — гневно спросил Оленич. — Райков, Гвозденко, Тур, Коляда! Ко мне! — Командиры пулеметных расчетов подбежали к нему, взволнованные и виноватые. — Почему молчали «максимы»? Да нас эти швабы колесами самолетов раздавят! Немедленно привести в полную боевую готовность!

— Есть!

Опять возник, угрожающе нарастая, зловещий рев, как грозовые раскаты. Самолеты летели и строчили из пулеметов. Но теперь дружно застрекотали и «максимы». Стервятники поспешно начали отворачивать. Оленич видел, как стреляли по ним и наши пэтээровцы.

— Вперед! Бегом, вперед! Всем подразделениям немедленно сменить позицию. Рассредоточиться! — командовал Истомин.

Старшина Костров удивительно быстро перевел пулеметные расчеты на более выгодные позиции — в безопасное место, удобное для ведения огня. Не минуло и нескольких минут, как на пустом косогоре лишь расползались синце дымки после взрывов да валялись обрубленные осколками ветки деревьев. Соколова и Еремеев подхватили Оленича под руки и повели в укрытие. Он сопротивлялся, говорил, что ему надо руководить боем пулеметов, Женя соглашалась:

— Да, конечно, лейтенант. Я понимаю. Сейчас мы тебя устроим и командуй себе. Мы же сберегаем твои силы.

— Оставь меня, — говорил он, — я сам дойду… Вот с Еремеевым.

— Быстрее… Меня раненые ждут.

Самолеты налетели вновь, но они сбросили бомбовый груз и обстреляли из крупнокалиберных пулеметов уже пустое место.

А вскоре послышалась команда: строиться в походную колонну, и отряд двинулся дальше, спускаясь с гор в долину. Остаток дня и всю ночь колонна шла ускоренным маршем, часто меняя направления, выбирая путь в ложбинах или в тени деревьев, потом на весь день затаилась в душных, забитых слепнями и комарами кустарниках и лишь в сумерках сдвинулась с места. После полуночи остановились в старом саду.

 

9

Удивительная тишина господствовала всю ночь. Не слышно было артиллерийской канонады, не гудели надрывно ночные бомбардировщики, нигде не видно сполохов пожарищ, даже ракеты не вспыхивали. Деревья стояли неподвижными, между кронами виднелось звездное небо. Но чувство усталости не проходило, пока не повеяла рассветная прохлада. И как только усталость немного отошла, так остро возникло предчувствие боя. Это предчувствие предстоящего сражения всегда захватывает человека сполна, к этому привыкнуть нельзя.

В такие моменты Андрей всегда сравнивал события человеческой жизни с явлениями в природе. И на этот раз ему вспомнилось приближение грозы где-то в донецких степях: все вокруг затихало, замирало… Незаметно появлялись сумеречные тени — легкие, прозрачные. А потом возникал где-то вдали неясный гул грозы — он близился, нарастал, становился мощнее, как грохот поезда где-то за курганами. Вот уже за пригорками да за деревьями взметались бледные, неясные сполохи, они мигали, каждый раз сильнее и ярче. Воздух свежел, срывался влажный ветер, и вдруг небо разваливалось от молнии и грома, казалось, рядом произошел взрыв, даже дымом пахло. И обрушивался ливень, завладевая миром. И как грозу человек не может предотвратить, так солдат не может отсрочить предстоящее сражение. Когда оно приближается, окопник всегда его предчувствует. И какая разница для солдата — большой или малый будет бой: в любом таится смерть. Гибнет один или множество людей — каждый из них погибает в отдельности, и никому легче не становится: умирает ли он в малом бою иль в большом сражении. И жизнь у человека одна, и смерть — одна, независимо от того, где она настигает нас. И смерть каждого непохожа на смерть других людей, как непохожа жизнь любого на жизнь кого бы то ни было иного. Они, жизнь и смерть, единственны для каждого.

Наверное, поэтому солдаты не просто ожидают бой, а готовятся к нему: каждый не только тщательно чистит и проверяет оружие, но и в себя заглядывает, укрепляет свое душевное состояние, становится сосредоточеннее, отходя от мелочности и эгоизма, добреет к товарищам по окопу, по оружию.

Пулеметчики, расположившись в саду, ожидали дальнейших распоряжений. Время шло, а от Истомина не было связного, и Оленич отдал команду окапываться по кромке сада, выбирая удобные для пулеметов секторы обстрела.

Подошел сержант Райков.

— Товарищ лейтенант, что-то уж очень тихо в той стороне, где должен быть фриц, — шепотом промолвил он, явно выказывая тревогу, вызванную неведением. — Мы словно слепые. Хоть занимай круговую…

— Да, подозрительно тихо. Обычно немцы ночью для острастки пускают ракеты.

Еремеев пробормотал:

— Собаки лают по ночам от страха.

— Возможно, они затихли, выжидая, пока мы себя обнаружим. — Оленич пожал плечами, однако запомнил слова своего ординарца: похоже, народная примета очень правильна и по отношению к фрицам.

— Залают, лейтенант, — уверенно проговорил ефрейтор. — Посидят, посидят да и начнут пугаться тишины. Пойдет лай до Эльбруса.

Оленич пошутил:

— Наверное, противник дает нам возможность занять поудобнее позицию, окопаться в полный профиль, замаскироваться.

Переняв от командира веселый тон, Райков тоже решил пошутить:

— Вор он и есть вор: украл нашу тактику выжидания, наблюдений и изучения противника. Понимает, сволочь, что в горах ему быстро будет капут. Товарищ лейтенант, разрешите, я с Алимханом попробую разведать передний край?

— Отставить! Усилить наблюдение и обо всем замеченном докладывать немедленно.

— Есть, — разочарованно протянул Райков.

Ох и нетерпелив этот паренек! Ему надо все знать, он должен во все вмешаться, его все интересует. Оленич приметил Сергея, как только прибыл в Ставропольский запасной полк — на первых же конных учениях на ипподроме. А на стрельбах из станкового пулемета Райков показал отличные результаты — поразил мишени со ста, двухсот и даже с четырехсот метров.

— Молодец, ефрейтор! — сказал ему тогда Оленич. — В боях участвовали?

— Нет. Это я тут такой меткий. А как там, на передовой, — неизвестно.

— Вы что же, боитесь?

— Откуда я знаю? Может, в штаны накладу…

— Замечали за собой такую слабость? — со смехом спросил лейтенант.

— Да нет, не было… Конечно, я думаю, что не испугаюсь фашиста. Но наперед ничего нельзя знать. Говорят, что у фрица техника грозная. Только я плевал на его технику! Но ведь этим его не возьмешь! Я правильно рассуждаю, товарищ лейтенант?

— Правильно, ефрейтор. Пойдете на тачанку пулеметчиком?

Лейтенант видел, как у парня загорелись глаза: еще бы! Пулеметная тачанка! В тот же день Оленич попросил начальника курсов направить ефрейтора Райкова вместе с ним в одну часть.

Так волею судьбы или волей полковника, командира запасного полка, оказались вместе Оленич, Кубанов и почти все сержанты-пулеметчики. Все ребята — что надо! Райкова же Оленич любил особенно за веселый нрав, за остроумие, за мужество и находчивость. Много раз этот юркий быстроглазый сержант первым ввязывался в стычки с врагом, находил часто остроумные решения по ведению боя в различных условиях.

— Как настроение у бойцов? — спросил Оленич.

— Они говорят, товарищ командир, что настроение у них было бы еще лучше, если бы старшина привез ужин да заодно и завтрак.

— Так мало надо для счастья?

— Котелок каши всего-навсего, товарищ лейтенант. Фрицу тогда определенно придется драпать на запад.

Сержант побежал к своим пулеметчикам, а лейтенант подумал: если бы только дело стало за котелком каши — раздобыли бы. А то ведь патронов мало… Появился старшина и доложил, что через пятнадцать минут прибудет кухня и что сегодня будет для бойцов пшеничная каша, а точнее — вареная пшеница.

В отделении Райкова услышали полушепот Кострова, ребята оживились, послышались шутки. Татарин-богатырь Абдурахманов на полном серьезе начал доказывать:

— Что — каша? Чай дает силу. Чай йок — сила йок. Давай котелок чаю — десять фрицев убью.

— Каша, выходит, тебе не нужна? — со смехом спросил Райков.

— Почему не нужна? — с невозмутимым видом спросил Абдурахманов. — Чай — после каши!

Послышался негромкий, но дружный смех бойцов. Оленичу было приятно, что они такие жизнерадостные. Около них никогда не скучно, рядом с ними всегда отдыхаешь душой. В приподнятом настроении он пошел по саду, пригибаясь под низкими ветвями деревьев, с которых падала роса, и вскоре гимнастерка на нем совсем намокла.

Выйдя из сада, Андрей оказался возле быстрой, шумящей по камням речки, которую пришлось ночью переходить.

За его спиною зашелестела трава и послышались быстрые, легкие шаги.

— Наконец-то я тебя нашла! — переводя дыхание, возбужденно проговорила Женя. — Хочу показать, где будет расположен лазарет. Не возле командного пункта Истомина, а правее, в лощине. — Вдруг она умолкла, схватила его за плечо. — Ты почему мокрый? Ты же еще не выздоровел для таких утренних ванн!

— Роса на деревьях… Я шел через сад. — Начал он вроде оправдываться. — Давай о деле. Некогда по пустякам болтать.

— Здрасте! Я думала, что он стремится провести бой, а он хочет слечь в постель!

Он удивленно посмотрел на нее: сейчас она показалась необычайно красивой — кубанка съехала на затылок, на лоб падала густая челка. Женя смущенно топталась вокруг Андрея.

— Ты чего такая?

— Какая? — с вызовом и кокетством переспросила она.

— Будто бы ликуешь и танцуешь?

— Тебя увидела.

Они стояли на пригорке и через верхушки кустарников видели светлеющее небо над садом и высокое небольшое облачко, освещенное снизу встающим солнцем.

— Как светится облачко! — произнес Андрей.

— Не люблю облака — они тени бросают.

Он удивленно посмотрел на нее, пытаясь понять, серьезно она сказала, что не любит облака, или вновь, как часто с ним в разговоре, насмешничает над его лирическими грезами. Но глаза ее, устремленные к светящемуся маленькому облаку, показались грустными. И снова вспомнился облик Марии… Что может быть общего между Женей, реально стоящей рядом, и той далекой, чужой, точно приснившейся синеглазой красавицей?

Женя, склонив голову набок, игриво глянув на лейтенанта, хохотнула и побежала, перепрыгивая с камня на камень, перешла реку и скрылась в кустах в том направлении, где находилась санитарная землянка. Андрей смотрел ей вслед и думал, что Соколова, в общем-то, девушка хорошая — и собою привлекательная, и нравом веселая. Только он никак не может понять ее отношения к нему: то она играет с ним, словно дитя со взрослым, то резко-заносчиво отстраняется от него, то липнет с притворным кокетством.

Мимо проехала кухня, а следом за нею прошел старшина Костров с солдатом, который нес на спине мешок. «Наверное, получили немного хлеба», — подумал Оленич. Старшина и солдат с мешком быстро перешли вброд речку и углубились в сад. Потом два связиста потянули кабель, наверное, от КП Истомина до второго батальона. На стыке батальонов была позиция пулемета сержанта Гвозденко, надо побывать там, посмотреть…

За речкой расстилалась огромная равнина, поросшая красноталом и орешником, вздымались желто-красные купола боярышника. Над полянами висела серебристая пряжа тумана. На правом фланге сада река делает поворот и уходит на юг. Вдруг Оленич понял, что позиции батальона в саду — неудачны, что куда выгоднее было бы расположить стрелков и пулеметчиков на той равнине по берегу реки. Оборонительный рубеж сразу бы усилился, и батальоны обрели бы силу полка.

 

10

Прибежал связной.

— Товарищ лейтенант! Вас вызывают на командный пункт. Я проведу вас.

Связной сразу же побежал по саду к реке, потом, пригибаясь, перешел по камням на другой берег и скрылся в кустах. Оленич думал, что потеряет переправу, но связной ожидал его и повел дальше. Андрей примечал путь, но все время озадаченно думал, зачем он понадобился и кому именно?

Небольшая землянка была больше похожа на пещеру, вырытую в песке. Неужели это командный пункт Истомина? И накрыта не бревнами, а тонкими жердями, поверх которых простелена плащ-накидка, замаскированная ветками орешника. Но в землянке сидел на патронном ящике батальонный комиссар.

— Порадую вас, лейтенант. — Майор положил натруженные руки на стопочку примятых листков бумаги. — Все ваши сержанты и несколько рядовых пулеметчиков подали заявления с просьбой принять их в партию. Но самое интересное то, что они утверждают: вы каждому обещали рекомендацию. Это так?

— Да, я готов поручиться за каждого своего бойца. На это мне дает право то, что я видел их всех в битве в Минеральных Водах, в рейде за Малку, в бою на улицах Старобатовки.

— Что ж, правильно. Послушайте, лейтенант, а вам не приходилось заниматься партийной работой? Из вас вышел бы хороший политработник.

— Нет, не думал. Я строевик, но политическую работу понимаю.

— Очень хорошо, Андрей Петрович. Теперь отправляйтесь в штаб полка. В политотдел передайте пакет: здесь судьбы и ваших пулеметчиков. Будьте осторожны: сами погибайте, но пакет должен быть в политотделе. Ясно?

— Так точно! Разрешите идти?

Андрей не удивился, когда, выйдя из землянки, увидел ефрейтора Еремеева. Но не было времени допытываться, каким образом старик оказался здесь. Оленич молча пошел к железнодорожному полотну, за которым располагался штаб полка. Неслышной тенью двигался за ним и старый солдат Еремеев.

Оленича сразу же попросили зайти к начальнику штаба. В подвале тускло горели коптилки, на столе разложены карты, вокруг которых толпилось несколько человек, лица и звания их лейтенант сразу не мог разглядеть. Но голос начальника штаба, резкий и насмешливый, он узнал сразу:

— Подходи ближе, пулеметчик. Давайте свою карту.

Оленич козырнул, не видя кому, а ориентируясь на голос, потом поднял глаза и увидел лица полковника Ключникова и майора Приклонского.

— На этот раз, надеюсь, штабисты выдали вам карты, лейтенант?

— Так точно, выдали!

Оленич развернул свою карту с нанесенными на ней позициями батальона и пулеметов. Начальник штаба, глянув, сказал, обращаясь к командиру полка:

— Да, так, как и было в первом варианте. Все это не то.

Полковник проговорил резко:

— Лейтенант, обрисуйте общую обстановку на всем участке обороны.

— Батальоны и пулеметные расчеты заняли позиции, окопались в полный профиль. Личный состав накормлен, на завтрашний день выдан сухой паек.

— Все так хорошо? — В вопросе командира полка послышалась ирония, и Оленич воспользовался моментом, чтобы его выслушали вроде неофициально.

— Не все хорошо, товарищ командир полка.

Приклонский снова, как и тогда, во время учения в Тырныаузе пошутил:

— Вот как?

Но этот насмешливый возглас не остановил Оленича, он предельно кратко, но достаточно убедительно обрисовал местность и выгоды новой линии обороны в сравнении с той, которую подразделения занимают на данный момент. Ключников внимательно выслушал предложение лейтенанта, примеряя его на карте.

— Где сейчас размещены противотанковые средства?

— В районе моста.

— Не годится. Даже если вы займете новую позицию, то и тогда в трех местах вы будете уязвимы для танков: мост, через сад и путь в обход леса справа. Вы говорите, что лес болотистый и непроходим для танков? Его успешно можно обойти и выйти вам в тыл.

— Но в предложении лейтенанта есть важный момент — повышение оборонительных возможностей.

— Подготовьте приказ Истомину: перенести оборону на правый берег реки.

— Товарищ командир полка! Разрешите один вопрос?

— Спрашивайте.

— Можно мне, командиру пулеметного подразделения, узнать главную нашу задачу? Если это важный участок, где мы расположились, то почему не весь полк, а лишь его часть выдвинута на передний край?

Начальник штаба сказал Ключникову:

— Я всегда замечал, что этот лейтенант не в меру говорлив. — Приклонский строго посмотрел на Оленича: — Вы же солдат, и приказы своих командиров должны выполнять беспрекословно, не обсуждая их!

— Извините, товарищ командир полка! Я думал, что ясное понимание задачи повышает ответственность подчиненных.

Ключников кивнул начальнику штаба, словно хотел сказать, что в его, Оленича, положении вполне естественно знать, почему и для чего он будет в предстоящем бою рисковать своей жизнью и жизнью подчиненных ему солдат.

— Вам я отвечу, лейтенант. Об этой задаче должны знать только вы с Истоминым да еще майор Дорош. Вы уже опытный воин, в боях с первого дня войны, были ранены. И то, что вы думаете над каждым боем, над каждой боевой задачей, — весьма похвально. Но то, что вам до сих пор приходилось выполнять, покажется легким и незначительным в сравнении с тем, что предстоит свершить завтра — вам и горсточке ваших солдат, плохо вооруженных бойцов. Двумя батальонами и четырьмя станковыми пулеметами мы ограждаем железную дорогу. Вам надлежит удерживать тот плацдарм до тех пор, пока не проследует по этой дороге бронепоезд. После этого отойдете. Сигнал — зеленая ракета.

— Кто у нас соседи? Кто поддерживает?

— Поддержки не ожидайте. Соседей у вас нет. Но мы выделили вам один взвод бронебойщиков.

— У нас нет комсостава. Даже взводами некому командовать.

— Знаем, но помочь не сможем. Ставьте комвзводами сержантов. Да, у вас есть прекрасный кадровый старшина. Костров, кажется…

Начальник штаба, взглянув на часы, предупредил Оленича:

— Нам сообщили, что в эти минуты через ваши боевые порядки должна возвращаться разведка соседнего полка. Если будет выходить с боем, помогите.

— Товарищ командир полка, разрешите зайти в политотдел. Комиссар поручил сдать важные партийные документы.

Полковник сказал:

— Лейтенант, тебе ждать нельзя. Оставь документы в политотделе и возвращайся к себе.

Политотдел размещался в небольшом кирпичном сарайчике на разъезде, но людей там было мало. Во второй половине помещения сидел капитан. Оленич сдал ему пакет, получил расписку и хотел было уже идти, как вдруг вошла высокая женщина в форме майора Военно-воздушных сил. Ей было немногим более тридцати, у нее красивое и приветливое лицо, и лишь глаза наполнены трагической глубиной. «Наверное, грузинка», — подумал Оленич.

— Вы из хозяйства капитана Истомина? — спросила она с кавказским акцентом, но голос был грудной, мягкий. — Когда вы в последний раз виделись с ним?

— За эту ночь разговаривали несколько раз.

— Как он? Все шутит, подначивает, язвит? Ах, Павел, Павел!

Майор слегка засмущалась, смуглая кожа на лице чуть-чуть порозовела. «Кто она такая? Какое отношение имеет к Истомину?» — мучился вопросами Оленич, с любопытством посматривая на летчицу. В разговорах с капитаном он никогда не слышал и намека о женщине, и Андрей до этой минуты не допускал мысли, что про капитана кто-то может так заинтересованно расспрашивать, тем более такая молодая привлекательная женщина, очень живая и общительная.

Пригладила черные, гладко зачесанные волосы, задумалась на какое-то мгновение и, взяв Оленича под руку, пошла по дорожке вокруг домика.

— Увидите его, передайте привет от Нино. Павел Иванович знает. Я — Нино Чейшвили, командир эскадрильи бомбардировщиков. Сейчас мы в составе Тридцать седьмой армии. Если у него появится возможность, пусть свяжется со мною.

— Передам все в точности, товарищ майор.

— А вы кто?

Оленич приложил руку к пилотке:

— Лейтенант Оленич, командир пулеметной роты. С капитаном Истоминым вместе с мая этого года. Были в Минеральных Водах и дошли до этих не совсем приятных мест. Но почему капитан ни разу не вспомнил, что знается с «ночными ведьмами»?

Нино засмеялась — легко, как человек, обладающий чувством юмора.

— Мне почему-то показалось, что вы очень подходите Истомину, — такой те сверхсерьезный, и такой же острый на слово. Я предполагаю, глядя на ваше лицо, что женщине с вами будет трудно, если какая влюбится в вас: характер у вас чисто военный, вы, наверное, ведете строгую жизнь. Ошибаюсь? Не думаю! Представляю, какие у вас отношения с Истоминым!

— Капитан непростой человек, но в последнее время ми стали с ним дружнее. ИР — о, бойтесь этого! Бойтесь мира с ним! Истомин может очень выдержанно, очень мирно, даже по-приятельски относиться только к тем, кого не любит. С теми, кого уважает, — ссорится, ругается, любит сыпать колкостями, он словно оттачивает свое остроумие и очищает того, кого любит.

Оленич отметил и даже тайно обрадовался: именно так относится Истомин к нему.

— Вам он цитировал наполеоновское изречение? Нет? Жаль. Когда он повторяет какую-нибудь наполеоновскую остроту, превращая ее или в шутку или в насмешку, считайте, что вы удостоились дружеского равноправия.

— Капитан — поклонник Наполеона?

— Как сказать? Он относится к нему внешне с юмором, а в душе — неизвестно. Однажды я спросила: откуда он знает изречения? Отделался шуткой: «И мы были рысаками!» Видимо, в юности он все же мечтал о наполеоновской славе и изучал крылатые выражения полководца, а повзрослев, стал их переворачивать, перекручивать, превращать в шутку, иногда — в горькую…

Этой красивой женщине приятно вспоминать об Истомине, рассказывать о нем. Она понравилась Оленичу не только внешней красотой, а какой-то загадочностью, как вообще загадочны и кажутся таинственными незнакомками женщины иных национальностей. Нино казалась ему Ниной Чавчавадзе, с ореолом величия и притягательным артистизмом.

— Мне приятно передать капитану от вас привет. Что ему сказать?

— Скажите, Нино сожалеет, что не смогла повидаться с ним.

— Он тоже будет сожалеть.

— Возможно. Но не подаст виду. Серьезный человек! — Нино снова засмеялась, превращая сказанное в шутку, хотя Оленич прекрасно понимал: ей совсем не до шуток.

Нино Чейшвили круто и четко повернулась на каблучках хромовых сапожек и пошла в помещение политотдела.

 

11

Ночь таяла, рассеивалась.

Капитан Истомин был в боевых порядках, и пакет с приказом о смене передовой линии обороны, о назначении старшины Кострова Оленич передал майору Дорошу, а сам поспешил к своим пулеметчикам. Собрал командиров отделений и распорядился внимательно сориентироваться на правом берегу речки, выбрать удобные для обстрела и надежные для обороны места, отрыть и оборудовать боевые позиции.

Эта ночь казалась бесконечной и в то же время — летящей с невообразимой скоростью. Еще несколько минут было темно, подразделения перешли на правый берег, еле успели окопаться, как вдруг стало совсем светло.

Приказав пулеметчикам и стрелковым подразделениям, которые находились в окопах возле пулеметных гнезд, следить за противником и быть готовыми к отражению наступления, пошел искать капитана Истомина: все-таки приятно будет суровому и педантичному человеку услышать рассказ о той женщине, которая, по-видимому, его любит и которая, по всей вероятности, нравится ему.

Взошло солнце, но противник не подавал никаких признаков, и короткий осенний день потянулся долго, притупляя остроту ожидания боя. К тому же было солнечно, безветренно и жарко, а в кустарнике — душно и влажно. Этот зной утомлял и обессиливал, невольно вспоминались прохлада ночного сада, влажная трава и холодные зеленоватые поздние яблоки.

Оленич встретился с капитаном уже после того, как стрелковые батальоны и пулеметчики сосредоточились на правом берегу речки и, скрытые кустарником, строили оборонительные рубежи.

— Судьба, кажется, подарила нам выходной день, — пошутил Истомин и предложил в вечерние сумерки организовать купание личного состава. — После Тырныауза и стремительного перехода по ущелью и гористой местности надо бы солдатам помыться.

— Пулеметчики уже занялись стиркой белья, — доложил Оленич.

— Пусть не вздумают развешивать белье на кустах: авиация быстро его смешает с грязью.

— А как же сушить?

— Как? На себе. Постирал, надел, побегал маленько и — сухое бельецо. Другого способа сейчас нет. Будем на отдыхе, тогда дело другое.

— Капитан, у вас есть несколько минут для личного разговора?

— Какой у нас с вами может быть личный разговор? — нахмурился Истомин. И тут же подозрительно: — Вы — о Соколовой?

— Почему о Соколовой? — смутился Андрей. — О Нино. Я разговаривал с Нино Чейшвили. Она вам привет передает.

— Что ей делать в нашем полку?

— Эскадрилья ночных бомбардировщиков в распоряжении Тридцать седьмой армии.

— Ну и что? Штаб армии — в Нальчике.

— Она расспрашивала о вас участливо, с интересом.

— А, пустое, все это фигли-мигли! У нас с вами, лейтенант, сейчас дела гораздо важнее и сложнее, чем нам кажется. Так что не до этих хромовых сапожек и отутюженных гимнастерок!

И все же Оленич заметил, как стал мягче взгляд всегда строгих серых глаз. «Э, капитан, не такой уж ты неуязвимый! — подумал Оленич. — Ну, ладно, черт с тобой! Ты еще спросишь о ней! Не такая женщина, чтобы относиться к ней равнодушно».

— А вечер какой хороший — теплый, бархатный, ласковый… Даже не верится, что война, — старался Андрей завязать доверительный разговор. — Дождемся ли мы зеленой ракеты?

— Надо ждать не ракету, а бронепоезд. Не пройдет бронепоезд, нам не поможет никакая ракета. Наша задача — дать пройти бронепоезду беспрепятственно до хутора Майского, а там переправиться через Терек. И все. Соображаешь?

— Что тут соображать? Конечно, бронепоезд — это передвижная крепость, и для нашего участка фронта большое подкрепление.

Оленич заметил, как Истомин скользнул по нему презрительным взглядом и отвернулся. Это озадачило, на мгновение Андрей даже притих, силясь понять движение души капитана, но тут же забыл и предался своим мечтательным размышлениям:

— Конечно, я понимаю, что нам предстоит жестокий бой. Но ведь перед боем можно хоть немного побыть обыкновенным человеком, помечтать о хорошем и приятном, о той жизни, которая была, или о той, какая будет после войны. Неужели вы, Павел Иванович, никогда не задумываетесь о будущем?

Истомин смягчился и снизошел к разговору на лирические темы:

— Почему же… Были и мы рысаками! Ведь я тоже был молод и тщеславен. Но судьба для каждого человека уготовила одно-единственное настоящее призвание, для которого он родился. Я от рождения, наверное, призван быть военным. Но не стратегом, не полководцем, а просто военным… И наверное, главным в моей жизни будет какое-нибудь одно сражение. Может быть, это будет предстоящий бой.

— Но ведь вам выпадало руководить боями посерьезнее!

— Не люблю говорить о себе. Но настает час, когда хочется, чтобы рядом был друг. Вот нам, лейтенант, пришлось вместе кое-что пережить. Мы много потратили душевной энергии. Но для того, чтобы твоя энергия принесла максимум пользы, нужно быть очень талантливым. Только таланту подвластна собственная и чужая энергия, и только в таком случае можно подчинять события и направлять их по своему усмотрению. Талант — это явление, это выражение данного времени.

— Македонский, Наполеон? — сорвалось с языка Оленича.

Истомин остро взглянул на лейтенанта, но ничего не сказал, и Оленичу стало совестно, что не сдержался: капитан понял, откуда взялся Наполеон.

И все же разговор их был как никогда мирным. Может, и вправду Истомин придавал большое значение предстоящему сражению, многое, видимо, решил для себя самого, многое пересмотрел в своем отношении к жизни, к людям, к событиям. Андрей подумал, что капитан одинок, поэтому живется ему трудно. И как всякий одинокий человек, он постоянно ждет минуты, чтобы с кем-то поделиться накопившимся в душе, освободиться от слежалого груза. Умный, сурово воспитанный, мыслящий кадровый офицер Красной Армии, из-за своего замкнутого характера он не имел близких друзей. Может быть, лишь Нино Чейшвили была другом, но они в разных родах войск, и вероятность их встреч на фронте и в тылу — ничтожно мала.

И все же Нино существует! И что бы он, Андрей, ни думал о капитане, есть на белом свете красивая грузинская женщина, лицо которой так просияло, когда Оленич сказал, что всего два часа назад он виделся и разговаривал с капитаном Истоминым! Приятно сознавать, что стал тонкой ниточкой между капитаном и летчицей!

— Капитан, я уверен, что в вашей жизни было немало важных баталий. — Не думай, что судьба моя как отшлифованное дышло! Было все, что может быть в жизни нормального военного.

— Военному не всегда удается сделать жизнь песней! — Оленич искоса посмотрел на капитана: сейчас, наверное, ехидно улыбнется. Но Павел Иванович оставался спокойным, лицо его было непроницаемым, и казалось, его уже ничем не проймешь. — Вот у меня были моменты, которые можно с песней сравнить.

— Уж не влюбленность ли в невесту Кубанова? Это и есть бесполезно затраченная энергия, о чем я тебе толкую.

— Мне кажется, капитан, у вас не лучшим образом используется такая же душевная энергия! — снова не сдержался Оленич. — Нине ведь почти рядом!

Наконец Андрей мог быть удовлетворенным: он увидел, как вздрогнул капитан и как его лицо вытянулось и побледнело.

— Нас разделяет не расстояние, — негромко и медленно проговорил Истомин. — Не эти километры отсюда до Нальчика и не разные рода войск. Нас разделяет грядущий бесконечный бой.

— Ну почему же — бесконечный.

— Каждый бой лишь для постороннего наблюдателя короткий, а для участника сражения даже небольшая стычка длится как вечное сражение. Идущий всегда осилит дорогу, сражающийся не всегда осиливает битву. Здесь проходишь не расстояние, а время жизни.

— Очень уж мрачные мысли! — воскликнул Оленич, но сам подумал, что в общем-то правильные и глубокие слова произнес капитан. И захотелось развеять грустное настроение командира, чем-то обнадежить. А чем? Если бы мог сказать, что Нино приедет к нему. Но нет такого обещания, а это, видимо, единственное в теперешнем положении, что могло бы развлечь Истомина. Но вот Оленич вдруг понял, как изменилось его собственное отношение к капитану, перевернулось мнение об этом солдафоне! Обыкновенные человеческие переживания не чужды и ему, «железному» капитану, и, обнаружив это, Оленич почувствовал, что они между собой близки и чем-то даже родственны. Может, права была Нино, когда сказала: «Вы очень подходите Истомину!» Да, ему присущи и сомнения в правильности своих поступков, и грусть о близком человеке, и мечты о полноценности человеческой жизни.

Целый вихрь разных, подчас противоречивых, мыслей возник у лейтенанта Оленича, встало бессчетное количество вопросов, на которые хотелось бы знать ответы. Вот рядом с ним человек, с которым завтра придется вести бой, вести малым числом, вести в отрыве от основных сил, что тоже не очень понятно: вроде и полк, и дивизия будут в роли наблюдателей, когда два батальона и четыре станковых пулемета завяжут здесь смертный бой, защищая железную дорогу, чтобы мог пройти к Тереку бронепоезд. И где он, этот бронепоезд? Застрял на станциях? Да какие тут станции? Сколько тут тех дорог? Мог бы пройти даже за эти сутки затишья! Ведь не было слышно, чтобы гремели его пушки…

Капитан Истомин усмехается. Но теперь Оленич знает, как глубок и почти непостижим мир этого человека! И что может таиться за его скупой улыбкой?

— Считаешь, что высказываю мрачные мысли? Все в норме! Признаюсь, от твоего известия о Нино мне стало немного тоскливо. Но это так естественно в наших условиях! Что делать, война не считается с прекрасным, ведь она порождение зла.

— Крепко сказано, капитан! Не думал, что вы такой философ! Но вам необходимо быть еще немного и поэтом. Майор Чейшвили — прекрасна. Она — ваша счастливая судьба?

— Как ответить? Для меня это очень сложно. Вот тебе, лейтенант, легче ориентироваться в таких делах. У тебя как? Встретил девушку, понравилась, влюбился и будешь добиваться ее расположения. Или наоборот: видишь, девушка влюбилась в тебя, а ты её не любишь. Отошьешь ее — и делу конец.

— Вот уж не думал, что видите меня таким примитивным и легкомысленным.

— Не обижайся, лейтенант. Я вовсе не думал тебя осудить. Ты молод, тебе еще многое дозволено — думать о будущей своей судьбе, искать друзей-товарищей, подругу на всю жизнь. Но и конкретно могу сказать: твое отношение к Соколовой дает мне основание думать, что ты пройдешь мимо этой судьбы. Наверное, можешь сразу определить — где любовь, а где легкое кратковременное увлечение, где волнение нежности, а где печали. Я вот так категорически не могу. И Нино не может. Мы в таком возрасте, когда увлечение — на всю жизнь, когда не отличить нежность от грусти… У нас есть стремление друг к другу. Трудно это объяснить… Мы с Нино идем навстречу друг другу. Все время идем. Много лет в мыслях стремимся друг к другу и — остаемся на расстоянии.

— Странно. Неужели вы ни разу не сели рядышком, чтобы не расставаться?

— Мне думается, что мы боимся этого! А вдруг разочаруемся?

— Но это же не нормально! Что мешает?

— Извини, лейтенант: об этом мне неприятно говорить. Но коль я начал откровенничать, то выскажусь, надо же перед боем высказаться… С Нино мне всегда радостно встречаться, приятно думать о ней, слышать, что она мной интересуется. До тебя мне не приходилось говорить о ней ни с одним человеком в мире. Не потому, что ты вызываешь доверие, а потому, что рано или поздно нам с тобой придется сказать друг другу обо всем этом. Да-да, мы не избежим полного откровения.

Эти слова капитана были для Оленича загадочными, но сейчас он не стал допытываться об их настоящем значении, решив, что в конце концов разъяснится и эта туманность. И все же решился спросить, отчего капитан так переменился.

— Разве непонятно? — спросил в свою очередь Истомин. — Я хочу разобраться в самом себе. Но ты успокойся, час моих откровений на исходе: истекает исповедальное время.

— Жаль.

— Почему? Я вновь стану привычным для всех — солдатом, командиром, человеком долга.

— Я говорю, жаль, что вы убегаете от самого себя. Вы забываете, что нет такого коня, чтобы ускакать от себя.

И снова лицо капитана озарилось каким-то внутренним светом:

— О коне судьбы… Нино мне всегда говорит: «Павел, послушай, есть лишь один конь, который способен унести человека в мир прекрасной мечты. Этот конь — Мерани. Но он не для тебя, Павлик! Для тебя нет коня, Павлик, и тебе не ускакать от себя».

Все больше Истомин удивлял Оленича — и рассказом о себе, и о Нино, и тем, что открывался так неожиданно и так хорошо. Кажется, что оба они размечтались в каком-то едином лирическом порыве.

— Мерзни! — воскликнул Андрей. — Мне ведь тоже не удается оседлать его. Вот Кубанов может сесть на него. Ему все кони мира подвластны — земные и сказочные, воображаемые и символические… А Нино — поэтическая душа!

— Однажды она рассказала, как сотворяет себе праздник…

— Сама себе?

— Ну да! Делает генеральную уборку в комнате, приносит цветы или цветущую ветку, готовит хороший обед, ставит на стол кувшин вина, надевает свой праздничный наряд, подводит губы, глаза, садится к столу и поет грузинские песни. Душа наполняется светом и хмелеет, как от вина. Но проходит час, и она говорит себе: «Нино, праздник должен быть коротким. Длинный праздник хуже будней. Берись за работу». А мне она сказала: «Ты не сядешь на Мерани, у тебя никогда не будет праздников, я не буду с тобою, Павел!»

— В нее можно влюбиться на всю жизнь.

— Я тоже так думаю. Но сначала нужно поравняться с нею, чтобы дать себе право быть рядом с нею. Мне кажется, что я, догоняя ее, отдаляюсь… Это трудное дело — поравняться с человеком, который во всех отношениях недостижимо лучше тебя. И все-таки приятно сознавать, черт возьми, что ты в глазах такой женщины — самый лучший на свете!

— Знаете, Павел Иванович, когда вы рассказываете о Нино, то к вам очень близко подходит Мерани… Он даже кружит вокруг вас.

— Возможно, Андрей. Но я не умею, мне не дано его увидеть. Вот даже ты приметил, а я — нет. Наверное, в этом все дело. Потому и Нино кажется близкой, кружится вокруг, а в руки не дается. — Истомин вздохнул и улыбнулся: — Ну, лейтенант, мы слишком заболтались.

— А мне нравится, как мы поговорили. Я очень рад, что узнал вас ближе.

— Погоди немного, сам разочаруешься. Вот этот круглый месяц закатится за горы, и я скажу себе: «Ну, друг мой Истомин, кончился твой праздник! Нехорошо, если праздник длится долго. Берись за свою суровую работу!» Но мне тоже приятно: мы хороший вечерок сделали себе. На фронте это редкость. У меня — впервые.

— Только с Кубановым я мог так откровенно и так душевно разговаривать, да и то в присутствии Марии. Было у меня несколько вечеров в станице, похожих на сегодняшний — и тишина, и шелестящий водою Подкумок, и полный месяц, и очарование чужой девушкой…

— Мария красивее Жени Соколовой.

— Не надо трогать Женю! Что вы знаете о ней, капитан? Ничего! И все они — Нино, Мария, Женя — прекрасны. Разные, но достойны и уважения, и любви.

— Ты молод, Андрей, и ты прав! Наверное, твое отношение к ним и есть та культура, которой мне недостает, а? Или у тебя такая тяга к женщинам, что ты перед всеми стелешься бархатной травкой? — опять прозвучал сарказм прежнего Истомина.

— Вы старше меня вдвое, товарищ капитан, и больше понимаете в людях. Ваша реплика о тяге к женщинам звучит, мягко говоря, насмешливо. Вот у меня ординарец, старый человек, ему, наверное, под шестьдесят. Ни этики, ни эстетики и не нюхал, а меня учит обхождению с людьми. Однажды я сказал что-то резкое Соколовой, так он целый день упрекал меня, что, мол, девушку на войне обидел мужчина, офицер, воин. И бормотал недовольно до тех пор, пока я не пообещал забрать свои слова назад… Еремеев! — позвал Андрей.

— Здесь, товарищ лейтенант! — Из-за кустов вышел старый солдат.

— Что у тебя?

— Ужин, товарищ лейтенант.

— Давай подстилочку прямо сюда: мы с капитаном вместе поужинаем.

— Ага, сейчас! — Ефрейтор снова исчез в кустах.

Но Истомин сказал:

— Ужинай сам, лейтенант. Я, пожалуй, пройдусь по передовой. Через три часа зайдешь ко мне.

— Есть!

И только лишь Истомин отошел на два-три шага, как появился Еремеев с котелком. Постлал попонку, прихваченную им еще в кавполку, поставил котелок и положил мизерный кусочек лепешки.

— Жалко, что капитан ушел, — вздохнул Андрей. — Каши хватило бы на двоих.

— У капитана есть Тимоха. Ох, этот Тимошка, скажу я вам, товарищ лейтенант! Не Тимоха, а пройдоха! Возле кухни всегда первый. Когда бы он ни появился, становится спереди.

— Для капитана старается. И вы должны уступать ему первое место.

— Для капитана? — презрительно воскликнул Еремеев. — Как бы не так! Тимоха в первую голову помнит о себе. Говорит: мне тощать нельзя. Если, мол, я отощаю, кто же будет носить еду капитану? Нахал. А капитан сутки перед боем не употребляет пищи. Закон!

— Глупости. Почему не принимает пищу? Да еще целые сутки?

— Только после боя. Тимоха рассказывает, что капитан из санитарных соображений не ест: в случае ранения в живот врачам не будет лишней мороки. Да и мучения, говорят, легче. А капитановы обеды пожирает Тимоха. Видели, какой он толстый?

Оленич только-только присел, как послышался шелест кустов и голос Соколовой:

— Лейтенант, ау! Где ты?

Она, конечно, видела, где Оленич и Еремеев, но присела в кустах и стала негромко окликать. У старика Еремеева разгладились морщинки на лице, его светлые глаза заулыбались. Женя вышла из кустов, увидела котелок и сразу же присела на край подстилки, вытащив из-за голенища ложку.

— Какой запах! Какой вкус! Ни в одном санатории Кисловодска такой каши никто не едал!

Луна освещала ее бледное лицо, которое показалось Оленичу еще красивее, чем обычно днем, при свете солнца. Она уплетала кашу и щебетала, — то смеясь, то хмурясь, рассказывала, что видела на передовой, которую только что обошла от правого фланга до левого. Сдвинула кубанку набекрень, лунный свет посеребрил пряди ее волос, и Оленичу показалось, что лик ее обрамлен светящимся ореолом. Она была красива и притягательна, и напрасно Истомин иронизировал над ним, напрасно подозревал в легкомысленном отношении Оленича к Жене — она Андрею очень даже нравилась. А еще ему было приятно, что душевным ладом эта девушка гораздо ближе ему, чем Мария с ее иконной красотой.

Девчат на фронте в солдатской одежде Оленич впервые увидел в Минеральных Водах. Они, фронтовички, показались ему самыми красивыми девушками на земле. И сознание того, что Женя все же любит его, наполняло гордостью, и, пожалуй, от этого у него было ясное душевное состояние, какого он давно не знал. «Неужели в этом заключается человеческое счастье? — думал он, наблюдая за Женей. — Она счастлива оттого, что сидит рядом со мною, и война ей кажется нипочем, и фронтовые трудности, и бытовые неудобства, и весь этот примитивный полевой уклад существования не отягощают ей жизнь лишь потому, что рядом с нею любимый человек?»

И подумалось ему, что с этой минуты он как бы берет на себя ответственность за Женю и должен защищать ее от ударов судьбы, помогать переносить трудности. Почему-то вдруг захотелось погладить ее по голове и сказать: «Ах ты, милая дурочка! Ну зачем, зачем тебе влюбляться в меня? Что я могу, что умею? Да ничего, так же, как и ты. Ведь мы оба тут беззащитны и почти бессильны: мы не сможем воспользоваться своим счастьем, мы просто будем страдать, начнем думать о том, что кругом война, смерть, что черный ураган загнал нас под самые Кавказские горы и разве тут о любви и счастье мечтать?» Но не скажет ей этого, не сможет, потому что она смотрит на него доверительно и с надеждой, она верит: если он рядом, то никакой войны, никакой угрозы смерти быть не может, потому что любовь — это жизнь. И лунный свет в ее глазах как отсвет счастья и любви, и как ожидание чуда, и как мольба о милосердии.

Он не смог спокойно смотреть в ее лицо, вдруг подхватился, снова присел, потянулся руками к ее просвеченным светом локонам. И в одном порыве они оба поднялись, и она прижалась к нему. Они так и стояли, затаив дыхание, прислушиваясь к тишине, к затаившемуся миру, к молчащему мирозданию, потому что в те минуты для них никто не существовал во всей вселенной. Им некогда было думать, что вокруг затаилась война, словно взрывчатка с горящим бикфордовым шнуром, и что она может в любую секунду поднять в воздух их мир и смешать с огнем, песком, дымом. Они забыли о том страшном, бурлящем смерчами войны мире, потому что открыли свой, новый мир — до сих пор неведомый им, удивительный и прекрасный!

— Андрей! — выдохнула Женя и жалобно протянула: — Андрей…

— Что, Женя? Что?

— Мне страшно: а вдруг это неправда? А вдруг это сон?

— Может быть. Но ты не пугайся этого. Не бойся.

— Я не боюсь. Но я вся дрожу… Это — страх?

— Нет, это… что-то вроде полета.

— Да? Мы — летим? А крылья? Любовь? Да?

— Восторг.

Отстранилась от него. Он увидел ее раскрытый рот, припухшие губы, кажется, они подрагивали. Ладонями взял ее голову и припал губами к ее рту. Она вновь отстранилась от него, и ее глаза испуганно, не мигая, смотрели на него. Она прошептала:

— Восторг? А любовь?..

Он, смеясь, ответил:

— Восторг любви.

Она подняла глаза к ночному небу:

— А месяц же светит… И люди…

— Все это наше. Не волнуйся. И не трусь.

— Я не боюсь. Ты со мной, мне так хорошо!

— И мне. Почему мы раньше не знали об этом?

— Ты такой гордый!

— Я — гордый?!

— Ну да, к тебе не подступиться было.

— Да я боялся тебя! Ты такая язва.

— Ха-ха! Это я — язва?! Хорохорилась!

— А я не понимал.

— Я тоже не понимала тебя. Не представляла даже, что тебя можно целовать…

Женя тихонько и счастливо смеялась. А Оленич вдруг вспомнил поцелуй Марии, который он носил в памяти и лелеял как высший дар. Когда Мария уезжала, она при Николае поцеловала его, Андрея. Может, она даже не придала особого значения своему порыву и поцелую, а он все время помнил и все время грезил о ней. Но было это чужое, не настоящее. И поэтому он всегда стеснялся вспоминать, словно что-то нехорошее таил от своего ближайшего друга Кубанова…

А Женя обнимала его, прижималась…

Андрей смотрел на ее лунный лик, почти незнакомый, словно видел впервые, слушал слова, что тихо звучали, ласково лились, опьяняя. И он уже точно знал, что любит Женю, что будет всегда любить ее, потому что никто и никакая сила не смогут оторвать их друг от друга, потому что они слились в единое целое.

Невиданная сила возникла в нем и разлилась по всему телу. Он подхватил Женю на руки — она оказалась такой маленькой и легкой! — и понес по берегу реки, по широкому лунному плесу. Шелестела под ногами трава, шуршал песок, рядом плескалась вода, переливаясь через камни. Они спрятались под темный купол боярышника, что широко раскинул ветви, опуская их к земле. Даже не верилось, что может быть такое уютное уединение, — война осталась в ином мире, небо не смотрело на них звездами, и месяц не высвечивал их взволнованных лиц…

Они сидели на песке, усыпанном первыми осенними листьями, возвращаясь из глубины душевного потрясения к действительности. Андрей прижимал Женю и думал, что теперь им двоим подвластен крылатый конь Мерани, они познали счастье полета. Эх, Истомин, Истомин! Еще есть время до твоего главного боя, вскакивай на Мерани, скачи к своей Нино! Это время будет только твоим, и только так ты сможешь догнать ее, свою Нино…

«Почему я вспомнил о нем, об Истомине? — думал Оленич. — Наверное, он стал близким мне человеком после той исповеди, человеком, отдавшим себя полностью войне и оставившим себе лишь одну эту лунную ночь, когда он был самим собою. Может, это сражение будет решающим и для меня, и для Жени? Но мы не знаем, а Истомин знает. Он знает нечто большее, чем просто оборонительный бой, но он не сказал мне об этом. Пока не наступил день главного боя, ночь принадлежит и нам с Женей».

— Андрейка, я люблю тебя, — шепчет Женя. — Давно… Еще с того дня, когда ты появился в расположении пулеметного эскадрона с пополнением молодых бойцов.

— Ах, бедная, бедная Женя!

— Послушай, милый! Послушай меня молча, — И вдруг начала говорить, говорить торопливо, сбивчиво, волнуясь и задыхаясь, словно боялась, что что-то помешает, что она не успеет высказаться до конца, выплеснуть из себя то, что накопилось в душе. — Я сама все скажу. Ты молчи. Я скажу и за себя, и за тебя. Ладно? Хочу, чтобы ты знал: буду любить тебя всегда — сколько доведется жить. Может, только до завтра, а может, до ста лет… Но я буду тебя любить и тогда, когда нас уже не будет, потому что после моей любви останется память о нашей любви. Андрюша, запомним эту лунную ночь. Может быть, она у нас единственная, может, будет еще тысяча таких лунных ночей, но эта останется, потому что она первая. Я знаю, нам сегодня будет трудно, и страшно, и горько. Потому что война ничего, кроме зла, принести не может. Только зло и смерть. И среди зла и смерти — наша любовь… Обними меня. И пусть наступит день, и солнце пусть обвенчает нас…

— Да, ты все сказала. Ты сказала лучше, чем бы я смог.

— Ты рядом, ты любишь меня — это лучше всех слов на свете!

— Ты такая восторженная!

— Сама себя не узнаю. Откуда что берется! Где оно все было раньше? Как я до всего этого додумалась? Но мне нравится, что я такая… Это, наверное, плохо?

— Нет, это хорошо, потому что ты счастливая. И я восторженный, потому что счастливый. Если бы можно было остаться такими!..

Женя кинулась ему на грудь и всхлипнула.

Он провел рукою по ее волосам, глянул куда-то в пространство ночи.

— Будь она проклята, война! — воскликнул в сердцах Андрей, почувствовав жалость к женщине, которую держал в объятиях.

 

12

Оленич понимал и поддерживал требование капитана: закапываться, усовершенствовать оборону, зарыться на полный рост, окопы и ходы сообщения оплести лозняком, чтобы не осыпались, замаскироваться, прекратить движение, соблюдать полную тишину. А главное, усилить наблюдение за противником, укрепить фланги и стыки подразделений. Поэтому Андрей придирчиво проверял, как оборудовали свои огневые позиции пулеметчики, насколько они серьезно готовятся к бою. Но, кажется, все было в полном порядке. Лишь Алимхан вызвал смех и недоумение: он совершенно не умел работать лопатой.

— Алимхан, ты что, никогда не держал в руках лопату?

— Ай, командир! Меня учили работать кинжалом, винтовкой, саблей…

Вдруг зашелестели кусты, и, словно вынырнув из-под земли, появился отец Алимхана — Шора Талибович. Оленич уже хотел накричать на старика, но вдруг вспомнил, что уже время бежать к Истомину, лишь сказал:

— Алимхан, ты же знаешь, что нельзя посторонним быть на огневых позициях! Уведи отца.

Не дожидаясь ответа, придерживая кобуру с пистолетом, он быстро пошел в направлении землянки комбата. Возле нее уже сидели майор Дорош и майор Полухин, командиры минометчиков и противотанкистов. Тимоха, здоровый усатый детина с широким русским лицом, сидел на ступеньках землянки, никого не пропуская к капитану. До слуха Оленича донеслись повышенные голоса, и он узнал голос Жени. «Зачем комбат ее вызывал?» — подумал Андрей, невольно ощутив желание защитить девушку от сухости и жестокости «железного» капитана. Но вот через приоткрытый полог входа донесся голос Истомина:

— Чтобы не приходила ко мне с этим! Все! Поняла?

— Поняла.

— А сейчас мне некогда заниматься твоими делами.

— Но если обстоятельства сложатся…

— Никакие обстоятельства не должны повлиять. Что еще за размягченность? Иди занимайся своими делами. Мы, к сожалению, на войне!

Женя вышла из землянки раскрасневшаяся, со слезами на глазах. Оленич было кинулся к ней, но она предостерегающим жестом остановила его.

— Женя! — негромко позвал он ее.

На миг она подняла лицо, глянула на него хмуро из-под кубанки и скрылась в кустах. В это время Тимошка позвал его к капитану.

Истомин встретил пришедших командиров молча, стоя возле снарядных ящиков, поставленных один на один и заменявших ему стол. В хорошо отглаженном обмундировании, чисто выбритый, подтянутый и бодрый, словно недавно пробудившийся от сладкого сна, хотя Оленич хорошо знал, что капитан в эту ночь и не прилег. Все это подчеркивало ответственность и значительность момента.

— Товарищи командиры! Долго вас не задержу: по предварительным данным, против нас примерно до роты автоматчиков и около дивизиона танков. Плюс румынские горные стрелки. Сколько их — пока нам неизвестно. Ждем разведку. Наша с вами главная задача: не пропустить противника через реку. И хотя водный рубеж не представляет серьезной преграды для немцев, но мы с вами — серьезная для них проблема. Сквозь нашу оборону враг не пройдет. Он сможет только переступить через наши трупы. Но мы этого не допустим. Мы с лейтенантом Оленичем будем все время на передовой. В случае выхода из строя командира обороны, его обязанности переходят к майору Полухину. Первым заместителем остается командир пулеметчиков. Все. Оленичу остаться.

Все ушли быстро и молча. Истомин развернул карту и пригласил Оленича посмотреть.

— Дивизия и отдельный кавполк пока стоят за железной дорогой. Если мы не сдержим противника, они вынуждены будут вступить в бой, перейдя железнодорожную линию. Это значит или наш позор, или наша гибель. Если мы выдержим натиск врага, тогда, после того как пройдет бронепоезд на свои позиции за Тереком, дивизия и полк отойдут на подготовленные позиции в районе Майского и Котляровской.

— А мы? — невольно спросил Оленич.

— Что — мы? Раз мы удержим этот рубеж, значит, выполним задачу.

— Потом?..

— Лейтенант! — раздраженно повысил голос Истомин, но вдруг, немного успокоившись, промолвил с досадой: — Что вы, в самом деле! Как дети! То она тут домогалась, куда и как раненых девать, сколько будет длиться бой и когда подадут зеленую ракету… То ты вот о том же!

— Павел Иванович, неужели бронепоезд пройдет чуть ли не по нашим тылам и не поддержит нас огнем?

— Да смотри же на карту, черт тебя подери! Андрей, удивляюсь тебе! Как ты не можешь сообразить, какая задача у бронепоезда? Куда он направляется?

— За Терек.

— Какая задача войск, стоящих по ту сторону Терека?

Оленич заметил, как резко выпятились тугие желваки на скулах под гладко выбритой кожей побледневшего лица капитана, как горько сверкнули его небольшие глаза. Неожиданный блеск кольнул в сердце Андрея: какое страдание должен испытывать этот «железный» человек, чтобы не суметь скрыть свою боль! Да, за Тереком расположились заградительные отряды, и к ним торопился бронепоезд. «И мы должны стоять насмерть, чтобы он прошел и взял нас на прицел?» — мелькнула обидная мысль.

— Закручинился, лейтенант? — овладев собою, почти весело спросил Истомин. — Не теряй бодрости. Ты же не сомневаешься в правильности поставленной перед нами задачи?

— Никаких сомнений, Павел Иванович! — бодро, в тон капитану, воскликнул Андрей. — Главное — бить врага.

 

13

Иными глазами взглянул Оленич вокруг и поразился: земля, что была за спиною — своя, надежная, — вдруг показалась враждебной, точно предавшей его, как предало в первый день войны небо, которым он восхищался. Всматриваясь в суровые лица бойцов взвода Кострова, куда пришел вместе с Истоминым, вдруг ощутил в себе щемящую нежность и любовь к почти незнакомым солдатам и в то же время вину и стыд перед ними оттого, что знал об их обреченности, но вынужден таиться. Его душевное состояние было таким мучительным, что, казалось, преодолеть его невозможно. И лишь твердый, резковатый голос капитана вносил равновесие и успокоение в его смятенную душу.

Истомин говорил предельно откровенно:

— С этого часа никто из нас не может распоряжаться собой. Мы все подчинены одному приказу: устоять. Выстоять — значит не пропустить врага. Мы — щит нашего полка, нашей дивизии. Там, в нашем тылу, части собираются в огромную ударную силу. Они готовятся к решительному наступлению на захватчиков. Нужно время, и это время мы дадим нашим товарищам по оружию. Помните, у нас нет возможности отступить даже на один шаг. И мы не уйдем отсюда. Даже если все погибнем. Родина смотрит в этот день на нас.

— Стрелковый взвод не сойдет с этого рубежа! — твердо ответил старшина Костров.

— Правильно думаете, товарищ старшина. Как вооружен взвод?

— Два ручных пулемета. Но ни одного автомата. Справа, на стыке взводов, нас поддерживает противотанковое ружье, слева — станковый пулемет.

— Есть необстрелянные бойцы?

— Есть маленько, — замялся старшина. — Четверо еще не были в бою.

— Помогите им, чтобы не растерялись от первых выстрелов.

— К каждому прикреплен бывалый солдат.

— Хорошо, старшина. Где-то должен быть подросток.

— Паренек в батальоне майора Полухина, на левом фланге. Боевой мальчишка.

— А это кто у вас? Тоже мальчишка?

Возле куста, покраснев, поднялся небольшого росточка солдатик, худенькое личико зарделось, он часто заморгал.

— Товарищ капитан, это санинструктор ефрейтор Сватко! — доложил старшина.

— Девчонка? — спросил недоуменно Истомин.

— Так точно, товарищ командир! Ефрейтор Сватко! — звонко отчеканила девушка, стараясь подняться на носках сапог.

— Ну, зачем же так кричать, ефрейтор? Немцев перепугаете.

Солдаты засмеялись. Пулеметчик сержант Райков не удержался:

— Она, товарищ капитан, отрабатывает голос: как ефрейтор стремится стать генералом.

Снова пронесся смех, но сдержанный, приглушенный. Улыбнулся и капитан. Оленич видел, как девушка гордо подняла голову, даже шапка-ушанка упала и ветерок растрепал коротко подстриженные темные волосы. Она обиженно посмотрела на насмешника:

— Я… Я тебя не возьму в адъютанты!

Теперь уже все смеялись, а Истомин сказал:

— Молодец, ефрейтор! Хвалю. Страшно ожидать боя?

— Не знаю, товарищ капитан.

— Будет страшно. Выдержите?

— Разве я хуже этого сержанта-насмешника?

— Я верю вам, ефрейтор. Служите.

— Есть! Разрешите идти?

Когда девушка исчезла в кустарнике, Истомин сказал старшине Кострову:

— Совсем еще девочка!

К окопу, в котором стояли Истомин, Оленич, Костров, подполз испуганный боец. Он даже не разглядел старших командиров, а обратился прямо к старшине:

— Товарищ старшина…

— Отставить, рядовой Горшков! Обращаться к старшему.

Солдат еще более растерянно пробормотал:

— Там… там…

— Отставить, рядовой Горшков, — жестко повторил Костров. — Обращайтесь к капитану.

И солдат вдруг успокоился и довольно ровным голосом проговорил, обращаясь к Истомину:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться к старшине.

— Разрешаю.

— Товарищ старшина, у реки замечены фашисты. Слышен разговор не по-нашему.

Истомин спросил:

— Где именно? Покажи. Укажи ориентиры.

— Вон, видите, высокая береза на опушке леса? Возле сада. Я стоял на наблюдательном пункте и слышал немецкий разговор и звон пустых ведер. Может, они собираются за водою к реке?

— Возможно. Продолжайте наблюдение.

— Можно в них стрелять?

— Ни в коем случае! Теперь нам нужно так залечь, чтобы нас не заметил сам бог. По всей видимости, немцы не предполагают, что мы здесь. И это отлично. Передать по всей цепи: не стрелять, соблюдать полную маскировку.

Костров полушепотом сказал:

— Передать по цепи: без команды не стрелять.

— Без команды не стрелять!

— Не стрелять!

И все невольно прислушались к тишине, но слух улавливал лишь тихий плеск воды, переливающейся через валуны и камни. Вода искрилась от разгоравшейся зари, и розовые и красные оттенки вспыхивали и гасли. Оленич всматривался в кромку сада и в кусты. На опушке леса он заметил какие-то движущиеся тени. «Присматриваются», — подумал он и сказал об этом Истомину. Но капитан промолвил, что фрицы не полезут до наступления полного дня, и ушел вдоль обороны.

Было уже совсем светло, когда из сада вышло трое гитлеровцев. Они беззаботно разговаривали, помахивали котелками, автоматы небрежно висели у них на груди. Они шли к реке.

— Как бы у кого-нибудь из наших не сорвалась рука, — обеспокоенно проговорил Костров.

— Пока тихо, — отозвался Оленич, чувствуя, как у самого руки чешутся поднять автомат и прострочить этих нахалов: идут по чужой земле как по своей!

Сержант Райков только ударил кулаком по брустверу окопа. Подносчик патронов, пожилой человек, Антон Трущак проговорил сокрушенно:

— Сколь же их набилось в нашу землю! Как вши в кожух! Вот щас они поползут к реке, к чистой водице…

И точно: лишь первые трое набрали воды, как из лесу вышла группа солдат с посудой, а за ними еще и еще.

— Товарищ лейтенант, — жалобно попросил Райков, — разрешите их окатить из «максима»? Хоть бы разок полоснуть! Не могу спокойно смотреть на их веселые лица!

— Потерпи, Сергей. Через час им станет жарко. Это пока они не обнаружили нас…

— Веселые вундеркинды! — прошептал с ненавистью Райков. — Водичкой обливаются, точно у себя на Рейне. Смотрите, смотрите! Они еще и яблони наши трусят! Погодите, набьете оскомину!

— Осваивают занятые земли, — проговорил Костров.

— Мы досидимся, что они сядут на бережку и начнут играть в губные гармоники! — Райков не находил себе места. — Да что же это такое!

Оленич остановил разговор:

— Прекратить! Приказ все слышали? Никаких разговоров! И не разжигайте свое воображение. Замрите. А я пройдусь по передовой. Посмотрю, что у Гвозденко. Как бы ребята не сорвались…

Бойцы пулеметного расчета сержанта Гвозденко копали в песке ход к реке.

— Что это будет? — спросил Оленич.

Гвозденко, смуглолицый и чернобровый, с хитрыми карими глазами, объяснил:

— Подводим воду ближе к окопу. Если будет горячая работа, так вода для пулемета — рядом.

— Хорошо, сержант. Сам додумался?

— Ребята присоветовали.

— Подскажи остальным расчетам.

Только Оленич сделал несколько шагов, как перед ним вырос Тимофей, ординарец Истомина.

— Вас комбат вызывает.

— Где он?

— Возле третьего пулеметного расчета.

— У Тура? Туда и направляюсь. А что там стряслось?

— Не могу знать. Послал и все.

Истомин разговаривал с высоким, худым лейтенантом. Увидев Оленича, сказал:

— В роте лейтенанта Дарченко нет ни одной противотанковой гранаты. А ведь ему держать мост!

— В полку сказали, чтобы помощи не ждали: офицеров нет, боевых припасов нет, поддержки огнем не будет, — глухим голосом говорил Оленич.

— Нет ли гранат у пулеметчиков?

— Товарищ капитан, если у моих ребят есть гранаты, то пулеметчики сами пойдут на танки. В Минводах вы видели.

— Да, это так. А где майор Полухин? — повернулся Истомин к пехотному лейтенанту.

Тот показал жестом, куда идти. Майора нашли в неглубоком окопе за необычным занятием: он сидел на дне окопа, оплетенного лозой, и месил серую глину. Она, эта глина, словно тесто из темной муки, жила и извивалась под мощными руками майора, лоснилась, расплывалась и округлялась в сплошную тугую массу. Тень остановившихся людей упала на майора, он поднял голову:

— А, комбат! — весело, добродушно воскликнул Полухин, оставив свое необычное тесто и вытирая руки. Затем сильным легким движением выпрыгнул из окопа и козырнул Истомину. — Я тут, понимаешь, руки тренирую. Удивляетесь? Скажете. Полухин занимается ерундой? Может, и так. До военной службы я немного учился лепить. Любил это дело, понимаешь! А тут вдруг увидел огромное месторождение каолина, смешанного с огнеупором… или похожей глиной. Черт возьми, как она месится, как она легко принимает изящные формы! Эта глина понимает человеческую мысль, улавливает настроение, поддается малейшим, нежнейшим движениям пальцев! Не удержался, побаловался малость.

Истомин мрачно слушал возбужденного майора. Он смотрел на глиняную головку юной женщины и молчал. «Это молчание не сулит ничего доброго: будет скандал!» — подумал Оленич. Но Полухин ничего не замечал и продолжал говорить шутливо, по-товарищески доверчиво:

— Хочешь, вылеплю твою голову? — смеясь, обратился он к Истомину. — У тебя такой профиль, как у римского тирана!

Лицо Истомина побледнело:

— Чем занимаешься, майор!

— Видишь, отдыхаю.

— Отдыхаешь? Противник в ста метрах, а ты развлекаешься, как в детском садике — лепишь куколки!

Оленичу жалко было смотреть на Полухина — в глазах майора таяло добродушие, исчезала с лица улыбка и дружелюбие. Вдруг растерянность сменилась досадой:

— Ну зачем ты, капитан, придаешь такое значение этим нескольким минутам моей радости? Все в полном порядке — и оборонительные сооружения, и личный состав в полной боевой готовности. И мы помним, что перед нами враг и что, возможно, сегодня придется столкнуться с ним.

— Твои радости — интеллигентская чушь!

— Истомин, помню, что ты старший здесь, но я выше тебя по званию и не позволю тебе таким тоном разговаривать со мною! Я тебе не лейтенантик из училища, которого ты сделал командиром стрелковой роты.

— Не буду к тебе в претензии, если сегодня тебя назначат старшим и даже обязуюсь подчиняться тебе беспрекословно. Но пока я старший — отвечаю за то, чтобы батальон под твоим командованием выполнил приказ и не пустил врага на эту сторону реки.

— Зачем столько разговоров, капитан? Понимающему достаточно немногих слов! Лучше объясни, как будем оборонять этот мост и эту танкоопасную дорогу? Чем батальон располагает? Имеются два противотанковых ружья, три противотанковые гранаты и четыре бутылки с зажигательной смесью. И ни одной мины. Ни одной, понимаешь?

Истомин остывал, а Полухин — закипал.

— Мин и гранат нет и у меня, — со вздохом проговорил капитан. — И все-таки мы не сойдем с этого места! Противник может нас раздавить, стереть в порошок, но он не пройдет дальше этой реки. И если ты не уверен в этом, говори сейчас. Я свяжусь с командованием полка, попрошу, чтобы тебя заменили. Давай сразу решим, чтобы не тратить время.

Полухин прыгнул на дно окопа, схватил обеими руками вымешанную глину и выбросил ее в кусты, потом выскочил вновь наверх и, ни к кому не обращаясь, проговорил с горечью:

— Будут ли когда-нибудь прислушиваться к окопным командирам? На каждого офицера-окопника три штабиста! Разве не ясно, что здесь оборону держать должен по крайней мере полк! Ведь это же главное направление! Это же проспект в предгорье Кавказа!

Вдруг увидел кого-то из подчиненных, крикнул:

— Чего повылазили? Хотите, чтобы немец дырку в голове сделал? Марш в окопы! — Повернулся к Истомину — уже спокойный и по-прежнему по-дружески улыбающийся: — Зря ты так смотришь на интеллигентов: они — мозг народа, а не военные. Ну да бог с тобой! И все-таки, если останемся живы, я вылеплю твой портрет с чертами тирана!

Истомин ничего не сказал в ответ, опустился на корточки, развернул карту:

— Присаживайся и смотри. Вдруг что со мной, ты остаешься старшим и ответственным. Мы занимаем оборону треугольником. Если ты пропустишь по этой дороге противника, вся наша группа окажется в мешке. Но и на правом фланге существует опасность. Немецкие танки могут обойти болотистый лес еще дальше и правее и выйти нам в тыл уже со стороны железной дороги. Я буду руководить боем именно там. Тебе поручаю левый наш фланг. Головой отвечаешь… Мы должны держать оборону, пока не пройдет бронепоезд.

— Он поможет огнем?

— Нет, ему нужно срочно за Терек.

— За Терек? Послушай, капитан! Да там и так до черта пулеметов!

— Майор, это не наше с тобой дело.

— Ну вот теперь яснее ясного!

Пока говорили капитан и майор, Оленич не проронил ни слова. Но вот они успокоились, и он подошел к Полухину, представляясь:

— Командир пулеметной роты Оленич. Пришел посмотреть, как устроились мои ребята.

— Они молодцы у тебя, лейтенант. Пойдем, проверим.

Стараясь оставаться незаметными, офицеры пошли вдоль передовой. Они осматривали траншеи между отделениями и взводами, ходы сообщения между ротами и второй линией окопов. Беседовали с пехотинцами, пулеметчиками и пэтээровцами, встретили комиссара Дороша, который обучал боевым действиям гранатометчиков и метателей бутылок с горючей смесью, учил, как подбираться к танку, чтобы не попасть в зону его огня.

— У вас оборона, ребята, крепкая. Продумана толково, — удовлетворенно говорил комиссар, явно подхваливая и ободряя бойцов. — Здесь враг не пройдет. Я правильно говорю?

— Правильно, товарищ комиссар!

Потом комбат и Оленич пересекли дорогу — главный объект в обороне, и сразу же на пригорке увидели пулемет сержанта Тура, но не стали приближаться к нему, чтобы не демаскировать, а сигналом вызвали командира расчета к себе. Пулеметчик шел не торопясь, но приблизился быстро и не вызвал у Истомина неудовольствия: нерасторопность сержанта кажущаяся, просто у него такая мощная, сильная, уверенная походка. Сам он невысокий, широкоплечий, лицо волевое, упорный взгляд, подбородок крутой.

Сержант подошел к начальству, доложил по всей форме, что на огневой позиции все в полном порядке, пулемет готов к бою, водой заправлен, ленты с запасом набиты патронами, ведется непрерывное — днем и ночью — наблюдение за противоположным берегом реки и за сопками, между которыми пролегает шлях. Каждый из бойцов знает, что делать, если даже останется один.

Капитан Истомин несколько недоверчиво смотрел на сержанта: его, как командира, всегда беспокоили самоуверенные и сержанты, и молодые офицеры, ему казалось, что они играют в войну.

— Как будете отражать танки, если пехота окажется не в состоянии преградить им путь?

— Противотанковых мин у нас нет. Но есть несколько зажигательных бутылок и даже противотанковые гранаты.

— Сколько? Где взяли?

— Шесть. Они остались у нас после боя в Старобатовке. Нам тогда выдали противотанковые гранаты, а мы их не израсходовали. Так они и остались в нашем расчете.

— Молодцы! — Истомин был в хорошем настроении. Оленич подумал с восхищением: «Военный до мозга костей, даже лишняя граната приносит ему человеческое удовлетворение, а может, и радость». Между тем капитан говорил, обращаясь и к сержанту, и к нему, Оленичу: — Шесть гранат да несколько бутылок не гарантируют полный успех, но наша цена возрастает безмерно! Противнику придется считаться с нашей силой.

И тут же Истомин спросил у Полухина таким тоном, словно заметил какой-то изъян или ошибку в обороне:

— А где установлены противотанковые ружья? Как они будут поражать танки противника? Где огневые позиции гранатометчиков? Надеюсь, вы не собираетесь подпускать танки к самым окопам, чтобы отсюда забрасывать их бутылками да гранатами?

— Противотанковые ружья размещены по обе стороны дороги. Вражеский танк, приближающийся к мосту, будет обстреливаться с двух сторон. Гранатометчики в нужный момент тоже смогут выдвинуться вперед из окопов. Здесь будет стоять рота Савелия Дарченко. Хорошая рота.

— Майор, как ты думаешь, — спросил Истомин Полухина, — противник заметил наше присутствие?

— Думаю, что заметил. Иначе он не остановился бы на два дня за садом и за холмами, а пошел бы прямой дорожкой на Нальчик.

— Да, вероятно, так оно и есть.

— Вся соль в том, капитан, что фрицы не знают, кто перед ними. Какими силами мы располагаем, как сильна наша оборона. И это дает нам шанс.

Капитан Истомин долго и молча смотрел в сторону противника, потом подытожил весь разговор:

— Очень правильный ты сделал вывод, майор. Но это не означает, что враг долго будет бездействовать. Он попробует спровоцировать нас открыть огонь и выявить наши огневые точки. Значит, мой приказ — не стрелять. Когда же начнется наступление противника, стрелять только по живым целям на близком расстоянии. В остальном ты, майор, здесь полный хозяин, лейтенанту Оленичу поручаю центр обороны — прямо против сада. Я буду на правом фланге.

 

14

Когда Оленич возвратился на свой наблюдательный пункт, то увидел майора Дороша. Он сидел с бойцами-пулеметчиками и со стрелками и вел беседу. И невольно Андрей прислушался.

Комиссар говорил о солдатском долге и о двойном долге коммуниста, о том, что пулеметчики, вступая в ряды партии накануне боя, проявили высокое чувство патриотизма и преданности Отечеству, а в бою будут показывать пример самоотверженности и ответственности. С каждым днем этот мужик с какого-то киевского завода становился почему-то ближе Оленичу, нравился все больше своей открытостью и не нарочитой простотой. Да и мысли его, рассуждения, беседы с солдатами не были слишком мудреными, а солдаты его слушали очень даже внимательно. В его неторопливом голосе, в задумчивом взгляде, в добродушном лице они улавливали родное, близкое — отеческое.

Большинство бойцов — молодежь, а он, батальонный комиссар, годился им в отцы. Вопросы ему задавали совсем не военные, не какие-то там заковыристые, а самые что ни есть простые.

— У вас есть сыновья? — спросил кто-то из пулеметчиков.

— Был. Один. Вот примерно вашего возраста.

— На фронте?

— Да. Он погиб в октябре сорок первого под Москвой. Сегодня ровно год.

Оленич видел, как Дорош снял пилотку и опустил голову, глядя на свои большие, морщинистые руки, лежащие на коленях. Притихли солдаты, понимающе и уважительно глядя на пожилого человека, которого не обошла война, взимая страшную дань. Только Трущак, годами, наверное, старше Дороша, сочувственно проговорил:

— Как же остановить эту треклятую огненную колесницу? Трудно умом постигнуть, сколько забрала сыновей!

— Только один есть способ, старик: разбить вдребезги эту колесницу смерти. — Дорош поднялся. Воспоминание о сыне, видно, болью подступило к сердцу — было заметно, как осунулось его усталое лицо. — Мне надо еще к пэтээровцам, к минометчикам пройти.

Оленич проводил майора немного, думая, что надо бы как-то приглянуть за ним, чтобы не лез в огонь. Может, кого из опытных бойцов к нему приставить? Комиссар даже ординарца не имеет.

К Оленичу подошел Алимхан Хакупов. Он попросил командира поговорить с отцом: старик расположился за окопами второй линии обороны и не желает уходить. Андрей пообещал уговорить Шору Талибовича.

С первой встречи у Андрея к Алимхану возникло странное чувство — что-то вроде покровительства. Слишком уж юн парнишка, еще по-детски тосковал о своих горах, невольно вызывая сочувствие. Стройный, чернобровый горец выделялся среди бойцов необычайной подвижностью, легкой, неслышной походкой, подкупающей искренностью. Не было ни одного случая, чтобы Алимхан схитрил, сказал неправду, отказался выполнить просьбу или приказание. Но главное, что привлекало Оленича в Алимхане, — чувство дружбы. Если этот юноша уверовал в кого-то, значит, никогда не изменит…

Как-то вечером, когда во дворе возле казармы собрались бойцы пулеметного эскадрона и лейтенант Кубанов растянул гармошку, началось солдатское веселье: то пели песни, то танцевали барыню и яблочко. Вдруг кто-то попросил сыграть кабардинку. Райков попробовал пройтись по кругу, подражая и грузинам, и осетинам, но выходило так карикатурно, что все вокруг корчились от смеха. Сергей — парень сноровистый, но как ни старался он пройти на носках, как громко ни кричал «Ас-са!», вытягивая рука то в одну, то в другую сторону, хохот только усиливался. И тут Алимхан, который смеялся вместе со всеми, не выдержал: он, словно барс, выпрыгнул на середину круга, встал на носки, весь вытянулся как струпа, рукава гимнастерки натянул на самые кончики пальцев, гордо отклонил назад голову, выпятив грудь вперед, и пошел, пошел, пошел по кругу — легко, стремительно, плавно. Казалось, он и земли не касается ногами! И все удивились — что стало с молчаливым, бирюковатым пареньком? Это был совсем другой Алимхан! Сколько было молодечества, грации, страсти в его движениях! И невольно все, стоявшие широким кругом, в такт музыке били в ладоши, подбадривая танцора поощрительными выкриками. Но Алимхан вдруг остановился и вышел из круга, опустив голову. Оленич, оказавшийся рядом, похвалил:

— Молодец, Хакупов! Ты — джигит!

— Эх, командир! Если бы я так танцевал в своем ауле, меня бы засмеяли.

— Ты здорово танцевал.

— Плохо, командир. Совсем плохо! Нужны мои сапоги, нужен мой бешмет, моя папаха, мой кинжал. Нужна моя музыка!

— Вот разобьем врага, поедем к тебе в аул, и там ты нам станцуешь так, как умеешь. Обуешь свои сапоги, наденешь бешмет и папаху. Будет греметь твоя музыка, Алимхан!

Может быть, тогда в сердце юного кабардинца родилась искра доверия и дружбы к своему командиру: парень стал открытее и доверчивее. Он уже не сторонился ребят, не чувствовал себя отчужденно. Таким переменам радовался Оленич, чувствуя симпатию к гордому и самолюбивому горцу. Во всяком случае, с тех пор между ними установились хорошие отношения, какие можно только представлять между командиром и рядовым…

Появление старого Хакупова на переднем крае обороны для Оленича было досадным. Что касается капитана Истомина, которому доложили о чрезвычайном происшествии, то у него это вызвало резкое недовольство. От его имени в подразделения передали приказ: проникшее в боевые порядки гражданское лицо немедленно препроводить под конвоем в особый отдел полка.

Такой приказ, конечно, нормален в условиях боевых действий. И все же Оленич начал доказывать капитану, что старик Хакупов — не чужой человек: он ведь почти сутки был проводником. Неужели же комбат об этом забыл? Истомин ничего не забыл, но твердил: не положено, нельзя держать стариков на переднем крае.

Уладила дело Женя. Ох, эта Женя! Появилась сияющая, возбужденная, точно на празднике. Чудеса! И тут же Андрей вспомнил, что с ними произошло. Сразу все иное отдалилось. Существовала только она — трогательно близкая, необъяснимо прекрасная девушка. Пока рассвело, он находился в состоянии неопределенности, ему чего-то не хватало, словно не завершил какое-то важное дело. А еще ему казалось, что все время возле него, совсем близко, кто-то ходит, кто-то ищет его. Значит, все мысли, все душевное состояние, как сейчас он понял, связано было с Женей, потому что, как только она появилась, все упростилось, разъяснилось, упал с души тяжелый груз.

— Привет, Андрей!

— Лишь в это мгновение я понял, что все время хотел тебя видеть. Увидел — и словно сил прибавилось.

— Ты спал хоть немного?

— Нет. Представь, не хотелось.

— Я тоже глаз не сомкнула. Воображение такие картинки рисовало! Хочу тебе рассказать…

— У меня неприятность. В расположении появился старик Хакупов. Понимаешь, приехал проведать сына. Всего-то!

— Это его ишак? — спросила Женя, показав на животное, пожирающее листву на кустах лозняка.

— Да, это его транспорт.

— Андрейка, постарайся не ссориться с капитаном. Это так важно.

— Сам знаю, что перед боем необходимо уравновешенное душевное состояние. Да мы ведь и не были врагами, если разобраться. А в последнее время даже подружились.

— Обо мне он что-нибудь говорил?

— Кажется, капитан заметил твое отношение ко мне.

— И все?

— Чего ты еще ожидала?

— Ну, я думала, что он мог бы немного больше тебе обо мне рассказать. Все-таки девушка, офицер, добровольно ушедшая на фронт и почти все время в одних частях с ним. Железный человек! — У Соколовой даже слезы навернулись на глаза.

— Женя, ты что-то недоговариваешь?

— Но ведь он — командир! Старший среди нас. Обидно!

— Успокойся, у него забот — по горло. А всяческую сентиментальность он не любит, сама знаешь.

— Еще как!

— О тебе же он сказал: героическая девчонка.

— Правда? Тогда порядок! Давай помозгуем о старике. Первое, что тебе надо, — с капитаном держись спокойно и уверенно, настаивай на своем. Он любит и уважает офицеров с характером, с достоинством. Второе. Давай придумаем какую-нибудь необходимость…

— Женечка, а ты не можешь спрятать его у себя?

— Идея! Скажу капитану, что взяла старика к себе в санпункт помогать. Я обязана привлекать гражданское население для выноса раненых. Сама пойду к капитану.

— Ты умница, Женя!

Оленичу показалась странной уверенность Жени в благополучном исходе их затеи, но он не стал допытываться, да и времени не было.

Откуда-то издалека донесся глухой гул, словно далеко в горах начался грозный обвал. Гул становился отчетливее, он нарастал с каждой секундой — шла вражеская армада. Послышалась команда «Воздух!». Оленич посмотрел в чистое и голубое осеннее небо: высоко-высоко шли три тройки двухмоторных бомбардировщиков противника. Они шли спокойно, уверенно курсом на Нальчик, и у Андрея сжалось сердце: там в госпитале комэск Воронин, там жители — женщины и дети, там еще была до сегодняшнего дня мирная жизнь. Город еле-еле виднелся сквозь синюю дымку. Прошло всего лишь несколько минут, и над той синью медленно и бесшумно поднялись и заклубились белые облака взрывов, затем повалил черный дым, который, потянулся до самых горных вершин. Через некоторое время донесся глухой гул взрывов. А небо гремело и ревело от летящих новых и новых эскадрилий бомбардировщиков.

Оленич стоял возле своего наблюдательного пункта и, глядя на гудящее небо, на черно-белые тучи разрывов над Нальчиком, ощущал в себе нарастающий, нестерпимо палящий жар, который испепеляет все нормальные человеческие чувства, самообладание, равновесие, к которому так призывает капитан Истомин. И вдруг Андрей понял как никогда ясно: реальность вот она, в небе, в неотвратимости полета этих бомбардировщиков, которые летят и летят с самого первого дня войны; в горящем мирном городе, где на госпитальной койке мечется командир эскадрона, не способный даже позвать на помощь. И тот комиссар с выжженными глазами, и этот онемевший прекрасный молодой офицер… Может быть, лишь один Истомин чувствует и понимает все, что делается вокруг. Да, он вызывал, и Андрей должен явиться к нему.

Но Истомин не ругался и не выражал недовольства: он был предельно серьезен и мрачен.

— С этим кабардинцем уладилось. Пусть помогает Соколовой. Но я хотел видеть тебя, Андрей Петрович, по иному случаю.

Оленич напрягся: «Невиданное дело, он называет меня по имени-отчеству!»

— Только что передали приказ: тебе присвоено звание старшего лейтенанта. Поздравляю!

— Служу Советскому Союзу! — вырвалось у Андрея.

Истомин подошел к Оленичу и, полуобнимая за плечи, по-отечески заботливо обратился:

— Тебе поручаю Соколову.

— Отправьте ее в полковую санчасть. Вы же можете приказать ей, товарищ капитан.

— Приказать просто. Но не могу. Вот ты обязан повлиять на нее: она любит тебя, Андрей.

— Не будем спорить. Только хочу сказать, что она действительно героическая девушка и она не покинет свой боевой пост. И мне было бы обидно унижать ее, приказным порядком удаляя с передовой. Хотя я горячо хочу ее спасти!

Истомин сел, опустил голову, казалось, что безмерный груз навалился на его плечи, и в сердце Андрея снова, теперь уже и к Павлу Ивановичу, возникло сочувствие. Что же его гнетет? Что делается в этой закаленной, запертой на семь замков душе? А в ней есть что-то такое, чего не дано знать никому. Возможно, это высоколетящая звезда — Нино? А может, вся прожитая жизнь или только сегодняшний бой? Может, это бронепоезд с пулеметами и пушками, предназначенный не для врага, а для всех них?

Оленич присел рядом с капитаном.

— У нас, военных, принято личные трудности переносить в одиночку, радостями делиться с друзьями. Но бывают минуты, когда хочется если не помочь, так хоть побыть рядом.

— Да, это так, — отозвался Истомин, словно отряхиваясь от каких-то насевших на него раздумий. — Но со мной все в порядке, Андрей. А если и есть что, мучающее меня, то от этого никто не сможет освободить. Да я и сам не хочу от него освобождаться: это частица жизни.

В землянку вошел комиссар Дорош.

— Капитан, к тебе не могут дозвониться из штаба армии.

И тут же послышался зуммер полевого телефона.

Дорош взял под руку Оленича, поздравил со званием, и, разговаривая, они вышли. Оленич успел услышать, как Истомин обрадованно удивился:

— Да, я. Ты? Как ты нашла меня? Ах, Мерани!..

 

15

Андрей возвращался на центральный участок обороны, где был его наблюдательный пункт, как вдруг услышал негромкие голоса. Раздвинув кусты, увидел, что на небольшой поляне Женя показывала санинструктору Гале, как нужно эвакуировать тяжелораненых, как оказывать первую медицинскую помощь. Увидев его, Женя обрадовалась:

— Старший лейтенант Оленич! Поздравляю тебя со званием!

— Откуда узнала?

— Я разговаривала с капитаном Истоминым. — Весело и шутливо она рассказывала ему о своем разговоре: — Капитан сегодня в хорошем настроении. Он добр, как никогда! Разрешил мне остаться здесь и организовать помощь раненым бойцам. Так что можешь не стараться… Галя, оставь нас.

— А мне было бы спокойнее, если бы ты находилась в полковой санчасти.

Лицо у Жени нахмурилось, губы ее дрогнули:

— Мне казалось, что нам вместе будет легче пережить то, что выпадет на нашу долю. — Вдруг задиристо блеснули глаза, и Женя решительно проговорила: — Война свела нас, объединила, и я не хочу отдельной судьбы, отдельной жизни. Мы будем вместе, что бы с нами ни случилось.

— Не обижайся, но я хочу, чтобы ты осталась живой.

— А ты не хорони себя заранее! Я хочу жить. Но жить рядом с тобой! Быть около тебя. Всегда.

— И я хочу быть вместе с тобою, но в мирной жизни. Посмотри, вот уже час летят и летят бомбовозы. Они разрушают город, убивают людей. Сколько за этот час они сбросили бомб! А что будет здесь через час? Через три? А к вечеру?

— Все это мы уже видели с тобой. В Минеральных Водах было не спокойнее и не безопаснее. А ты ведь с сорок первого видишь это. Но мы узнали любовь, и это впервые. И это — главное. У меня только одна просьба: давай будем стараться чаще видеться. Во время боя мы должны видеть друг друга.

— Это хорошая идея. Буду наведываться к тебе.

— Я все время буду думать о тебе и искать глазами.

— Хочу, чтобы ты была спокойной.

— Постараюсь.

Но было заметно, что она переживает и за себя, и за него, что она просто боится, чтобы не случилось беды. Она вся в смятении, в странно-возбужденном состоянии, словно ее бьет лихорадка, и лицо бледное. Сначала он подумал, что это от бессонной ночи, теперь же понял — она волнуется, у нее до предела напряжены нервы, но держится, хочет показать, что спокойна.

Подошел Райков и доложил, что пока все спокойно, но из-за сада, где-то в глубине вражеского тыла, слышен гул, похожий на шум танковых двигателей. Но какого-то движения пока не замечено.

Ефрейтор разостлал на бруствере хода сообщения свою неизменную попонку с Темляка, которая служила скатерью-самобранкой, на нее положил полотенце, а на него положил чурек и бутылку, заткнутую кукурузной кочерыжкой.

— Что ты, старик! — удивился Оленич.

— Время позавтракать. Потом некогда будет.

— Ну, ладно. А бутылку зачем? Что в ней, неужели рака, самогон?

— Нет, это не водка и не вино, а мед.

— Где взял это богатство? Вчера не было меда.

— Вчера не было, сегодня есть. — Еремеев еще больше сморщил лицо, прищурил глаза: — Из кухни передали по случаю повышения в звании.

— Ты чего хитришь? Какая кухня?

— Разве нет? Сказали — из кухни.

— Признайся, выпросил у кабардинца?

В разговор вмешалась Женя:

— Не придирайся к старику. Он отлично придумал! Надо же как-то отметить такое важное событие. Разве ты не рад? И вообще, Андрей Петрович, тебе не идет, когда ты гневаешься.

— А ты помолчи!.. Бери, ешь.

Женя отглотнула немного из бутылки и с наслаждением облизывала губы. Совсем неожиданно, как снег на голову, из кустов вышел Николай Кубанов. Он сразу оживился, повеселел, хотя видно было, что устал до чертиков, лицо осунулось, буйный чуб не вился, как обычно, а сник и прилип ко лбу.

— Ха, лейтенант Оленич неплохо устроился!

Женя перебила:

— Старший лейтенант!

— Ах, старший лейтенант! Ну, тогда понятно. Это же совсем другое дело! Позавидуешь: звание, красивая девушка, бутылочка…

— Присаживайся, — пригласил Андрей. — Ты, наверное, голодный как волк.

— Хорошо бы пожрать маленько. Но некогда. Забежал на минутку — передохнуть. Еле проскочили…

— Как Темляк?

— Знаешь, до сих пор тоскует по тебе. Хотя отношения у нас налаживаются. Ну, мне пора: в штабе я должен быть через полтора часа. Побежал! «Языка» тащим, тяжело. После боя встретимся. Пока! — Николай махнул рукой и даже не улыбнулся на прощанье — то ли устал, то ли грустно расставаться — и скрылся за кустами.

Подул ветерок, и посыпалась листва. Один багровый листочек зацепился за волосы Жени, Андрей снял его, а она посмотрела вверх, в небо.

— Золотая осень, — проговорила Женя, — золотая пора.

Оленич незаметно вздохнул: он любил эту пору года, «бабье лето», время прозрачных осенних красок, свежего воздуха, бездонной голубизны неба. Он не помнил, почему полюбил осеннее время, что было причиной его душевного подъема именно в дни буйства красок, тишины и преддверия ненастья, как он пришел к ощущению этой красоты, но эта пора восхищала и волновала.

Стояли рядом и молчали, словно прислушивались к мыслям и чувствам друг друга. Невдалеке прошелестели кусты, и они вздрогнули от неожиданности, Женя невольно прижалась к Андрею. Из кустов выскочил запыхавшийся боец-пехотинец. Увидев двух офицеров, он растерянно остановился и хотел броситься назад. Оленич крикнул:

— Стой! Кто такой? Откуда?

Крупный детина, без оружия, оглянулся с виноватым видом:

— Да я, товарищ лейтенант, с правого фланга… Хотел проскочить на левый, там у меня землячок, проведать, покуда не поднялась эта кутерьма.

— Вы что, товарищ боец, спятили?! Какой землячок, когда вот-вот полезут фрицы! Где ваше оружие? Марш назад в свой окоп! Я проверю.

— Слушаюсь, — промямлил солдат и скрылся в кустах.

А со стороны второй линии окопов послышался зуммер телефона и приглушенный голос забубнил:

— «Орион», «Орион»! Я — «Обойма», я — «Обойма»! Отвечай!

И тут с переднего края донеслось:

— Воздух! Воздух! Идут на нас!

— Я в санпункт! — вскрикнула Женя и побежала.

Из-за верхушек деревьев хмурого леса вынырнуло звено «юнкерсов». Со свистом и воем они начали падать с высоты на боевые порядки, поливая пулеметным огнем, почти припадали к земле. Сбросив бомбовый груз, устремились круто вверх. Не успели они отойти в сторону, как появилась новая тройка самолетов, и пошло одно звено за другим. Пикирующие бомбардировщики — грозные машины, они не только бомбили и обстреливали из пулеметов, но пугали своим внешним видом, воем да свистом, пригибали к земле, подавляли волю. Оленичу за год войны они встречались много раз, и то он никак не мог привыкнуть к их угнетающему воздействию на психику. А малообстрелянный боец часто терялся и с трудом сохранял самообладание.

Первые атаки особого вреда не принесли — бомбы взорвались далеко в тылу, за второй линией окопов, взметнув столбы песка. Оленич понял, что они осторожничают, боятся попасть по своим. Значит, пехота противника где-то поблизости, вероятнее всего в лесу, в саду и за холмами. Но после получасового перерыва «юнкерсы» налетели снова. Теперь они сбросили несколько бомб на плато, которое примыкало к реке и на котором располагалась оборона. Еремеев крикнул командиру:

— Разрешите стрелять по самолетам?

Оленич скептически махнул рукой: мол, дело это бессмысленное. Но ординарец воткнул в бруствер рогатину из сухой ветки, приладил винтовку и начал деловито и сосредоточенно постреливать каждый раз, когда подлетали вражеские самолеты. Он успевал сделать три-четыре выстрела.

С каждым налетом самолеты пролетали все ближе к передней линии окопов, все прицельнее били из пулеметов, а небольшие бомбы взрывались почти в боевых порядках. «Юнкерсы» припадали к земле, чуть ли не цепляясь выпущенными шасси за кустарник. Оленич боялся, чтобы пулеметным обстрелом противник не повредил станковые пулеметы еще до начала боя. Поэтому пробрался к позиции Райкова и облегченно вздохнул: боеприпасы были надежно спрятаны в ниши, а «максим» обнесен валом из песка. Опасно только прямое попадание бомбы, мины или снаряда. Райков доложил, что командир самой крайней огневой точки — Коляда передал: в лесу напротив обороны замечено движение людей. По всей видимости — противник. Усилил наблюдение.

Оленич хотел было пройти к Коляде и посмотреть, что там за движение, но наткнулся на бронебойщиков. Два бойца сидели на дне окопа, а ружье лежало на бруствере — и сами солдаты, и их оружие присыпано пылью и песком.

— Почему не бьете по воздушным целям?

— Не было команды. Наш сержант во втором отделении.

— Немедленно привести ружье в позицию для стрельбы по самолетам! Открывайте огонь!

— Есть! — произнес младший сержант, видимо наводчик, поднимаясь и отряхиваясь от пыли. А второй номер, громоздкий парень, оказался тем знакомым Оленичу, который искал земляка.

Они вздыбили свою длинноствольную бронебойку и изготовились к стрельбе. Старший лейтенант поискал главами Еремеева, но ефрейтора не было видно. Послышался нарастающий гул самолетов. Тройка бомбардировщиков пронеслась низко над окопами. Бомба упала где-то возле пулемета Майкова. Андрей, забыв про бронебойщиков, кинулся к своим.

— Еремеев! Что там у нас?

Старый солдат сидел на бруствере и протирал тряпочкой винтовку.

— Бодрова зацепило осколком, а так — все живы.

Где-то за лесом, а может быть и в самом лесу, завыли немецкие шестиствольные минометы, С шелестом и свистом мины пролетели над головами Оленича и Еремеева и шлепнулись звонко и многоголосо в центре равнины, вблизи одинокой яблоньки. Оленич нанес на карту примерное расположение минометов. Еремеев, примостившийся рядом, вытащил из кармана брюк платочек, развернул его, и на солнце блеснули карманные часы. Было видно, что они старинной работы и, по всей вероятности, серебряные. Ефрейтор открыл крышечку и долго смотрел на циферблат, словно читал что-то написанное мелким почерком. Потом осторожно завернул часы в платочек и попросил Оленича:

— Товарищ командир, дайте карандаш и листочек бумаги.

Оленич подал ординарцу и карандаш, и листок бумаги из своего блокнота. Старик начал писать старательно и неторопливо. Сначала Оленич удивился: что это Еремееву приспичило заняться писанием? А потом до него дошло, что солдат хочет оставить на всякий случай письмо домой.

Артподготовка нарастала. Уже били не только минометы, далеко за лесом громыхали дальнобойные пушки. Снаряды уходили далеко в глубину обороны и, наверное, достигали железной дороги.

К Оленичу подполз с забинтованной головой Бодров. Он еще не отошел от испуга, и лицо его, робкое и растерянное, выглядело жалко. Оленич хотел приободрить парня, но тот хриплым голосом доложил:

— Товарищ старший лейтенант, Райков послал сказать, что артиллерийская разведка просит уточнить ориентиры огневых вражеских точек.

Оленич быстро нанес на бумагу данные и отдал Бодрову.

— Скорее передай это ребятам из артиллерийской разведки. Ты в состоянии?

— Да, товарищ командир.

И как-то неожиданно установилась тишина. Было странно: после грохота, гула, взрывов и стрельбы вдруг — такая тишь. Оленич пришел в отделение Райкова:

— Будьте внимательны, сейчас противник должен начать наступление. Передайте пехоте, чтобы подпускали ближе, стреляли наверняка. Наступать будет много, они ведь тоже готовились к сегодняшнему дню. Попробуют действовать на психику.

Да, наверное, каждый боец чувствовал, что сейчас решается вопрос жизни и смерти. Может, об этом конкретно никто и не думал, но душевное напряжение, обессиливающее ожидание овладевало каждым, И теперь, когда этот миг стал реальностью, подошел вплотную, все зашевелились, отряхивались, приводили себя в порядок, осматривали оружие. Делали они это незаметно, но Оленич не впервые наблюдал за солдатами в часы, предшествующие бою, и знал, что это самое трудное время. Когда начинается бой, все тревожные раздумья отходят на второй план, а то и теряются вовсе. Еремеев протянул Оленичу карандаш:

— Не успел. Вот не успел…

Телефонист позвал Оленича к телефону. Комбат Истомин спрашивал, как обстановка, не навредила ли артподготовка и бомбежка? Оленич успокоил командира, что все в порядке, что легко ранен один пулеметчик, что бойцы готовы к отражению наступления противника.

— Очень надеюсь на тебя и на твоих пулеметчиков. Ты это помни, Андрей.

— Помню и понимаю.

— Хорошо. Поддерживай со мною связь: я тоже буду себя чувствовать уверенней.

Последняя фраза очень удивила Оленича: неужели и Истомин способен испытывать сомнения, переживать за исход событий?

Над равниной медленно опускалась, рассеиваясь, пелена дыма и пыли, по ложбине тянуло гарью, улавливался кисловатый запах тола.

Кто-то из бойцов пронзительно-отчаянно выдохнул:

— Фрицы!

Оленич поднял голову и увидел первую шеренгу серо-зеленых фигур, отделившихся от зарослей сада и продвигающихся по зеленому лугу к реке. Они шли с винтовками и автоматами на изготовку и не начинали стрелять» Оленич передал команду: подпустить ближе к речке.

В глубине сада снова завыли минометы, над головою пронеслись с шелестящим свистом мины. В нашем тылу отозвались пушки, и снаряды прошуршали, летя в тыл немцев. Они взорвались далеко, еле слышны были звуки взрывов.

Из тени деревьев появлялись снова и снова солдатам противника. Стрелки батальона не выдержали и открыли стрельбу. И тут же застрочили немецкие автоматы и ручные пулеметы. Кто-то из бойцов неподалеку от Оленича застонал. Райков еще не начинал огня. И когда вражеские солдаты приблизились к самой реке, сержант спросил у Оленича:

— Товарищ старший лейтенант, можно начинать?

— Еще чуть-чуть, пусть входят в воду. В реке не заляжешь.

Но вот слева застрекотал «максим». Оленич определил: Гвозденко открыл огонь. В бинокль видно было, как изломалась цепь вражеских солдат, как замедлилось их продвижение к мосту.

— Начинай, Райков! — скомандовал Оленич.

Сержант сам лег к пулемету. Оленич видел, как цепкие руки паренька слились с рукоятками, как большие пальцы нажали на гашетку. «Максим» вздрогнул, даже подался вперед тупым носом, словно хотел вырваться из сильных рук.

Шеренги немецких солдат уже не так ровно и браво шли, как вначале, многие падали, не дойдя до реки. Но другие шли упрямо к берегу. Бойцы стреляли дружно, пулеметы строчили бойко, но и вражеские солдаты непрерывно поливали огнем позиции обороняющихся батальонов Истомина и Полухина. Видимо, взвод минометчиков получил приказ накрыть минами наступающую пехоту врага. Мины начали взрываться на всем пространстве от сада до реки, разрывая немецкие шеренги. Отдельным автоматчикам удалось достигнуть реки, но почти все они упали в воду, уже убитые или тяжело раненные. Вот один автоматчик, беспомощно взмахнув руками, тяжело рухнул на берег, свесившись до самой воды. Второй, изогнувшись чуть ли не вдвое, опустился сначала на одно колено, потом на другое, упираясь руками в землю, наконец уткнулся головой в песок. Внимание Оленича привлек Огромный Детина с ручным пулеметом. Он шел в полный рост и, прижав приклад к животу, беспрерывно строчил. Андрей не видел, но чувствовал, что его пули пролетают где-то совсем рядом, что они не дают бойцам передних окопов поднять голову. Пулеметчик вел себя довольно нахально, словно верил, что его никакая пуля не возьмет. «Врешь, возьмет!» — подумал Оленич, прилаживаясь к стрельбе. Немец вошел в реку, вода переливалась через широкие голенища его сапог, но он шел. И тогда Оленич полоснул из автомата короткой очередью. Нет, немец не остановился и продолжал идти, не обращая внимания, что вокруг него вода закипает от пуль. Андрей снова нажал на спусковой крючок и уже не отпускал, пока пулеметчик не остановился, удивленный. Пошатнувшись, он удержался на ногах и выхватил из-за голенища гранату на длинной деревянной рукоятке. Оленич прицелился и сделал два-три выстрела. Рука с гранатой дрогнула, словно по ней прошла судорога, и повисла, пальцы разжались, граната, упав на мокрый валун, взорвалась. Облачко сине-серого дыма рассеялось. На валуне животом вниз лежал пулеметчик, светлые волосы свисали с головы, и вода шевелила их. Пилотка поплыла по течению…

Теперь все стало на свои места, бой шел знакомо, как уже было не раз. Прошло, наверное, часа полтора, немцы постепенно отошли назад в сад. Наступила тишина. Эта передышка была необходима, и Оленич решил проверить: какие потери, в каком состоянии вся оборона.

У пулеметчиков потерь не было, среди пехоты убитых несколько человек, десятка два раненых. Как там Женя? Надо бы заглянуть.

— Еремеев, есть у нас водичка?

Пригибаясь, ординарец приблизился к командиру и подал флягу.

 

16

Первая атака вражеской пехоты отбита сравнительно легко. Но передышка нужна была, чтобы осмотреться, привести в порядок людей, дать опомниться и приготовиться к более суровым испытаниям.

Андрей все сильнее ощущал потребность видеть Женю. Кажется, прошла вечность, и где-то в далеком прошлом лунная ночь, а их любовь не реальность, а фантастика, да и не с ними это было и где-то в Ином мире.

День стоял такой солнечный и жаркий, словно в допотопные времена, в сказочной стране с пальмами и кактусами, с песчаными дюнами и травянистыми пампасами, со слонами и обязьянами — в снах и грезах, в мальчишеском воображении. Но за рекой на густой низенькой ярко-зеленой траве лежат трупы вперемежку с живыми, при оружии, в касках, с телячьими ранцами за плечами. Одни уже не могут пошевелиться, другие ползут, чтобы убивать. И этот огромный ариец, охвативший длинными руками зеленый валун, его шевелящийся в холодной воде светлый чуб напоминает, что такое может случиться с каждым по обе стороны реки.

Прошло около часа. Противник не проявлял активности, но Оленич понимал, что враг долго не будет прохлаждаться, подтянет новые силы, установит поближе артиллерию или минометы и попробует снова перейти реку. Он постарается подавить выявленные огневые точки, а потом двинет пехоту. Но и по эту сторону солдаты тоже готовились: проверяли оружие, запасались патронами, старшина Костров все же сумел накормить личный состав. У пулеметчиков и пехотинцев настроение боевое, даже веселое. Из окопа Райкова то и дело слышались веселые возгласы, смех. Оленич подошел ближе. Мимо него по траншее прошел к пулемету раненый Бодров. Его встретили остротами. Первым начал Райков. Он воскликнул:

— Жив-здоров, Захар Бодров!

Пожилой солдат Антон Трущак важно произнес:

— У тебя, Бодров, гранит голова. Я слышал, как звякнул осколок бомбы. Сначала подумал, что осколок угодил в бронированный щиток нашего «максима». А это он в твою голову! Да еще срикошетил!

Андрей, давясь от смеха, сдерживался, чтобы не расхохотаться, даже глаза наполнились сверкающей влагой. Алимхан прицокивал языком и бил ладонями по ляжкам. А подносчик патронов, худой, плечистый татарин Абдурахманов, всегда молчаливый и замкнутый, отцепил от пояса пробитую флягу, качая головой, запричитал:

— Пропал фляга! Йок вода. Где татарин возьмет другой фляга? Абдурахман хочет пить. Нет вода — нет сила! Командир, — обратился он плачущим голосом к Райкову, — что будем делать?

— Как же так? Сам целый, а фляга с дыркой?

— Осколок бомбы пробил. Отскочил от головы Захарки, попал в мой фляга! Йок фляга.

Смеялись все. Райков схватился за живот:

— Ой, не могу! Нет моих сил! Захар, Захар! Дай хоть потрогать твою бронированную брянскую голову.

С наблюдательного поста донеслось:

— Немцы! Немцы идут!

И сразу установилась в окопе мертвая тишина. Райков, еще не видя, где немцы, скомандовал:

— Приготовиться, братцы!

И лишь после этого припал к краю бруствера, чтобы лучше сориентироваться. Оленич находился в своем окопе, и ему очень хорошо было видно, как солдаты противника уже не плотными шеренгами, а рассредоточенно кинулись от сада ускоренным шагом, некоторые бегом — к реке, начав строчить из автоматов еще издали.

Но и на этот раз врагу не удалось не то что переправиться на правый берег, но даже войти в холодную воду, которая так вожделенно поблескивала, переливаясь и струясь через камни и валуны. Солдаты снова залегли за камнями, даже прятались за кусты. И чтобы приглушить немного огонь со стороны обороняющихся и дать возможность отойти в сад пехоте, по переднему краю ударили немецкие минометы. Мины ложились достаточно близко, заставляя пригибаться в окопе. Послышались призывы о помощи, крики и стоны раненых.

«Надо посмотреть, что где делается», — подумал Андрей и поднялся, отряхнулся, привел себя в надлежащий вид.

— Старшина Костров!

— Здесь!

— Ухожу к Гвозденко и Туру. Остаетесь за меня. Усилить наблюдение за противником. Держаться до последнего патрона.

— А потом?

Оленич увидел, как у старшины лукаво сверкнули глаза, сказал:

— И потом держаться!

Как только минометный огонь приутих, Оленич кинулся на левый фланг. Он знал, что там опытный командир-огневик Полухин, но все же хотелось самому посмотреть на своих ребят, увидеть их во время боя, может быть, поддержать, чем-то помочь. Так же, как и на правом фланге, где взял на себя ответственность Истомин.

До отделения Гвозденко оставалось с полсотни метров, когда по позициям батальона Полухина ударили пушки: они стреляли из-за холмов. Снаряды ложились на семьдесят — сто метров сзади передовой и вреда обороне нанести не могли, но под огнем оказались тылы — санпункт, пункт связи, командный пункт. В памяти возникло Женино освещенное луной лицо. А днем — ни после первой, ни после второй вражеской атаки — он ее не видел. Как она держится? Ведь нервничала перед боем.

Снаряды ложились все ближе к линии окопов. И Оленич уже бежал почти в зоне огня. Все чаще над ним пролетали со свистом осколки и его осыпало пылью, поднятой взрывом. Однажды он услышал угрожающий свист и упал ничком на дно хода сообщения. Снаряд разорвался в нескольких шагах впереди на самом бруствере. Взрыв оглушил, на голову посыпался песок, полетели ветви.

Рядом послышался стон. Оленич кинулся на голос: по песку полз раненый боец, оставляя за собой кровавый след.

— Погоди, солдат, погоди, — прошептал Андрей, склоняясь над раненым. — Сейчас я тебя перевяжу.

— Ноги… Ноги мои…

Красноармеец был ранен в обе ноги. Оленич кое-как перетянул ему ноги выше ран. Боец опять было со стоном, приговаривая «ноги, мои ноги», пополз, хватая руками песок.

— Подожди… Сейчас тебя отнесут в медпункт, перевяжут как следует… Полежи минутку.

Оленич пробежал еще несколько метров, наткнулся на бойцов и приказал, чтобы доложили командиру отделения — рядом лежит раненный в обе ноги боец, нужно его доставить в медпункт.

— Исполним, товарищ командир.

Оленич двинулся дальше и через минуту свалился в окоп к пулеметчикам. Ребята подхватили его на руки, послышался обеспокоенный голос Гвозденко:

— Вы не ранены, товарищ командир?

— Нет. Со мною все в порядке. Что у вас?

— Передышка! — воскликнул Гвозденко.

— Не думаю, — возразил Оленич.

Так оно и вышло: не прошло и получаса, как на вершинах возвышенностей показались цепи фашистских солдат. Спустились в лощину и двинулись к реке, но продвигались они медленно и наконец остановились. И тут Гвозденко увидел, что из сада стремительно выбежали сотни две солдат, в основном автоматчики. Они на ходу поливали огнем передний край обороны настолько плотно и метко, что не давали возможности поднять голову. Не успели стрелки батальона и пулеметчики опомниться, как фрицы оказались у самой реки.

— Приготовить гранаты! — скомандовал Гвозденко и сам достал из сумки две гранаты-лимонки.

— А противник явно отдает предпочтение вашему участку огневой позиции, — отметил Оленич.

— Еще бы! Мы ведь взяли раненого автоматчика во время атаки.

— Живой?

— Живой. Где-то на перевязочном пункте.

— Почему не доложили?

— Тут был комиссар Дорош.

— Все равно я должен был знать! Взяли его вы, пулеметчики?

— Да.

— Вот видишь, а я не знал.

— Виноват, товарищ старший лейтенант! Не повторится. Была спешка. Только мы его вытащили, как майор Полухин прислал двух бойцов и пленного забрали. Майор Дорош сразу же пошел следом: ему необходимо связаться со штабом и отправить пленного.

— Майор Полухин в боевых порядках?

— Он постоянно здесь.

— Я к нему.

— Товарищ старший лейтенант, подождали бы, пока отобьем эту атаку. Видите, как они упрямо лезут к нам, такой настырности у них сегодня еще не было.

— Они считали, что тут просто пройти. Деритесь, Гвозденко, но берегите людей.

— Говорят, что бронепоезд где-то недалеко, ведет бой и пробивается сюда.

— Ты об этом не думай. И бойцам так говори: не надо думать, что бой кончится, когда пройдет бронепоезд.

— Так точно, товарищ командир! Будем драться, не ожидая подмоги.

Ничто так не воодушевляло Оленича, так не поднимало его боевой дух и настроение, как мужество бойцов, ему подчиненных. Если слышал не наигранный, а искренний бодрый голос солдата, если видел, как, не раздумывая, боец кидается в атаку, гордость и радость переполняли душу. Андрей и сам бросался в атаку — не раздумывая и самозабвенно. Тогда он не боялся поднимать солдат в наступление, и не было у него ни сомнений, ни страха идти впереди взвода или роты.

Было ему приятно услышать от майора Полухина:

— Твои пулеметчики — настоящие. А Гвозденко я бы мог доверить не только взвод — роту. Надежный парень! — Вдруг Полухин спохватился: — Извини, забыл: поздравляю с повышением в звании. Истомин о тебе высокого мнения. Ты что, для этого сухаря вроде сахарного сиропа?

В последней реплике Оленич почувствовал не простую иронию, а что-то вроде насмешки.

— Вы что же, товарищ майор, офицеров делите на сиропы и уксусы?

— Хо-хо-хо! Уже и оскорбился! Какой гусар, понимаешь!

— Не оскорбился. Но таких шуток не воспринимаю.

— Ну, что же, как говорится, хвалю молодца за обычай. Но мне интересно было, что Истомин со мною говорил так, будто хотел тебе показать, какой он жесткий офицер. Он что, фанатик? Так сказать, военный до мозга костей?

— Да нет… Просто он знает, какой будет бой… Ответственность.

Полухин долго молчал, потом вдруг широким жестом кинул шинель на дно окопа, словно расстилая ее перед молодым офицером.

— Давай немного посидим, старший лейтенант. Ты не думай обо мне — как о неорганизованном интеллигенте. Хочешь наперсточек шнапсу? Ну и не нужно! Препаскудное пойло, скажу тебе! Хотя я иногда употребляю. Нет, нет! Я не пьющий. Так, для очистки своего озлобившегося нутра. Да и то свою, родную, русскую. А сейчас вот нет своей, понимаешь. Нет ни жратвы, ни питья. И вообще, мне кажется, уж ничего нет. И мы бьемся лишь потому, что еще живы. Что? Сказал что-то крамольное? Такое нужно держать при себе. А еще лучше — выбросить его начисто. Но я ведь не зря выбрал тебя для исповеди, И благодарен судьбе, что в сию минуту она мне послала тебя — не только образованного, не только честного, но и интеллигентного. Интеллигентность, брат, высшая оценка человека! Она всегда была высшей и еще будет высшей. И ты меня вспомнишь…

— На войне, естественно, у нас у всех возникает потребность высказаться — накапливается слишком много всяческих грузов. Они мешают воевать.

Полухин оказался не меньшей загадкой, чем Истомин, даже, может быть, гораздо большей, сложнее, чем кажется на первый взгляд. А главное, и это стало для Андрея настоящим открытием, майор казался родственной ему душой. Что-то созвучное раздумьям Оленича было в рассуждениях и откровениях Полухина, но было и такое, чего Оленич не принимал и не мог принять в силу противоположных взглядов. Майор внимательно смотрел на Андрея, потом спросил:

— Скажи, старший лейтенант, сколько тебе? Есть уже двадцать?

— Двадцать первый.

— Видишь, как ты молод. Я не хочу сказать, что ты многого не понимаешь. Просто ты еще не думал над этим. Вот если еще не исполнилось ни одно твое желание, ты не будешь в такой мере разочарован, как я: у тебя впереди все. А мне за сорок. И что? Кажется, можно бы подвести какой-то итог жизни, а жизни-то и нет. Ее просто еще не было! Ты вот сказал, у человека на войне накапливается всяких там грузов… А до войны, ты думаешь, они не накапливались? Ошибаешься! Еще как накапливался горький груз разочарований, сомнений, внутренних борений…

На какое-то мгновение Оленичу показалось, что Полухин вдрызг пьяный, но, присмотревшись, понял, что этот человек разочарован в жизни давно и безнадежно, что его мучают горькие мысли и безвыходность своего положения. Захотелось ему помочь, но не представлял, как и чем. Разве что терпеливо выслушать.

— У вас, майор, видно, не сложилось что-то в судьбе.

— Что-то?! — воскликнул он вдруг тоскливо и даже с каким-то отчаянием. — Вся судьба не сложилась! И ты думаешь, что только по моей вине? Черта лысого! Хотел быть скульптором, художником. Я писал картины и лепил людские фигурки и лица. Все, кто смотрел их у меня дома, хвалили. Да я и сам видел, кое-что выходило. Поступил в училище, окончил его, дипломная работа была высоко оценена мастерами. Можно было поступать в Академию художеств… Вот тут-то и произошло одно событие, которое выбросило меня не только из абитуриентов, но и из мира искусства, Один из членов приемной комиссии, который не имел никакого отношения ни к живописи, ни к ваянию, после похвальных слов мастеров вдруг сказал:

— Удивляюсь вам, товарищи художники. Взгляните на центральную фигуру в картине «Кочегары революции». Эта фигура воплощает символического кочегара локомотива революции. А ведь лицо этого кочегара — лицо Рыкова. Какой из Рыкова кочегар революции? Наконец, под чьи котлы Рыков подкладывает дрова? Место этого художника не в академии, а там, где Рыков…

И я сбежал, уехал домой. Испугали мою душу. О Рыкове я ничего не знал: роковая случайность. Так мечта осталась не воплощенной. А потом уже и все другие… Девушка-скульптор, которую я любил и с которой мечтал строить новую жизнь, отказалась от меня, понимаешь, чтобы не навредить своей работе. Ну и потянулось одно за одним. Долго я искал занятие, где смог бы проявить себя. Однажды мне показалось, что мне нужно стать генералом, потом разыскать того чиновника, который увидел в моей картине крамолу, и рассчитаться с ним. — Полухин засмеялся над своим мальчишеством и озорством, но добавил: — Тогда я всерьез думал, что генералам все можно. Оказалось, не генералам, а все тем же, которые увидели в портрете рабочего черты врага…

Оленич шутя сказал:

— Так мало осталось до генерала — две ступеньки!

Полухин грустно улыбнулся:

— Да, недалеко. Но генеральское звание — не самоцель. Возможно, я еще стану генералом: война дошла только до половины. Еще назад сколько нам идти! И стать генералом откроется возможность. Только я ведь не об этом, не о воинском звании. Это я раньше, понимаешь, мечтал, а теперь иного ищу возвышения. Но не найду. Не стану генералом в душе, генералом духа! Нужно особое озарение, особая окрыленность. Вот что грустно.

Оленич искренне признался:

— Мне нравятся ваши мысли.

— Ха! Мне тоже. Потому что я впервые сказал такое о себе. Долго я искал слова, чтобы выразить себя, и, кажется, только в разговоре с тобою сейчас я подошел близко к пониманию себя.

— Нам помешала война найти себя.

— Помешала?! — воскликнул возмущенно Полухин. — Она всех нас перемолола — с кожей, с мясом, с костями, с волосами — в фарш! Мы стали бесформенной массой!

— Не согласен! Вот вы же не похожи на Истомина, а я на вас. Мы все разные. И характеры, и судьбы.

— Ты снова не о том, старший лейтенант. Я ведь не зря тебе говорил о генерале в душе, то есть о самой высокой ступени твоего духовного восхождения. Понимаешь, я говорил о генеральском положении человека в жизни.

— Но оно еще придет, время нашего воодушевления.

— Дудки! Война отбросила нас в катакомбы озлобления. Не скоро наше поколение освободит свою психику от влияния войны. Пройдут десятилетия мирной жизни, пока явятся певцы этой жизни.

— Ну, нет! По-вашему выходит, что окончится война и наш народ перестанет петь песни, танцевать, слушать музыку?

— Я не о народе, я об участниках войны.

— Но в войне участвует весь народ!

Полухин посмотрел на Оленича несколько смущенно:

— Не загоняй меня в глухой угол. Конечно же, будут и поэты, и скульпторы, и художники, и музыканты. Но на всех них будет лежать печать этой проклятой войны.

— А если печать этого героического времени?

— Возражения убедительны. Мне бы надо отступить. Но что-то мешает. Надо подумать.

Взгляд его упал на глыбу выброшенной накануне глины. Она уже засохла бесформенной кучей, превратившись в ненужную массу.

— Вот, война выбросила, как бесполезное месиво. Оно не успело даже приблизиться к своему назначению… Слышишь? Усилилась перестрелка. Снова пошли немцы в наступление. Нас тоже зовет война. Пойдем…

И вновь Оленич пробирается на край левого фланга, к отделению Тура. Эту часть передовой противник начал очень интенсивно обстреливать, надеясь как можно больше поразить живой силы и техники. Из-за бугров бьют гаубицы и минометы. Снаряды и мины ложатся иногда очень близко к окопам и огневым точкам. Под прикрытием сплошного огня противник пытается все же сосредоточиться у самой реки, но ему не удастся.

Оленич по ходу сообщения прошел к пулемету. Михаил Тур доложил, что успешно отбили три атаки противника, в отделении потерь нет, убили двенадцать вражеских солдат и несколько десятков вывели из строя.

— Запас патронов есть? Имей в виду, что все только начинается.

— Мы понимаем. Товарищ старший лейтенант, вы есть хотите?

— Неужели у вас имеется чего пожевать?

Тур хитровато усмехнулся, но с гордостью сказал:

— Харчей лишних никогда не бывает. Но ваша порция всегда у нас имеется.

— Тогда неси мою порцию. Действительно, захотелось поесть. У тебя, несмотря на то что идет бой, чувствуется какая-то домашняя обстановка…

 

17

Для того чтобы попасть на правый фланг, нужно пересечь плато по диагонали и пройти не менее километра, преодолеть зону, постоянно находящуюся под интенсивным огнем противника. Но зато можно побывать у Жени на перевязочном пункте. Но совсем неожиданно встретил отца Алимхана: старик вел в поводу осла, на спине которого лежал раненый боец. Солдат стонал и вскрикивал от каждого шага осла, малейшее движение приносило невыносимую боль.

— Держись, джигит! Вот сейчас приедем к доктору. Не кричи, пусть не радуется враг. Ты победишь рану, ты еще убьешь врага.

Горец приговаривал, успокаивая раненого, а сам был строг и бледен, и его седая бородка свисала на бешмет. У него за плечами вещмешок солдата и винтовка. Хакупову тяжело, он устал и еле волочил ноги. Вдобавок еще осел все время упирался, и надо было насильно его тащить.

Увидев Оленича, Шора Талибович, не останавливаясь, покивал головой и объяснил:

— Везу в лазарет. Доктор Женя просила помочь. Это уже шестой. Тяжело ранен. Очень спешу, командир.

С благодарностью смотрел Оленич вслед старику, который скрылся в кустах, — значит близко землянка Жени. Андрей не пошел в санпункт, решив забежать сюда на обратном пути.

Стрельба не утихала ни на минуту. Наоборот, Оленичу показалось, что чем ближе подходил к правому краю обороны, тем сильнее был огонь. Сначала подумал, что немцы предприняли здесь новое наступление, но, выйдя к берегу реки по ходу сообщения, из окопа он увидел — противоположный берег был совершенно пустынным. Лишь из лесу, из-за кустов, и, наверное, с деревьев оборона обстреливалась из стрелкового оружия очень плотно. Вдруг где-то глухо застучал крупнокалиберный немецкий пулемет. Было непонятно, каким образом снизу можно поразить цель на высоком правом берегу обороны?

Совсем близко, наверное на какой-нибудь лесной поляне, завыли, точно голодные волки, минометы. Недалеко потому, что через несколько секунд мины уже рвались в расположении батальона. Взрывы словно приближались от середины плато к краю, к обрыву. Вот где-то совсем рядом раздалось несколько взрывов, и осколки со свистом секли кустарник, и дым с пылью стлался вдоль передовой. Между взрывами Оленичу вдруг послышались слезные причитания. Оглянулся: почти рядом на дне траншеи, скрючившись, сидел красноармеец. Дрожащие руки держали измятый листочек из школьной тетради, исписанный ломаными закорючками. Солдат срывающимся, плачущим голосом бормотал:

— Отче наш, иже еси на небеси…

У Оленича потемнело в глазах от неожиданности и возмущения, кровь ударила ему в виски. Подобного он еще не встречал на фронте. Вмиг забыл, что вокруг стрельба и разрывы мин и снарядов, что в любую секунду его может искалечить, убить, разнести на куски. Он выпрямился и строго, громким голосом скомандовал:

— Встать! Красноармеец, встать!

И того согбенного человека, подавленного страхом, словно подбросило: он подскочил, поднял мертвенно-бледное лицо и растерянно смотрел на командира невидящими, тоже омертвелыми глазами. Страх поразил человека сильнее пули.

— Красноармеец, выйти из окопа!

Боец начал выкарабкиваться наверх — безропотно и безвольно. Он был настолько перепуган, словно парализован. Руки вцепились в бруствер и скользили по песку, пальцы не слушались, и солдат снова сползал на дно окопа. Но командир стоял наверху и ожидал, а солдат вновь и вновь хватался за кучи песка, оставляя длинные следы. Тогда Оленич нагнулся, взял за воротник шинели и вытащил бойца наружу.

— Стоять смирно! Винтовку — к ноге! Кто командир взвода?

— Не знаю.

— Командир отделения?

— Сержант… Не знаю…

— Ты сам писал эту бумажку?

— Нет.

— Кто тебе дал?

— А вот… землячок…

— Фамилия?

— Не знаю. Он приходил из другого взвода. Говорил, что вся сила и спасение в божьем слове. Бог ведет немцев. И мы против божьей силы не устоим…

В лощинке разорвалась мина, и осколки просвистели рядом. Красноармеец испуганно пригнулся, но, видя, что старший лейтенант стоит и даже не вздрогнул, выпрямился и сам.

— Спускайся в окоп и бей врага. Ясно?

— Так точно! — уже ожившим голосом воскликнул боец.

— И ничего не бойся. Пусть тебя фриц боится.

Солдат с благодарностью посмотрел на командира, потом отвел затвор, вогнал патрон в патронник и положил винтовку на бруствер, направил ее ствол в сторону противника.

А Оленич подумал: надо бы найти того, кто деморализует бойцов. Это, наверное, трус, если не хуже. Теперь, когда боец успокоился и начал стрелять по противнику, Оленич вдруг обрадовался, что сам выдержал столько времени под свистом пуль и осколков. Безрассудство? Нет, он не считал так: он же офицер!

Значит, по окопам бродит некий религиозный фанатик или трусливый подстрекатель и пораженец, и нужно принимать срочные меры. А знает ли об этом Дорош? Оленич сориентировался на местности и увидел, что до землянки комиссара не более трехсот метров, это пять минут ходьбы. Жаль, конечно, что не встретил Истомина, но с ним он обязательно увидится после разговора с майором Дорошем.

В знакомом сооружении, которое лишь условно можно было назвать землянкой, сидел батальонный комиссар один. Поднял седую голову, прищурясь, посмотрел на Оленича, улыбнулся:

— С тобой, Андрей Петрович, легко служить и воевать: ты появляешься своевременно там, где наиболее нужен. Из политотдела доставили партийные документы. Хорошо бы хоть сообщить твоим пулеметчикам, что они приняты в ряды Коммунистической партии. И хочу поручить это лично тебе. Ты их рекомендовал, ты и сообщишь эту новость.

— Выполню ваше поручение, товарищ комиссар!

— Но у меня к тебе есть вопрос. Знаешь ли ты, что немцы собираются завтра утром выбросить десант в тыл, на правый фланг?

— Нет, мне это неизвестно.

— Вот и капитан Истомин еще не знает об этом. Тебе, старший лейтенант, придется доложить ему, когда встретишься с ним. Что еще у тебя?

Оленич рассказал о бойце, читавшем молитву, о солдате, который распространяет тексты молитвы, деморализуя бойцов.

Дорош сидел на ящике, слушал внимательно и серьезно. Его спокойное лицо вдруг показалось Оленичу очень знакомым и даже чем-то симпатичным. Мелькнула мысль: этот пожилой человек похож на отца! Такое же широкое, загорелое и морщинистое лицо, такая же щеточка рыжеватых усов, такие же крепкие, тяжелые руки. Умеет выслушать, спокойно встретить самую неприятную новость.

Позвонили из политотдела. Судя по репликам и ответам Дороша, Оленич понял, что разговаривал комиссар полка, но касалось пулеметчиков, упоминалась фамилия сержанта Гвозденко, а также Истомина и Полухина. И еще: видимо, нужно передать что-то очень важное капитану. Андрей не стал прислушиваться к разговору и вышел из землянки. Но буквально через минуту вышел и Дорош:

— Хочу сообщить тебе…

Но в этот момент вдруг с невиданной силой начался минометный обстрел. Андрей и Дорош упали в воронку от бомбы. Батальонный комиссар, сворачивая папироску, продолжал:

— Командир полка вынес благодарность сержанту Гвозденко за пленного и сказал, что представляет его к правительственной награде. Да, вот еще что, Андрей Петрович: я доложил о факте распространения молитвы и попытке деморализовать бойцов. Командир полка приказал Истомину найти и изолировать паникера. Но в случае сопротивления — уничтожить. Видишь, Андрей Петрович, насколько суров закон войны…

Дорош закашлялся.

— Скажете, что не можете бросить курить? — спросил Андрей.

— Почему не могу? Могу. Скажу честно, что давно надо бросить, мне вредно глотать этот яд. Но понимаешь, нравится мне сам процесс! сядешь вот так на досуге, закуришь, поразмышляешь. Жизнь! Как дом: если идет дым из трубы, значит, дом живой… Все, перекур окончен. Пошли.

Только поднялись, как налетели «юнкерсы». Три сразу, И на бреющем полете стали поливать оборону из пулеметов, сбросили несколько небольших бомб, сделали крутой вираж и вновь пошли, казалось, прямо на Оленича и Дороша. Один самолет пролетел, чуть ли не цепляясь за деревья. В кустах просвистели осколки, сверху посыпался песок. Запахло дымом и гарью. Самолеты ушли так же быстро, как и налетели.

— Тихо, — проговорил Оленич, поднимаясь с земли. — Теперь уже недалеко от окопов.

Дорош не отозвался. Андрей оглянулся и обомлел: неужели?.. Дорош лежал недвижимо, откинутая в сторону левая рука держала дымящуюся папиросу, а правая, подогнутая к груди, сжимала планшетку с бумагами. Из-под седого чубчика медленно стекала тонкая струйка крови. Оленич осторожно перевернул комиссара на спину: он был мертв. Папироса еще дымила, и невольно вспомнились слова этого человека: идет дым из трубы — дом живет!

Оленич поднял на руки тело комиссара и понес обратно в землянку. Нужно было сообщить в политотдел полка, может быть, пришлют кого вместо погибшего, а тело заберут, чтобы похоронить. Начальник политотдела полка выслушал старшего лейтенанта, расспросил про самого командира пулеметчиков и приказал:

— Принимайте на себя обязанности комиссара. Знаю, что у вас мало командного состава. Если изыщем возможность, пришлем политработника.

Андрей присел на тот же ящик из-под патронов, на котором еще совсем недавно сидел Дорош, и задумался. Он вспомнил далекий теперь первый день войны, и комиссара Уварова, и созревающую рожь, и мост через Куму, и немецкие танки, грохочущие по мосту, и трясущегося труса бронебойщика Крыжа, и комбата Полухина, и вылепленную из глины голову прекрасной женщины, и дымящуюся папиросу в руке убитого комиссара, и озаренное луной бледное, испуганное лицо Жени…

— Товарищ старший лейтенант! — послышался негромкий голос.

Оленич поднял голову и увидел ординарца Истомина.

— Чего тебе, Тимофей?

— Вас к телефону.

— Кто?

— Майор Чейшвили.

Чейшвили? Чейшвили, Чейшвили… Кто же это? Что-то знакомое…

— Чего он хочет?

— Не могу знать. Это женщина, майор Чейшвили.

И только теперь Оленич вспомнил очаровательного майора авиации, «ночную ведьму», приятельницу или подружку капитана Истомина. Нино Чейшвили! Смерть комиссара Дороша совсем отбила память, но теперь он сразу вспомнил ее и вспомнил все трудности, которые преодолевали на пути друг к другу двое влюбленных. Вот погиб хороший человек. И каждый день, и каждый час гибнут хорошие люди. И никто не знает, сколько времени осталось жить любому из живых, но люди не находят ни времени, ни решимости, чтобы просто подойти и сказать: я уважаю тебя и люблю. Теряем все, даже жизнь, так и не испытав выпавшего счастья.

Оленич, взволнованный мгновенными воспоминаниями и мыслями, схватил телефонную трубку.

— Старший лейтенант Оленич!

— О! Поздравляю! Я очень коротко: как там Павел? Порядок?

— Да, он в полном порядке.

— Ему тяжело сейчас?

— Здесь всем тяжело.

Послышался мягкий, но все же слегка гортанный смех:

— То, что всем тяжело, понятно. А если Павлу трудно, всем остальным трижды труднее.

— Наверное, так оно и есть. Он обрадуется вашему привету.

— Передайте — вечером махну ему крылом…

Связь оборвалась.

Хорошие вести приятно передавать. От них всем хорошо. Приятные вести умножают силу. Оленич это знал и, понимая, как сейчас трудно капитану Истомину, спешил с этой вестью к нему. Надо немедленно передать весь разговор, пока не забылись чудесные слова, пока не улетучилось лирическое настроение от разговора.

У Оленича тоже полегчало на душе, усталости словно и не было.

 

18

Сержант Коляда, командир пулеметного расчета, занимающего позицию на самом краю правого фланга, доложил старшему лейтенанту обстановку.

— Все опасные места держим не только под контролем, но и под прицелом. Есть у нас одно уязвимое место — мертвая зона под крутым берегом с нашей стороны, но мы с командиром стрелковой роты выдвинули туда группу гранатометчиков.

— Хорошо. Теперь я обязан выполнить поручение батальонного комиссара майора Дороша: сообщить вам, сержант Коляда, что вы приняты в партию большевиков. Я поздравляю вас и желаю вам честного служения Родине и народу. Комиссар Дорош погиб с верой, что мы выстоим и выполним задачу.

Стоявший рядом командир стрелковой роты, молоденький, еще не обстрелянный младший лейтенант, бледный и немного обескураженный, слушал Оленича так, словно впитывал, вбирал в себя каждое слово, смотрел с восторгом, с готовностью выполнить любое задание. Оленич понимал состояние юноши. Хотя сам не намного старше, но жестокое время войны и ранение сделали его гораздо опытнее и взрослее.

По цепи передали: в боевых порядках командир батальона капитан Истомин.

— Разрешите пойти навстречу капитану? — спросил командир роты.

Но Оленич придержал его:

— Почему у противотанкового ружья лишь один человек?

— Да и тот какой-то подозрительный…

— Вот-вот! Нужно принять меры, ружье передать в надежные руки.

— Есть!

В это время в траншее появился капитан Истомин.

— Наконец-то, — облегченно вздохнул Оленич. — Ищу вас, товарищ капитан, чтобы доложить обстановку…

— Не ходи за мною по пятам: нужен будешь — найду.

— Майор Дорош поручил мне поздравить всех воинов, принятых сегодня в партию.

— А он сам?

— Мы шли вместе. Начался минометный обстрел. Осколок попал в голову…

— Ранение?

— Убит. Политотделу я доложил. Исполнять обязанности комиссара поручено мне.

— Командира стрелковой роты — ко мне!

— Здесь!

— Какие изменения на вашем участке фронта?

— Наши наблюдатели только что доложили; противник выдвинул на опушку леса две пушки.

— Цель?

— Считаю, чтобы прикрыть переправу пехоты через реку.

— Правильно мыслишь, ротный. Где минометчики?

— Здесь есть наблюдатель.

— Передать, чтобы минометы накрыли пушки.

— Есть!

Огонь по обороне усиливался. Кроме пушен, уже стрелял крупнокалиберный пулемет. Над передней линией окопов нельзя было поднять головы.

Наконец появились минометчики — два расчета батальонных минометов. Командир взвода, тоже младший лейтенант, с помощью старшего сержанта выбрал удобные позиции, и, установив «самовары», они начали их пристреливать. После двух выстрелов одна мина попала прямо в цель: она взорвалась рядом с пушкой. Но второе орудие минометчики долго не могли поразить — мины то не долетали, то взрывались вверху от ветвей деревьев.

— Мало выучки у твоих минометчиков, младший лейтенант. Между боями, наверное, много спите, — строго укорил Истомин.

Справа, в конце обороны, усилилась перестрелка.

— Что там? Узнать и доложить! — досадливо поморщился Истомин.

Младший лейтенант, командир стрелковой роты, вернулся бледный и встревоженный:

— В расположение обороны ворвалась группа вражеских солдат…

— Чего дрожишь? Поднимай взвод, веди в рукопашную, противника выбей, отбрось, тогда докладывай!

Оленич спросил у Истомина:

— Попробовать отсечь просочившуюся группу противника в нашу оборону от основных вражеских сил?

— Ну что же, давай команду.

Оленич и Коляда незаметно выдвинули «максим» на небольшой мысок, нависающий над руслом реки. Здесь была стрелковая ячейка, двоим можно было свободно разместиться.

Младший лейтенант ходил по траншеям и хриплым, срывающимся голосом вскрикивал:

— Вставайте! Поднимайтесь! В атаку!

Бойцы робко шевелились, некоторые поднимались и стреляли бесцельно в сторону леса и опять пригибались к земле. Оленичу стало жаль командира роты. Подошел к растерянному младшему лейтенанту, спокойно сказал:

— Погоди. Вызывай к себе командиров взводов.

Командир роты послушно и громко крикнул:

— Командиры взводов, ко мне!

Подбежал старшина, потом два сержанта и еще один старшина. Оленич строго отдал приказ:

— С первым взводом идет младший лейтенант. Со вторым иду я, третий и четвертый поддерживают интенсивным огнем нашу контратаку. Всем ясно? По местам! Комвзвода-два?

— Есть, — выступил вперед старший сержант.

— Дайте мне винтовку со штыком.

Со дна окопа достали винтовку и вручили Оленичу.

— К противнику приблизиться по ходам сообщения. Из траншей выйти в расположении первого взвода. Вперед!

Немцев прорвалось десятка два-три, не больше. И это обстоятельство Оленич отметил как просчет противника: выдвини он два-три взвода, то легко смог бы захватить наш правый фланг.

Оленич выскочил на бруствер с винтовкой наперевес и крикнул:

— За мной! В атаку! Вперед!

Он слышал за собой топот, улавливая сопение и дыхание бойцов, значит, они пошли за ним. Это самое главное. Они пошли, значит, можно надеяться на успех. Оглядываться некогда было. Прислушиваться становилось труднее — в ушах шумело, звонко била кровь в виски. Вот чуть вперед вырвался старший сержант. «Все в порядке», — мелькнуло в мыслях у Оленича. Вот его начали обгонять бойцы. Кучка немцев не ожидала появления массы красноармейцев — они были заняты боем с самой правой в обороне горсточкой бойцов.

— Бей фашистских гадов! За Родину!

Это кричал старший сержант. «А как младший лейтенант?» — вдруг подумалось Оленичу. Надо бы оглянуться. Но нужно смотреть вперед. И в этот самый миг перед ним встал рослый гитлеровец. Реакция Оленича тоже была мгновенной: он отбил штыком плоский кинжал винтовки врага, но раздалась короткая очередь из автомата, и сраженный детина в серо-зеленом мундире свалился на землю. Перед глазами Оленича мелькнуло разъяренное лицо старшего сержанта: ага, это он сразил вражеского солдата. Но наступал другой фашист, помельче, хотя и поувертливее. Завязался бой. Оленич сразу почувствовал, что сильнее противника, что одолеет его, и это решило исход поединка: штык, пропоров мундир, легко вошел в живот.

— Отправляйся к богу в рай! — проговорил озлобленно Андрей.

Теперь он уже потерял ориентацию в бою, ничего не видел и не слышал, что делается вокруг, в разгоряченном мозгу было только одно — вседозволяющая лютость и беспощадность.

Последняя горстка немецких солдат, увидев поднятое на штыках тело офицера, повернула и начала прыгать с обрыва к реке. Оленич выхватил у какого-то бойца из-за пояса «лимонку», выдернул чеку и кинул гранату с крутого берега вслед гитлеровцам.

Передавая солдату винтовку, Оленич удовлетворение проговорил:

— Здесь порядок. В этом месте они полезут не скоро. — Потом весело обратился к младшему лейтенанту: — Ротный, это ваша первая рукопашная?

— Так точно! — краснея, ответил младший лейтенант.

— Вы хорошо провели контратаку. С такими бойцами вы не пропустите врага.

 

19

Сколько раз Андрей порывался найти Женю, узнать, как она чувствует себя! Конечно, оба они понимали, что нет у них времени для свидания. И все же им хотелось порадоваться друг другу, сказать что-то теплое…

Андрей старался представить ее сейчас, в обстановке боя. Но она вспомнилась ему неожиданной — детский овал лица, покатые по-подростковому плечи, тонкая шея в просторном воротнике гимнастерки, а глаза удивленно округленные под приподнятыми шелковистыми бровями. Наверное, такой она была лет пять-шесть назад, но он никогда ее не видел той девчонкой. Откуда же его воображение взяло этот полудетский облик? Странно…

Может быть, это оттого, что он чувствует ответственность за нее? И потому, что проникает в ее мир? А что, если обыкновенная человеческая жалость, сострадание способствуют возникновению образа беззащитного подростка? «Впрочем, — подумал Оленич, — наверное, все вместе рисует ее такой».

И еще одна странность. Вот он ее знает уже больше полугода, было всякое за это время, попадали в отчаянные переплеты, но никогда ему не хотелось увидеть ее так, как теперь. Провели вместе только ночь, да и то не полную, а лишь несколько часов посвятили, друг другу — и уже трудно быть в разлуке!

В медпункте ее не оказалось. Лежали несколько раненых бойцов, но они не знали, где врач. Правда, один из них слышал, как говорила санитарка, что десять раненых находятся где-то во рву.

— Кабардинец был здесь?

— Был два раза. Нас вот с товарищем привел. Сначала его, потом меня. Что, и его подстрелили?

А вдруг что-нибудь с Женей?

Где же могут быть те раненые, о которых ему говорили? Наконец он увидел их — они лежали под развесистым боярышником. Некоторые сидели спиной друг к другу. Среди раненых ползал на коленях старый Хакупов и присматривал — тому лицо вытрет от пота или просочившейся крови, тому даст водички, тому скрутит папиросу. А Жени не было.

— Шора Талибович, а где врач? Доктор где?

— Доктор Женя там. — Кабардинец показал костлявой рукой в сторону левого фланга обороны. — Она пошла к командиру Полухину. Много-много раненых.

— Но ведь там есть санинструктор!

— Там много-много раненых. Инструктор — маленькая девочка, солдат раненый — тяжелый.

Кабардинец напоил раненого, завинтил крышечку фляги.

— Скажи, командир… Скажи, пожалуйста, успокой сердце старого горца — живой наш сын, наш Алимхан?

— Живой и здоровый.

— Скажи, командир, он хороший воин?

— Ваш сын — храбрый воин. Я доволен им.

— О, ты делаешь мое сердце молодым и светлым! А скажи, командир, мой сын убил хоть одного врага?

— Его пулемет косил вражеских солдат. Я сам видел.

— Спасибо, командир.

Чем ближе подходил Оленич к левому флангу обороны, тем слышней становилась стрельба. Сейчас Полухину нелегко: на его участке самые танкоопасные подступы. Поэтому противник все время пытается выманить Полухина из окопов и нанести ему сокрушительный удар. Уже в боевых порядках полухинского батальона Оленич повстречал задыхающегося, измученного лейтенанта Дарченко. Спросил об обстановке. Командир стрелковой роты, тощий как жердь, с небритым лицом, запавшими щеками и воспаленными глазами, объяснил, что комбат передал приказ — приготовиться ко второй контратаке.

— Чем вызвана ваша контратака?

— Противник перешел реку в том месте, где была снята часть роты капитаном Истоминым.

— Когда начинается вторая ваша контратака?

Лейтенант хмуро посмотрел на наручные часы, как на врага:

— Через три минуты.

— Станковые пулеметы выдвигаете вперед?

— Приказано, чтобы только один пошел с моей ротой. Видите мысок, что выпирает из обороны к реке? Это позиция расчета сержанта Гвозденко!

Оленич уже был на этой позиции. Но если тогда она показалась очень выгодной — большой сектор обстрела, хорошо продуманная система ходов и размещение запасных позиций, — то теперь этот выступ с огневой точкой — самая уязвимая цель для артиллерии, минометов, да и для снайперов. А кроме того, в случае прорыва через реку немецких солдат пулеметное гнездо может оказаться отрезанным, в лучшем варианте — в полукольце.

Почти все время оттуда слышался стук пулемета. Значит, для противника эта огневая точка не является тайной, и пушка прямой наводкой может быстро ее накрыть. Добраться до окопа расчета Гвозденко не так просто: приходится согнувшись преодолевать неглубокий ход сообщения — рыть глубже нельзя, выступает вода, а постоянный ружейно-пулеметный огонь противника не дает поднять голову.

Сам Гвозденко сидел возле «максима», а ленту направлял татарин Абдурахманов, которого Райков прислал на помощь, так как половина состава пулеметного расчета выбыла из строя.

— Первая атака забрала двух пулеметчиков, в том числе и второго номера, — объяснил хмуро Гвозденко.

— Вы на очень видном месте. Ваш пулемет — хорошая цель.

— Да, но и мы используем свои преимущества — нам все видно, и никто не скроется от нашего огня.

— Потому враг и охотится за вами.

В разговор вмешался Абдурахманов:

— Товарищ командир, они в нас стреляют, а мы их бьем. Мало-помалу бьем.

— Имейте в виду, главное, решающее сражение еще впереди. Берегите силы, береги, сержант людей. Пополнения не будет. А за пленного командование объявило вам благодарность.

— Спасибо, товарищ командир.

— Сержант Гвозденко, вы представлены к правительственной награде. Воюйте еще злее!

Над передним краем взвилась и вспыхнула красная ракета.

— Что это? — спросил Оленич у сержанта.

— Сигнал для новой контратаки.

Действительно, по окопам пронеслось:

— В атаку! Вперед!

Бойцы выскакивали из окопов и кидались к реке, к мосту. Лейтенант Дарченко стоял на бруствере и, размахивая пистолетом, хрипел:

— Ребята, вперед! Ребята, смелее!

И вдруг Оленич заметил, как левее моста пулеметчики Тура бегут в контратаку и тащат за собой пулемет. «Что они делают! Что делают! — возмущенно думал он. — Погубят пулемет! Какое безрассудство!»

Случилось то, чего боялся Оленич: как только пехота силами двух рот, покинув окопы, ринулась в контратаку, по ней открыли плотный огонь автоматчики. Под этим обстрелом вскоре пехотинцы залегли, а станковый пулемет оказался вроде на голом месте. Надо организовать помощь, надо поднимать пехоту и продолжать бой или отводить пулемет назад.

Главное же — вывести из зоны интенсивного огня пулемет Тура. Оленич огляделся: мимо него бежало несколько стрелков. Он крикнул:

— Ребята! Десять человек за мною!

Откуда-то взялся младший сержант, он скомандовал своему отделению, бойцы, на ходу перестраиваясь, побежали за старшим лейтенантом. Оленич соображал: пулемет следует отвести немного левее к камням, что белеют на пригорке. Под их защитой можно поражать фрицев почти с фланга.

Все это произошло буквально за считанные секунды. Противник, наверное, не успел даже сообразить, куда движется группа красноармейцев, когда переместившийся «максим» ударил по ним не только с фланга, но даже как бы сверху, откуда хорошо видны были автоматчики противника.

— Ребята, весь огонь по автоматчикам! Не давайте им поднять головы.

Да, это был удачный маневр станковым пулеметом. Оленич и сам понимал, что в данном случае огонь «максима» решал успех контратаки.

Неизвестно откуда появилась группа вражеских солдат числом до десятка — они явно хотели уничтожить пулемет.

— Подпустим ближе — и в штыки. Приготовиться. Подносчик, дай свою винтовку.

Молодой красноармеец из пехотинцев, который подавал ленту в патронник, подполз и передал командиру винтовку. Оленич тут же вскочил на ноги и крикнул:

— Коли врага!

А по всему полю до самой дороги катится многоголосое:

— А-а-а-а-а-а!

Чуть притихло и снова:

— Ур-ра-а-а-а!

На Оленича наскочил пожилой немец с брюшком, даже мундир не полностью застегнут. Андрей заметил это и бросился вперед, выставив штык, но и немец тоже нацелился кинжальным ножом в Оленича. Неожиданно для врага Оленич молниеносно отбил выпад немца, и граненый русский штык легко вонзился в живот между полами мундира.

Группа солдат противника, намеревавшаяся атаковать пулемет, была ликвидирована. Кучка бойцов, охранявшая пулемет, ринулась вслед контратакующей роте, чтобы помочь гнать дальше отступающих немецко-румынских солдат. Оленич подумал, что не следует увлекаться преследованием противника, что правильнее будет остановиться и вернуться в свои окопы. Но Полухина нигде не было видно. Неужели он остался на линии обороны? Кажется, он человек не из таких, не из осторожных. А без майора он не мог остановить роту и не мог вернуть бойцов назад.

Но через минуту-другую пожалел, что не взял на себя ответственность: из-за пригорка выскочили два легких танка. Они шли как-то весело, подпрыгивая на ухабах и постреливая из пулеметов. И было в их легком беге и отрывистой, игровой стрельбе что-то вызывающее, презрительное к нему, Оленичу. Задача сразу изменилась: остановить танки, сохранить живую силу роты. Иначе — прорыв.

Рота залегла. Залегла на открытом месте. Противотанковое ружье осталось на своей позиции. Гранат в роте наверняка не было, они есть только у сержанта Тура, а сержант остался позади, возле камней.

Но, к своей радости, Андрей заметил, как от залегшей цепи поднялись двое — высокая и маленькая фигурки. Видимо, в танке тоже заметили бегущих красноармейцев. Башня развернулась, и по бежавшим короткой очередью прострочил пулемет. Но смельчаки бежали вперед, наперерез. Они поднимались и падали, они ползли и снова вскакивали. В один из таких моментов высокий боец сделал несколько сильных прыжков и оказался почти рядом с танком, упал в ковыль, потом метнул гранату. Она взорвалась возле самого танка. Машина на мгновение остановилась, и этим воспользовался другой боец — подбежал сзади и бросил на броню бутылку с горючей смесью. Сразу же взвилось пламя и заплясало на броне.

Противник откатился назад, за взгорье, ушел и второй танк. Возвратилась на свои рубежи и рота. Оленич пошел разыскивать пулеметчиков. Перестрелка утихла, бойцы приводили себя и свои окопы в боевой порядок, обрадовавшись, словно родному дому. Да, возвращение в свой окоп после атаки всегда вызывает чувство возвращения к жизни, к очагу, к миру. Пусть недолгому, пусть условному, но все же — к миру. Человек-то рожден для мира и труда, а не для войны и разрушений. Эта мысль особенно часто стала приходить Оленичу, вызывая все более глубокие размышления о войне, о родине, о людях. Но сейчас было не до размышлений. В первую очередь надо пробраться к пулеметчикам: узнать, нет ли потерь.

Но у Тура все было в полном порядке. И все же только показался Оленич, как Тур предостерегающе махнул рукой:

— Пригибайтесь, товарищ старший… Тут недалеко в воронке залег немецкий автоматчик — шевельнуться не дает. Мы даже пулемет спрятали.

Оленич опустился на дно окопа. Кто-то подал котелок с водой. Тур поднял над головой саперную лопатку, и сразу же град пуль ударил по брустверу, разбрызгивая песок. Лопатка была прострелена в двух местах.

— Плотно бьет. И точно. Неплохо бы и нам научиться так поражать противника. Где командир роты, который водил подразделение в атаку?

— Так не только он, товарищ старший лейтенант, — улыбаясь, проговорил Тур. — И комбат Полухин ходил с цепью, и вы…

— Ну, я-то вынужден был… А ты не обсуждай поступки старших военачальников, — добродушно заметил Оленич. Но про себя подумал, что ведь замечание-то правильное. Офицеров почти нет и без того, и сразу трем командирам с одной ротой ходить в атаку, причем не решающую судьбу боя, — нерасчетливо и, наверное, неосторожно. Впереди еще будет битва посерьезнее.

— Ну, я пойду по боевым порядкам, посмотрю, что и как… Найди способ выкурить автоматчика.

— Есть, товарищ командир!

Оленич пошел по окопам. В одной траншее, уже осыпающейся от взрывов мин и снарядов, встретил лейтенанта Дарченко, который сидел на бруствере и жадно тянул папиросу.

— Что с теми, что подорвали танк? — спросил Оленич.

— Точно не знаю. Подросток ходил.

— Он живой? Живой? — почти закричал Оленич.

— Ты чего кричишь на меня? — беззлобно огрызнулся лейтенант. — Я же не кричу, что ты лезешь с моими солдатами в контратаку?

Но Оленичу было не до шуток: он вдруг вспомнил фигуру того, кто бросил гранату под танк, и подумал, что это мог быть Полухин! И уже эта мысль не покидала его, и в его памяти воскресли знакомые приметы полухинской фигуры.

— Где Полухин? Это он ходил на танк? Это же он с гранатой бросился на танк! Так? Говори!

— Полухин убит.

— Это точно? Где? Ты сам видел? Может быть, ранен?..

— Бойцы понесли его в санпункт.

— Дай солдата, чтобы показал мне дорогу.

— Сам провожу.

Оленич пошел следом за лейтенантом. Они миновали густые заросли ивняка. В небольшой ложбине под деревом на зеленой траве лежал майор Полухин, возле него возились Женя Соколова и Галя.

Галя проговорила, еле раскрывая запекшиеся от горя губы:

— Четыре пули…

— Товарищ лейтенант, вы временно до приказа будете выполнять обязанности комбата. Берите на себя все полномочия и руководите обороной. — Оленич помолчал, потом добавил: — В секторе обстрела пулемета Гвозденко, прямо перед нашей передовой, в воронке от бомбы засел автоматчик. Пошлите надежных ребят, пусть ликвидируют. Иначе останетесь без пулемета.

Глядя на бескровное, осунувшееся и постаревшее лицо майора, Оленич вспомнил вылепленную из серой глины голову красивой женщины — может быть, жены, а может быть, дочери. Потом вспомнил трудные поиски Полухина своего места в жизни, своего дела. Бесследно ли прошла его жизнь?..

 

20

На войне нельзя избежать ответственности за свои поступки. В условиях, когда на весах лежат жизнь и смерть, человек становится самим собою, поступки соответствуют его личным качествам. И обязательно нужно платить чистоганом за все, что ты сделал, и за то, чего но сумел, не смог или не захотел сделать. Вот поступок Полухина. Он допустил просчеты, противник сумел достичь реки. За это надо расплачиваться. Нужно напрягать усилия и выбивать противника. Полухин нарушил приказ командира — поднял бойцов и повел в контрнаступление. Потерял бойцов, ослабил основную оборону, поставил под угрозу весь левый фланг. За это тоже он должен платить. И заплатил — жизнью своей и жизнью нескольких десятков других людей. Да, Полухин своим безрассудством приговорил себя к высшей мере, и она не обошла его.

По цепи передали: старшего лейтенанта Оленича вызывают на правый фланг. И он поспешил туда, не зная, что стряслось, но понимая, что нужен. И опять же странно! Вот ведь война, передовая, целый день идет бой не на жизнь, а на смерть. Когда же узнал, что кому-то очень нужен, почувствовал удовлетворение: нужен!

Только он подошел к НП младшего лейтенанта, как увидел Истомина. Капитан разговаривал по полевому телефону. Увидев Оленича, отдал трубку телефонисту:

— Вызови штаб полка, потом передашь мне трубку. — И обратился к Оленичу: — Что у тебя?

— Полухин поднимал людей дважды в контратаку. Один раз двумя ротами, а второй раз — одной. Противник все время прорывается к реке, и он вынужден был выбивать их в рукопашном бою.

— Вы с Полухиным с ума посходили! Под суд бы вас…

— Полухин уже поплатился.

— Что? — всполошился Истомин. — Ранен?

— Четыре пули. Хотя в той ситуации он поступил честно. Контратака развивалась очень трудно, но все же противник попятился. Тогда на выручку выскочило два легких танка. Полухин, конечно, понял, что дело плохо, и бросился на танк с гранатой, а его ординарец — с бутылкой. Они вывели танк из строя. Противник ушел за свои высотки. Наши вернулись в окопы, но Полухина принесли при последнем дыхании. Соколова уже ничего не могла сделать…

Истомин просто на глазах увял. Известие о смерти Полухина больно ударило его: он ведь так приказывал не поднимать людей в атаку. Много раз повторял: каждый шаг обдумывать, брать хитростью, уловкой.

Телефонист подал трубку:

— Товарищ капитан, у телефона начальник штаба.

— Пятый докладывает, — негромко произнес Истомин.

Но в трубке послышалось нетерпеливое:

— Что у вас? Громче говори! Почти не слышно. Как обстановка?

— Стоим на месте. В боевых порядках изменений нет.

— Хорошо. Вас сильно атакуют?

— Нормально. Дремать не дают.

— Потери?

— Дорош, Полухин, до ста человек личного состава.

В трубке затихло. Пауза длилась достаточно долго, и Истомин, вытянув из кармана брюк платок, быстрым движением вытер лоб, словно боясь, чтобы не заметили его напряжения и волнения. Из телефонной трубки послышался голос, но уже не начальника штаба, а как Оленич догадался, командира полка:

— Мы пристально следим, что у вас делается. Вы хорошо держитесь. Передайте офицерам и всему личному составу, что я выношу благодарность. Бронепоезд на подходе.

— Спасибо, товарищ командир полка. Мы только выполняем воинский долг.

Разговор окончен. Истомин присел на ящик и провел ладонями по лицу. Взгляд его был мрачен и даже тосклив: Оленич понял, что никаких надежд на помощь или отвод двух батальонов и воссоединение их с полком не предвидится.

Перед офицерами появился Еремеев с узелком:

— Товарищ капитан, садитесь вместе со старшим лейтенантом, перекусите. Ить ничегошеньки не ели со вчерашнего вечера!

— Нет, старик. Я не буду. Корми своего старшого, он молод, ему нужно хорошо подкрепиться. А мне натощак лучше воевать: у голодного всегда злости больше. Сытый — благодушен, а мне благодушным быть заказано.

Было видно, что Истомин говорит, обращаясь к ефрейтору Еремееву, но сам себя не слышит и думает о чем-то совсем другом и далеком от предмета разговора. Это почувствовал даже телефонист — горбоносый пожилой армянин.

— Товарищ капитан, позвольте вас побрить! — Замялся, робко посмотрел на Истомина, потом осмелел, увидев, что офицер не рассердился. — Я ведь мастер первого класса. Я брил больших начальников в Ереване. У меня все есть под руками, я быстро. Дозвольте?

Тем временем Еремеев на бровке возле бруствера расстелил попонку и поставил котелок с остывшей, загустевшей кукурузной мамалыгой. Оленичу неудобно было есть при Истомине, он вышел наружу, присел на корточки и быстро и бесшумно стал есть. Чтобы не стеснять своего командира, Еремеев отвернулся и, глядя куда-то в сторону, принялся рассуждать о телефонисте-парикмахере:

— Вот вроде армяшка, а, вишь, мастеровой. До нас доходили слухи, что армяне — большие специалисты на все такое, это требуется человеку для жизни. Они и сапожники, и шорники, и каменщики, и точильщики. Ножницы, к примеру, или бритву — никто так не наточит, как армянин. Пошить, скажем, картуз — иди к армянину. Даже такое мудреное дело — часы, они могут починить. Был у меня случай… Еще отцовские часы. Скобелев преподнес отцу на австрийских позициях. Остановились и все. А тут случился армянин. Черный, как этот телефонист, только у того нос вроде еще поболе. Глянул на часы, открыл крышечку, что-то там сделал — пошли. Да еще и звонить стали. Вот уж какой народ!

— Ну, ладно, ладно, Кузьмич! Я поел уже. Убери все это.

Телефонист уже побрил капитана, и, кажется, настроение у Истомина улучшилось: он щупал, гладил щеки, подбородок, шею и даже замурлыкал от удовольствия.

— Великолепная вещь — чистота! — воскликнул весело Истомин, ни к кому не обращаясь, а констатируя приятный факт. — Да, жить и умирать надо чистым. Это важная штука.

В окоп втиснулся молоденький командир роты. Он был озабочен и хмур. Истомин, благодушие с которого еще не сошло, спросил сочувственно:

— Что, ротный, тяжело? Но здесь всем тяжело. Нет ни одного человека, кому бы легко жилось здесь.

— Тяжело — ладно бы, — шевелил пересохшими губами ротный, выцеживая сквозь зубы слова. — Немец старается отвлечь наше внимание, атакуя левый фланг. Хотя знает, что у нас оголен правый. Думаю, что он готовит основной удар здесь.

Оленич заметил, как озабоченно нахмурилось лицо капитана, но чем тут облегчишь положение? Ротный, конечно, прав. И сам Истомин понимал, что невозможно устранить реальную опасность обхода противником по правому флангу. Он сказал, что пойдет и сам изучит Местность — есть ли возможность закрыть ту лазейку. Капитан взял с собой сержанта и двух бойцов, а Оленичу сказал:

— Держи в поле зрения всю оборону. В случае чего, остаешься за меня.

— Ну что вы, Павел Иванович! Зачем?

— На войне как на войне, Андрей.

Капитан поправил на груди автомат и исчез в кустах. За ним устремились сержант и два бойца. В ту же секунду по ближним кустам захлопали разрывные пули.

Вовремя, вовремя ушел Павел Иванович! Неужели противник обнаружил и этот наблюдательный пункт? Или для профилактики простреливает, куда может достать пуля?

Как вышло, что язвительный недоброжелатель и насмешник стал близким человеком? После Жени вдруг он, Истомин, овладел его душой.

 

21

Да, прав ротный: здесь относительно тихо. Андрей прислушался; в центре обороны и на левом фланге гремел и клокотал бой. Доносились яростные голоса контратакующих солдат. Помня наказ Истомина об ответственности за свою оборону, хотел было направиться туда, как вдруг донеслась стрельба с той стороны, куда ушел Истомин и где всего лишь час назад штыками выбивали прорвавшихся гитлеровцев. Что бы означала эта стрельба? Может, опять просочились немцы?

— Еремеев, быстрее! Как бы Павел Иванович не попал в переплет.

— Да вы с ним все время в переплетах.

— Идет бой… Видишь, что творится!

Еремеев не отозвался, от него и не требовалось ответа. И он шел, опустив голову. То там, то тут слышались стоны раненых, все чаще попадались убитые. Иногда он нагибался, брал горсть горячего песка и посыпал на окровавленные места на телах убитых: чтобы мухи не садились. И все время бормотал себе под нос, но так внятно, что Оленич разбирал почти все слова:

— Лежат, лежат, утомленные, словно в жатву. Недвижимы, бездыханны… — Андрей удивлялся: сколько старик за эту войну видел смертей, сколько повидали его глаза недвижимых и бездыханных, а не может примириться. Поэтому так много в его словах боли и печали. — Ах, родненькие мои! Да сколько же вас убаюкал вечный сон! Где же ваши матери и невесты, жены и сестры? Не поцелуют ваших натруженных рук, не уронят на вас прощальную слезу…

— Старик, не надо, — попросил тихо Оленич, — не трави душу. Оплакивать будем после.

— Эх, ты, сынок, ото ты так говоришь, пока не посмотрел ни в одни незакрытые очи, ни в одно белое личико. А ты загляни, загляни, загляни! Может, и себя увидишь… да пожалеешь…

— Нельзя мне терять себя… Должен быть всегда в себе. Чтобы меньше падало на землю этих ребят.

— Попадали колосочки! Попадали…

Старый солдат выговаривал слово «колосочки», а получалось «сыночки», и память уже возвращала Оленича к началу войны, в тот страшный день, когда его бойцы бежали по горящему ржаному полю и треск стоял над землей. Ту рожь косили и толкли автоматы и бомбы, а бойцы бежали окутанные пламенем и дымом, опаленные и обессиленные. Колосочки человеческой нивы…

Сколько раз повторялось примерно такое же безумие, и вновь поле смерти, вновь падают солдаты. Останется ли кто-нибудь здесь в живых? Но думать об этом нельзя, потому что идет бой, есть враг, который хочет тебя убить, значит, ты первым должен убить его, если хочешь выжить. И ничего иного быть не может.

И вдруг Оленич оказался в конце траншеи. Дальше хода сообщения не было. И только в последнем окопе оказались сержант и рядовой боец с ручным пулеметом и двумя дисками.

— Дальше окопов нет, товарищ старший лейтенант, — доложил сержант.

— Никакой обороны? — удивился Оленич, хотя и предполагал, что тут может не оказаться наших бойцов.

— Ни одного человека, — подтвердил солдат.

— Мы с пулеметчиком — последние живые люди, — добавил сержант.

— Но ведь из-за леса нам в тыл могут выйти танки!

— Капитан так и сказал. Он даже послал в штаб полка связного с донесением, чтобы прислали батарею сорокапяток.

«Никто уже не пришлет ни пушек, ни солдат, — подумал Оленич. — Скоро тут все будет кончено. И как только пройдет бронепоезд, так этот оборонительный рубеж потеряет значение». Мысли эти были страшные, может быть, даже страшнее заградотряда за спиной, потому что это была правда — все, кто на этом плато, обречены. Но об этом здесь знают только двое, он, Оленич, и капитан Истомин.

— Давно ушел комбат?

— Четверть часа… Его унесли. — Сержант говорил так, словно и сам уже не был живым.

— Как это — унесли? Почему?

— Капитан тяжело ранен. В живот.

Впервые за этот день Андрея охватило отчаяние. Хотелось закричать, заплакать от тоски и горя, упасть на землю и затеряться в пыли. Но он только прикрыл глаза и стиснул зубы: надо сдержаться. Он понимал: нужно что-то делать… Посмотрел на сержанта:

— Где командир взвода?

— Убило в обед.

— Сколько людей осталось во взводе?

— Шестнадцать.

— Назначаю тебя командиром взвода. Собери всех в одну группу. Чтобы это был подвижной огневой отряд — весь этот участок будешь держать. Прикажу пододвинуть к тебе станковый пулемет. Сержант Коляда и ты — отвечаете за правый фланг. Где пэтээр?

Но сержант промолчал. Оленич не мог понять его молчания. Тут что-то не так!

— Кто понес капитана в санпункт? Они возвратились?

— В том-то и дело, что не вернулись… А понесли сержант и боец, которые пришли с ним.

— У вас тут была недавно стрельба. Это тогда произошло? Расскажи, как было.

— Изменник у нас оказался… Нет, не пехотинец, а пэтээровец.

— Какой изменник?

— Крыж. Он попробовал сбежать… Перебежать к немцам. Поднял на штыке белый платок и бросился бежать к берегу. А тут ему на пути встал капитан. Крыж с ходу выстрелил в живот Истомину и прыгнул с обрыва.

— Значит, на ваших глазах произошло?

— Меня не было, вот пулеметчик видел все… Расскажи, — попросил сержант бойца с ручным пулеметом.

— Было затишье. Мы уселись перекурить. И Крыж тоже. Сел он в сторонке и начал тихонько читать молитву. Мы привыкли к его набожности и уже не обращали внимания. Вдруг он как схватится, как закричит: «Хватит! Навоевались! Всю матушку-Русь отмерили Адольфу Гитлеру! Да и что мы можем против силы божьей?» Нацепил на винтовку платок, поднял кверху и кинулся к берегу. А тут капитан Истомин появился: «Стой, подлец! Убью, сволочь!» Крыж обернулся и, опустив винтовку, выстрелил прямо в капитана… И прыгнул вниз. Мы подбежали, стреляли в него, бросили даже гранату. Но он как провалился. Да кто же мог знать, что среди нас такая мразь!

Крыж! Оленич вспомнил: это же тот самый, которого пощадил Истомин в Минводах. Это он уже здесь рыскал по передовой, разыскивая «земляков». Оленич так явственно представил рану в животе у Истомина, что у него самого закрутило в кишках и затошнило. Но необходимо было успокоиться и уточнить обстоятельства всего происшедшего. Успокоиться, чтобы легче сориентироваться и осмыслить создавшееся положение. Ведь если Истомин ранен опасно, то старшим на всем плато остается он, Оленич. И на него ложится ответственность за оборону. Необходимо срочно разыскать Истомина.

— Еремеев, ты здесь? — спросил Оленич.

— Тут, — отозвался ординарец, выходя из-за поворота траншеи.

— Пойдем по их следу. Они могли попасть под мины.

Оленич почувствовал отчаянную усталость, словно какой-то неимоверный груз давил на него, невидимая сила пригибала к земле. Это состояние напугало и смутило его. Он бежал по песчаной земле, песок казался раскаленным и прожигал подошвы сапог. Сознание страшной несправедливости душило его, и он чуть ли не вслух стонал: «Истомин! Истомин! Капитан! Где же ты?»

«Да ты сам очнись! В таком состоянии ты ничего не увидишь, ничего не сообразишь, — вдруг подумал он, — а теперь надо больше думать — за себя и за него…»

И неожиданно увидел труп сержанта, ушедшего с Истоминым. Его, наверное, настиг осколок или разрывная пуля, потому что на спине виднелось большое кровавое пятно, он точно споткнулся на бегу, упал, автомат же по инерции пролетел несколько вперед. Вокруг чернели неглубокие воронки. Возле одной из них лежал раненый боец и стонал, и причитал:

— Мамочка родная… Ой, как больно!

«Попадали колоски», — вспомнились слова Еремеева. Оленич наклонился над раненым:

— Что же ты так стонешь, парень, — участливо и сочувственно заговорил Оленич. — Вольно? Очень больно, а?

— Водички… Глоточек водички…

— Водички можно. Еремеев, дай флягу.

Губы у солдата запеклись, пить ему было трудно.

— Спасибо…

— Еремеев, надо бы солдата в санчасть.

— А как же я вас брошу?

— Ты не за меня тревожься, вот за него… Помаленьку неси, тут совсем недалеко. Я здесь поищу капитана. Он где-то поблизости. Это его ребята. Найду, потащу к Жене.

— Дай-то бог…

Еремеев поднял солдата и понес, сгорбившись и тяжело ступая по песку большими грязными ботинками, обмотки опали, и Оленич подумал: «Старый человек, ему еще труднее, чем мне». Раненый солдат стонал, и Андрей позавидовал: этот рядовой боец может себе позволить застонать от боли, даже заплакать, а он, офицер, на это не имеет права. Ведь по возрасту они одинаковые. «Почему я не имею права на простую человеческую слабость, которая облегчает боль и проясняет душу? Наверное потому, что судьба поставила главным среди сотен людей, очутившихся лицом к лицу со смертью, и я обязан до конца быть твердым».

Оленич остановился и чуть поднял голову над кустарником, чтобы оглядеться, правильно ли идет, не сбился ли? Над всем огромным плато висел ядовитый пороховой дым. Ветра не было, и синяя пелена не развеивалась, словно зацепилась за верхушки боярышника, дикой маслины и терна. Высоко в небе чуть серебрилась «рама», выискивая очередную жертву для своих хищных «юнкерсов». И откуда ни возьмись, чуть ли не цепляясь за верхушки деревьев, со свистом прошмыгнул вражеский самолет. Оленич инстинктивно отпрянул под куст и за что-то зацепился.

— Ты что, ослеп? — прозвучало спокойное и чуть насмешливое.

Это был Истомин. Он лежал под кустом орешника. Плащ почти весь был мокрый от крови. Оленич опустился рядом на колени:

— Капитан, вы ранены? — спросил первое, что пришло в голову.

— «Я мертв, ваше величество, — сказал маршал и свалился к ногам императора», — прохрипел, с трудом дыша, Истомин, а на губах появилась кровь.

— Какие неуместные шутки, Павел Иванович, — проговорил Оленич, стараясь быть спокойным. Вид капитана приводил в отчаяние: что-то чужое, незнакомое проступало в его обескровленном лице.

— Лежите, капитан, тихо, сейчас перевяжу… Надо остановить кровотечение.

В горле у Истомина клокотало. Капитан старается быть спокойным, но пронзительную боль невозможно укротить силой воли. Как мог, Оленич перевязал живот и положил капитану под голову планшетку;

— Сейчас я вас понесу.

— Не трожь меня, Андрей!

— Но ваша рана опасна!

— Знаю. Это предатель… Крыж. Я должен был расстрелять его еще тогда… Вот и решение нашего тайного спора. Я поднял оружие на труса и не выстрелил… Исправляй мою ошибку… Затяни живот потуже — притупляет боль…

— Вам нельзя много разговаривать.

— Ясно! Ни вздоха, о друг мой Истомин!..

— Жуткие шутки…

Да, страшно слышать такие слова, когда смерть уже схватила за горло, и никуда от нее не деться. А что Истомин умирал, было ясно и по тому, что ранение в живот, да еще в условиях, когда негде оказать помощь, значило, что конец неотвратим. И шутить в таком положении может только сильный человек.

— Павел Иванович, сейчас придет мой Еремеев и мы понесем вас на перевязку. Женя все сделает… И не надо так шутить.

— Молчи, Андрюша, и слушай. Я хочу что-то додумать. Чего-то я не успел понять. Сейчас прояснится. Ага, вот… Мы с тобой вели разговор в ту ночь… Помнишь? Мы говорили о назначении человека, о призвании каждого из нас. Мы говорили, что каждому назначено сделать что-то одно, главное, что станет смыслом жизни. Так? Я не потерял еще способность ясно мыслить?

— Все в порядке, Павел Иванович.

— Ну так вот… Я не успел свершить назначенное мне. Согласен?

— Но не зря же сюда послали именно вас, капитан. Здесь поворот дороги на Берлин. Мы вместе остановились именно здесь, чтобы завтра повернуть свой путь в обратную сторону. Этот бой — ваша победа, капитан.

— Молодец! Ты нашел то, что мне хотелось бы сказать… Дай мне глоток воды.

— Нельзя, Павел Иванович, нельзя!

— Ладно… Теперь слушай самое личное. Если будут спрашивать обо мне, скажи — откомандирован в другую часть. Смотри не подведи! Ты — товарищ по оружию, я надеюсь на тебя. Так и скажи: капитан Истомин продолжает службу в другой части. А в этой — я за него. То есть я оставляю тебя за себя… Не перебивать старших! Принять к исполнению. — Истомин начал сердиться и повышать голос. — Молчи! А то я не успею всего сказать… Молчи, Андрей, и слушай.

— Молчать бы надо вам, капитан. Недалеко медпункт, Соколова сделает все возможное…

— Послушай, Оленич! Она не увидит меня! Понял? Я в другой воинской части.

Оленич хотел запротестовать, но Истомин решительно поднял голову, и из уголка рта сильнее полилась кровь. Андрей испуганно и предупредительно поднял ладони, давая знать, что надо молчать.

— Сейчас ты узнаешь главное. Нино можешь сказать все как было… Она — истинный солдат, и все поймет. А Жене…

— Жене? — удивился Оленич. — Что — Жене?

— Шел я к Жене попрощаться. Не дошел. Ей скажешь, что я срочно отозван и направлен на другой фронт. Она — моя дочь…

— Что?! Женя Соколова — ваша дочь?!

— Да… А теперь молчи. Мы с ней больше не увидимся. Впрочем, как и с тобою. Вы остаетесь. Смотри не будь с нею слишком жестоким. Она любит тебя. Любит…

Лицо Истомина заливал пот. Оленич вытер его своим платком.

Капитан прохрипел:

— Возьми мой пистолет и документы, положи возле меня гранату… Ты поспеши на медпункт. Но Женя не должна знать… Все. Быстрее уходи!.. Быстрее! Беги. Молчу, молчу! Все! Ни вздоха, о друг мой Истомин!..

Оленич видел, как кровь отходит от лица Истомина. Уже бледное от потерянной крови, оно начало приобретать оливковый отсвет. Видимо, сознание его еще не покинуло, но начало угасать: приближалась последняя минута жизни «железного» капитана, но он не показывал своих страданий даже в таком полубессознательном состоянии. Оленич напрягал свой разум, ища утешительных, ободряющих слов, но они не возникали. И Оленич, не замечая, как все шире раскрывает глаза, наблюдал за угасанием своего строгого старшего боевого товарища. Да, они не были уж очень близкими друзьями. Да, они часто сталкивались по пустякам и всерьез. Да, они всегда держали дистанцию. Но в эти минуты все это отошло куда-то и казалось мелочным, все это вдруг унесло, как ветром уносит дым. Осталось в душе Оленича только восхищение этим человеком и странная, глубоко затаенная мужская к нему любовь.

Истомин умер. Андрей закрыл ему глаза. Потом взял оружие товарища — пистолет и гранату. Поднялся и осмотрелся. И увидел вокруг себя совсем иной мир, не похожий на тот, который до сих пор окружал его. Солнце уже скатилось к горным вершинам или горы вдруг выросли и приблизились, заслонив полнеба? И свет был не светом, а отблеском белых снегов. И тепла не было от этого сияния. День умирал.

Еремеев пришел с двумя солдатами.

— Мы похороним вместе Истомина и Дороша, — сказал Оленич. — И не показывайте Жене…

И вдруг Еремеев выпрямился во весь рост — оказалось, что он довольно высокий человек, только постоянно горбился. И лицо его посуровело.

— Это как же?.. Отца не показать дочери? Мы что же, каратели? Отнимаем отца у дочери?

— Он так желал.

— Мертвые не должны мешать живым…

 

22

Истомина нет.

Нет строгого командира, нет старшего товарища. Теперь Оленичу самому нужно принимать ответственные решения и делать все так, как делал бы Истомин. Именно так, потому что задуманная им тактика данного оборонительного боя должна быть доведена до конца, что-то изменить невозможно — слишком поздно.

Только теперь Оленич мог оценить всю самобытность и значительность этих людей — Павла Ивановича и Жени. Женя — дочь Истомина! Все время воевала рядом с ним, прошла все трудности войны, особенно тяжелые и сложные для женщин, она ни разу не обратилась к Истомину как к отцу, ни разу не выдала перед другими своего родства с ним! Какой же надо иметь характер, чтобы носить в душе любовь и нежность и никогда не выказывать своих чувств!

Истомина нет…

Как Женя перенесет утрату? Хватит ли у нее сил остаться такой же мужественной?

Женя, Женя! Как ты сейчас встретишь меня? Сумею ли я спокойно смотреть на тебя, когда между нами такая трагическая смерть?

Оленич шел следом за солдатами, которые несли тело капитана, и не слышал, что ему все время нашептывал Еремеев, да и не видел ничего вокруг. И очнулся, только когда ординарец дернул его за руку и потянул к земле, крикнув:

— Да что вы в самом деле!.. Обстрел! Ложитесь!

Снаряд разорвался недалеко, где-то за кустами. На спину посыпалась земля, отсеченные осколками ветви. Приподняв голову, Еремеев, воспользовавшись моментом, произнес назидательно и даже требовательно:

— Не годится хоронить отца тайком от дочери.

— Я же сказал — воля капитана…

— Не по-людски это. Люди должны прощаться. Должны прощать друг друга.

— Что прощать? Разве тут кто-то виноват?

— Мы все виноваты друг перед другом. Только забываем, чем прегрешили.

— Мертвому наше прощение как горчичники — бессмысленно.

— Не мертвым, сынок, нужно прощение, а нам, живым. Прощая, сами очищаемся…

— Пахнет какой-то мистикой, но что-то в этом есть хорошее, людское… Погодите, я пойду вперед, е Женей поговорю.

Андрей появился в расположении медпункта и ужаснулся увиденному: раненые, в том числе и тяжело, сидели прямо на песке и траве, кое-как перевязанные. Вся масса покалеченных людей зашевелилась, обращая взор на командира. Раздались голоса:

— Почему нас не отправляют в тыл?

— Надо подождать вечера: в сумерках безопаснее эвакуировать, — ответил Оленич.

— До сумерек загноятся раны, — сказал один.

— Врачиха около нас почти не бывает — на передовой оказывает первую помощь. А там должны быть санитары, — кинул упрек второй.

Чей-то недобрый голос насмешливо прохрипел:

— Перестаньте, дурачье! Неужели вам непонятно, что нас принесли в жертву, чтобы спасти железного змея-горыныча?

Высокий голос взвизгнул:

— Как это — нас в жертву? Ври, да не завирайся!

Оленич вдруг испугался, что кто-то дознался о причине, в силу которой они все здесь оказались, что бронепоезд, дорогу которому они прокладывают своими жизнями и поливают своей кровью, завтра встанет на том берегу, чтобы преградить путь к отступлению таким, как они.

— Не паниковать! — резко произнес Оленич.

Постепенно раненые поутихли. Даже особо нервные стали сдержаннее. Оленич решил воспользоваться благоприятным моментом и побеседовать о том, что волнует всех.

— Сами видите, нам очень трудно удерживать оборону. Почему? Потому что нас мало. Основные наши силы ведут переформирование частей, готовятся к решительным боям на Кавказе. И мы помогаем армиям лучше подготовиться. Другое обстоятельство такое: против нас действуют очень большие силы. И, как видите, лезут на пас целый день, а не могут нас сломить.

— И не сломят! — выкрикнул кто-то.

— Правильно, товарищ боец! Теперь нас не одолеют. На Сталинград надвинулась миллионная гитлеровская армия, а ничего не может поделать: стоит Сталинград! И будет стоять! Дальше пути нет. Здесь тоже предел — Терек. Дальше нет пути. Есть только одна дорога — назад, до самого Берлина.

Упоминание о Сталинграде засветило в глазах огоньки надежды и веры, у многих просветлели лица. Как же им всем хотелось скорее дождаться победы, конца войны! Как им приятно мечтать о том дне, когда они возвратятся домой.

Но над передним краем снова загрохотало: гитлеровцы начали очередной минометный обстрел нашей обороны, значит, последует и очередное наступление. Методичность, с которой противник пытается перейти реку я овладеть мостом и дорогой, вызывала у Андрея ярость. Он снова обратился к раненым:

— Слышите? Гремит наш передний край. Немец лезет и лезет. Но наши ребята стоят так же, как и вы стояли. Враг не пройдет! Мне нужно туда, товарищи. Вы сами прекрасно понимаете, что мое место рядом со сражающимися бойцами. А вы спокойно ожидайте эвакуации: мы о вас не забываем.

Бойцам, несшим тело Истомина, приказал отрыть могилу на двоих:

— Похороним вместе — нашего командира и нашего комиссара. Пойду разыщу дочь комбата…

В сопровождении Еремеева он вышел на стык батальонов, где была позиция пулеметного расчета Гвозденко. Возле пулемета находились двое — сам сержант и рядовой Абдурахманов, так и не вернувшийся к Райкову.

— У вас была Соколова? Где она?

Абдурахманов сразу же подхватился:

— Доктор издесь! Счас позовем. Там, делает перевязка…

Татарин показал на возвышающийся шагах в двадцати над лозняком огромный купол боярышника, расцвеченный ярко-красными гроздьями ягод. И словно по мановению руки запыленного, усталого, неуклюжего детины из-за кустов появилась Женя. Андрей ее увидел сразу. И она увидела его, побежала ему навстречу, счастливо улыбаясь. От бега кубанка сползла набок, и локоны подстриженных волос рассыпались. Женя расставила руки, мелькали ее коленки, в проеме расстегнутой гимнастерки виднелась полосатая майка. Ах, Женя! Милая, счастливая! Она еще ничего не знала об отце, она жила счастьем и любовью.

— Живой! Андрюшенька! Живой!

— Я тебя ищу, Женя.

— А как же! Я ведь тоже тебя ищу. Я все время боялась, что мы не увидимся. Дважды попадала под мины, на левом фланге чуть не очутилась в руках у фрицев, они там все время наступают, почти без перерыва. У нас много раненых, убитых. Не успеваю…

— Женя, я рад, что вижу тебя… Сколько уже наших погибло! Ты даже не представляешь…

— Знаю, знаю. Я все время на передовой. И вижу, сколько гибнет ребят, сколько останутся калеками.

— Да, здесь не выбирают судьбу. И никто не знает, что с ним будет через минуту, через час.

— Хорошо, что я встретила тебя. Я прямо ожила, в душе надежда появилась. Ты живой, и уже жизнь продолжается.

— Мы с тобой теперь вдвоем, Женя.

Испуганно метнулись ее глаза. Мольба во взгляде и вопрос. В глубине души она учуяла беду, но не верилось, искала успокоения, умоляла отвести тревогу от нее, только что возликовавшей при виде любимого человека.

— Я тревожусь… Наверное, напрасно. Знаю, что судьба не должна разлучить нас даже силой смерти. Но все же… Тебе так трудно, ты теперь ведь комиссар…

— И комбат…

Наконец ее глаза, полные ужаса, остановились на нем:

— Истомин?..

Оленич смотрел ей прямо в глаза — строго и преданно:

— Капитан Истомин отбыл в другую часть.

Она не мигая всматривалась в его страдальческое лицо и искала ответа, потом покачала головой. Он не говорил ни слова, но она словно прозревала, словно читала в его глазах все, о чем он молчал. Наконец крикнула:

— Что?! Отец!..

— Павел Иванович велел тебе передать только одно: он в другой части. У него не было времени попрощаться с тобой, Женя.

Она бессильно опустила руки. Сумка соскользнула с плеча и упала на землю. Оленич нагнулся, поднял сумку, повесил себе на плечо и прижал к своей груди голову Жени. Она не плакала, а точно обмерла, потеряв дар речи.

— Пойдем, Женя. Пойдем простимся… Люди должны прощаться и прощать. И, как сказал мой старик, это нужно не для мертвых, а для живых. Прощая других, сами очищаемся. Пойдем, милая, тяжелый груз свалился нам на плечи — вся война навалилась на нас с тобой. Пойдем попрощаемся…

— Молчи, Андрюша. Ты не успокаиваешь меня, а доводишь до слез… А с какой мучительной надеждой смотрят на нас раненые!

Увидев тело отца, уже подготовленное к захоронению, она опустилась на колени, склонилась головой на грудь покойного и только теперь заплакала. Видно, Еремеев рассказал уже всем, что Женя — дочь капитана. Люди сочувственно смотрели на горестно склоненную девичью фигуру, и кто-то даже проговорил тихо:

— Нет, братцы, я пожалуй, возьму свою трехлинейку да пойду на подмогу ребятам…

Оленич распорядился похоронить старших офицеров — капитана Истомина и майора Дороша — в одной могиле, под молодыми березами.

— Мы еще вернемся к этому месту. Эту могилу мы никогда не забудем. Кто может, берите оружие.

Женя подошла к нему, положила руки ему на плечи:

— Понимаю, тебе нужно быть там… Иди. Я тоже возьмусь за свое дело…

Главное, что она услышала его голос и сама отозвалась. Она говорила, и слезы текли из ее глаз. Но это уже не было важным.

Она пересилила свое горе, самое себя. Истоминский характер!

— Держись, Женя!

Он шел на правый фланг.

Ему необходимо было узнать, что же с тем предателем, убийцей капитана? Нашли ли его? Может быть, убит? Не мог же он на глазах у всех перейти реку! Или затаился под обрывом, куда не достают пули и не могут залетать гранаты. Там только скрытно можно его взять. А взять необходимо, если, конечно, он жив. Нельзя такую сволочь оставлять безнаказанно!

Неожиданно ему наперерез вышел Еремеев, а с ним — Николай Кубанов и автоматчик. Сначала Андрей удивился, но тут же вспомнил, как Дорош разговаривал по телефону со штабом и как ему пообещали прислать конвой за паникером.

— Что тут у вас? — спросил обеспокоенно Кубанов. — Трус? Паникер?

— Предатель.

— Мне приказано доставить его в штаб дивизии.

— Поздно. Он убил Истомина.

— Но ведь Истомин должен был арестовать его!

— Не успел. Предатель выстрелил прямо в живот капитану.

— И что? Скрылся? Им контрразведка заинтересовалась.

— Возможно. Пойдем, ребята расскажут тебе подробнее.

Знакомый уже Андрею пехотный сержант повторил все как было, а солдат с ручным пулеметом показал противотанковое ружье Крыжа, которое нашли в окопе.

— Куда он прыгнул? — спросил Кубанов. — Мне нужно убедиться, что он убит.

Андрей остановил:

— Погоди. Это мое дело.

— Но меня специально послали за ним!

— Сказал же тебе сразу: ты явился слишком поздно. Ребята его уничтожили. Вот проверю сам…

Стараясь не привлечь внимания противника, Оленич пополз среди зарослей. В одном месте к реке вел заросший овражек. Из него хорошо проглядывался крутой берег, а между обрывом и водой среди огромных гранитных валунов скрючившись сидел Крыж, трусливо озираясь. Значит, бойцы не попали в него, и теперь он, наверно, уже думал, что спасен. Нужно было сделать так, чтобы этот трус поднял голову. И Оленич притаился, выжидая. Так проходили минута за минутой. И вот на мгновение Крыж поднял голову. Андрей несколько раз нажал на спусковой крючок пистолета Истомина. Крыж подскочил, крутнулся на одном месте и упал. Андрей увидел, как кровь залила лицо предателя. Он свое получил!

Хмурый и молчаливый, Оленич вышел из оврага. Кубанову сказал:

— Говорил же тебе, что он убит.

— Жаль, — спокойно ответил Николай. — Ну да все равно, где его расстрелять. Прости, друг, я обязан вернуться в часть. Жаль. Тебе здесь жарко, а я ничем не могу помочь. Как Женя?

— Ты знал, что Истомин — ее отец?

— Да ну? Вот это кино! То-то он все время с нами, всегда рядом! И ничем не выдали себя… Молодцы! Передай ей мое сочувствие. А тебе вот от меня на память: закончил, когда узнал, что увижу сегодня тебя.

— Прощай, друг! — растроганно промолвил Оленич и обнял Кубанова.

— Еще свидимся.

Кубанов быстрым твердым шагом пошел в сторону железнодорожного полотна, Оленич же стоял и смотрел вслед. Потом развернул бумажку: это были стихи.

Андрей положил стихи в нагрудный карман гимнастерки, взял автомат и пошел туда, где шло сражение — в центр обороны. Там, наверное, Райкову и пехотинцам очень трудно.

Над всей передовой, от фланга до фланга, бой не утихал. Противник торопился закончить операцию до темноты, чтобы не откладывать на завтра, а бойцы Оленича — стрелки, пулеметчики, пэтээровцы, все до одного, — сопротивлялись по всему фронту, не отступали ни на шаг. Увеличивалось количество убитых и раненых, ослабевали боевые порядки, но отпор не ослабевал. Оленич, поистине удачливый и неуязвимый, старался везде побывать, всем помочь, ободрить уставших до смерти людей.

Осенний день догорал. Солнце почти касалось горных вершин. И кажется, земля начала остывать от зноя и от огня. Противник, видимо, предпринимал последнюю атаку — он бросил в наступление, возможно, все, что мог. Автоматчики шли вперед и прокладывали пехоте дорогу. Уже начали долетать до передних окопов гранаты. Где-то сзади стреляли из пушек.

— Ленту! — крикнул Райков, не отрываясь от прорези прицела своего «максима». — Скорее ленту!

Но около него не было ни одного бойца. Тогда пополз Еремеев. Он схватил две коробки, стоявшие на дне окопа, двинулся к пулемету. Но на его пути взметнулся столб дыма, земли и черно-желтого огня. Раздался оглушительный взрыв, даже земля вздрогнула. Еремеев упал, потянув на себя жестяные коробки, снова сделал два-три шага и свалился вниз лицом. Кинувшись к своему ординарцу, Оленич перевернул его на спину. И впервые увидел, что у Еремеева чистые и, словно у куклы, голубые глаза. Старик держался спокойно — не хотел показать ни страха, ни боли.

— Вот, Андрейка, какие дела, значит… Моя очередь пришла. Это из танков. Они у нас в тылу. Я видел их.

Попытался подняться, но закашлялся, выплюнул кровь, достал из кармана брюк окровавленный сверток.

— Думал, домой вернусь. Не дала война… Ты будешь живой, командир. Тебе надо жить и все заново строить. Заново. Вышли это моей дочери. Пусть отцовская память будет ей вместо благословения. Или себе оставь. Вспоминай иногда… Все… Уходи, сынок… Сзади танки…

Это были последние слова ефрейтора Еремеева.

— Ленты! Патроны давайте! — кричал Райков.

И рядом слышались немецкие голоса.

Откуда-то появился Антон Трущак, весь забинтованный, с палкой в руке. Подтащил по ходу сообщения коробки с пулеметными лентами. Он был из тех раненых, которые решили снова взять оружие и стать в строй.

Оленич посмотрел туда, где старик видел танки! Но танков не было видно за кустами. И вдруг заметил, как подкрадываются между кустами к пулемету два немецких автоматчика. Он их заметил первым и бросил гранату, потом дал длинную очередь из своего ППШ и понял, что уже некуда идти: сражение переметнулось в боевые порядки батальонов, бой идет отдельными очагами. И он занял оборону около пулемета Райкова. Вытащил из ниши две «лимонки» и положил на бруствер. Тут же — запасной диск. Осмотрел и проверил автомат…

Сначала его обдало каким-то неживым, тлетворным ветром. Потом вздыбилась земля, и пламя метнулось перед глазами. Что-то навалилось на него, давило все сильнее и сильнее. А в ушах звучал чей-то голос: «Сзади танки, сынок…»

Но в сознании тлел слабый огонек. Жив? Пошевелил рукой — двигалась, попробовал ее поднять — не пускал песок. Понял: его присыпало. Почувствовал, как учащенно билось сердце. Живой! Его оглушило, примяло, но он цел. Выбрался из-под кучи песка и вспомнил о своих гранатах. Где они? Чтобы вдруг на них не подорваться. Где автомат? Диск? Глаза почти не видели.

Послышался стон. Кто стонет? Кто-то из ребят ранен. Протер глаза. Вокруг непрерывно гремели выстрелы. Но пулемет молчал. Странно: Райков неподвижен, словно выжидает или прислушивается. Но поза безвольная, видно, так устал этот веселый и неутомимый парнишка. Андрей и сам чувствовал себя на пределе, кажется, продлись еще немного день и не наступи ночь, он бы тоже так свалился с ног. Тело словно пережеванное — песком примятое. И в голове шум, звон. Непрерывный, монотонный… Хотелось убежать из этого гула. Сквозь туман сознания и какую-то внутреннюю неподвижность пробилась мысль: «Это контузия, меня оглушило и здорово тряхнуло».

Вблизи кто-то вновь застонал. Может, Алимхан? Он находился недалеко. Андрей всматривался в густеющие сумерки, но глаза болели, слезились и почти ничего не видели. Кто-то же был рядом! «Неужели никого нет? Не может быть. Не все же погибли… Где же они, мои пулеметчики? Может, их тоже присыпало песком?»

Но вот он увидел Трущака. Старик сидел на откосе развороченного снарядом окопа и обеими руками держал ногу. Оленич хотел встать и подойти к солдату, но не смог устоять, свалился в траншею. Потом все же почти на четвереньках он добрался до Трущака.

— Вы ранены? — спросил он. — Сейчас попробую перевязать…

— Не надо, командир. Ты сам еле дышишь.

Послышались голоса. Разговаривали немцы. Недалеко. Андрей приподнял голову, но за кустами ничего не увидел.

— Сережа! — тихо позвал Оленич. — Полосни по ним! Мы ведь еще живы!

— Он убитый, — еле выговорил Трущак. — Убитый Серега…

— Какой был парнишка! — прошептал Андрей.

Уже не было силы разговаривать, опустело все внутри — ни жалости к себе и погибшим, ни какого-то удовлетворения, что выстояли под таким вражеским натиском, под такими атаками. Окутывало забытье, равнодушие… Упасть, пусть снова привалит песком, может, прекратится, наконец, шум и звон в голове. Отчаянье овладело им, словно в предсмертной тоске хотелось кричать… И вдруг шум превратился в ритмичный повтор: стук-стук, стук-стук. Андрей напряг внимание, стараясь освободиться от тяжести отупения и безразличия. Донеслось явственней: стук-стук, стук-стук. Ритм такой настойчивый, даже веселый! Нет, это уже не в голове. Нечто иное. Вслушивался всем живым, что осталось в теле, — в сумеречной дали выстукивало, вызванивало. Какая-то новая азбука подавала сигнал жизни. Стук-стук — приближалось, — стук-стук. Да это же поезд! Сомнений нет — идет бронепоезд! Он идет! Путь ему открыт и безопасен.

Оленич так разволновался, что прояснилось сознание, а тело наполнилось энергией. «Бронепоезд прошел, мы выполнили задачу!» — дрогнувшим голосом прошептал Андрей. Ему хотелось поднять бойцов, собрать их вокруг себя и сказать: «Спасибо, братцы, что выстояли! Мы выполнили боевой приказ!» А еще хотелось предстать перед комбатом и сказать ему самое приятное, чего он ждал в жизни: «Ты выиграл этот бой, капитан Истомин! Это был твой главный бой!»

Вглядываясь в полутьму, прислушиваясь к обманчивой тишине, Андрей мысленно звал своих солдат: «Ребята, братцы, отзовитесь! Старшина Костров, накорми бойцов!»

Не бойцы отозвались на его призыв, а послышался громкий разговор вражеских солдат: Андрей так явственно услышал немецкую речь, что инстинктивно очутился около пулемета, развернул его и прорезал тьму огнем в направлении голосов. Он не разжимал рук и ничего не видел и не слышал, пока его не подняло вместе с пулеметом, взметнуло и швырнуло на дно окопа…

Показалось, что он целую вечность лежит во тьме. Было больно, дышать стало трудно. Но снова подумал: живой! С трудом, хватаясь руками за лозу, которой был оплетен окоп, он поднялся, прислонился спиною к стенке и огляделся: пулемет разбит, исковеркан, а вверху чистое звездное небо. С безразличием обреченного глянул в ту сторону, куда тяжело прогромыхал бронепоезд. Он прошел мимо, не сделав ни единого выстрела по противнику. Но солдаты Истомина продолжали сражаться, это уже были его, Оленича, солдаты. Они дрались, несмотря ни на что. И вот там, в вечернем, теряющемся в полутьме пространстве, вспыхнув, повисла зеленая ракета. Она горела такой яркой, такой ласковой звездой, что даже не сразу поверилось в ее реальность. Хотелось крикнуть: «Братцы, зеленая ракета!» И обнять всех, кто сегодня сражался в бою. «Не забыли нас! Помнят о нас!»

Была почти ночь. Перестрелка утихла.

Противник прекратил наступление.

Оленич тихонько засмеялся. И тут же подумал: теперь бы увидеть Женю. «Только в ее глазах, в ее понимании ты — самый лучший во всем мире», — вспомнились слова Истомина.

Тишина…

Но вот из соседнего окопа донесся стон. Это Алимхан. Андрей хотел подняться и помочь, но не смог — пронзительная боль в груди, в бедре снова свалила его в песок.

— Алимхан! Алимхан! Ты слышишь меня?

— Ай, командир, — слабым голосом отозвался юноша. — У меня под сердцем печет… Так горячо! Я уже не увижу мои горы, командир.

— Ну что ты, джигит… Мы с тобою молодые и сильные. Мы два батыра. Мы же победили!

В бессильном отчаянии Оленич понял, что, наверное, не сможет помочь молодому джигиту, потому что сам испытывал невыносимую боль в груди. И вспомнилась ему дорога в мрачном ущелье, и освещенные солнцем камни, и на скале женщина в длинном черном платье с протянутой в руках чашей. Эта балкарская женщина тогда утолила его жажду. Где же она теперь? Хотя бы глоток…

Рядом зашуршали кусты: кто-то пробирался к нему. Вспомнил, что под ногами в песке автомат. Нагибаться было невозможно, трудно, и все же он поднял оружие: он живой и еще может защищаться.

Но перед ним появилась Женя. Она привела с собою раненого старика Хакупова и посадила его возле сына.

— Женя, ты жива? — спросил Оленич. — Почему вернулась?

— Шора Талибович попросил провести его к Алимхану. Старик тяжело ранен в грудь, навылет…

Старый кабардинец сидел рядом с сыном, гладил Алимхану руками голову и уже из последних сил говорил;

— Сыны мои… Свет наш! Вы защитили Ошхамахо.

Алимхан протянул руку к отцу:

— Ты совсем стал белым, мой отец. Борода твоя как пена горного водопада. И голова твоя как вершина Ошхамахо — Горы Счастья… Мое сердце рвется из груди! Силы меня покидают, отец. Мы вместе умираем?

— Ну что ты, — тихо сказала Женя, — ты еще увидишь свою маму…

— Нет, вижу смерть! Отец…

Женя прислонилась к Андрею. Заглядывая ему в лицо, прошептала:

— Мне хорошо, Андрюша. Мы живы. Ты — рядом! Даже умереть около тебя — хорошо…

— Успокойтесь, дети, — с достоинством сказал старик. — Смерть, как и солнце, глазами не увидишь…

* * *

Так закончился для Оленича первый период Великой Отечественной войны. Он выжил, снова воевал, был ранен, долго скитался по госпиталям и опять воевал, пришел, наконец, в те места, где его застала война. В Карпатах и затерялся его след.