Когда Оленич возвратился на свой наблюдательный пункт, то увидел майора Дороша. Он сидел с бойцами-пулеметчиками и со стрелками и вел беседу. И невольно Андрей прислушался.

Комиссар говорил о солдатском долге и о двойном долге коммуниста, о том, что пулеметчики, вступая в ряды партии накануне боя, проявили высокое чувство патриотизма и преданности Отечеству, а в бою будут показывать пример самоотверженности и ответственности. С каждым днем этот мужик с какого-то киевского завода становился почему-то ближе Оленичу, нравился все больше своей открытостью и не нарочитой простотой. Да и мысли его, рассуждения, беседы с солдатами не были слишком мудреными, а солдаты его слушали очень даже внимательно. В его неторопливом голосе, в задумчивом взгляде, в добродушном лице они улавливали родное, близкое — отеческое.

Большинство бойцов — молодежь, а он, батальонный комиссар, годился им в отцы. Вопросы ему задавали совсем не военные, не какие-то там заковыристые, а самые что ни есть простые.

— У вас есть сыновья? — спросил кто-то из пулеметчиков.

— Был. Один. Вот примерно вашего возраста.

— На фронте?

— Да. Он погиб в октябре сорок первого под Москвой. Сегодня ровно год.

Оленич видел, как Дорош снял пилотку и опустил голову, глядя на свои большие, морщинистые руки, лежащие на коленях. Притихли солдаты, понимающе и уважительно глядя на пожилого человека, которого не обошла война, взимая страшную дань. Только Трущак, годами, наверное, старше Дороша, сочувственно проговорил:

— Как же остановить эту треклятую огненную колесницу? Трудно умом постигнуть, сколько забрала сыновей!

— Только один есть способ, старик: разбить вдребезги эту колесницу смерти. — Дорош поднялся. Воспоминание о сыне, видно, болью подступило к сердцу — было заметно, как осунулось его усталое лицо. — Мне надо еще к пэтээровцам, к минометчикам пройти.

Оленич проводил майора немного, думая, что надо бы как-то приглянуть за ним, чтобы не лез в огонь. Может, кого из опытных бойцов к нему приставить? Комиссар даже ординарца не имеет.

К Оленичу подошел Алимхан Хакупов. Он попросил командира поговорить с отцом: старик расположился за окопами второй линии обороны и не желает уходить. Андрей пообещал уговорить Шору Талибовича.

С первой встречи у Андрея к Алимхану возникло странное чувство — что-то вроде покровительства. Слишком уж юн парнишка, еще по-детски тосковал о своих горах, невольно вызывая сочувствие. Стройный, чернобровый горец выделялся среди бойцов необычайной подвижностью, легкой, неслышной походкой, подкупающей искренностью. Не было ни одного случая, чтобы Алимхан схитрил, сказал неправду, отказался выполнить просьбу или приказание. Но главное, что привлекало Оленича в Алимхане, — чувство дружбы. Если этот юноша уверовал в кого-то, значит, никогда не изменит…

Как-то вечером, когда во дворе возле казармы собрались бойцы пулеметного эскадрона и лейтенант Кубанов растянул гармошку, началось солдатское веселье: то пели песни, то танцевали барыню и яблочко. Вдруг кто-то попросил сыграть кабардинку. Райков попробовал пройтись по кругу, подражая и грузинам, и осетинам, но выходило так карикатурно, что все вокруг корчились от смеха. Сергей — парень сноровистый, но как ни старался он пройти на носках, как громко ни кричал «Ас-са!», вытягивая рука то в одну, то в другую сторону, хохот только усиливался. И тут Алимхан, который смеялся вместе со всеми, не выдержал: он, словно барс, выпрыгнул на середину круга, встал на носки, весь вытянулся как струпа, рукава гимнастерки натянул на самые кончики пальцев, гордо отклонил назад голову, выпятив грудь вперед, и пошел, пошел, пошел по кругу — легко, стремительно, плавно. Казалось, он и земли не касается ногами! И все удивились — что стало с молчаливым, бирюковатым пареньком? Это был совсем другой Алимхан! Сколько было молодечества, грации, страсти в его движениях! И невольно все, стоявшие широким кругом, в такт музыке били в ладоши, подбадривая танцора поощрительными выкриками. Но Алимхан вдруг остановился и вышел из круга, опустив голову. Оленич, оказавшийся рядом, похвалил:

— Молодец, Хакупов! Ты — джигит!

— Эх, командир! Если бы я так танцевал в своем ауле, меня бы засмеяли.

— Ты здорово танцевал.

— Плохо, командир. Совсем плохо! Нужны мои сапоги, нужен мой бешмет, моя папаха, мой кинжал. Нужна моя музыка!

— Вот разобьем врага, поедем к тебе в аул, и там ты нам станцуешь так, как умеешь. Обуешь свои сапоги, наденешь бешмет и папаху. Будет греметь твоя музыка, Алимхан!

Может быть, тогда в сердце юного кабардинца родилась искра доверия и дружбы к своему командиру: парень стал открытее и доверчивее. Он уже не сторонился ребят, не чувствовал себя отчужденно. Таким переменам радовался Оленич, чувствуя симпатию к гордому и самолюбивому горцу. Во всяком случае, с тех пор между ними установились хорошие отношения, какие можно только представлять между командиром и рядовым…

Появление старого Хакупова на переднем крае обороны для Оленича было досадным. Что касается капитана Истомина, которому доложили о чрезвычайном происшествии, то у него это вызвало резкое недовольство. От его имени в подразделения передали приказ: проникшее в боевые порядки гражданское лицо немедленно препроводить под конвоем в особый отдел полка.

Такой приказ, конечно, нормален в условиях боевых действий. И все же Оленич начал доказывать капитану, что старик Хакупов — не чужой человек: он ведь почти сутки был проводником. Неужели же комбат об этом забыл? Истомин ничего не забыл, но твердил: не положено, нельзя держать стариков на переднем крае.

Уладила дело Женя. Ох, эта Женя! Появилась сияющая, возбужденная, точно на празднике. Чудеса! И тут же Андрей вспомнил, что с ними произошло. Сразу все иное отдалилось. Существовала только она — трогательно близкая, необъяснимо прекрасная девушка. Пока рассвело, он находился в состоянии неопределенности, ему чего-то не хватало, словно не завершил какое-то важное дело. А еще ему казалось, что все время возле него, совсем близко, кто-то ходит, кто-то ищет его. Значит, все мысли, все душевное состояние, как сейчас он понял, связано было с Женей, потому что, как только она появилась, все упростилось, разъяснилось, упал с души тяжелый груз.

— Привет, Андрей!

— Лишь в это мгновение я понял, что все время хотел тебя видеть. Увидел — и словно сил прибавилось.

— Ты спал хоть немного?

— Нет. Представь, не хотелось.

— Я тоже глаз не сомкнула. Воображение такие картинки рисовало! Хочу тебе рассказать…

— У меня неприятность. В расположении появился старик Хакупов. Понимаешь, приехал проведать сына. Всего-то!

— Это его ишак? — спросила Женя, показав на животное, пожирающее листву на кустах лозняка.

— Да, это его транспорт.

— Андрейка, постарайся не ссориться с капитаном. Это так важно.

— Сам знаю, что перед боем необходимо уравновешенное душевное состояние. Да мы ведь и не были врагами, если разобраться. А в последнее время даже подружились.

— Обо мне он что-нибудь говорил?

— Кажется, капитан заметил твое отношение ко мне.

— И все?

— Чего ты еще ожидала?

— Ну, я думала, что он мог бы немного больше тебе обо мне рассказать. Все-таки девушка, офицер, добровольно ушедшая на фронт и почти все время в одних частях с ним. Железный человек! — У Соколовой даже слезы навернулись на глаза.

— Женя, ты что-то недоговариваешь?

— Но ведь он — командир! Старший среди нас. Обидно!

— Успокойся, у него забот — по горло. А всяческую сентиментальность он не любит, сама знаешь.

— Еще как!

— О тебе же он сказал: героическая девчонка.

— Правда? Тогда порядок! Давай помозгуем о старике. Первое, что тебе надо, — с капитаном держись спокойно и уверенно, настаивай на своем. Он любит и уважает офицеров с характером, с достоинством. Второе. Давай придумаем какую-нибудь необходимость…

— Женечка, а ты не можешь спрятать его у себя?

— Идея! Скажу капитану, что взяла старика к себе в санпункт помогать. Я обязана привлекать гражданское население для выноса раненых. Сама пойду к капитану.

— Ты умница, Женя!

Оленичу показалась странной уверенность Жени в благополучном исходе их затеи, но он не стал допытываться, да и времени не было.

Откуда-то издалека донесся глухой гул, словно далеко в горах начался грозный обвал. Гул становился отчетливее, он нарастал с каждой секундой — шла вражеская армада. Послышалась команда «Воздух!». Оленич посмотрел в чистое и голубое осеннее небо: высоко-высоко шли три тройки двухмоторных бомбардировщиков противника. Они шли спокойно, уверенно курсом на Нальчик, и у Андрея сжалось сердце: там в госпитале комэск Воронин, там жители — женщины и дети, там еще была до сегодняшнего дня мирная жизнь. Город еле-еле виднелся сквозь синюю дымку. Прошло всего лишь несколько минут, и над той синью медленно и бесшумно поднялись и заклубились белые облака взрывов, затем повалил черный дым, который, потянулся до самых горных вершин. Через некоторое время донесся глухой гул взрывов. А небо гремело и ревело от летящих новых и новых эскадрилий бомбардировщиков.

Оленич стоял возле своего наблюдательного пункта и, глядя на гудящее небо, на черно-белые тучи разрывов над Нальчиком, ощущал в себе нарастающий, нестерпимо палящий жар, который испепеляет все нормальные человеческие чувства, самообладание, равновесие, к которому так призывает капитан Истомин. И вдруг Андрей понял как никогда ясно: реальность вот она, в небе, в неотвратимости полета этих бомбардировщиков, которые летят и летят с самого первого дня войны; в горящем мирном городе, где на госпитальной койке мечется командир эскадрона, не способный даже позвать на помощь. И тот комиссар с выжженными глазами, и этот онемевший прекрасный молодой офицер… Может быть, лишь один Истомин чувствует и понимает все, что делается вокруг. Да, он вызывал, и Андрей должен явиться к нему.

Но Истомин не ругался и не выражал недовольства: он был предельно серьезен и мрачен.

— С этим кабардинцем уладилось. Пусть помогает Соколовой. Но я хотел видеть тебя, Андрей Петрович, по иному случаю.

Оленич напрягся: «Невиданное дело, он называет меня по имени-отчеству!»

— Только что передали приказ: тебе присвоено звание старшего лейтенанта. Поздравляю!

— Служу Советскому Союзу! — вырвалось у Андрея.

Истомин подошел к Оленичу и, полуобнимая за плечи, по-отечески заботливо обратился:

— Тебе поручаю Соколову.

— Отправьте ее в полковую санчасть. Вы же можете приказать ей, товарищ капитан.

— Приказать просто. Но не могу. Вот ты обязан повлиять на нее: она любит тебя, Андрей.

— Не будем спорить. Только хочу сказать, что она действительно героическая девушка и она не покинет свой боевой пост. И мне было бы обидно унижать ее, приказным порядком удаляя с передовой. Хотя я горячо хочу ее спасти!

Истомин сел, опустил голову, казалось, что безмерный груз навалился на его плечи, и в сердце Андрея снова, теперь уже и к Павлу Ивановичу, возникло сочувствие. Что же его гнетет? Что делается в этой закаленной, запертой на семь замков душе? А в ней есть что-то такое, чего не дано знать никому. Возможно, это высоколетящая звезда — Нино? А может, вся прожитая жизнь или только сегодняшний бой? Может, это бронепоезд с пулеметами и пушками, предназначенный не для врага, а для всех них?

Оленич присел рядом с капитаном.

— У нас, военных, принято личные трудности переносить в одиночку, радостями делиться с друзьями. Но бывают минуты, когда хочется если не помочь, так хоть побыть рядом.

— Да, это так, — отозвался Истомин, словно отряхиваясь от каких-то насевших на него раздумий. — Но со мной все в порядке, Андрей. А если и есть что, мучающее меня, то от этого никто не сможет освободить. Да я и сам не хочу от него освобождаться: это частица жизни.

В землянку вошел комиссар Дорош.

— Капитан, к тебе не могут дозвониться из штаба армии.

И тут же послышался зуммер полевого телефона.

Дорош взял под руку Оленича, поздравил со званием, и, разговаривая, они вышли. Оленич успел услышать, как Истомин обрадованно удивился:

— Да, я. Ты? Как ты нашла меня? Ах, Мерани!..