Для того чтобы попасть на правый фланг, нужно пересечь плато по диагонали и пройти не менее километра, преодолеть зону, постоянно находящуюся под интенсивным огнем противника. Но зато можно побывать у Жени на перевязочном пункте. Но совсем неожиданно встретил отца Алимхана: старик вел в поводу осла, на спине которого лежал раненый боец. Солдат стонал и вскрикивал от каждого шага осла, малейшее движение приносило невыносимую боль.

— Держись, джигит! Вот сейчас приедем к доктору. Не кричи, пусть не радуется враг. Ты победишь рану, ты еще убьешь врага.

Горец приговаривал, успокаивая раненого, а сам был строг и бледен, и его седая бородка свисала на бешмет. У него за плечами вещмешок солдата и винтовка. Хакупову тяжело, он устал и еле волочил ноги. Вдобавок еще осел все время упирался, и надо было насильно его тащить.

Увидев Оленича, Шора Талибович, не останавливаясь, покивал головой и объяснил:

— Везу в лазарет. Доктор Женя просила помочь. Это уже шестой. Тяжело ранен. Очень спешу, командир.

С благодарностью смотрел Оленич вслед старику, который скрылся в кустах, — значит близко землянка Жени. Андрей не пошел в санпункт, решив забежать сюда на обратном пути.

Стрельба не утихала ни на минуту. Наоборот, Оленичу показалось, что чем ближе подходил к правому краю обороны, тем сильнее был огонь. Сначала подумал, что немцы предприняли здесь новое наступление, но, выйдя к берегу реки по ходу сообщения, из окопа он увидел — противоположный берег был совершенно пустынным. Лишь из лесу, из-за кустов, и, наверное, с деревьев оборона обстреливалась из стрелкового оружия очень плотно. Вдруг где-то глухо застучал крупнокалиберный немецкий пулемет. Было непонятно, каким образом снизу можно поразить цель на высоком правом берегу обороны?

Совсем близко, наверное на какой-нибудь лесной поляне, завыли, точно голодные волки, минометы. Недалеко потому, что через несколько секунд мины уже рвались в расположении батальона. Взрывы словно приближались от середины плато к краю, к обрыву. Вот где-то совсем рядом раздалось несколько взрывов, и осколки со свистом секли кустарник, и дым с пылью стлался вдоль передовой. Между взрывами Оленичу вдруг послышались слезные причитания. Оглянулся: почти рядом на дне траншеи, скрючившись, сидел красноармеец. Дрожащие руки держали измятый листочек из школьной тетради, исписанный ломаными закорючками. Солдат срывающимся, плачущим голосом бормотал:

— Отче наш, иже еси на небеси…

У Оленича потемнело в глазах от неожиданности и возмущения, кровь ударила ему в виски. Подобного он еще не встречал на фронте. Вмиг забыл, что вокруг стрельба и разрывы мин и снарядов, что в любую секунду его может искалечить, убить, разнести на куски. Он выпрямился и строго, громким голосом скомандовал:

— Встать! Красноармеец, встать!

И того согбенного человека, подавленного страхом, словно подбросило: он подскочил, поднял мертвенно-бледное лицо и растерянно смотрел на командира невидящими, тоже омертвелыми глазами. Страх поразил человека сильнее пули.

— Красноармеец, выйти из окопа!

Боец начал выкарабкиваться наверх — безропотно и безвольно. Он был настолько перепуган, словно парализован. Руки вцепились в бруствер и скользили по песку, пальцы не слушались, и солдат снова сползал на дно окопа. Но командир стоял наверху и ожидал, а солдат вновь и вновь хватался за кучи песка, оставляя длинные следы. Тогда Оленич нагнулся, взял за воротник шинели и вытащил бойца наружу.

— Стоять смирно! Винтовку — к ноге! Кто командир взвода?

— Не знаю.

— Командир отделения?

— Сержант… Не знаю…

— Ты сам писал эту бумажку?

— Нет.

— Кто тебе дал?

— А вот… землячок…

— Фамилия?

— Не знаю. Он приходил из другого взвода. Говорил, что вся сила и спасение в божьем слове. Бог ведет немцев. И мы против божьей силы не устоим…

В лощинке разорвалась мина, и осколки просвистели рядом. Красноармеец испуганно пригнулся, но, видя, что старший лейтенант стоит и даже не вздрогнул, выпрямился и сам.

— Спускайся в окоп и бей врага. Ясно?

— Так точно! — уже ожившим голосом воскликнул боец.

— И ничего не бойся. Пусть тебя фриц боится.

Солдат с благодарностью посмотрел на командира, потом отвел затвор, вогнал патрон в патронник и положил винтовку на бруствер, направил ее ствол в сторону противника.

А Оленич подумал: надо бы найти того, кто деморализует бойцов. Это, наверное, трус, если не хуже. Теперь, когда боец успокоился и начал стрелять по противнику, Оленич вдруг обрадовался, что сам выдержал столько времени под свистом пуль и осколков. Безрассудство? Нет, он не считал так: он же офицер!

Значит, по окопам бродит некий религиозный фанатик или трусливый подстрекатель и пораженец, и нужно принимать срочные меры. А знает ли об этом Дорош? Оленич сориентировался на местности и увидел, что до землянки комиссара не более трехсот метров, это пять минут ходьбы. Жаль, конечно, что не встретил Истомина, но с ним он обязательно увидится после разговора с майором Дорошем.

В знакомом сооружении, которое лишь условно можно было назвать землянкой, сидел батальонный комиссар один. Поднял седую голову, прищурясь, посмотрел на Оленича, улыбнулся:

— С тобой, Андрей Петрович, легко служить и воевать: ты появляешься своевременно там, где наиболее нужен. Из политотдела доставили партийные документы. Хорошо бы хоть сообщить твоим пулеметчикам, что они приняты в ряды Коммунистической партии. И хочу поручить это лично тебе. Ты их рекомендовал, ты и сообщишь эту новость.

— Выполню ваше поручение, товарищ комиссар!

— Но у меня к тебе есть вопрос. Знаешь ли ты, что немцы собираются завтра утром выбросить десант в тыл, на правый фланг?

— Нет, мне это неизвестно.

— Вот и капитан Истомин еще не знает об этом. Тебе, старший лейтенант, придется доложить ему, когда встретишься с ним. Что еще у тебя?

Оленич рассказал о бойце, читавшем молитву, о солдате, который распространяет тексты молитвы, деморализуя бойцов.

Дорош сидел на ящике, слушал внимательно и серьезно. Его спокойное лицо вдруг показалось Оленичу очень знакомым и даже чем-то симпатичным. Мелькнула мысль: этот пожилой человек похож на отца! Такое же широкое, загорелое и морщинистое лицо, такая же щеточка рыжеватых усов, такие же крепкие, тяжелые руки. Умеет выслушать, спокойно встретить самую неприятную новость.

Позвонили из политотдела. Судя по репликам и ответам Дороша, Оленич понял, что разговаривал комиссар полка, но касалось пулеметчиков, упоминалась фамилия сержанта Гвозденко, а также Истомина и Полухина. И еще: видимо, нужно передать что-то очень важное капитану. Андрей не стал прислушиваться к разговору и вышел из землянки. Но буквально через минуту вышел и Дорош:

— Хочу сообщить тебе…

Но в этот момент вдруг с невиданной силой начался минометный обстрел. Андрей и Дорош упали в воронку от бомбы. Батальонный комиссар, сворачивая папироску, продолжал:

— Командир полка вынес благодарность сержанту Гвозденко за пленного и сказал, что представляет его к правительственной награде. Да, вот еще что, Андрей Петрович: я доложил о факте распространения молитвы и попытке деморализовать бойцов. Командир полка приказал Истомину найти и изолировать паникера. Но в случае сопротивления — уничтожить. Видишь, Андрей Петрович, насколько суров закон войны…

Дорош закашлялся.

— Скажете, что не можете бросить курить? — спросил Андрей.

— Почему не могу? Могу. Скажу честно, что давно надо бросить, мне вредно глотать этот яд. Но понимаешь, нравится мне сам процесс! сядешь вот так на досуге, закуришь, поразмышляешь. Жизнь! Как дом: если идет дым из трубы, значит, дом живой… Все, перекур окончен. Пошли.

Только поднялись, как налетели «юнкерсы». Три сразу, И на бреющем полете стали поливать оборону из пулеметов, сбросили несколько небольших бомб, сделали крутой вираж и вновь пошли, казалось, прямо на Оленича и Дороша. Один самолет пролетел, чуть ли не цепляясь за деревья. В кустах просвистели осколки, сверху посыпался песок. Запахло дымом и гарью. Самолеты ушли так же быстро, как и налетели.

— Тихо, — проговорил Оленич, поднимаясь с земли. — Теперь уже недалеко от окопов.

Дорош не отозвался. Андрей оглянулся и обомлел: неужели?.. Дорош лежал недвижимо, откинутая в сторону левая рука держала дымящуюся папиросу, а правая, подогнутая к груди, сжимала планшетку с бумагами. Из-под седого чубчика медленно стекала тонкая струйка крови. Оленич осторожно перевернул комиссара на спину: он был мертв. Папироса еще дымила, и невольно вспомнились слова этого человека: идет дым из трубы — дом живет!

Оленич поднял на руки тело комиссара и понес обратно в землянку. Нужно было сообщить в политотдел полка, может быть, пришлют кого вместо погибшего, а тело заберут, чтобы похоронить. Начальник политотдела полка выслушал старшего лейтенанта, расспросил про самого командира пулеметчиков и приказал:

— Принимайте на себя обязанности комиссара. Знаю, что у вас мало командного состава. Если изыщем возможность, пришлем политработника.

Андрей присел на тот же ящик из-под патронов, на котором еще совсем недавно сидел Дорош, и задумался. Он вспомнил далекий теперь первый день войны, и комиссара Уварова, и созревающую рожь, и мост через Куму, и немецкие танки, грохочущие по мосту, и трясущегося труса бронебойщика Крыжа, и комбата Полухина, и вылепленную из глины голову прекрасной женщины, и дымящуюся папиросу в руке убитого комиссара, и озаренное луной бледное, испуганное лицо Жени…

— Товарищ старший лейтенант! — послышался негромкий голос.

Оленич поднял голову и увидел ординарца Истомина.

— Чего тебе, Тимофей?

— Вас к телефону.

— Кто?

— Майор Чейшвили.

Чейшвили? Чейшвили, Чейшвили… Кто же это? Что-то знакомое…

— Чего он хочет?

— Не могу знать. Это женщина, майор Чейшвили.

И только теперь Оленич вспомнил очаровательного майора авиации, «ночную ведьму», приятельницу или подружку капитана Истомина. Нино Чейшвили! Смерть комиссара Дороша совсем отбила память, но теперь он сразу вспомнил ее и вспомнил все трудности, которые преодолевали на пути друг к другу двое влюбленных. Вот погиб хороший человек. И каждый день, и каждый час гибнут хорошие люди. И никто не знает, сколько времени осталось жить любому из живых, но люди не находят ни времени, ни решимости, чтобы просто подойти и сказать: я уважаю тебя и люблю. Теряем все, даже жизнь, так и не испытав выпавшего счастья.

Оленич, взволнованный мгновенными воспоминаниями и мыслями, схватил телефонную трубку.

— Старший лейтенант Оленич!

— О! Поздравляю! Я очень коротко: как там Павел? Порядок?

— Да, он в полном порядке.

— Ему тяжело сейчас?

— Здесь всем тяжело.

Послышался мягкий, но все же слегка гортанный смех:

— То, что всем тяжело, понятно. А если Павлу трудно, всем остальным трижды труднее.

— Наверное, так оно и есть. Он обрадуется вашему привету.

— Передайте — вечером махну ему крылом…

Связь оборвалась.

Хорошие вести приятно передавать. От них всем хорошо. Приятные вести умножают силу. Оленич это знал и, понимая, как сейчас трудно капитану Истомину, спешил с этой вестью к нему. Надо немедленно передать весь разговор, пока не забылись чудесные слова, пока не улетучилось лирическое настроение от разговора.

У Оленича тоже полегчало на душе, усталости словно и не было.