Старшина Костров, бывший пограничник, до сих пор не расставшийся с зелеными петлицами, был плечистым и кряжистым, на вылинялой, но чистой гимнастерке туго затянутый ремень, грудь выпирала, как говорится, колесом, на ней поблескивали две медали. Он представился лейтенанту и доложил, что прибыл для дальнейшего прохождения службы. Оленич хотя и чувствовал себя, что называется, на пределе, а все же улыбнулся: вспомнил все-таки старшину Кострова! Наверное, самые страшные часы войны они пережили вместе. И это он, Костров, вытащил его из горящей ржи.

— Вот и свиделись, старшина. Прихворнул я малость…

— А я так рад, командир, что снова встретил вас! Как братишку родного нашел! Извините… Разрешите приступить к исполнению…

— Приступайте, старшина.

А через минуту за окном уже слышался негромкий, четкий, не допускающий возражений голос Кострова. «Молодец, волевой командир! — удовлетворенно подумал Оленич. — Он мне будет хорошим помощником».

Послышался скрип двери. Кто-то метнулся, словно темная ночная птица. Обдало прохладным и влажным ветерком.

— Еремеев? — хрипло спросил Оленич.

— Это я, Андрей, — послышался ласковый голос Жени. — Вот хорошо, миленький! Как здорово, что ты очнулся!

— Хочу пить.

— Конечно! Еще бы! Такой жар перенести! Сейчас напою…

Но напиток оказался горьким.

— Ты меня чем потчуешь? Полынью?

Заметив, что он пытается приподняться, Соколова удержала его в постели:

— Когда станет тебе лучше, тогда двинемся в путь-дорогу. Капитан Истомин и батальонный комиссар Дорош задержали колонну на два часа: я пообещала, что к тому времени ты будешь на ногах.

— Отложили? Из-за меня?

— Да. Сначала они хотели оставить тебя в Тырныаузе, но я доказала, что ты в порядке, что минует кризисное состояние и ты сможешь идти вместе со всеми.

Оленич расчувствовался и в душе горячо благодарил девушку: если бы пулеметчики ушли без него, было бы обидно.

Обессиленно и в то же время тяжело свалился на подушку, ощутил, что наступает вялость.

— Дай руку… Женя!

Девушка положила свою ладошку в его горячую руку, и он даже дыхание затаил — так приятна была ему прохлада девичьей руки. Ему показалось, что ладонь ее вздрагивает, словно пойманная рыбка. «Не Темляк бежал рядом со мною, пока я метался в бреду, а была эта девушка!» — подумал Оленич и открыл глаза — они уже не болели. Увидел бледное, наверное от бессонной ночи, ее всегда смуглое лицо.

— А мне снился конь… Темляк.

— Я знаю, Андрей.

— Как ты можешь знать?

— Обо всем, что видел, рассказывал, а я слушала.

— Мне перед тобою совестно, что я такой беспомощный…

— Ну, что ты! Я восхищаюсь, как ты боролся с болезнью. Мало людей, которые так владеют собой.

— Это может каждый, Женя…

За дверью послышался топот ног, дверь отворилась, пламя над коптилкой заколебалось.

— Как тут дела в нашем лазарете? — послышался бодрый голос Истомина.

— Могу доложить, что мы готовы в поход, товарищ капитан, — в тон ему бодро ответила Соколова.

Показалось, что капитан не обратил внимания на голос лекарки. Он присел возле больного. Женя вышла из комнаты.

— Рад, что так вышло. Это она настояла, чтобы мы подождали тебя два часа. Я дал три часа. Сейчас посмотрел твоих пулеметчиков: молодцы! Они стоят наготове. Выступаем через несколько минут. Но придется двигаться форсированным маршем.

— Извините, капитан, я задал вам хлопот.

— Ну, это пустяки. Хлопоты наши впереди: вчера вечером противник подступил к самому Баксану. Неизвестно пока, возможно, захватил гидроэлектростанцию.

— Нам туда?

— Нет, нам приказано выйти в другое место. И, кажется, более серьезное: доведется стоять насмерть. Командир полка хотел было оставить тебя при себе, но я подумал, что ты пошел бы сам с этим взводом пулеметчиков.

— Спасибо, капитан. Я не остался бы в тылу.

— Тогда все в порядке. Я верил, что ты не искал бы безопасного места. Тем более, что и лекарка идет с нами…

Оленич отметил, что Истомин с намеком произнес эти слова, испытующе взглянул на него. Нет, этот капитан никогда не перестанет иронизировать над ним!

— Не надо трогать ее. Она-то непричастна к нашим с вами, капитан, отношениям!

— О-о! Как сказать, лейтенант… Ну, да больные все немного капризны и сентиментальны. Соколову я не хотел брать туда. Можешь успокоиться: она отважная девица. На этот счет у меня сомнений нет.

— В ней вообще нельзя сомневаться.

— Вот как? Занятно! — Истомин даже повеселел. — Защитник! Тебе бы сейчас никелированные шпоры!

— Они всегда со мной. В душе.

— Влюблен в конницу? Крепко сидит в тебе воронинская романтика!

— Не романтика, душевная потребность.

— Ладно, лейтенант! Это я как завистливый пешеход. — Истомин козырнул и вышел.

Оленич вновь почувствовал, что в слово «пешеход» капитан вложил какой-то особый смысл — грустный, с затаенной болью. Странно! На Истомина это не похоже.

— Еремеев! — позвал он связного. И когда вошел ефрейтор, проговорил усталым голосом: — Одеваться…

Надел гимнастерку, показалось прохладно, даже озноб почувствовал, попросил подать шинель. В комнату быстро вошла Соколова и торжественно-шутливо провозгласила:

— Карета князя Андрея Болконского подана! — Потом уже поспокойнее объяснила: — Алимхан выпросил у балкарцев арбу, в нее впряжены два вола с такими огромными рогами, как у буйволов. И хозяин-погоныч экзотичный — папаха да бешмет.

— Женя, — вдруг спросил Оленич, — ты что-нибудь знаешь об Истомине? Что он за человек?

Соколова испуганно глянула на Оленича:

— А почему ты спрашиваешь об этом меня?

— Ну, я подумал, что ты с ним дольше служишь, лучше знаешь… Не могу понять его — то он прямее штыка, то загадочней египетского сфинкса.

— Ничего не знаю, — резко ответила Соколова и вышла из комнаты.

Обида Жени озадачила его, он с тревогой подумал, не кончится ли их дружба? У него не было к ней такого щемящего чувства, как к Марии, но с Женей ему легко общаться, легко шутить, приятно подтрунивать над нею. И вообще с ней просто, светло, ее внимание наполняло душу нежностью и гордостью.

Уже не один раз ему казалось, что Соколова влюблена в него. Значит, она так же, как он о Марии, мечтает о нем и живет надеждой? И у нее может быть светлое чувство любви, значит, нужно относиться к нему осторожно, с уважением, ведь это же человеческое счастье! А в условиях фронтовой жизни это тем более драгоценно и неприкасаемо — оно может длиться лишь миг: тяжелые окопные условия, непрерывная угроза смерти, когда все силы — физические и душевные — отдаются борьбе с врагом. Но покуда борешься — живешь, а если живешь, то и думаешь о живом: о радостях, о любви, о счастье близких тебе людей. Женя верит в торжество своей любви, и ей от этого хорошо.

Еремеев начал собирать и складывать вещи. Копался долго, у Оленича уже не хватало терпения: хотел подняться и выйти из комнаты, как появился старшина Костров.

— Товарищ командир, я помогу вам выйти, — сказал он.

Но Оленич отстранил его:

— Лучше скажи, какие вести поступили с фронта?

Костров замялся:

— С Кавказского фронта? Или — вообще?

«Значит, не очень утешительные вести, — подумал Оленич, глядя на смущенное лицо старшины. — Если бы было что-то приятное, уже не один бы прибежал ко мне».

— Сталинград стоит?

— Сталинград, товарищ лейтенант, как гранит: фашисты зубы об него ломают, аж искры сыплются.

— Да, там мы должны пропороть ему брюхо! Чтоб, воя и извиваясь, уползал с нашей земли.

Еремеев и Костров взяли Оленича под руки и повели во двор, усадили в двухколесную арбу. Хакупов о чем-то горячо спорил с худощавым, костистым горцем, у которого из-под лохматой папахи виднелась седая борода да крючковатый нос. Хозяин воза внимательно слушал, но не отходил от быков. Алимхан объяснил Соколовой, которая нетерпеливо понукала скорее сдвинуться с места, чтобы не отстать от колонны:

— Хозяин сам поведет быков. Он боится, что быков мы съедим на ближайшем привале.

— Ладно, пусть ведет, я поговорю с капитаном.

Утренняя прохлада взбодрила Оленича. Удобно усевшись на охапке душистого сена и укрывшись полостью, он с удовольствием прислушивался к коротким и четким распоряжениям старшины, к размеренному звуку шагов, к ритмичному побрякиванию солдатских котелков. Справа и слева вздымались отвесные скалы, а над ними, высоко-высоко, светлела полоса неба, и встающий день высвечивал развихренные, жидкие, как туман, облака, сползающие по крутым лесистым склонам горных вершин, виднеющихся впереди. А слева, где-то в темной пропасти ущелья, клокотала стремительная река — Баксан.

Приподняв голову, Оленич увидел, что вдали проглядывало светлое небо, стоит пройти до поворота — и там покажется солнце. Но ущелье сузилось, скалы с обеих сторон приблизились друг к другу, и вокруг потемнело, точно было не утро, а вечер и сумерки быстро сгустились. Даже река загудела громче и звонче и от нее повеяло сыростью и мхом. Ритм сотен солдатских ног отдавался эхом от скал, множился, и казалось, что идут несметные тысячи воинов.

Арба катилась и катилась, подпрыгивая на каменистой дороге. Оленич досадовал, что лежит, что не шагает в одном строю с ребятами-пулеметчиками.

Уже совсем рассвело, когда он заметил на пологих склонах, где скалы широко расступились, сакли аула. И вдруг среди темных камней у самой дороги Оленич увидел высокую стройную женщину во всем черном. Она смотрела на арбу, и Оленичу вдруг показалось, что смотрит она скорбно и милосердно, как могла бы сейчас смотреть на него мать. Переступая с камня на камень, она подошла к арбе и что-то сказала ездовому. Огромная кудлатая шапка качнулась, словно поклонилась, и волы остановились.

Горянка подала Оленичу большую деревянную миску с молоком:

— Выпей. Ты ранен?

— Я болен, матушка…

— Все равно пей. Айран — горный бальзам. Он от хворей и ран.

Дрожащими от слабости руками Оленич взял чашу и припал к ней пересохшими, опаленными жаром губами. И пока он пил, горянка стояла неподвижно и не сводила с него своих красивых иссиня-черных глаз. Ему и вправду казалось, что пьет живительную влагу — так стало приятно и легко в груди, так свободно дышалось, что он может встать и дальше идти своими ногами.

Вернул ей чашу и поблагодарил, снова назвав матушкой. Телега на высоких колесах покатилась дальше, а женщина неподвижно стояла и провожала ее взглядом.

Все дальше л дальше продвигался отряд по ущелью. К полудню вышли из каменных тисков. Солнце припекало, ритм Лагов колонны нарушался — люди устали, еще не было ни одного привала. А издали уже временами доносилась артиллерийская канонада. Приближался фронт…

То ли действительно айран имеет целебное свойство, то ли болезнь начала отступать, но Оленич почувствовал себя уже совсем хорошо. Дышалось ему приятно, голова стала легкой и ясной.

Топали солдатские сапоги, ботинки, похрустывали копыта быков, стучали о каменную дорогу колеса, доносился приглушенный говор людей. Горы постепенно становились ниже, больше виднелось зелени — кустарников и деревьев. Но вот за очередным поворотом плеснул широко и мощно солнечный свет. Пошли пологие косогоры, расцвеченные осенними красками лесов.