Сердце Людмилы Михайловны радостно забилось, когда принесли телеграмму: профессора вызывают в Ленинград для подготовки делегации на международный симпозиум. Люда поднялась в кабинет брата, где Данила Романович и Гордей решали судьбу Андрея. С плохо скрытым удовлетворением она подала Колокольникову листок голубоватой бумаги и запричитала:

— Как мало вы у нас были! Когда теперь свидимся!

Данила Романович подозрительно покосился на молодую женщину и, заметив блеск в ее глазах, чуть-чуть прикрытых густыми ресницами, отозвался насмешливо:

— Мне приятно оставлять тебя в таком игривом настроении, — сказал старик и покачал головою. — Ишь, как заворковала… Но не задерживайте Андрея, быстрее отправляйте его…

И тут старик вдруг увидел, как молниеносно изменилось выражение лица Люды — из улыбчивого и хитроватого оно сделалось панически растерянным. «Так вот в чем, дело! — облегченно подумал Колокольников. — Значит, она против того, чтобы капитана отправлять куда-то». Понял это и Гордей.

— Капитана мы будем готовить к выписке. Как ни грустно расставаться с ним, но прежде всего — здоровье! Дарченко подсказала нам хорошее место. Когда-то я проезжал те места по пути в Крым. Благословенные, скажу, места!

Людмила никогда не вмешивалась в разговор брата с профессором, не высказывала собственных суждений, если они не совпадали с их мнением, но на этот раз не сдержалась:

— Наивные люди! Или — жестокие! Где вы в наше время найдете благословенное место? Где вы найдете заботливых людей? Разве вы никогда не ездили поездами, не бывали на вокзалах и не видели искалеченных и нищих инвалидов войны? Разве вы ни разу не подавали в стыдливо протянутую руку свои медяки? И не слышали раздирающее душу: «Сражавшемуся под Берлином подайте ради Христа!», «Искалеченному на Балатоне окажите милосердие…». Вы хотите Андрея пустить по миру?! Вы его убьете! Он офицер, гордый человек!

Гордей Михайлович оторопело смотрел на сестру и, никогда не повышавший на нее голоса, вдруг резко прервал ее:

— Опомнись! Как ты разговариваешь с Данилой Романовичем! Он же для нас — отец.

— Потому и позволяю себе быть откровенной.

— Уйди отсюда! — строго сказал Гордей.

Но Колокольников движением руки остановил Криницкого:

— Ей все прощается. Женщина в своей тревоге за нас, мужиков, всегда права. Их беспокойство — святое, материнское. И это не банальность, не фраза. Жизнь! А ты, Людмила Михайловна, не волнуйся так: мы принимаем свое решение не ради того, чтобы избавиться от больного, приносящего нам столько хлопот. Нет, он, если хочешь, нам даже интересен: он учит нас нашему ремеслу. Своим недугом он словно упрекает нас: зоветесь докторами, а как мало знаете! И это правда. Пойми, мы не капитану враги, а его болезни. К ней мы беспощадны. И тут уж ничего не поделать.

Людмила, сдержанно попрощавшись, вышла из кабинета.

— М-да, история! Вот ведь как, а! — воскликнул удрученно профессор, крепко потирая большими ладонями свое крупное, чуть покрасневшее от волнения лицо. — Ну, в этом состоянии ей не докажешь, что главнейшая наша задача — вылечивать людей и выписывать их из госпиталя! Тут не богадельня, где содержат людей, пока они не помрут. Здесь госпиталь, лечебное заведение. Ах, разве ей сейчас до этого?

— Что вы имеете в виду? — насторожился Криницкий.

— Люда любит Андрея.

— Не больше, как брата.

— Неужели показалось? Старые люди всегда излишне подозрительны. Но в данном случае трудно ошибиться. Как эта женщина угрожающе распростерла свои могучие крылья, как взъерошила перышки, бог мой! Прекрасно!

Данила Романович разволновался еще больше. Всегда неспокойный, всегда разгоряченный, даже одержимый, сейчас находился в упоении своим открытием. Поднялся со стула и начал ходить по кабинету.

— Да ты знаешь, что только сейчас произошло? Ах, Гордей Михайлович, Гордей Михайлович! Ну как можно быть спокойным, когда на твоих глазах совершается такое! Это даже меня, старого, повидавшего на белом свете множество всего преудивительнейшего и невероятнейшего, и то буквально потрясло. Вот та моя старая знакомая доктор Дарченко, с которой я разговаривал по телефону, чуть ли не упала в обморок, услышав фамилию Оленича. Как допытывалась про него! Она задыхалась, у нее дрожал и срывался голос. Видишь ли, она знала Андрюху на войне. Более того, у нее с ним был фронтовой роман, и она чувствует себя виновной перед прошлым. Вот ведь какие грибы-ягоды! И это несмотря на то, что у нее ведь своя семья и другая любовь… Да и здесь вот тоже — поди разберись! Почему Людочка всполошилась, когда дозналась, что мы с тобою надумали Андрея послать к морю? Чувство опасности выдало ее! Она решила, что мы отнимаем у нее надежду. Налетела на меня как разъяренная соколица! Гордеюшка, а разве ты не замечал, как преображается лицо, как оживают глаза у нашего огнеупорного капитана, как только предстанет перед ним твоя сестричка? Оглянись на себя, молодого! Я ведь помню, каким ты был, когда исчезла Таня.

— Ну, то все было мимолетно… Татьяна, как бабочка-однодневка, мелькнула и пропала.

— Не греши, сынок: ты сильно горевал от разлуки с Таней. И Люда боится разлуки… Вдруг останется, как ты, бобылкой?

Гордей Михайлович настолько был обескуражен предположениями и открытиями Данилы Романовича, что не знал, как отнестись ко всему этому. Одно невероятнее другого, предстоящее опаснее прошлого! Он не знал, как поступить, что предпринять. Во-первых, почему-то стало жаль Людмилу. Гордей в данный момент не понимал причину жалости, просто защемило где-то, как говорят, под сердцем. И протест. Против чего? Он не знал еще, просто протест против создавшегося положения вещей.

Потом он подумал об Андрее. Неужели не замечает того, что увидел Данила Романович? Не может быть чтобы такой умный мужик не почувствовал любовь Людмилы. А может, он знает, да не подает виду? Почему?

Колокольников, точно отгадав мучительные раздумья Гордея, присел наконец рядом:

— Давай договоримся: никому об этом ни слова. Пока, по крайней мере, не прояснится ситуация. Ладно? Ни Андрею, ни Людмиле. Мы не знаем, как оно будет дальше, и вмешиваться нам не только неловко, но даже грешно.

— Трудно предсказать, как известие о фронтовой подруге может повлиять на Оленича. Но думаю, обстоятельства заставят меня выписать Оленича побыстрее.

— Месяц-два покорми его хорошими продуктами и лекарствами, укрепляй нервную систему, заставь его больше пользоваться протезом. Приспосабливай его к самостоятельному существованию, без прислуги, без аханья и оханья. Он солдат, и воспримет все твои назначения правильно, без капризов. И поймет, что приближается час его выписки. Здесь — фронтовики, братишки, раны, стон, смерть, как на фронте. Это усугубляет, растравляет и угнетает безысходностью. Скорее его туда, к морю, в Таврию!

Гордей Михайлович вспомнил, что Андрей в Таврии в сорок третьем был ранен. Интересно, как отнесется к этому совпадению Колокольников?

— Профессор, вы знаете, Оленич в Таврии был ранен. А главное, ранен в ту ногу, которую потом отсекли. Что-то мистическое. Ранение вроде вещевого знака: принести ногу в жертву войне.

— Действительно, невольно задумаешься, что есть что-то роковое в судьбе этого капитана.

— Там же, где-то в днепровских степях, каратели Хензеля распинали комиссара Белояра. И Андрей часто вспоминает те места и очень тяжело переживает все, что там случилось: ему пришлось вступить в бой с карателями, в бою был убит его политрук в двух шагах от своего дома.

— Да, ужасные вещи, — согласился Колокольников. — И тем не менее именно туда ему и нужно, если верить Евгении Павловне: кол вышибать колом!

— Хорошо, Данила Романович.

Вошла Людмила и сообщила:

— Андрей Петрович в полном порядке. Вы бы с ним поговорили, решая его участь.

Гордей нахмурился: он не забыл вызывающего поведения сестры и, защищая Колокольникова, отрезал:

— Врач не обязан советоваться с больным, какое лекарство и какой метод лечения применить.

Людмила поняла брата — она тоже была строптивой.

— И напрасно! — бросила, вся вспыхнув.

— А все же моя правда! — торжествующе сказал Колокольников, обращаясь к Гордею Михайловичу. — Посмотри, что с ней делается!

— Со мной все в порядке, — проговорила Людмила и вышла.

— Может, надо радоваться? — тихо спросил Гордей.

— Радуйся! Это в ней жизнь неистовствует! А теперь — к нему. Как считаешь, обрадуем или опечалим его?

Оленич сидел на кровати и подрагивающими руками держал чашку с горячим чаем. Лицо его порозовело, к высокому лбу прилипли пряди светлых волос. Когда в палату вошли Колокольников и Криницкий, Андрей поставил на тумбочку чашку, вытер салфеткой лицо и утомленно улыбнулся:

— Здравствуйте, профессор. Видите, ожил ваш колодник.

— Ну, этим ты меня не удивишь. А я тебя удивлю: скоро ты отпустишь меня, прикованного к тебе цепями. Верую — ты скоро станешь на ноги.

— У меня такое же ощущение. В сорок втором, в Баксанском ущелье, после трех суток схваток с малярией, я так же облегченно почувствовал себя.

Колокольников захохотал — искренне и заразительно.

— Малярия? Слышишь, Гордей Михайлович? У него ощущение, что он переболел малярией! Эх, ты ж, мятежная твоя душа. Мечешься между жизнью и смертью. Вынырнешь из тьмы к солнцу — и вновь кидаешься в бездну. А ведь я знаю, как ты мечтаешь вернуться к мирной жизни. Вот и возвращайся. Чуть подкрепись в госпитале, наберись физических сил — и в путь, к труду, к радостям жизни.

— Вы это серьезно, профессор?

— Разве легкомыслием или ложью лечат?

— Оптимизм тоже не лишняя вещь в преодолении болезни, — подключился Криницкий к разговору. — Есть, конечно, определенный риск в том, что мы готовим тебя к выписке из госпиталя. В чем риск? Могут встретиться очень сложные ситуации: очутишься среди незнакомых людей, в незнакомом краю, мало приспособленный к мирной жизни.

— А что побудило вас принять такое решение — отпустить меня?

Колокольников уверенно сказал:

— Потому, что ты должен уже начать выздоровление среди людей и в труде, в деятельности.

Криницкий же добавил, словно раскаленное железо бросил в воду.

— Мне досадно, что ты вбил себе в голову, будто похож на того Дремлюгу, просидевшего двадцать лет в подземелье. Так ведь?

— А откуда ты знаешь? — удивился Андрей. — Впрочем, так оно и есть. Народ тяжело трудится, чтобы страну поставить на ноги, а в госпиталях тысячи таких, как я, способных еще поработать. Сидим здесь как дезертиры… Впрочем, лично я себя чувствую нахлебником. — Он еще много чего хотел сказать им, что теперь, когда его обнадежили и в его сознании забрезжил свет надежды на исцеление и когда открывается реальная возможность начать иную жизнь в совершенно новых условиях, в новой среде общения и интересов, он постарается приложить и свои усилия к исцелению, потому что это самая главная его задача.

— Очень хорошо! — воскликнул Колокольников. — Сейчас для тебя положительные эмоции — лучший бальзам. Мне даже кажется, что все агрессивные силы, вызывающие твои всевозможные простуды, воспаления, упадок энергии, ослабление нервной системы, — от недостатка позитивных эмоций. Освободить тебя от негативных эмоций никто не в состоянии. Тебе нужно самому искать точку опоры и перевернуть себя.

В этот же день профессор Колокольников уехал в Ленинград.