Эдик был охвачен мальчишеским восторгом, что так легко овладел фотоархивом Дремлюги. Но то, что полоумный старик, длинный и тощий, с безумно выпученными глазами, перепугался насмерть, как только глянул на позднего гостя, не сулило ничего хорошего. Подумалось, что эта опасная операция — западня для него самого.

Бережно прижимая фотоматериалы, Эдик все еще не мог связать их со своим отцом — они будто бы больше относились к Дремлюге. Конечно, Эдик понимал, что Крыж — преступник, но это где-то далеко в прошлом. И еще не мог связать фамилию Крыж с немецкой Шварц. Вроде вычитанное где-то в книге. Все виделось и понималось лишь условно. Конечно, он прекрасно осознавал, что стоит ему посмотреть эти документы, как условность может улетучиться и жестокая реальность предстанет перед глазами. Осознавал, но не переживал. Возвратясь в дом матери, проверил, нет ли кого дома, потом заперся в горнице и, соблюдая осторожность, всю ночь исследовал пакеты, вытаскивая их из полуистлевшей полевой сумки: здесь было несколько стеклянных пластин, десятка два кассет с негативами и в отдельном плотном конверте несколько десятков пожелтевших, слежавшихся, склеившихся фотографий. Он не стал их раздирать, а решил где-нибудь в лаборатории попробовать рассоединить в воде, если не слезет эмульсия… Но на тех бледных отпечатках, которые отделились, он увидел ужасное — виселицы, трупы, изуродованные лица, нагие женщины с отрезанной грудью…

Эдик почувствовал, как загудело в голове, загорелось в груди, как что-то стало подкатывать к горлу, хотелось сорваться с места и бежать, но сдержался, осторожно сложив все, как было, и вышел из хаты, держа под мышкой полевую сумку. На рассвете, стараясь быть незамеченным, он пошел огородами в степь, а потом лощинами и оврагами направился в сторону райцентра Заплавного. Он надеялся по дороге обдумать все как следует и решить, что делать дальше. Одно время мелькнула мысль: взять бы да и отдать все это в милицию или в органы госбезопасности, но в подсознании возникало сопротивление этому шагу.

В Заплавном заведующим фотоателье работал его хороший приятель. Часто вместе выпивали, к девчатам ходили. Когда Эдик вошел в ателье, приятель был на месте.

— Пусти в лабораторию часа на три, — попросил Придатько.

— Что-то срочное по работе или девки?

— Всякое, — уклончиво ответил Эдик. — Но кое-что есть очень срочное для журнала.

— Бутылка будет?

— Вот тебе четвертак, иди в ресторан и пируй. Но сделай так, чтобы мне никто не помешал.

— Ладно, Эдик. Для тебя — все в твоем распоряжении. Люба! — крикнул заведующий ателье лаборантке. — Ты свободна.

Эдик остался один. Он изнутри закрылся и вывесил табличку с надписью: «Не входить!»

Начал более тщательно и внимательно разбирать все содержимое страшной полевой сумки. Профессиональный глаз отмечал, что многое снималось наспех, без подготовки камеры, дрожащими руками. Да и как удержать дрожь при виде того, что творилось! На полувыцветших, на полуистлевших фотографиях запечатлены сцены расстрелов, на которых сами палачи стояли, осклабившись и держа впритык к головам обреченных пистолеты… А вот клещами вырывают у человека язык… Здесь охваченная огнем хата, из окна пытается выскочить полунагая женщина с ребенком на руках, но в нее нацелен автомат человека в немецкой форме…

Эдика била дрожь. Он все время старался быть спокойным, но, увидев на очередном отпечатке озверевший взгляд отца или его садистскую самодовольную усмешку и стоящую перед ним на коленях полуобнаженную избитую девчонку, наверное комсомолку-подпольщицу, а может, и вовсе просто попавшую под руку, подозрительную, видя омертвевшее от страха почти детское личико, Эдик вскочил со стула, задыхаясь от бессилия что-либо изменить. Это было! Это факт! Это запечатлено! И это его отец!..

До сего времени, читая газеты и книги, смотря фильмы, он знал, что на войне были всяческие жестокости и были зверства фашистов на оккупированных территориях, но допускал, что писатели и кинематографисты, журналисты и очевидцы все-таки преувеличивают степень бесчеловечности. Но вот перед ним фотографии с натуры. Такой снимок не «организуешь», не поставишь. Невероятно! Убийственными казались спокойствие и равнодушие, с каким палачи расправлялись со своими жертвами. А те кадры, где каратели позировали во время казни, вообще туманили сознание…

Лихорадочно перебирая фотографии и негативы, всматриваясь в них все более осмысленным взглядом, он заметил, что в расправах над людьми принимали участие одни и те же каратели, и среди них всегда в центре — Крыж. Вот он держит за ухо старую женщину. Что он делает? Наверное, срывает сережку… На одной из фотографий он на груди у мужчины, которого держат два карателя, вырезал звезду. Крыж поднял в одной руке кусок человеческой кожи в форме звезды, а в другой руке держал финку. Но особенно приковывал внимание снимок двух женщин, стоящих в обнимку на белом снегу. Молодая вроде поддерживает старую и даже ладонью старается закрыть ей лицо от нацеленного на них автомата. Но сама девушка смотрит гордо и презрительно на палача — это был Феноген Крыж. Он целился и смеялся. С этой казни было три снимка — сам расстрел, потом снимок уже убитых и лежащих на снегу с темными пятнами, и третий снимок, на котором Крыж стоял возле трупа девушки, держа в руках длинную косу и гребень…

Наконец Эдик не выдержал и закричал:

— Зверь! Кровожадный зверь! Ты упивался смертью и муками людей! И меня хотел сделать таким?! Меня?! Нет, пора тебе расплатиться! Пора! Я не пойду за тобой, я пойду против тебя! И никакая родственная нить не привяжет меня к тебе, и нет зова крови, кроме зова к отмщению!

Эдик вспомнил капитана Оленича и подумал, что это единственный человек, перед которым он сам чувствует вину. И поэтому нужно было обязательно и поскорее снова повидать его и освободить свою душу от кошмара. Отобрав несколько фотографий, на которых особенно хорошо сохранилось лицо Крыжа, и те снимки с двумя расстрелянными женщинами, а это были, как понял Эдик, жена и дочь старика Чибиса, которого перепугался отец еще тогда, в гостинице на Прикарпатье, сложил все это в отдельный пакет и спрятал во внутренний карман, а остальное оставил в полевой сумке.

Выйдя из ателье, Эдик сразу же подался в ресторан, но есть не стал — его тошнило и качало, а выпил стакан водки. Потом решил проверить: выехал ли отец из Киева сюда или еще сидит и выжидает? По логике, трус должен бы еще сидеть и ждать вестей от сына, и только уверившись, что Эдику все удалось и что нет никакой опасности, он тронется в путь.

Заказав на почте срочный разговор, Эдик уселся в углу, подальше от людей, чтобы продумать предстоящий разговор, но телефонистка уже звала его к телефону.

— У меня все в порядке, — сказал он, не поздоровавшись и не назвав отца. — Ты приедешь?

— У тебя все в порядке? А у меня? Я могу быть спокойным?

— Материалы дома, могу подождать тебя.

— Подожди. Как мне ехать?

— Как обычно. Все очень просто: твой приятель ничего не помнит. Никого не узнает. Когда ожидать?

— Жди и все!

— Но мне и на работу надо.

— Отпросись за свой счет еще на несколько дней.

— Ладно.

Домой Эдик приехал вечером. Мать уже пришла с работы — в колхозе она не работает давно, но ее привлекает сельсовет к работе, правда, за деньги.

— Набегался? — недовольно бормотала она, ставя на стол ужин. — Как отец, вечно в бегах.

— Какой отец? Вы и сами его не помните, и днем бы не узнали.

Мать засмеялась — тихонько, хитро и бессовестно:

— Если ночью узнавала, то днем — подавно.

Много дум передумал Эдик за эту ночь, он снова почти не спал. И уже для себя решил: как только появится старик и он передаст ему фотоматериалы, так сразу же, не задерживаясь ни на минуту, поедет в Булатовку к Оленичу.

На рассвете послышался легкий стук в окно. Эдик слышал, как мать кинулась к двери, тихонько охая, но радостно и облегченно. Потом зажгла свет, задернула занавесочки. Крыж вошел в комнату — громоздкий, усталый и злой. Без всяких предисловий крикнул хозяйке:

— Ставь чего покрепче на стол! Да огурцов неси, помидоров…

Когда мать вышла из комнаты, потребовал:

— Ну, сынок, вставай! Хочу посмотреть на тебя.

Эдик вошел в кухню — он спал в горнице.

— А чего на меня смотреть?

— А какие изменения в тебе произошли?

— Смотри, если можешь что-нибудь понять.

— Думаешь, я ничего не понимаю в человеках?

— По тем карточкам, думаю, что тебе безразлично, какие люди. Ты только мог отличить живых от мертвых. Причем последние тебе были понятней.

— Ну, что же, правильно ты понимаешь. Хотя и обидно для меня. И жестоко. Но это лучше, чем если бы ты стал как-то юлить, чтобы и меня не обидеть, и себя не замарать… Садись, выпьем.

— Не хочу.

— Что так?

— Я пил. Предостаточно. Меня тошнило от всего этого дерьма. И я прополаскивал свой кишечник.

— Чем завтра думаешь заниматься?

— Поеду в областной центр, передам самолетом снимки для журнала. Не бойся, не это старье. Свои. В субботу и воскресенье я буду свободен. А что? Надеюсь, ты меня не потащишь с собой?

— Именно это я и хотел тебе сказать: поедешь со мной.

— Не могу. Я пообещал девушке… Нет, ты не думай ничего такого — это не пошлость, не баловство. Девочка еще юная, десятиклассница. Дочка председателя колхоза Магарова. Это в Булатовке. Я должен обязательно с нею повидаться.

Эдик заметил, как хмурое и даже мрачное лицо Крыжа разглаживалось и светлело, потом даже улыбка появилась на его губах:

— Отлично! Вот там мы и увидимся. Значит, так, поедешь завтра прямо из областного центра в Булатовку. В воскресенье, где-то после обеда, часа в три-четыре выйдешь к Лихим островам… Я увижу тебя. Хочу покупаться в последний раз в море, посидеть там, отдохнуть, ну и отыскать место клада. А вечером мы с тобой двинемся в обратный путь — прямо в столицу.

Эдик пожал плечами:

— Пусть будет так… Хотя мне и жаль воскресного вечера.