Дождь лил не переставая. Всю ночь тарабанил по крыше. И весь следующий день, субботу, тоже. Натянув на голошу одеяло, я лежала на уродливой кровати красного дерева и наслаждалась стуком капель в оконное стекло, шумом ветра в кронах деревьев, ненастьем и холодом. Мама пекла хлеб, и по дому распространялся аромат аниса и фенхеля. Ингве сидел, вытянув загипсованную ногу, заполнял страховую квитанцию и радостно насвистывал, слушая прогноз погоды, предрекавший затяжные дожди, ветер и похолодание. Дедушка устроился в кухне за компанию со всеми, листал пахнувшие пылью и жиром поваренные книги и под бой часов пощёлкивал себя по носу. Ничего не происходило, и это было замечательно. Демоны, видимо, взяли отгул. Им ведь тоже требуется отдых.
Телефонный звонок Катти нарушил покой. Она щебетала в трубку, пригласила меня в понедельник на вечеринку и поинтересовалась, не хочу ли я пойти с ней в кино. Я ответила «да» про вечеринку и «нет» про кино. Судя по голосу, она надулась и заявила, что раз так — позовёт Исака. Я живо представила себе, как она водит своим остреньким языком по его взъерошенным волосам. Плевать
Я спустилась в кухню залечить резь в желудке баночкой «Севен-ап» и чёрствыми рогаликами с сыром. Дедушка отложил в сторону бесчисленные кулинарные записи и неотрывно смотрел на бушующую за окном непогоду.
— Завтра, дорогие мои, будет погожий солнечный день, — сказал он певучим голосом. — И мы поедем за город.
«Хо-хо», — отозвался дождь, плеснув нам в окно.
Кто-то тихонько погладил меня по щеке. Я увидела веснушчатое лицо.
— Вставай скорее, голубушка, — пропел дедушка мне на ухо. — Полюбуйся, как светит солнце! –
Седые усы щекотали мне щёку. Дедушкины глаза сияли ясной синевой — как залив, как море. Я не стала сердиться, что меня разбудили и вырвали из грёз. Дедушка бурлил, словно волны, а занавески колыхались на тёплом ветерке.
— Помоги-ка мне собраться, девочка, — попросил дедушка.
— Конечно.
Я залезла на чердак и принялась рыться в коробках и ящиках, которые мы туда убрали. Мне удалось найти почти всё необходимое: трость с серебряным набалдашником в виде волчьей головы, кремовую фетровую шляпу с мягкими полями, белый льняной летний костюм, рубашку со съёмным воротничком и чудные штиблеты из белой кожи с коричневыми мысками и маленькими дырочками поверху.
Я старалась поменьше шуметь, чтобы не разбудить остальных, пока дедушка в ночной рубашке орудовал утюгом.
Когда со сборами было покончено, я отвела дедушку в подвал, в ванную. Мне было приятно хозяйничать. Я налила горячей воды, и дедушка погрузился в неё с довольной гримасой. Кожа у него белая, сплошь в мелких морщинках. Я осторожно мыла её дегтярным мылом, которое пахло летом и детством.
— Красота! — фыркал дедушка.
Потом я помогла ему одеться. Он торжественно надевал одну вещь за другой. Я словно заново собирала по частям его прежнего: вот он растёт на ковре в гостиной — сияющий, большой, сильный, как медведь.
Мы приготовили завтрак и сложили в корзину всякую снедь: цыплёнка, колбасу, сыр, хлеб, огурцы, бутылки с длинными горлышками и термос. Когда мама с Ингве спустились в кухню, всё уже было готово.
Мама замерла на пороге, не в силах отвести глаз от статного мужчины, который стоял перед ней.
— Папа, — прошептала она, подошла и потрогала его. — Твой летний костюм?
— Ага, настал его черёд, девочка моя, — кивнул дедушка.
— Совсем как раньше, — сказала мама.
— Совсем как раньше, — подтвердил он.
У мамы на глазах блеснули слёзы. Она не удержалась и поцеловала дедушку в гладкую макушку и в розовые бритые щёки.
— Господи, какой же ты шикарный! — усмехнулась она.
— Ну-ну, кончай с этими глупостями, — оборвал её дедушка.
Он улыбнулся, обнажив кривые волчьи зубы, и, словно золотую рыбку, выудил из жилетного кармана часы.
— Не теряйте зря времени — марш завтракать! — приказал он. — Дрожки подадут в любую минуту.
Я чуть не поверила, что мы поедем в конном экипаже, но в конце концов к дому подкатило обыкновенное такси.
Наконец-то тронулись! Вот промелькнул Королевский дворец, похожий на заплесневелый многослойный бутерброд. Вот просверкал окнами Гранд-отель. И весь город с пустыми церквами, зданиями, домами престарелых и диковинными фантазиями из камня и мрамора остался позади.
Мы с мамой и дедушкой разместились на корме парома «Солнечный глаз».
Ингве с нами не поехал. Остался нянчить свою гипсовую ногу. К тому же после долгого сидения в корыте у него начался насморк. Но, похоже, он просто хотел оставить нас одних. Ведь для него эта поездка не была связана с воспоминаниями. Он понимал, что мы отправились в прошлое.
Дедушка устроился в кресле на колёсах, которое мы взяли напрокат в больнице. С одной стороны от него стояла красная «хонда», с другой — ящики с пивом. Вскоре паром вышел на открытую воду. Голубой, спокойный, испещрённый солнечными бликами простор раскинулся до самого неба, где сновали чайки, радуясь ветру и солнцу. В заливах плавали утки и лебеди, чомги и крохали.
Дедушка указывал на большие и маленькие острова, на маяки и называл их, точно так же, как в прежние поездки. Взгляд его парил над пространством, словно зоркая птица.
— Смотрите! — кричал он, указывая тростью то на одно, то на другое. — Смотрите, как красиво!
И мы привычно кивали.
— Ах! Ничего вы не видите! Глупые вы наседки! — ругал нас дедушка. — Да посмотрите же! Ольга, видишь теперь?
Мама улыбалась, наклонялась к нему.
Я спустилась вниз, купила жевательных мармеладок и стала наблюдать, что делают другие пассажиры. Ребята вроде меня не расставались с поблёскивавшими металлом магнитофонами, которые орали благим матом. Взрослые склонялись над промасленными свёртками с бутербродами и заламинированными в пластик картами. Малявки ползали по полу среди банановой кожуры и мусорных урн; из кошачьих корзинок посверкивали в сторону птичьих клеток алчные жёлтые глаза; на носу парома громоздились сумки, рюкзаки, ящики с помидорной рассадой, рулоны толя, лодочные моторы и сумки-холодильники. А я-то надеялась, что мы поплывём в одиночестве!
Когда я вернулась, они сидели по-прежнему. Шляпа отбрасывала тень на дедушкино лицо, но я видела его глаза. Морская синь отражалась в них и ручейками стекала по щекам. Дедушка не смахивал слёз. Может, и не замечал их. Обеими руками он обнимал футляр с виолончелью. Он заставил нас взять и виолончель.
— Что с тобой? — сказала я.
— Что? — переспросил дед, словно очнувшись от грёз.
— Почему ты плачешь?
— Да так! — Он щёлкнул меня по носу. — Наверное, от радости и от грусти. Ведь я такой старый и глупый. А почему ещё? Чем ещё заняться глазам, когда вокруг такая красота, а? — Он громко высморкался в чистый носовой платок. — Давненько мы этак не путешествовали. В первый раз едем без Катарины. Может, и от этого тоже, фрекен-во-всё-сующая-свой-нос. От любви к твоей бабушке и от одиночества! Теперь ты знаешь почему.
Да, бабушка всегда была с нами — в большой шляпе, маленькая, толстенькая, с широким добрым лицом, с которого не сходила улыбка. Если дедушке случалось вспылить, а такое бывало часто, она просто дула ему в лицо.
Вместе с Катариной ушли в пошлое и поездки на нашу любимую Мейю. Лето утратило волшебную таинственность, а дедушка никогда уже так не шумел и не радовался, ведь некому было подуть ему в лицо.
— Я должен ещё раз съездить туда, малышка. Но прежде у меня духу не хватало.
Он громко всхлипывал, так что люди стали оборачиваться, а одна средних лет дама в цветастом платье даже предложила ему лекарство, Она принялась рыться в сумке, которая грохотала, как гремучая змея, — столько там было пузырьков с таблетками.
— Хочу и пла́чу, бесчувственные идиоты! — огрызнулся дедушка и погрозил тростью. — Ясно?
Дама поспешно ретировалась. И тут я дунула ему в лицо.
Сначала он опешил, а потом прямо-таки просиял.
— Ах ты, маленькая ведьма, — ласково сказал он и погладил меня по щеке.
Дом был на прежнем месте, точь-в-точь такой, каким я его помнила, — выкрашенный белой краской, нелепый и величественный, с башенками, балюстрадой и балконом, с которого обычно махала нам бабушка. Дом стоял на горе, и к нему вела извилистая, вымощенная щебнем тропинка. «Феликс Кролл. Частное владение», — гласила латунная табличка на калитке. Феликс Кролл — так звали дедушкиного отца. Это он построил дом.
Мы с трудом пробрались с креслом-каталкой по заросшей ольховой аллее. Дальше пути не было. Мост слева сломало льдом.
Пока мы стояли и размышляли, что делать, над заливом пролетел лебедь — лапы как водные лыжи, крылья расправлены, шея вытянута. Опускаясь на воду, он зашумел, как орган. А ведь я уже видела его раньше.
— Давайте пойдём по шоссе, — предложила мама.
Ясно было, что с креслом нам на гору никогда не взобраться.
— Нет, — возразил дедушка. — Можете думать, что я рехнулся, но я хочу подняться сам.
Сжав зубы, он упорно карабкался в гору. Пот заливал лицо, он дышал всё тяжелее, а солнце припекало, пробиваясь сквозь тучи чаек. Подъём занял у него больше часа.
На дрожащих ногах, со шляпой в руке дедушка замер у входной двери.
— Вот я и пришёл, — сказал он, обращаясь к невидимому собеседнику.
Мы молча обошли дом. Ничто не изменилось с тех пор, как пять лет назад умерла бабушка и дедушка запер дом. Тогда он улетел на вертолёте, уносившем бабушку, и больше не возвращался, словно закрыл дверь в обитель горя.
Пауки затянули окна тонкими занавесями, цветы, за которыми бабушка так заботливо ухаживала, увяли, сухие листья свешиваюсь из горшков. На обеденном столе стояла супница, аппетитные пары превратились в пыль. Стол был накрыт на двоих. Вино в хрустальных бокалах испарилось, оставив на дне твёрдые красные бисеринки. Бабушкина шляпа висела на львиной голове, украшавшей резную спинку стула. Её туфли, сброшенные впопыхах, валялись под диваном подошвами вверх, будто лодки, выброшенные на берег.
Напольные часы в углу остановились. Дедушка достал из буфета маленький ключик и завёл их. С громким вздохом часы пошли.
Дедушка молча ходил по комнатам, прикасался к вещам, словно стараясь вспомнить, каковы они на ощупь. Поправлял накидки и салфетки, подобрал с полу шпильку, повертел её в руках, захлопнул открытую книгу на письменном столе, расставил по местам стулья, заметил, что краски на картинах с изображениями кораблей, моря и островов отслоились и потрескались, а обои вздулись от сырости.
Он остановился перед диваном. У одного подлокотника лежала вышитая подушка. Посредине была вмятина, словно там только что покоилась чья-то голова.
Дедушка нагнулся и зарыл лицо в подушку.
— Я всё ещё чувствую её запах, — прошептал он.
Дедушка сидел на самом краешке кухонного стула, зажав между коленями виолончель. Лёгкий вечерний ветерок шевелил его усы. Солнце светило неярко, будто керосиновая лампа, подвешенная в вечернем небе над заливом и холмом, где расположились мы.
Смычок осторожно тронул струны. Дедушка заиграл знакомую мелодию, одну из тех, что я слышала в детстве, — Вторую сонату Баха для виолончели и фортепиано. Только без фортепиано. На нём играла бабушка, а теперь остались тишина, крики чаек, квохтанье гагар и плеск воды. Дедушка играл, закрыв глаза, и звуки улетали ввысь, ворчливые и картавые, сердитые и нежные, мне чудился в них дедушкин голос.
Музыка рассказывала о дедушкином горе, о тоске по ослепительной улыбке и чёрном приземистом корпусе пианино, о любви к этим камням, вехам, соснам, птицам, светлому небу и чёрной земле.
Мама надела бабушкину шляпу. Не знаю, о чём она думала. Она держала меня за руку, а я прижалась к её плечу. Музыка продолжала своё грустное ликование, и я склонялась к маме всё ближе и ближе. Давно мы так не сидели, не ссорясь, не злясь друг на друга. Мне так этого не хватало! Я и не надеялась, что такое ещё возможно. Я была на пути к себе, в свою страну, где стану чудачкой на свой манер. Мама сияла и лучилась, и я почти исчезала в её лучах, как звезда при появлении солнца. Я держала маму за руку и не сводила глаз с дедушки, который тоже уходил от нас.
И вдруг я увидела бабушку. Её грузное тело, большие ноги, умные глаза. Она стояла подле дедушки и казалась реальнее его. Её круглая щека касалась его лысины. А дедушка улыбался своей виолончели. Потом бабушка исчезла, вернулась обратно в музыку.
Неужели такая любовь ещё бывает? Я думала о маме, о всех тех мужчинах, что босиком или в скрипучих башмаках прошли по нашей квартире. Может, вечная любовь уже умерла, ведь вымерли же мамонты, исчезли газовые фонари и граммофоны. Музыка вздыхала и смеялась, а я представила вдруг Катти и Исака. У Катти были жёлтые глаза, как у мамы, а у Исака — голубые, как у дедушки. Что мне в них? И что им надо от меня?
Тёмный деревянный инструмент разразился последним божественным смехом.
Всё кончилось.
Последние звуки, лёгкие, как пух одуванчика, летели над вереском, над водой и устремлялись к небу. Мгновение дедушка сидел не шевелясь, зажав смычок в руке. Глаза его сияли. Он казался усталым, словно после тяжёлой работы. Дедушка поднял виолончель над головой и разбил её о камни.
— Мелодия допета, — сказал он с тусклой улыбкой.
В печи трещали дрова. Мы с мамой улеглись спать, а дедушка всё сидел у окна. Я слышала, как он бродил по дому, выдвигал ящики, открывал шкафы, а часы всё тикали, приближая утро. Когда оно наступило, я обнаружила на кровати цветастое шёлковое платье.
— Это тебе, моя голубка, — сказал дедушка. — Оно было на Катарине в день нашей первой встречи.
Настало воскресенье. Днём мы отправились в обратный путь. Дедушка всё прибрал, подмёл и проветрил. Навёл порядок. По дороге к парому он позволил нам усадить его в кресло и держал на коленях огромный самовар, похожий на блестящую трубу. Решил забрать его с собой. Вообще-то не мешало бы набить его углями и раздуть. Снова похолодало, и я зябла.