Нет, честно, я чувствовал, что мне не надоест, никогда не надоест.

Хоть всю жизнь пролежал бы вот так в постели. Я попробовал совсем отключиться, попробовал заставить себя ничего не слышать, ни про что не думать. Просто лежать — неподвижно, молча, как серый камень.

Вот только странное дело. Нельзя заставить себя ни про что не думать, не получается. В голове вдруг сами собой выскакивают разные мысли и картины. Всякие там бессмысленные слова вроде «чучело гороховое», или какие-то дурацкие, непонятные картинки. Попробуйте-ка сами ни про что не думать. Всё равно будешь думать хотя бы про то, что не надо ни про что думать.

Прошло часа два, а мне уже казалось, что я пролежал лет сто. Моя сжатая в кулак воля куда-то улетучилась, вроде как растворилась в солнечном свете, который вошёл через окно. Мне что-то совсем расхотелось лежать вот так в постели до конца своей жизни.

В школу идти всё равно уже не имело никакого смысла. Я встал, потом выпил чашку молока с бутербродом и взял ещё кусок шоколадного пудинга, который стоял в холодильника. Я подумал, что лечь-то я всегда успею, лягу обратно ещё до их прихода и сделаю вид, будто и не вставал.

Мы жили на самой вершине холма, в маленьком коричневом домике, точно таком, как и все другие вокруг. Эти маленькие домишки с тесными комнатками были построены той самой фабрикой, на которой работали Оскар с Евой. Там же работали чуть не все жители нашего Дальбу.

У некоторых, правда, дома были побольше и кирпичные. Это у всяких там служащих, которые уже и приказывать что-то могли, и денег получали больше, и лужайки у них перед домом были пошире.

На нашей улице было почти что пусто.

Я спускался вниз, где начинался сам посёлок, а за ним торчала труба фабрики, выше церковной колокольни. Фабрика была новенькая и вся небесно-голубая, и стояла она на берегу Голубого озера, которое тоже было голубое-преголубое. И всё это голубое сияло и сверкало на солнце под голубым небом. На этой самой голубенькой фабрике все наши местные и пристроились.

Хотя, конечно, не все. Некоторые работали в магазинах, некоторые ещё где-нибудь, а некоторые были вообще без работы. Я подумал, а не заглянуть ли мне в гости к тёте Кристин? У тёти Кристин была маленькая прачечная, и Оскар с Евой оставляли у неё на день нашу Лотту, пока сами были на работе. Когда я ещё не учился в школе, меня тоже отводили к ней. Отличная она была тётка, наша Кристин-Стирка, такая маленькая, тощая, с виду хмурая, неприветливая, а на самом деле очень добрая. Но я решил, что лучше уж не ходить — а то Лотта обязательно проболтается, что я вставал.

Потом я увидел жёлтую кирпичную колоду нашей школы. Была как раз перемена, и ребята носились по двору. Прозвенел звонок, и все они столпились у дверей. Школьный звонок — всё равно что фабричный гудок: он приказывает тебе приходить или уходить, решает, когда тебе гулять, а когда работать. До чего же здорово, что мне не надо было мчаться в класс.

Сам посёлок лежал в долине, между двумя холмами, с одной стороны Голубое озеро, а вокруг леса и луга. На одном холме были наши домики, а на самой вершине другого красовалась вилла директора фабрики господина Голубого. Настоящая его фамилия была Вальквист, но его прозвали Голубой, потому что всё у него было голубое — и фабрика голубая, и вилла тоже вся голубая. Это был огромный деревянный домина со всякой там резьбой, завитушками-финтифлюшками. В саду вокруг виллы полно было всяких кустов, лужаек и фруктовых деревьев. А ещё там был бассейн с золотыми рыбками. А вокруг сада был высоченный деревянный забор, тоже голубой.

Я подумал, подумал и решил пойти в гости к Бродяге. Бродяга жил в малюсеньком домике, вроде лесной избушки, который когда-то был выкрашен в красный цвет, как красят дачи, но потом весь облупился и стал совсем бесцветный. Бродяга на самом-то деле был никакой но бродяга. Просто его так прозвали за старую шляпу с широкими обвислыми полями и за длинную чёрно-седую бороду. Он работал раньше на фабрике, но ему Пришлось уйти, потому что он заболел. На складе ему как-то Пришлось взвалить себе на спину такой ящик, что спина чуть не треснула. Но главное, наверное, из-за того, что он всегда прямо говорил то, что думал, и жаловался, если что-нибудь на фабрике было плохо.

До домика Бродяги надо было пройти кусок лесом. Туда вела лесная дорожка. Солнце жарко светило сквозь сосны. Наверху щебетали птицы. Потом лес вдруг расступался, и открывалась поляна. Там и стояла избушка Бродяги, с сарайчиком для дров и одной яблоней перед крыльцом. А за углом цвела сирень, и пахло сладко-сладко. Дверь была закрыта. И тихо совсем. Только слышно было, как журчит ручей, который протекал прямо рядышком.

Я постучал, но никто не отозвался. Я, правда, и не удивился. Во-первых, Бродяга считал, что входить можно и без стука. А во-вторых, он немножко оглох, проработав столько лет на фабрике Голубого.

Когда я вошёл, я после яркого солнечного света вообще ничего не увидел. Я будто ослеп.

В доме было две комнаты, в одной, побольше, — печка с плитой, раскладной стол и несколько стульев, а в другой, маленькой, стояла кровать Бродяги.

Я услышал, что он там. Он не окликнул меня, как обычно, нет. Он не насвистывал бодро-весело, как он частенько насвистывал. Он не пел своим раскатистым басом, как он иногда пел. Он не ругался, как он вечно ругался, когда надо и когда не надо. Он не бормотал себе под нос, не мурлыкал и не ворчал, как бывало, когда он вырезал какую-нибудь фигурку из дерева.

Он скулил, тихонечко, не переставая скулил, как больной ребёнок или зверёныш, и я понял, что ему ужасно больно. Я вошёл в комнату и увидел его на кровати. Волосы у него все спутались, слиплись от пота, а лицо было совсем серое. Глаза странно блестели. Он держался руками за живот. Лежал скорчившись на боку, подтянув колени. Над ним жужжали мухи. А рядом стояло жёлтое эмалированное ведро — его, видно, рвало.

— Что такое? — спросил я как дурак. Я просто не знал, что сказать.

Так странно было, что он такой жалкий, беспомощный. Он всегда был такой здоровый, весёлый, такой выдумщик и шутник. Я не знал, что делать, что сказать.

Он попытался повернуть голову, но она у него снова упала на подушку, и он опять застонал, уже громче. Он хотел что-то сказать, но не смог. Он боролся с какой-то жестокой и непонятной мне болью. С лица у него прямо капал пот, и простыня была мокрая.

Я пошёл на кухню, намочил под краном полотенце, вытер ему лицо и положил полотенце на лоб. Он слабо улыбнулся, будто хотел сказать «спасибо». Я принёс стакан воды. Подсунул руку ему под голову, приподнял и поднёс стакан к его губам.

Но он не мог ничего проглотить. Вода стекала по подбородку.

— Спасибо, — сказал он так тихо, что я еле услышал.

Потом ему, наверно, опять стало хуже. Он вскрикнул и перекатился на спину. Глаза у него широко раскрылись, он весь дрожал. Потом совсем затих. Может, он умер?

Нет, я слышал, как он дышит, тяжело, прямо задыхается.

Я не знал, что делать Не мог же я взять и бросить его тут, а сам пойти домой и снова улечься в свою кровать. Я отвечал за него, потому что это я на него наткнулся Он всегда был очень добрым ко мне. Когда мне бывало плохо или я злился на что-нибудь, я шёл к нему. И мне всегда становилось легче.

Обязательно надо было ему помочь Вот только как? Надо было как-то сделать, чтоб его забрали в больницу.

Я выскочил из дома и мимо сарая, мимо свинарника выбежал на дорогу и помчался изо всех сил. Я мчался по узкой лесной дороге с такой скоростью, что чуть не задохнулся, пришлось даже притормозить. Я, по-моему, в жизни ещё так не бегал. Во рту был солоноватый привкус, будто кровь, — так всегда бывает, когда бежишь изо всех сил.

Сразу за лесом была маленькая молочная, где работала тётя Лесбор и где мы всегда покупали домашние булочки. Я вбегаю туда и вижу — она стоит разговаривает с каким-то покупателем.

— Здравствуй, сказала она. — Чего ты носишься как угорелый?

И она продолжала болтать со своим покупателем — какая сегодня погода, да какой ветер, да у кого что болит. Я попытался объяснить, что Бродяга лежит там у себя больной, может, уже при смерти. Но я только начал, как она прервала меня и сказала:

— Подожди, пока до тебя дойдёт очередь, и вообще дети не должны перебивать старших. — При этом она нахмурила брови и сделала строгое лицо.

Мне казалось, этому конца не будет, и я просто не знал, что делать. Наконец я не выдержал.

— Нет, ты должна меня выслушать, — сказал я. — Помолчите, пожалуйста! Бродяга умирает!

— Какой такой бродяга? — спросила тётя Лесбор.

— Разве здесь в окрестностях есть бродяги? — удивился покупатель и вытаращил глаза.

— Да Бродяга же! Вы что, не понимаете? Бродяга! Лейф, который живёт тут рядом, в лесу.

— Ах, этот, — сказала тётя Лесбор.

— Да, этот самый. Он заболел. Он лежит сейчас там без сознания. Я пришёл к нему в гости, а он, оказывается, заболел. Он даже говорить не может, его всего трясет Есть здесь где-нибудь телефон? Надо вызвать «скорую».

— О, господи, детка, чего же ты молчал? Конечно, надо вызвать «скорую». Немедленно!

Она скрылась за занавеской, которая висела перед входом в саму лавку, и я слышал, как она там набирает номер и никак, видно, не может набрать. Она так нервничала, что два раза попадала не туда. Первый раз она попала на бойню, и там решили, что она шутит, когда она сказала, что в одной избушке в лесу умирает человек. Наконец, она всё же дозвонилась до «скорой» и объяснила, где и как найти больного.

— Они сейчас же выедут, — сказала она мне. Её круглые щёки были красные, как помидоры.

Я видел, что ей не терпится расспросить меня про Бродягу и что с ним стряслось.

— Успокойся, детка, успокойся, — затараторила она. — Представляю, как ты перенервничал. Садись-ка вот сюда, я сейчас угощу тебя булочкой.

— Да нет, я побежал. Дождусь, пока приедет «скорая», — сказал я и выскочил за дверь.

Когда я бежал обратно, я уже не так волновался. Бродяга по-прежнему лежал как неживой. И лицо у него было совсем уже серое. Я опять вытер ему лицо мокрым полотенцем.

— Сейчас приедет «скорая», — сказал я.

Но он, по-моему, даже не услышал.

Пока они приехали, прошло, наверное, полчаса, не меньше. Я услышал сирену задолго до того, как они подъехали. Наверное, трудно было проехать по узкой лесной дороге, по корням. Сирена выла всё время, хотя непонятно, кого тут надо было предупреждать, кроме птиц или зайцев.

Как раз перед тем, как вошли санитары с носилками, Бродяга открыл глаза. Он протянул ко мне руку, и я дал ему свою. Рука у него была такая огромная, что моя уместилась в ней целиком. И горячая, как раскалённая плита. Он сжал мою руку, будто хотел сказать, что он меня узнаёт, и хорошо, что я рядом.

Тут вошли санитары и переложили его на носилки. Он за-стонал, хотя они перекладывали очень осторожно. И он не отпускал мою руку.

Когда носилки уже поднесли к машине, он обернулся ко мне.

— Уж ты, Петтер, позаботься тут пока о поросёнке, — выдавил он из себя каким-то тоненьким голосом.

— Ладно. Я тебе обещаю, — сказал я.

Дверцы захлопнулись, и машина отъехала. Она ехала очень медленно, переваливаясь по кочкам и ухабам, пока не исчезла за поворотом.

Вокруг было тихо-тихо. Только слышно было, как похрюкивает у себя в закутке поросёнок.