Если саратовская Нижняя улица была «вокзалом», с которого меня отправили в путешествие по жизни, то Моховая в Ленинграде — первая «станция» на этом пути, а «далее — везде», как пишется в железнодорожных расписаниях. Тут у меня явился случай вернуться на первую станцию.

Я приехал в писательский Дом творчества в Комарове под Ленинградом заканчивать эту книгу. Кстати, оговорюсь в эпилоге, хотя об этом следовало раньше предупредить читателя, который мог недоумевать по поводу разночтения в датах, что книга писалась не подряд, глава за главой, а в разное время, и потому все даты, временные отсчеты, даны к моменту написания того или иного эпизода.

Мотивы, по которым я решил пожить в поселке на берегу Финского залива, должны быть понятны. Мне хотелось, работая над последними страницами повести, быть поближе к городу, где прошла моя юность, где происходило становление моей профессии, где похоронены мои отец и мать. Я собирался еще раз походить по его улицам, подышать воздухом Невы, Невского, Летнего сада, Моховой, встретиться с друзьями-приятелями — ох как мало их осталось! К сожалению, болезнь ног привязала меня на весь срок путевки к коттеджу, в котором я поселился, выпуская лишь в столовую, в библиотеку да к скамейке в яблоневом саду.

И все же не жалею я дней, проведенных в Комарове: мне хорошо работалось под долетавший в раскрытое окно шум сосен, сливавшийся с шумом моря, моря моего детства — Сестрорецк-то рядом.

И — как бы заново рождающееся знакомство с людьми, которых знал 40—50 лет назад и все это время не видел. Факт в чем-то и грустный, — ведь только по другим замечаешь, как ты сам постарел, — но и поднимающий со дна души, казалось, уже навсегда погасшие воспоминания.

В неумолчно болтающей за обеденным столиком старухе с неожиданно звонким для ее возраста голосом, покрывающим весь остальной говор в столовой, с немалым трудом узнаешь бойкую комсомольскую поэтессу.

И в старике, медленно передвигающемся с палочкой, для которого сесть в кресло длительный и сложный процесс из-за несгибающейся ноги, угадываешь вдруг комсомольского же вожака с Васильевского острова, потом задиристого журналиста из соседствовавшей с «Искорками» газеты «Смена», потом редактора московского журнала «Смена», теперь он пишет книги для детей; раз в неделю он покидает Дом творчества, чтобы посетить Комаровское кладбище с букетом свежих роз для своей Тони, лежащей неподалеку от Анны Ахматовой.

Или вот подходит человек моего возраста (заметили, в данном случае я избегаю слова старик) и говорит: «Я увидел в списке (он имеет в виду висящий в вестибюле список проживающих в Доме) вашу фамилию, это вы?» — «Это я», — говорю я и узнаю в своем ровеснике, докторе филологических наук, юношу, с которым когда-то вместе занимался в литературной студии, и мы вспоминаем эти занятия, и разговор наш печален — только мы вдвоем и остались в живых изо всех студийцев.

Вскоре после приезда из Москвы я оказался в составе небольшого землячества, образовавшегося из бывших тенишевцев, в разное время кончавших школу № 15. Нас было четверо: кроме меня, также приехавший из Москвы театровед Д., ленинградский переводчик А. и прозаик Л. Я не впервые попадаю в такую компанию: в переделкинском Доме творчества нас, тенишевцев, набралось семеро однажды… Мой старый друг очеркист Борис Галин шутит в телефонных разговорах со мной: «Куда ни ткнешь, всюду торчит тенишевец. Что, это было единственное учебное заведение в Питере? Откуда вас столько? Или вы все обладаете какой-то особой живучестью?» Может, и обладаем. В Комарове я узнал, что тут на даче живет 92-летний академик-геолог Дмитрий Васильевич Наливкин, из первого тенишевского выпуска. Мы вчетвером хотели посетить его, но кто-то сказал, что старец совсем уж плох и никого, кроме врачей, принимать не может. Вернувшись в Москву, я прочел в «Известиях» некролог…

А по Моховой я все-таки прошелся.

Меня навестили Березкнны. Лев Львович, похоже, отплавал свое, он «на приколе», хотя и считает его временным, храбрится, надеясь разок-другой сходить еще на дальний перегон. С последнего его «снял» микроинсульт, хорошо, что не в море схватило — в порту, перед самым отходом.

Мы давно собирались с Левой «побродить» по Моховой не на словах, как делали это, когда он приезжал в Москву, а действительно пройтись по ней не торопясь, останавливаясь перед каждым домом, с которым у нас что-то связано по детским годам, во дворы заглянуть — может быть, кого встретим из былых знакомых. Но все как-то не получалось с осуществлением этого плана. Приедешь в Ленинград, позвонишь Березкиным, Алла говорит: «На Канарских островах стоит, в Лас-Пальмасе на капитальном ремонте траулера». А теперь вот сам Лева на «капиталке».

И мы уговорились с ним исполнить наконец-то старый замысел.

В день моего отъезда встретились рано утром на Финляндском вокзале: я подъехал на электричке из Комарова, Лева из Сестрорецка. У нас оставалось несколько часов до отправки дневного, «сидячего» поезда с Московского вокзала. Состав называется «Юность», но не прочь возить и стариков.

От Финляндского до цели нашего похода всего одна остановка, — трамваем, или троллейбусом, или автобусом, — а прогон довольно длинный, через Литейный мост, и мы не решились проделать его «пёхом», желая сохранить силы для Моховой. От улицы Чайковского до улицы Белинского, которые она соединяет, расстояние, да еще с заходами во дворы, тоже немалое при наших болестях. Из трех транспортных вариантов мы выбрали трамвайный, маршрут № 9. Не случайно выбрали, я предложил. Это ведь та самая девятка, которая 45 лет назад неожиданно свела нас с Левой, когда он возвращался домой из Филадельфии, а я с Фонтанки. Лева не держал в памяти этот случай, поскольку он ничего в его жизни не изменил. А в моей-то совершился резкий поворот: из репортеров в камбузники, и сие мне памятно.

Для того чтобы выйти к началу Моховой, надо сойти с трамвая на Литейном проспекте, угол Чайковского. Как и 45 лет назад, здесь в будке сидит айсор, чистильщик сапог. Будка новенькая, вся в стекле, с раздвижными дверьми, и хозяин таков, что его можно принять за сына того, что сидел тут почти полвека назад. А это все тот же нестареющий Сережа и, как прежде, чуть (бывает, и не чуть) подшофе, что не мешает ему блистательно совершать свою работу. Блеск начищенных им ботинок (одно удовольствие глядеть, как он виртуозно манипулирует щетками, бархотками) великолепен. К нему съезжаются постоянные клиенты со всего города. Начистились и мы с Левой, дабы предстать пред родной улицей в наилучшем виде.

Но нам с ней, с Моховой, трудно в этом смысле тягаться. Как бы ни пыжились, ни приосанивались, какой бы камуфляж ни наводили, а истинного нашего возрастного состояния уже не скрыть. Улица же органически, коренным образом омолаживается. Лева, оглядывая дома, ахал в изумлении. Оказывается, постоянно живущий в Ленинграде (с учетом, понятно, его долгих плаваний и стоянок в чужих портах), он десять лет не был на Моховой, и почти все ему тут внове в большей степени, чем мне, москвичу, последний раз побывавшему на этой улице год назад. То, что происходит с ней, с ее домами, иначе как вторым рождением не назовешь, понимая всю затасканность этого выражения. Помните мое ворчание по поводу слома старинного здания в Сестрорецке? Бьют, бьют всеми способами, никак разрушить не могут, настолько крепки его стены, фундамент, собираются взрывать, чтобы строить новое, кажется панельное. На Моховой не рушат — лечат. Капитально. Фасад блещет новизной, будто только что возведен, а ему за сто лет. Дому возвращен первоначальный вид, а дома на Моховой всегда были красивы, обладая каждый собственным неповторимым лицом и образуя в то же время единый уличный ансамбль, принадлежавший к лучшим образцам питерской архитектуры. А вот внутри коробок, в полости — сложная операция: сломаны, удалены, вырезаны вся рухлядь, вся гниль, все ржавье вплоть до смены остова, каркаса, внутри — полная переделка, перепланировка по современным требованиям. Здание приобретает новые «мускулы», новую «кровеносную систему», новый «пищевод» — новую жизнь!

В прежние приезды я огорчался: все дома на Моховой молодеют, кроме нашего — «баронессы Корф», что-то не трогают его. И вот радуюсь теперь, стоя перед ним с Левой. Дом в лесах, во дворе башенный кран. Все окна с фасада распахнуты, веет запахом свежей штукатурки, малярки. Мамин балкон? На месте! Охвачен новой узорчатой решеткой, перестланы плитки, заменены консоли. Балкон возрожден, балкон есть — мамы нет…

Собирались с Левой двинуться дальше, как из подворотни вышла пожилая женщина, глянула на меня и — значит, я еще узнаваем, черт возьми! — узнала меня. «Здравствуй!» — говорит. «Здравствуйте! — говорю. — Но кто вы?» А она вместо словесного ответа — сначала молчаливо пальцем — в приметный шрамик возле виска. А потом говорит: «Твой следок…» И я вспомнил: играли во дворе в лапту, Лидочка Шувалова, увертываясь от моего запущенного в нее мяча, поскользнулась, упала, а на мостовой битое стекло, так и остался на лбу шрам, «мой». Лидочка — бабушка, приходила смотреть свою обновляемую квартиру во флигеле: там уже шесть квартир готово. «Знаешь, — говорит, — кто тут недавно приезжал? Не поверишь. Внучатый племянник баронессы Корф». — «Это, — говорю, — как в плохом очерке. Такие сюжеты уже бывали». — «Не знаю, — говорит Лидочка, — как в ваших очерках, а в жизни было так. Прибыла иностранная делегация. То ли французские, то ли бельгийские коммунисты. И среди них этот Корф. Я сама его видела, разговаривала через внука с ним. Старенький, как мы с тобой. Очень ему все понравилось. Пошутил даже: бабушка, мол, осталась бы довольна, как обновляется ее дом…»

Идем по улице с левой стороны на правую, с правой на левую. Возле «дома Гончарова» постояли.

— Здесь жила Наташа Бехтерева, нынешний академик, — говорит Лева, будто я не знаю об этом, по добавляет то, что я и не знаю. — Они с моей Аллой учились в одном классе. Рано осиротела, отец, крупный военный, погиб, мать умерла. Девочка воспитывалась в детдоме.

В «доме Гончарова» сейчас какой-то проектный институт, что он проектирует, я не списал с вывески. А в мои детские годы здесь размещался клуб Промкооперации. В летние вечера его балкон превращался в кинобудку, на фасаде противоположного дома укрепляли огромную простыню, и толпа, собиравшаяся на улице, смотрела бесплатно фильмы. При клубе была библиотека, которой заведовал Всеволод Васильевич Успенский. К нему часто — я видел, беря книги, — приходил очень схожий с ним брат Лев Васильевич. Тот, что все ведал про слова и одну из своих многих книг назвал «Слово о словах». В этом качестве он широко известен, а я помню его еще и как конструктора авиамоделей. Он возил ленинградскую делегацию на первый всесоюзный слет-соревнования юных моделистов, который проходил в Москве на Тушинском аэродроме. Я ездил с этой делегацией спецкором «Искорок» — первая моя командировка в столицу. Брал интервью у Косарева, генерального секретаря ЦК комсомола, у командарма Алксниса, начальника ВВС, взял бы и у плотного, с короткой, глубоко уходившей в плечи шеей молодого человека лет 27, если б знал, что это Королев. То есть я знал его фамилию, но не догадывался, что это будущий главный конструктор космических кораблей. Тогда, на слете, он был судьей, входил в жюри, оценивающее представленные модели. Большинство призов увезли ленинградцы, ученики Успенского.

Постояли мы и возле углового дома, в котором жила Маша Богорад, жил Алик. А по ассоциации с ними мне вспомнилось стихотворение Вадима Шефнера, — я познакомился с поэтом в Комарове, — написанное во время войны вот про этот как раз дом, около которого мы остановились с Левой:

Как бы ударом страшного тарана Здесь половина дома снесена. И в облаках морозного тумана Обугленная высится стена… …И пусть я все забуду остальное — Мне не забыть, как, на ветру дрожа, Висит над бездной зеркало стенное На высоте шестого этажа. Оно каким-то чудом не разбилось. Убиты люди, стены сметены, — Оно висит, судьбы слепая милость, Над пропастью печали и воины, Свидетель довоенного уюта, На сыростью изъеденной стене, Тепло дыханья и улыбку чью-то Оно хранит в стеклянной глубине… …Теперь в него и день и ночь глядится Лицо ожесточенное войны. В нем орудийных выстрелов зарницы И зарева тревожные видны. Его теперь ночная душит сырость, Слепят пожары дымом и огнем. Но все пройдет. И, что бы ни случилось, — Враг никогда не отразится в нем!

Возможно, и сейчас висит это зеркало в восстановленной квартире. Или в музей передали.

Мы перешли улицу Пестеля, вступив на другую половину Моховой. Лев вдруг приостановился и сказал:

— Глянь на ту сторону…

По левой стороне шли двое: слепец в черных очках с баяном на груди и женщина-поводырь.

— Спешит, видно, на выступление в каком-нибудь клубе, — сказал Лева. — Ты должен помнить Пашу Лукина, это он с женой, с Катей.

— Дружок Маркиза?

— Правая его рука во всех потасовках… Он постарше нас с тобой. Еще лет за пять до войны женился. Но пил, дрался, и Катя, не выдержав, ушла от него к другому, трезвому, степенному… На войне Паша водил танк. Подорвался на минном поле, глаза выбило. И Катя, узнав, что он ослеп, разыскала его в госпитале, увела к себе, снова стала ему женой, покинув своего вполне благополучного второго мужа. Почти сорок лет они неразлучны с Пашей, дети у них, внуки…

Во дворе дома № 31, в котором Лева родился, вырос, из которого ушел в моря, у него произошла встреча, похожая на мою с Лидочкой Шуваловой. В компании Маркиза, царствовавшей на Моховой — помните схватку со шпаной из «придворного»? — состояла единственная девчонка, ни в чем не уступавшая мальчишкам из этой ватажки, ни в отваге, ни в ловкости, ни просто в физической силе — разве только не могла, как Маркиз, выпрямить и снова согнуть велосипедный руль, а стукнет — не сразу придешь в себя. Фамилия у девчонки была иностранная, Чинизелли. Из гремевшей еще с дореволюционного времени итальянской цирковой семьи, которая осела в России; один из Чинизелли владел цирком в Петербурге. Девочка, выросши, тоже стала циркачкой. Ее-то Лева и узнал среди старушек — «божьих одуванчиков», сидевших на скамейках во дворовом скверике и покачивавших коляски с младенцами. Как уж он разглядел в самой дряхлой из них воздушную акробатку, бесстрашно взлетавшую когда-то без лонжи под купол цирка, не понимаю; «шрама», как в случае с Лидочкой, не было. Но узнал сразу, как только мы вошли во двор. Подбежал к ней, обнял и долго кричал в ухо, объясняя, кто он такой. Наконец глухая поняла…

А у меня встречи с 15-й школой, с Тенишевкой — Лева учился в 22-й — не случилось. Нет больше 15-й, нет Тенишевки, здание занято Театральным институтом. Помещение ему, наверно, требовалось, но мне до слез жаль, что нет моей, нет нашей школы. Тенишевцев полно повсюду, куда ни ткнешь, как шутит мой друг Галин, а их alma mater нет. Я уже в который раз повторяю это печальное «нет». Не буду больше, дабы не расстраиваться и оставшихся тенишевцев не волновать…

Вот и подходит к завершению наше с Левой путешествие по Моховой. Устали. И вдруг — отдохновение.

В самом конце улицы, в доме № 43, живет и поныне родившийся в нем мой племянник Яша, тоже уже 45-летний инженер-полиграфист, внук дяди Яши, к которому мы приехали из Саратова, сын Фрошки, «вождя краснокожих», встретившего меня на вокзале хуком справа, погибшего в войну подо Мгой. Он, мои двоюродный племяш, не знал, что я в Ленинграде, но, надо же, был дома, пришел обедать, подошел к окну и увидел дядюшку, меня, значит, идущего с кем-то по улице. Сбежал вниз. А внизу в их доме, в подвале — «Рюмочная»… «Чисто, светло», как в рассказе Хемингуэя. Мне — нельзя, Леве — нельзя. Яша глотнул в нашу честь, и мы тоже, махнув рукой, по 50 приняли капель. И вдруг увидели на донышке наше детство, нашу юность. Подмигивают нам. Вот и старость подошла, положила лапу на наши с Левой плечи.

Но все равно — и далее везде!