Эта фраза Чарлза Диккенса из романа «Повесть о двух городах», прозвучавшая в спектакле Ленинградского ТЮЗа «Гражданин Дарней», куда лирический герой романа Вениамина Каверина «Художник неизвестен» отправился со своими двумя племянницами и где работал в то время один из главных персонажей романа художник Архимедов, хотя и заставила автора подумать о том, что «Диккенс не узнал бы своего романа, разыгранного в тот день на сцене ТЮЗа», преследовала его навязчивым объяснением происходящего в собственной судьбе и в судьбах Архимедова и инженера Шпекторова, во всей сложности их отношений с Эсфирью.

И как причудливо переносится смысл этой фразы на творения самого Каверина, не оцененного по достоинству критикой тех и более поздних времен!.. Многие его произведения действительно легче понять, нежели объяснить.

В «Очерке работы» Вениамин Александрович Каверин писал: «Летом тридцатого года я поехал в Сальские степи, чтобы посмотреть знаменитый зерносовхоз „Гигант“… В „Гигант“ ездили тогда очень многие, — работники совхоза даже жаловались, что делегации мешают работать. Но для меня, комнатного, погруженного в книги человека, эта поездка оказалась двойным открытием — открытием новых людей в новых, небывалых еще обстоятельствах и открытием собственной возможности писать об этих людях. Впрочем, в последней возможности пришлось убедиться не сразу. После десяти лет работы я, как начинающий литератор, бросился записывать решительно всё, не имея ни малейшего понятия о том, что буду писать — очерк, роман, пьесу…

Наступление на косный мир сложившейся в течение веков деревенской жизни, борьба за сознание крестьянина, остановившегося в изумлении перед тем, что совершили люди „Гиганта“, — вот тема этой маленькой, но очень дорогой мне книги» (очерки были собраны Кавериным в книгу под названием «Пролог». — Н. С.).

В этих скупых словах Вениамина Александровича содержится, как представляется, важное признание: в каком-то смысле оно сродни тому, что должны были испытать герои Гофмана — перестав карабкаться вверх по лестнице, выйдя из ограниченного рамками грез и фантазий книжного мира, молодой писатель предстал перед угловым окном, откуда потянулся на простор и суету улицы, вдохнув свежий воздух иного, почти или скорее совсем незнакомого ему мира, наполненного очень конкретными, жизнетворящими делами. И мир этот произвел настолько сильное впечатление на Каверина, что о Сальских степях и населивших их людях он вспомнит и в романе «Художник неизвестен», и в написанной два с лишним десятилетия спустя «Открытой книге», одном из лучших своих романов о научной интеллигенции.

Пока же писатель тщательно фиксировал всё, с чем встречался — людей, их быт, занятия, изнуряющую жару, обрывки разговоров, словно знал заранее, что это пригодится, пусть не сейчас, не для этих очерков, но для будущего, для той литературы, которая и станет делом его жизни. Наверное, в глубине души он рассчитывал на успех совершенно новой для него книги, рожденной не из книжных фантазий и не из наблюдений за экзотической воровской средой, и даже не из пристального изучения конкретного человека, ставшего одним из героев романа «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове».

Но… «Каждый из нас может предъявить свой счет критике — кто длинней, кто короче, — писал Вениамин Александрович в „Очерке работы“. — Меня резко критиковали и до „Пролога“. Но счет хотелось бы начать именно с этой книги. Мне труден был переход… Я сомневался в своих силах, боялся, что у меня нет — или почти нет — того писательского зрения, без которого нечего было надеяться на удачу в новом, непривычном для меня жанре реалистического очерка-рассказа. По инерции, которая еще и до сей поры властвует над некоторыми критическими умами, меня встретили в штыки. Книга была разругана без малейшего снисхождения. Один из рецензентов обвинил меня, к моему изумлению, в контианстве. Почему не в кантианстве, которое в равной мере не имело ни малейшего отношения к моим путевым рассказам, — это осталось для меня неразрешенной загадкой».

Может быть, хотя бы отчасти, объяснимо это неприятие книги Вениамина Каверина тем, что критики твердо числили его творчество «по разряду формализма», к которому он, конечно, принадлежал, но не настолько незыблемо, как некоторые другие его современники, о чем подробнее говорилось в предыдущей главе. Ведь, рассуждая о необходимости обновленной формы, даже Лев Лунц имел в виду то, что шире принятых границ, доказав это своим творчеством, да и Виктор Шкловский, отдавая необходимую дань форме, никогда не забывал при этом о содержании.

В «Словаре литературоведческих терминов» находим жесткое определение и имена представителей данного направления, куда вошли не только Андрей Белый, Виктор Шкловский, Борис Эйхенбаум, но и Борис Томашевский, Юрий Тынянов, а рядом упоминаются и Вениамин Каверин, и Велимир Хлебников с его поэтической «заумью». Разумеется, в первых своих опытах прозы Каверин отдал дань, с одной стороны, «модному направлению», в котором постулировалась необходимость «отречься от повседневной жизни во имя мира, создаваемого фантазией, мира, в котором люди, реальные предметы и события теряют привычные очертания, деформируются… Композиция нарочито усложняется, сюжет распадается на ряд не связанных между собой эпизодов».

Да, все эти черты мы без труда находим в ранних рассказах Каверина, но нельзя не обнаружить в них и тщательно зашифрованное совершенно определенное содержание — как правило, заимствованное у Гофмана, Шамиссо, Новалиса. Об этом шла уже речь на страницах книги, но давайте попытаемся еще раз задуматься об очертаниях тогдашнего, почти веком отделенного от нас понятия «формализм» с точки зрения сегодняшнего опыта, сегодняшнего видения проблемы.

Русская формальная школа занималась не «чистым» творчеством, а в первую очередь исследованием литературы, толкованием истории литературы через форму к содержанию, где первое оказывалось важнее, предпочтительнее второго (не забудем только определение Б. М. Эйхенбаума, что это понятие было не более чем рабочей формулировкой). В каком-то смысле даже для самых серьезных ученых литературоведов это было (простите за подобную вольность!) сродни детскому заболеванию скарлатиной или ветрянкой — обновляющаяся на глазах, изменчивая, нестабильная действительность искала себя в определенной форме, но найти пока еще не умела. И именно поэтому пробы и ошибки сопутствовали не только практике, но и теории литературного творчества.

Не случайно в одном из ранних своих рассказов Каверин придумал вывеску над мастерской портного: «Шью очертания» — это и было образное, метафорическое, но очень четкое определение формализма, в которое молодой писатель вкладывал всегда вполне определенную формулу существования своих персонажей: все они так или иначе проживали чужую, не им предназначенную свыше жизнь, терзаясь муками из-за несоответствия предопределенности, высшего «указания» и совсем иначе сложившейся и засосавшей в свою трясину реальности.

Для Вениамина Александровича признание или хотя бы понимание были в ту пору очень важны — он был уже не просто начинающим писателем, ищущим себя в творчестве молодым человеком. Он стал отцом семейства — напомню: в 1922 году, преодолев сомнения фактически двух семей, Каверин женился на Лидии Николаевне Тыняновой, что укрепило родство с Юрием Николаевичем вдвое: Тынянов был женат на сестре Каверина, а Каверин женился на его сестре. В 1924 году у Кавериных родилась дочь Наталья, которой суждено было стать известным фармакологом. Вениамину Александровичу надо было содержать семью, и в каком-то смысле поездка в Сальские степи и написание серии очерков, составивших книгу «Пролог», служили материальным подспорьем. Поэтому, быть может, непризнание книги, которая невероятно увлекла самого Каверина чувством причастности к этим людям и их делу, так больно ударило по его самолюбию…

Настолько больно, что о следующей поездке, в Магнитогорск, он так и не написал. Свои впечатления Вениамин Александрович Каверин обобщил в статье «Несколько лет», опубликованной в 1966 году в «Новом мире». Прошедшие десятилетия не сгладили, а скорее прояснили давние ощущения, высказанные уже без умолчаний в «Эпилоге»: «Впечатление размаха, лихорадочного напряжения, острой новизны — всё это было. Неясно, приблизительно была изображена другая сторона поездки: мое настоятельное стремление узнать и понять — что же, наконец, происходит в стране. Наивное стремление! То, что в действительности происходило в стране, мы узнали через сорок лет, а в ту пору наше неведение было всепроникающей особенностью жизни, заставлявшей нас (по крайней мере, меня) в 1929–1931 годах голосовать „за“… Быстрота, с которой на плоской, голой степи, у подножья горы Магнитной, как бы плывущей — пологой, равнодушной — в раскаленном воздухе над этим столпотворением, возник город, — быстрота была феноменальная… Но по будущему городу бродили, спотыкаясь, умирающие от голода, мертвенно-бледные женщины в не виданных мною чувашских или мордовских костюмах — жены или вдовы кулаков, работавших на стройках или тоже умиравших где попало. Кладбище росло скорее, чем комбинат. В наскоро построенных бараках жить было невозможно — клопы сыпались с потолков, покрывали стены. Рабочие спали на земле, подле бараков. Километрах в пяти-шести в своем поселке (кажется, он назывался Березки) жили иностранцы, приезжавшие на строительство в своих машинах — энергичные, моложавые, бодрые. Неравенство между жизнью в Березках и на строительстве было, мало сказать, оскорбительным — оно говорило о рабском отсутствии достоинства, о самооплевывании, совершавшемся согласно существующим директивам. Дух напряженного подчинения господствовал в каждом слове».

И еще одна причина, по которой Каверин не написал о магнитогорских впечатлениях: после публикации «Пролога» его перестали печатать. В Союзе писателей Вениамин Александрович был в ту пору председателем «Штаба литературных дискуссий»: «Обязанность, которой я дорожил, потому что уже наступили времена, когда положение в Союзе отражалось на положении в литературе». И вскоре после выхода в свет «Пролога» в довольно грубой форме ему дали понять, что в услугах его более не нуждаются. И сделали это В. Ермилов и М. Слонимский.

С Ермилова, как говорится, «взятки гладки», но Михаил Слонимский, «Серапионов брат», в комнате которого совсем недавно по субботам собирались близкие, сроднившиеся по духу люди!.. И это не было случайностью — ведь несколькими годами раньше именно Слонимский скрыл от Каверина, что Горький дал высокую оценку «Концу хазы». Было ли это первое предательство? Вряд ли возможно узнать…

Когда-то Виктор Борисович Шкловский говорил: «Думают, что в искусстве одно явление порождает другое. А на самом деле они сталкиваются. И искра от этого столкновения — и есть новое искусство».

Не это ли и произошло в книге очерков «Пролог» уже осознанно в отличие от тех произведений (в первую очередь в рассказе «Сегодня утром» и в романе «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове»), где «намеки» на формулировку Шкловского содержались для Вениамина Каверина и раньше?

Тем обиднее, что этого не заметили…

Почти одновременно с «Прологом» Вениамин Каверин выпустил роман «Художник неизвестен», в котором критики находили немало «следов» формальной школы, и они действительно были, но в сочетании с попыткой пристального исследования характеров персонажей создавали уже иной, чуть сдвинутый с привычных координат, но вполне реалистический мир, где сплетенными, взаимопроницаемыми оказывались нелегкий быт людей искусства и людей практического труда, закулисье театра, впечатления от спектакля по роману Чарлза Диккенса «Повесть о двух городах», любовный треугольник, грезы о будущем, как всегда у Каверина, совершенно пленительный облик Петрограда-Ленинграда с его магической топографией, проблема творчества, устремленного в будущее, и — Сальские степи, образ которых преследовал Вениамина Александровича на протяжении десятилетий.

В романе «Художник неизвестен» Каверин пишет: «…Я отдохнул, очнулся, и мне просто казалось, что поездка в места, лишенные иллюзий, поможет мне яснее увидеть границу между мечтаниями и бытом, без которой очень трудно работать и жить». Разумеется, это — признание не писателя, а его лирического героя, но здесь они практически неотделимы, что, к слову сказать, позже тоже будет восприниматься как одна из важнейших черт творчества Вениамина Александровича Каверина.

О романе «Художник неизвестен» Вениамин Каверин почему-то ничего не сказал в «Очерке работы», хотя критики снисходительно отмечали позже, что это была последняя книга, в которой автор «отдал дань своим иллюзиям насчет искусства интуитивного, отрешенного от жизни». Это не совсем так, потому что творчество художника Архимедова устремлено не в отвлеченный мир грез и фантазий, а, по его мысли, адресовано будущему — детям, которым суждено вырасти гражданами нового мира. А для этого надо вернуть некоторым словам их первоначальный смысл. В частности, слову «романтика», о котором Архимедов говорит: «Поверь мне, что это стенобойное орудие еще может пригодиться для борьбы с падением чести, лицемерием, подлостью и скукой… Против лицемерия, бесчестия, подлости и скуки нужно бороться с ребенком на руках. Он поможет мне. Он докажет, что победителями будут наши дети».

А ближайшей своей задачей Архимедов видит «уничтожение права на машинальное существование». Если вдуматься, мы осознаем, как на новом витке исторической спирали, спустя почти столетие эта проблема вернулась к нам во всей своей остроте и неразрешенности. Может быть, неразрешимости? Потому что эта задача, тема, проблема неразрывно связана с другой — творческого дара, который неизбежно соединяется с личностным даром, позволяя ощущать чужие страдания как свои, а свои как овладевшие всем миром.

Верно отметили О. Новикова и Вл. Новиков: «Художник — там, где боль. А там, где художник, вблизи, вокруг него, — боль сгущается, усиливается… Биографическая трагедия — плата за художественные прозрения, за радость творчества и будущую радость тех, кому предназначены его результаты… Без трагедии, без преодоления трудностей нет художника».

Как не вспомнить здесь констатацию А. И. Герцена: «Мы — не врачи, мы — боль…»?

В статье «Чувство пути», опубликованной в журнале «Вопросы литературы» в 1982 году, Вениамин Александрович Каверин называл прототипами Архимедова Велимира Хлебникова и Николая Заболоцкого. Мы же вправе продолжить этот список не менее громкими и значимыми именами…

Как представляется, то сложносочиненное повествование, которое Вениамин Александрович Каверин ювелирно сплел в своем романе, свидетельствует об усложнении творческих задач. Писатель, может быть, отчасти интуитивно, но уже поставил их перед собой, ни в коей мере не отказываясь до самого конца своего долгого и славного пути от увлекательности, авантюрности, точно выстроенной интриги, составивших одну из главных черт его яркого, захватывающего творчества.

И в этом смысле очень важным представляется в романе «Художник неизвестен» рассуждение о времени.

«Знаете ли вы, что такое возвращение времени?

Это когда среди разговора или даже в одиночестве вы вдруг начинаете прислушиваться к себе со странным чувством человека, вступающего в новый круг своей жизни.

„Мне кажется, что это было со мной однажды“, — говорите вы, и все соглашаются, припоминая, что это как-то случалось и с ними. И вы долго потом бережете это чувство, быть может потому, что оно кажется вам границей, которую время проводит между возрастами человека, — а возрастов ведь гораздо больше, чем детство, юность, зрелость и старость. Врачи называют это явлением ложной памяти. Но это совсем другое. Это мотор времени перестает стучать, и оно бесшумно спускается вниз планирующим спуском».

И многое из того, что «кажется», оборачивается внезапно обостренной памятью о том, что действительно было, свершилось в жизни…

Так еще в самом начале 1930-х годов Вениамин Каверин объяснил одну из загадок своего творчества и его притягательности для нас, живущих в XXI столетии: возвращенное время «бесшумно спускается вниз планирующим спуском».

Совершенно особое значение приобретает эта формулировка, когда речь идет о мемуарной литературе. Поэтому мы еще раз вспомним ее в главе «Возвращение времени».

Что же касается романа «Художник неизвестен», то какими бы причудливыми ни оказывались пути, по которым проходим, читая это повествование, в финале мы видим картину Архимедова, воспринимавшегося кем-то чудаком, а кем-то — непризнанным гением. На ней запечатлена его выбросившаяся с пятого этажа жена Эсфирь: «…Это могло удаться лишь тому, кто со всей свободой гениального дарования перешагнул через осторожность и скованность живописи, которая так отдалилась от людей. Смешение высокого строя с мелочами, обыденных подробностей с глубоким чувством времени — этому нельзя научиться ни у живых мастеров, ни у мертвых. Только зрение художника, смело опирающегося на то, что все другие считают случайным или банальным, могло решиться на такое возвращение к детской природе вещей. Наряду с бессознательной силой воображения здесь видны ум и память — страшная память, основанная, быть может, на ясных представлениях о том, что проходит перед глазами человека, летящего вниз с пятого этажа. Нужно было разбиться насмерть, чтобы написать эту вещь…» Картину, под которой стоит надпись: «Художник неизвестен»…

Анализируя этот роман, О. Новикова и Вл. Новиков в своем исследовании отмечают: «Архимедов и Шпекторов плохо прочитываются обычным, наивно-реалистическим способом. Их мало вообразить живыми людьми, чтобы затем сочувствовать или осуждать, соглашаться или спорить с ними. Здесь два видения мира. Роман-картина строится как постоянное переключение двух точек зрения, и читатель должен все время поспевать за чутким и непредубежденным рассказчиком, проникаться то архимедовским, то шпекторовским началом, чтобы к финалу ощутить „наложение“ двух зрений, своего рода „стереоэффект“, который и является подлинным смыслом романа».

В «Эпилоге» Вениамин Александрович Каверин рассказывает: «…„Художник неизвестен“ был напечатан сначала в „Звезде“, а потом отдельной книгой в 5000 экземпляров. Редактировал тогда „Звезду“ Тихонов, с которым я поддерживал еще дружеские отношения. Полуоправдываясь, полушутя, он предупредил меня, что в „Звезде“ вскоре появится статья Р. Миллер-Будницкой „Эпигон формализма“…

— Но ведь ты знал, что тебе это не пройдет даром, — полувопросительно сказал он, давая понять, что уклониться от опубликования статьи он не может.

Конечно, я знал. Но тогда я был убежден в том, что напечатать произведение, в котором удалось (хоть и не в полной мере) изобразить свой душевный мир, важнее, чем оставить его в своем письменном столе на неопределенное время».

В своей статье Миллер-Будницкая назвала Каверина «представителем воинствующего идеализма и гуманизма, враждебных нашей борьбе и строительству». В. Ермилов добавил к этой характеристике обвинение в том, что «романчик протаскивает самые примитивные гуманитарные идейки», А. Бакинский дополнил картину: по его словам, роман «относится к числу произведений, свидетельствующих о попытках активизации буржуазной литературы, попытках буржуазного реставраторства в искусстве», а некто П. Березов даже составил список произведений, свидетельствующих «о несовместимости прогресса и социализма». В этот список вошли «Страна счастливых» Яна Ларри, «Охранная грамота» Б. Пастернака, «Сумасшедший корабль» О. Форш, «Художник неизвестен» В. Каверина — в них звучит «открытая апология буржуазного искусства»…

Комментируя эти высказывания спустя десятилетия, Вениамин Александрович Каверин припомнил слова А. И. Герцена: «У нас лицо всегда поглощено, подавлено, не стремилось даже выступить… Государство росло, улучшалось, но лицо не выигрывало: напротив, чем сильнее становилось государство, тем слабее лицо».

Наверное, об этом высказывании Герцена Каверин помнил и когда писал роман, иначе вряд ли в сне Архимедова появилась бы горькая метафора: художник идет по улицам восточного города, а каждый встречный кричит ему: «Ты потерял лицо!» Причудливым и в то же время естественным образом соединяются эти слова с вывеской из раннего рассказа Каверина: «Шью очертания». Но для того чтобы роман стал «проходным», автор вынужден был перенести сражение, происходящее по всей России, в пространство ТЮЗа, прикрыв «театральной бутафорией подлинность столкновения».

Настоящая «искра», если вспомнить определение Виктора Борисовича Шкловского, вспыхнула в следующем произведении Каверина, над которым он работал на протяжении трех лет, — это был роман «Исполнение желаний», в котором почти детективная интрига органически сочетается с серьезными проблемами литературоведения, открытиями в науке, любовными томлениями, жаждой славы, верностью дружбе, предательством, понятиями чести и бесчестия и многими другими линиями.

В «Очерке работы» история создания романа «Исполнение желаний» описана Вениамином Кавериным достаточно подробно: хорошо зная атмосферу Ленинградского университета 1920-х годов, всерьез и «с азартом» изучая древние рукописи и полные тайн архивы библиотек, молодой писатель внезапно осознал, что копившиеся в «жизненной копилке» его собственные размышления, впечатления, знание жизни, которым он уже обладал, должны непременно быть облечены в новую стилевую манеру, получить принципиально новое изображение действительности, когда не надо думать о том, что собственный опыт и наблюдения, отданные персонажу, могут быть скучны для читателя.

«Все пригодилось для „Исполнения желаний“, — писал Вениамин Александрович в „Очерке работы“. — …С ключом в руках, очень веселый, я бродил по всему своему хозяйству и открывал разные потайные ящики и ларцы, хранившие полузабытый материал, от которого я до сих пор не видел никакого толку… Каждый из нас стремится выразить себя в своих книгах, и, работая над „Исполнением желаний“, мне удалось впервые сознательно воспользоваться собственной, пока еще очень маленькой школой самопознания».

Но не только эти открытия заставили Вениамина Каверина работать над романом целых три года: он ощущал себя историческим романистом, потому что за короткий срок между концом 1920-х и началом 1930-х годов страна успела «пробежать… огромное расстояние», а значит — потребовался более углубленный взгляд на недавнее прошлое. И — едва ли не главное! — именно работая над «Исполнением желаний», Вениамин Александрович Каверин по-настоящему и с благодарностью оценил совет Горького, полученный еще в юности: не обращая внимания на преследования критиков, ругавших Каверина за пристрастие к острому сюжету, «дорожить этой своей склонностью» и развивать ее, насколько возможно…

Вениамин Александрович Каверин, по его собственному признанию, писал роман не просто долго, но и мучительно, особенно в начале, когда ему нередко казалось, что он разучился писать, настолько тяжело лепилась фраза к фразе, напряженно искался особый стиль для отображения этой новой, совершенно реальной и в то же время загадочной во многом истории.

И происходило это потому, что, по верному наблюдению О. Новиковой и Вл. Новикова, именно в этот период изменилось отношение Каверина к классике — он начал учиться у нее «художественной ясности», обуздывая ироническую стихию, которая сыграла «незаменимую роль в становлении молодого Каверина, помогла ему сохранить духовную независимость в море мнений, в множестве точек зрений на переломную эпоху».

Кроме того, по мнению исследователей, Вениамин Каверин в «Исполнении желаний» вышел на практически неразработанную в отечественной литературе тему — тему таланта, которая отворила перед писателем двери в важнейшую область человеческого самопознания, далеко уводящую от исследования простого соотношения «личность — профессия». Здесь открывались этические, нравственные горизонты понятия — и они оказывались наиболее важными.

Для меня роман «Исполнение желаний» является в довольно обширном списке значимых в жизни произведений одним из любимых, важных, взывающих к перечитыванию в определенные этапы осмысления прошлого и настоящего. И, полагаю, не для меня одной — разве случайно обращение кинематографа к этому роману в 1974 году? В совершенно иную эпоху существования страны, общества, интеллигенции, поисков своего места в жизни режиссер Светлана Дружинина выбрала из произведений советской литературы, многие из которых казались значительно более актуальными, именно «Исполнение желаний».

Почему? Не потому ли, что хотела заставить молодое поколение задуматься над тем, что исполнение желаний может стать испытанием — суровым, изменяющим человека порой до неузнаваемости. Как не поддаться искушению? Как сохранить, по выражению Ф. М. Достоевского, «в человеке человека»? Как преодолеть в себе почти непреодолимое в юности желание славы, выбранное ценой предательства, которое пытаешься оправдать для себя его «малостью» или даже просто логичностью?

В «Очерке работы», на который я столь часто ссылаюсь, считая именно его конспективным осмыслением самим Кавериным пройденного творческого и личностного пути, содержится одно очень важное признание. Писатель вспоминает о своей повести, вошедшей в сборник рассказов 1931 года и давшей ему название, — «Черновик человека».

Эта повесть с годами стала казаться Каверину «метафорой, предсказавшей» будущие книги и едва ли не в первую очередь автобиографические «Освещенные окна». В ту далекую пору писатель познакомился и близко сошелся с физиологом и хирургом Леонидом Александровичем Андреевым, одним из учеников великого И. П. Павлова, «человеком прямым, мужественным, обаятельным и — подобно своему учителю — обладавшим железным терпением. Знакомство совпало с той полосой работы, когда я почувствовал необходимость уйти от фантастической прозы и взглянуть на действительность трезвыми, размышляющими глазами».

О. Новикова и Вл. Новиков отмечали, что это было «произведение, исчерпывающе отразившее мир писателя, приближавшегося к своему тридцатилетию… „Черновик человека“ оказался „сценарием“ для трилогии „Освещенные окна“, написанной почти полвека спустя».

Пожалуй, поспорить здесь можно было бы только с одним определением: отнюдь не исчерпывающе отразился в «Черновике человека» мир писателя. Он был сложнее и противоречивее в это время, как представляется, потому, что писатель продолжал искать свою и только свою «нишу» в разнообразии и сомнениях литературы конца 1920-х — начала 1930-х годов. Но, вероятно, знакомство и общение с Л. А. Андреевым в какой-то момент заворожили Вениамина Александровича Каверина возможностью сопоставить биологию и писательскую судьбу (это отметили О. Новикова и Вл. Новиков): «…Биология — не шифр, не маска, а феномен, духовно значимый сам по себе. В труде биолога сочетается максимальная связь с реальностью жизни — и самые дерзкие поиски нового… Биология — наука романтическая. Без союза с ней уже нельзя представить гармоничное развитие гуманитарной культуры».

Вряд ли стоит сомневаться в том, что от «Черновика…» ведет прямой путь к постижению человека во всем масштабе его переживаний и размышлений.

Об этом своем произведении Каверин писал: «Можно сказать, что повесть — если сравнить ее со всеми предшествующими произведениями — была движением вперед. Само название „Черновик человека“ дано очень точно. Это именно черновик, выполненный со всей тщательностью, на которую я был тогда способен. Пожалуй, можно даже назвать его конспектом. Но благодаря этому конспекту я впервые задумался о проблеме противостояния двух основных жизненных явлений, о пользе мужества, чести, добра и опустошающей бесцельности зла. Именно этот поединок впоследствии оказался — разумеется, в углубленном виде — основным тематическим стержнем моих романов „Исполнение желаний“, „Два капитана“, „Открытая книга“ (выделено мной. — Н. С.)».

Список романов, сказок Немухинского цикла, сказочной повести «Верлиока», военных очерков можно было бы значительно расширить. Эту проблему противостояния Вениамин Александрович Каверин выразил со всей определенностью. Она стала не просто главной в его творчестве и — что особенно важно! — в жизненной позиции, но романтически приподнятой и прочувствованной. И — оправданной в этом высоком смысле.

Может быть, поэтому его прекрасно написанная, прозрачная проза остается привлекательной для читателя и сегодня, в эпоху размытых понятий и нравственных ориентиров.

Вениамин Александрович Каверин сам писал сценарий по роману и внес в него некоторые досадные перемены — так, например, исчез Борис Александрович Неворожин, «злой гений», «серый кардинал», ставший по воле (вернее было бы сказать, по безволию) сына профессора Сергея Ивановича Бауэра, Дмитрия, сначала вдохновителем, а затем и прямым распорядителем хищений и продажи бесценного архива, собранного Бауэром за 40 лет. Иннокентий Смоктуновский, сыгравший Дмитрия Бауэра, как бы соединял в себе черты сына профессора и его приятеля Неворожина, но таким образом сильно обеднялась линия Варвары Николаевны, которая по праву считается одной из лучших киноработ Ларисы Лужиной. А она могла бы быть намного выразительнее и острее.

Да и сам Неворожин предстает в романе фигурой чрезвычайно интересной — с тайной дочери, чью фотографию Трубачевский находит в его комнате, поражаясь сходству, а потом, в поезде, Неворожин видит свою Таню во сне, изумляясь, что она жива; с его ненавистью к советскому образу жизни; с его душевной нечистоплотностью и всё равно — какой-то непостижимой тенью обаяния. Обаяния зла, которое нередко, особенно в молодые годы, оказывается для нас куда привлекательнее обаяния добра…

И полновесной истории семьи Щепкиных, отца и сына, недостает в фильме. И много чего еще.

Потери — для киноискусства дело вполне привычное, в разные времена жертвы приносились то цензуре, то упрощению во имя массовости этого искусства, то наибольшей «наглядности», а то и просто необходимости уйти от многочисленных подробностей. А нередко — и тому желанию славы, что искушало главного героя, Николая Трубачевского, которому удалось прочитать и сделать достоянием широкого круга десятую главу «Евгения Онегина», тщательно зашифрованную Пушкиным. Но суть в том, что в те далекие 1970-е годы фильм любого качества заставлял сравнить его с литературным источником, по которому он был поставлен. Сегодня как фантастический можно вспомнить тот факт, что в библиотеках выстраивались длинные очереди за книгами после демонстрации фильма по тому или иному произведению.

Сравнивали, думали, переживали, оценивали качество кино по соответствию с романом ли, повестью ли. Кажется, это время ушло уже навсегда…

Но вернемся к роману.

После пережитой трагедии, обвинения в хищении архива и смерти профессора Бауэра, Николай Трубачевский, от которого отвернулась не только семья Бауэра, но и сокурсники, не в силах ничего доказать, не ведая о письме, написанном ему профессором и перехваченном Дмитрием, до неузнаваемости меняется: «… Вдруг он стал не похож на себя. Как на старинных полотнах, из-под одного лица проступило другое. Это было лицо взрослого человека, нервное, но сосредоточенное, с законченными, но определившимися чертами». А его друг студент-медик Карташихин, возвращаясь от Трубачевского домой, размышляет: «…Коля никогда не соглашался ни на половину, ни на три четверти того, что хотел получить. Большие желания. Либо прославиться, либо повеситься — вот его характер. Теперь он понял себя без преувеличений. Он стал другим».

И другим он стал не потому, что понял причудливую и противоречивую природу славы, а потому, что, по справедливому наблюдению О. Новиковой и Вл. Новикова, «открывает душу соблазну (искушениям Неворожина. — Н. С.), успевает пережить, прочувствовать все открывающиеся перед ним возможности, все варианты выбора. Тем ценнее, достовернее и поучительнее для читателя отказ героя от бегства за границу. Решающую роль здесь играет гордость Трубачевского. Ему не нужна слава, достигнутая нечестным путем, замешенная на компромиссе… Автор не эксплуатирует идею честности, а показывает, как помогают честному выбору гордость и желание достойной славы».

И этот другой, понявший себя «без преувеличений» Николай уезжает на поиски себя самого, еще не зная, куда именно, но под желанием «легкой» славы подводится жирная черта. И в течении дальнейшей его жизни, как бы она ни сложилась, сомнений нет, потому что проблему противостояния (как писал Каверин) он для себя решил. Решил уже окончательно, навсегда.

А писатель Вениамин Каверин разработал в своем романе очень важную не только для 1930-х годов, но животрепещущую и поныне тему таланта.

В критике более позднего времени отмечалось, что роман «Исполнение желаний» стал в советской литературе одним из первых произведений о новой интеллигенции, о рождении нового типа ученого. Это, несомненно, так. Тем более потому, что именно таким ученым мог стать и сам Вениамин Каверин, вложивший в роман не только собственные знания, но и многое из того, что переживал сам, занимаясь историей литературы и испытывая неутолимую тягу к прозе.

А в романе можно при желании «вычитать» сомнения и терзания и человека, написавшего научный труд об Осипе Сенковском и фактически открывшего это имя для многих, и автора рассказов и повестей, уже снискавших известность. И потому в значительной степени можно обозначить этот роман как попытку переосмысления собственной биографии, а заодно и тех возможностей, которые открывала жизнь перед его поколением. Потому и выписаны столь ярко два типа ученых новой формации — Трубачевский с его сомнениями и метаниями, с его порывами вдохновения в то время, когда тайные шифры Пушкина раскрывались перед ним, и уверенный в своем деле, целеустремленный, не ведающий терзаний Карташихин, над образом которого Вениамин Александрович Каверин тщательно работал и после первого издания романа, считая его характер слишком плоским, безжалостно сокращал посвященные Карташихину страницы…

Можно позволить себе немного пофантазировать: не так ли и сам Вениамин Александрович Каверин, непонятый, изруганный критикой, отправился в Сальские степи искать свое истинное призвание вопреки всему и — так и не «оправдался» перед критикой в «Прологе», но уверился в правильности своих предчувствий, испытанных во время работы над «Черновиком человека»? И вернулся — «с законченными, определившимися чертами»…

Вениамин Каверин, о чем уже упоминалось выше, несколько раз редактировал роман, основные переделки коснулись характера Карташихина, который стал второстепенным персонажем из первоначально едва ли не главного идейного оппонента Трубачевского. Но и самого Николая Трубачевского писатель «уточнял», придавая ему более определенные черты автобиографичности, которые звучат в окончательной редакции романа с подлинно лирической силой.

В 1933 году, когда Вениамин Александрович Каверин был захвачен работой над «Исполнением желаний», у него родился сын Николай. Трудно, наверное, ответить на вопрос, по какой причине и дочь, и сын писателя пошли по пути братьев Каверина, Льва Александровича и Давида Александровича Зильберов, но оба они выбрали медицинскую стезю. О Наталье Вениаминовне говорилось выше, а вот Николай Вениаминович стал доктором медицинских наук, профессором, академиком РАМН, заведовал лабораторией физиологии вирусов Института вирусологии им. Д. И. Ивановского Академии медицинских наук. Не определить с точностью, но как же соблазнительно думать, что в судьбе Николая Вениаминовича так или иначе сыграл свою роль роман отца «Открытая книга» — ведь писался он в те годы, когда сыну едва перевалило за 20 лет. Но ничего не узнать наверняка — Наталья Вениаминовна и Николай Вениаминович ушли из жизни в 2014 году, а скупые воспоминания, оставленные сыном об отце, сведений о нем самом не содержат…

Обновленный взгляд на литературное творчество, что определился для Вениамина Каверина в «Исполнении желаний», нашел выражение в следующем его произведении — романе «Два капитана», задуманном в 1936 году, когда, отдыхая в санатории под Ленинградом, Вениамин Александрович познакомился с молодым ученым, рассказавшим писателю историю своей жизни. «Необыкновенную, потому что она была полна необыкновенных событий, и в то же время похожую на жизнь сотен других советских людей», — напишет Каверин в «Очерке работы».

Первый вариант романа был написан «в три месяца с непривычной легкостью и быстротой», потому что «нестандартность» истории современного молодого человека по-настоящему захватила писателя, отослан в редакцию одного из московских журналов и — отвергнут.

Болезненно пережив эту неудачу, Каверин решил по-новому переосмыслить первый свой прозаический опыт — рассказ «Одиннадцатая аксиома» — и написать давно задуманный роман о Лобачевском. Но, как признавался писатель, слишком трудно было ему вникать в математические проблемы и открытия, а без этого роман не складывался.

Однако, думается, не только в этом было дело: слишком остро переживал Вениамин Александрович неудачу «Двух капитанов». Работа над романом была для него настолько захватывающей, что он не мог смириться с тем, что роман отвергнут. Скорее всего, именно это не давало Каверину писать о чем бы то ни было другом — даже о Лобачевском.

И Вениамин Александрович вернулся к «Двум капитанам» с уверенностью, что писать этот роман надо от первого лица (как «Скандалиста», где во многом студент Ногин отражает судьбу и взгляды автора, и «Художник неизвестен», где автор почти слит с лирическим персонажем), потому что для столь масштабного замысла необходим был взгляд самого героя, Сани Григорьева, на свою жизнь от самого начала до страниц, где повествование завершается. Эта задача была усложнена еще и тем, что две части необходимо было написать от лица Кати Татариновой, чтобы глубже проникнуть в ее жизнь, в ее личностное формирование в ту пору, когда она была далека от Сани Григорьева.

Каверин не был бы Кавериным, если бы не остался в этом романе, покорившем несколько читательских поколений, дважды экранизированном, верным своим творческим принципам, высоко оцененным в свое время Горьким.

В «Очерке работы» читаем: «Когда были написаны первые главы о детстве Сани Григорьева в Энске, мне стало ясно, что в этом маленьком городке должно произойти нечто необычайное — случай, событие, встреча. Роман писался в годы, принесшие огромные, захватывающие воображение победы в Арктике, и я понял, что „необычайное“, которое я искал, — это свет арктических звезд, случайно упавший в маленький, заброшенный город.

И, вернувшись к первой странице, я рассказал историю утонувшего почтальона и привел письмо штурмана Климова, открывшее вторую линию романа… Так впервые мелькнула мысль о двух капитанах».

В этом признании писателя можно вычитать и очень ценное, как представляется, наблюдение: с первых своих произведений Каверин был захвачен заимствованной у Лобачевского идеей пересечения параллельных прямых — в его рассказах, написанных даже в то время, когда он «переехал в Россию», переплетения разных судеб, их неожиданная взаимообусловленность, объяснение одной через другую, их, если угодно, предопределенность получали необходимый сюжетообразующий смысл.

Это происходило и в «Исполнении желаний», относясь не только к тайне зашифрованной главы, но и раньше, когда Трубачевский получил от Бауэра записи о декабристе Охотникове. Тогда это переплетение выводило писателя на важнейшую тему всего его творчества, впервые со всей отчетливостью явившуюся ему в «Черновике человека», — к поединку «мужества, чести, добра и опустошающей бесцельности зла».

Пересечение далеких во времени и пространстве судеб служило здесь не только увлекательности сюжета, но и очень важной для Вениамина Каверина мысли о наследовании, продолжении, которые необходимы не только для восстановления истины, но и для открытия совершенно новых горизонтов настоящего, а значит — и будущего. Напомним, что в тот период Каверин уже стал «другими глазами» читать русскую и мировую классику — не с желанием поспорить, противопоставить, а со стремлением творчески продолжить, ощутив себя одной из ветвей дерева, мощными корнями проросшего в почву.

«„Два капитана“ — метафора, сближающая отдаленные друг от друга эпохи и события, требующая от читателя видеть сравнение, сопоставление двух судеб, в итоге которого прочитывается заветный смысл романа» (О. Новикова, Вл. Новиков).

Но еще очень существенным представляется то, что это сравнение касается отнюдь не только характеров персонажей, но и двух эпох — предреволюционной России, нередко оказывавшейся равнодушной к великим открытиям, и Советской России, явно не до конца понимающей важность восстановления истины. И своеобразным мостом между этими двумя разными эпохами, соединенными метафорическим отсутствием временных границ, оказывается один и тот же человек — Николай Антонович Татаринов. У которого тоже есть свой наследник, готовый при любом удобном случае предать его, — Михаил Ромашов, не раз предававший и Саню Григорьева. И любовь Ромашова к Кате можно подвергнуть сомнению — не в большей ли степени продиктована она стремлением выйти победителем из любого поединка и любой ценой?

Как и в «Исполнении желаний», в «Двух капитанах» речь идет отнюдь не о противостоянии двух основных персонажей — Сани Григорьева и Николая Антоновича Татаринова, сознательно погубившего экспедицию своего двоюродного брата, а о «разветвленных» (уже более сложно!) ростках противоположных человеческих качеств, которые в ком-то развиваются быстрее, в ком-то медленнее, в ком-то не развиваются вообще, но так или иначе начинают складываться в «круговую поруку» Добра или Зла. Складываться многообразно, но вполне определенно, потому что отнюдь не только у Добра есть своя «круговая порука», но и у Зла. Здесь, в «Двух капитанах», она развернута Вениамином Кавериным масштабно и ярко.

Все этапы взросления, мужания Сани Григорьева приводят его к осознанию своего высокого долга — детское потрясение от писем, найденных в сумке утонувшего почтальона, заставившее Саню на всю жизнь запомнить наизусть строки одного из них, первая любовь к Кате Татариновой, острое восприятие несправедливости, клеветы, ощущение своей вины в самоубийстве вдовы капитана Татаринова Марьи Васильевны, выбор профессии — опасной и романтической, позволявшей исследовать места, связанные с погибшей экспедицией, — и в конечном счете не просто доказать свои предчувствия, но добиться справедливости. Не только в науке — в жизни. В первую очередь в жизни.

В критике утвердилось мнение о «Двух капитанах» как о приключенческом романе, адресованном едва ли не в первую очередь подросткам. Отрицать подобное мнение бессмысленно — конечно, по сути своей он является увлекательным приключением, ведущим главного героя по жизни. А потому в значительной мере «Два капитана» — это и роман воспитания, традиционный жанр мировой литературы. Невымышленно важен — и первостепенен для Вениамина Каверина! — нравственный мотив этого приключения, неразрывно связанный с воспитанием собственной личности, с любовной историей и с юношеским романтическим порывом, не потускневшим с годами, а ставшим своеобразным маяком. А потому (как и в случае с формализмом) вполне научное литературоведческое определение нуждается, на мой взгляд, в некотором уточнении и расширении смысла. Их повлекло за собой само изменение времени, сместившее некоторые устоявшиеся понятия.

Правда, следует обратить внимание на несколько формулировок из «Словаря литературоведческих терминов»: «Распространению приключенческой литературы в 19 веке способствовало развитие географических исследований, повлекшее за собой расширение географического кругозора и подъем интереса к отдаленным экзотическим странам… Действие приключенческой литературы часто протекает в необычных условиях, ей свойственна резкая психологическая контрастность положительных и отрицательных персонажей… Лучшим образцам приключенческой литературы присуще изображение цельных, ясных, сильных характеров, увлекательность; они способствуют воспитанию воли, мужества, смелости, упорства, находчивости».

Казалось бы, всё так и есть даже при некоторой доле «размытости» понятий, что вполне естественно, потому что ни в какие времена настоящая литература в тесные жанровые рамки не укладывалась. И в числе советских писателей, отдавших дань этому жанру, Вениамин Александрович Каверин упомянут рядом с Александром Грином и Львом Никулиным. Но насколько правомерно это сравнение, если мы вспомним криминальные истории Никулина и вымышленные экзотические города Лисс и Зурбаган Грина? Да, «психологической контрастности положительных и отрицательных персонажей» Вениамин Каверин, несомненно, отдал дань, но стало ли это главной отличительной чертой «Двух капитанов»? И стало ли главным «расширение географического кругозора», приведшее, по словам самого Каверина, к тому, что один школьник на уроке географии доказывал: Северную Землю открыл капитан Татаринов?

Разумеется, нет. Было бы смешно высчитывать с помощью каких-то формул, взвешивать на оптических весах, каковы доли вымысла и реальности в художественном произведении. Тем более что Вениамин Александрович Каверин раскрыл все «тайны» сам.

«Для моего „старшего капитана“ я воспользовался историей двух отважных завоевателей Крайнего Севера, — писал он в „Очерке работы“. — У одного взял мужественный и открытый характер, чистоту мысли, ясность цели — всё, что отличает человека большой души. Это был Седов. У другого — фактическую историю его путешествия. Это был Брусилов. Дрейф моей „Святой Марии“ совершенно точно повторяет дрейф брусиловской „Святой Анны“. Дневник штурмана Климова, приведенный в романе, полностью основан на дневнике штурмана „Святой Анны“ Альбанова — одного из двух оставшихся в живых участников этой трагической экспедиции. Однако только исторические материалы показались мне недостаточными. Я знал, что в Ленинграде живет художник и писатель Николай Васильевич Пинегин, друг Седова, один из тех, кто после его гибели привел шхуну „Святой Фока“ на Большую землю. Мы встретились, и Пинегин не только рассказал много нового о Седове, не только с необычайной отчетливостью нарисовал его облик, но объяснил трагедию его жизни — жизни великого исследователя и путешественника, который был не признан и оклеветан реакционными слоями общества царской России…

…Летом 1941 года я усиленно работал над вторым томом, в котором хотелось широко использовать историю поисков знаменитого летчика Леваневского… Известный ученый-полярник В. Ю. Визе одобрил содержание будущих „арктических“ глав и рассказал много нового о работе поисковых партий».

Прозвучит банально, но напомнить об этом стоит: художественное произведение тем и отличается от строго документального, что содержит изрядную долю вымысла и переосмысления, и весь вопрос сводится к тому в конечном счете, насколько этот вымысел эстетически совершенен, насколько читатель перестает задумываться о соответствии реальности и погружается в него, попросту забывая о недостоверности. Ярчайший пример тому — «Севастопольские рассказы» и «Война и мир» Л. Н. Толстого, но можно найти немало примеров и в XX столетии. Потому, как представляется, роман «Два капитана» органично вошел не только в череду приключенческих романов, но и в ряд лучших отечественных произведений психологической, по-настоящему глубокой прозы. И именно по этой причине невозможно отнести «Двух капитанов» к «подростковому чтению»: взрослый читатель найдет на страницах романа немало поводов для серьезных размышлений и обобщений.

В исследовании О. Новиковой и Вл. Новикова содержится важная формулировка: «Абсолютно точную границу между жизненным фактом и художественным вымыслом можно провести не всегда. Любой самый фантастический элемент художественного произведения как-то связан с жизнью; в свою очередь достоверный жизненный факт в художественной системе радикально преобразуется. „Факт — вымысел“ — такая же условная исследовательская антитеза, как „содержание — форма“, „замысел — воплощение“, „материал — прием“… И — „прототип — персонаж“. Живого человека прототипом мы называем условно, весь он никогда не войдет в произведение».

А еще один важный этап работы над романом был связан с тем, что началась война и фронтовой корреспондент Вениамин Каверин обратился к редактору «Известий» с просьбой отправить его на Северный флот. «Именно там, среди летчиков и подводников Северного флота, я понял, в каком направлении нужно работать над вторым томом романа».

Таким образом, работа над «Двумя капитанами» (в том виде, в котором книга эта публикуется по сей день, выдержав едва ли не сто изданий), прерванная войной, продолжалась восемь лет, с 1938 по 1944 год. В 1946 году Вениамин Александрович Каверин был удостоен за роман «Два капитана» Сталинской премии.

Это ли не настоящее признание? Да, конечно. Но другим стал Вениамин Каверин, другой стала окружавшая его действительность.

В том же 1946 году вышло постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», в результате которого пострадали многие литераторы, в первую очередь Анна Андреевна Ахматова и «Серапионов брат», Брат Мечник — Михаил Михайлович Зощенко. В своем докладе член политбюро А. А. Жданов назвал их «блудницей» и «подонком». Стоит ли говорить о том, в какой изоляции они оказались в это гнусное время?..

В числе немногих Вениамин Каверин не отвернулся от того, кто был близок и дорог ему с ранней юности: сын писателя, Николай Вениаминович Каверин, в своих воспоминаниях об отце «Истории из жизни Вениамина Каверина» писал, вспоминая Зощенко в ту пору: «Их отношения не изменились после постановления ЦК. Каверин, еще живший тогда в Ленинграде, как мог, старался поддержать попавшего в беду друга, которого считал одним из лучших современных писателей. Они бывали друг у друга в гостях, прогуливались вместе по ленинградским улицам. За Зощенко, естественно, пристально наблюдало „всевидящее око“».

А за девять лет до того был арестован Лев Александрович Зильбер, старший и любимый брат писателя. Этот факт мог весьма печально сказаться на судьбе не только самого Вениамина Александровича, но и всей его семьи.

Не убоявшись этого, Каверин написал письмо всемогущему Лаврентию Павловичу Берии, заступаясь не просто за близкого родственника, но за знаменитого ученого-вирусолога, необходимого науке. К счастью, на Берию в этот момент снизошло, видимо, какое-то таинственное озарение — ни самого Каверина, ни его семью не тронули, Лев Александрович был отпущен, но вскоре арестован вторично…

Лев Александрович Зильбер был выдающимся ученым, проявившим себя в трех областях — иммунологии, вирусологии и онкологии. По словам Каверина, «среди современных биологов многие убеждены, что его место в истории науки — рядом с Ивановским и Пастером… Лев показал себя как личность цельная, сильная, устоявшая перед грозными испытаниями и доказавшая, что можно устоять, если прислушиваться к внутреннему голосу совести, всегда спасающей русскую интеллигенцию на краю гибели и позора…».

И еще об одном хочется упомянуть.

Счастливый в единственном своем браке с Лидией Николаевной Тыняновой, Вениамин Александрович прожил с ней всю жизнь в любви, взаимоуважении и в полном взаимопонимании. И невозможно не задуматься о том, что самые светлые, чистые его героини созданы с мыслью именно о ней — и Машенька Бауэр в «Исполнении желаний», и Катя Татаринова в «Двух капитанах»…

Лидия Николаевна стала детской писательницей. Ее исторические романы и повести в каком-то смысле продолжали дело любимого старшего брата Юрия Тынянова — окончив филологический факультет Петроградского университета, Лидия Тынянова писала о Рылееве, Каховском; ее перу принадлежат книги «Мятежники горного корпуса» (эта книга оказалась под прицелом цензуры), «Друзья-соперники» о Чарлзе Дарвине (здесь явно совпали научные интересы Тыняновой и Каверина!), «Повесть о великой актрисе», посвященная М. Ермоловой (а здесь «не обошлось» без общего семейного интереса к театру), «Друг из далека» о Н. Миклухо-Маклае (как не вспомнить «Двух капитанов»!), «Неукротимый Гарин» о Н. Гарине-Михайловском. Уже один сухой перечень этих названий свидетельствует о том единомыслии, общности интересов и отнюдь не случайном тематическом совпадении, которые не могли не быть опорой семейного счастья Кавериных.

И даже Татьяна Власенкова, героиня «Открытой книги», представляется в чем-то отражением Лидии Николаевны Тыняновой, хотя здесь огромное значение приобретало научное поле деятельности, а значит, в этом образе в какой-то мере были слиты, спаяны и служение своему делу Льва Александровича, и увлечение профессией дочери Натальи, и формировавшиеся интересы сына Николая…

Так случилось, что с ранних лет Вениамин Каверин был окружен теми, кто впоследствии внес значительный вклад в науку, — друзья его старшего брата, братья Лев и Давид, старший брат Юрия Николаевича Тынянова. Кроме того, вспомним, что первый его рассказ «Одиннадцатая аксиома» был посвящен Н. Лобачевскому, а позже, отойдя от фантастических и мистических своих опытов в прозе, он сознательно решил идти по пути старших товарищей из «Серапионова братства»: тщательно изучать среду, о которой задумал писать, узнавать быт города в его «непарадных» районах, знакомиться и сближаться с людьми, которые могли ему многое поведать об этой довольно экзотической среде. Пользуясь лексикой давних времен, можно сказать, что писатель «твердо перешел на рельсы социалистического реализма», но… сохраняя и развивая, совершенствуя едва ли не главную свою особенность, о которой не раз уже говорилось на этих страницах, — необычность, порой и загадочность той «исходной точки», что становилась основным сюжетным мотивом; пристрастие к «пересечению параллельных прямых», этой мистически влекущей, загадочной теории, отказаться от которой Каверин не мог и не желал на протяжении всей своей жизни; та великолепная, с годами и десятилетиями всё более крепнущая отточенность стиля и языка, что позволяла ему естественно, органично сочетать вымысел с документом, реальный факт с его художественным осмыслением, различные языковые пласты. И конечно, та романтическая составляющая, что непременно присутствует едва ли не в каждом его произведении.

Порой возникает мысль о том, что в те десятилетия, когда наша страна по праву считалась самой читающей в мире и ни одна из книг Вениамина Александровича Каверина, как бы ни отнеслась к ней официальная критика, не проходила мимо внимания читателей, многие из молодых выбирали будущую профессию, захваченные поисками и обретениями каверинских героев. Настолько подлинным и высоким был романтический порыв; настолько верилось в незыблемость девиза Сани Григорьева: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!»

К сожалению, я не знаю тех, кто, избрав профессию летчика, сумел восстановить историческую справедливость, но знаю по крайней мере нескольких человек, избравших путь Николая Трубачевского и добившихся значительных успехов в науке, которой служили и продолжают служить, и тех, кто, увлеченный опытом Татьяны Власенковой, ринулся в микробиологию и вирусологию, другие, близкие по направлению, области и сумел проявить себя в них как серьезный ученый.

Не потому ли хотя бы отчасти, что с сегодняшней точки зрения излишне пафосно, а для своего времени совершенно органично и для молодых читателей в определенном смысле завораживающе звучали финальные слова «Двух капитанов» — тост судьи Сковородникова по случаю приезда Сани и Кати в Энск: «Жизнь идет. Зрелые, законченные люди, вы приехали в родной город и вот говорите, что его трудно узнать, так он изменился. Он не только изменился — он сложился, как сложились вы, открыв в себе силы для борьбы и победы. Но и другие мысли приходят в голову, когда я вижу тебя, дорогой Саня. Ты нашел экспедицию капитана Татаринова — мечты исполняются, и часто оказывается реальностью то, что в воображении представлялось наивной сказкой. Ведь это к тебе обращается он в своих прощальных письмах — к тому, кто будет продолжать его великое дело. К тебе — и я законно вижу тебя рядом с ним, потому что такие капитаны, как он и ты, двигают вперед человечество и науку».

И дальше, из Эпилога: «Чудная картина открывается с этой высокой скалы, у подошвы которой растут, пробиваясь между камней, дикие полярные маки. У берега еще видна открытая зеркальная вода, а там, дальше, полыньи и лиловые, уходящие в таинственную глубину ледяные поля. Здесь необыкновенной кажется прозрачность полярного воздуха…

…Заходящие в Енисейский залив корабли издалека видят эту могилу. Они проходят мимо нее с приспущенными флагами, и траурный салют гремит из пушек, и долгое эхо катится не умолкая.

Могила сооружена из белого камня, и он ослепительно сверкает под лучами незаходящего полярного солнца.

На высоте человеческого роста высечены следующие слова:

„Здесь покоится тело капитана И. Л. Татаринова, совершившего одно из самых отважных путешествий и погибшего на обратном пути с открытой им Северной Земли в июне 1915 года.

Бороться и искать, найти и не сдаваться“».

И сегодня, хотя совсем иные времена на дворе, читая эти строки, испытываешь волнение: представляешь себе, какими глазами читали их в 1944 году, когда вышла вторая книга романа, а до конца войны оставалось совсем немного времени; и размышляешь о том, каким высоким предназначением наделены все мы свыше от рождения… Конечно, ощущение это отдает сентиментальностью, но отказываться от нее почему-то совсем не хочется…

Обратимся вновь к «Словарю литературоведческих терминов», на страницах которого понятия «романтизм» и «романтика» рассмотрены в отрыве одно от другого (что представляется справедливым, потому что они совсем не обязательно совпадают). В качестве одной из важных черт романтики названо то, что в подобных произведениях она «непременно исходит из жизненных принципов самого художника, выявляет отношение художника к тем или иным сторонам жизни».

И здесь для нас становится знаменательным каверинское восприятие романтики, которую, хотим мы того или нет, Вениамин Александрович освоил и усвоил именно тогда, когда писал первые рассказы, увлекаясь порой значительно больше формой, нежели содержанием. Оно всё более отчетливо просвечивало через причудливо сплетенные сюжетные линии, окрашенные постепенно преодолеваемым заимствованием у немецких романтиков. Это восприятие ощущается в «Исполнении желаний», когда Николай Трубачевский расшифровывает пушкинские строки и когда находит в себе силы противостоять искушению славой — нечестной, слишком легко добытой. И в «Двух капитанах», где романтизм Вениамина Каверина приобрел те определенные и высокие черты, которые и реалистические краски сгустили, и во многом по-новому заставили играть…

К этому призывала сама эпоха, но для кого-то воплощение ее романтических черт стало необходимостью, в какой-то степени вынужденностью «угодить» требованиям крепнущего социалистического реализма любой ценой, а для кого-то — обретением собственного голоса, собственной темы не только творчества, но и жизни.

В 1941 году Вениамин Александрович Каверин напряженно работал над вторым томом «Двух капитанов», но начавшаяся Великая Отечественная война прервала работу — как и многие другие писатели, Каверин стал корреспондентом: писал новости с фронтов, очерки и рассказы о трагических и героических событиях, многие из которых отличались неподдельным романтизмом, подлинным пафосом борьбы с фашизмом. Защищалась не только идея — защищалось то противостояние Добра и Зла в пользу Добра, которое, как говорилось уже, было для Вениамина Каверина определяющим, своего рода нравственной опорой его творчества.

Но мысль о возвращении к «Двум капитанам» не оставляла писателя, это она и сподвигла Каверина на обращение к редактору «Известий» с просьбой отправить его именно на Северный флот — быть ближе к захватившим его событиям, узнать и понять характеры сегодняшних героев казалось Каверину необходимым.

«Именно там, среди летчиков и подводников Северного флота, я понял, в каком направлении нужно работать над вторым томом романа. Мне стало ясно, что облик героев книги будет расплывчат, неясен, если не рассказать о том, как они перенесли тяжелые испытания войны и победили.

По книгам, по рассказам, по личным впечатлениям я знал, что представляла собой в мирное время жизнь тех, кто, не жалея сил, самоотверженно трудился над превращением Крайнего Севера в гостеприимный край — открывал его неисчислимые богатства, строил города, пристани, шахты, заводы. Теперь, во время войны, я увидел, как вся эта энергия была брошена на защиту родных мест. Мне могут возразить, что в каждом уголке нашей страны произошло то же самое. Конечно да, но суровая обстановка Крайнего Севера придала этому повороту особенный характер» («Освещенные окна»).

Работая над романом «Два капитана», Вениамин Александрович Каверин «окружил себя книгами по авиации и истории Арктики», то есть строил свою работу как когда-то над первыми «переходными» произведениями — «Концом хазы» и «Скандалистом», по примеру своих старших товарищей-«серапионов», погружаясь в атмосферу совершенно нового для него мира (в случае с «Концом хазы») с помощью газетных статей и заметок, уголовных дел и собственных наблюдений. В «Скандалисте» Каверин описывал уже знакомую ему университетскую среду и характеры. Тем не менее необходимым оказалось для писателя «ходить с записной книжкой» за своими главными героями, порой вставляя в литературный текст их живую речь — цитаты из докладов, рассуждения на общие темы.

Так же произошло и с «Двумя капитанами» — только почерпнутые из книг и статей знания, только реальные истории, художественно переработанные и сплетенные в этом романе, не могли дать полноты впечатления, того «эффекта присутствия», без которого Вениамин Каверин не обходился уже никогда, если мы внимательно вчитаемся во всё, им созданное.

Жизнь Крайнего Севера в военное лихолетье, быт военной Москвы, блокада Ленинграда, эвакуированные люди, боевые вылеты Сани Григорьева и ни на миг не проходящее стремление найти следы экспедиции капитана Татаринова… Всё это было необходимо «согреть» и удостоверить незаемным, собственным впечатлением. И не только по той причине, о которой Вениамин Каверин рассказал в «Очерке работы»: «В „Двух капитанах“ я воспользовался весьма неразборчивым факсимиле письма лейтенанта Брусилова к матери, и один дотошный школьник не только добрался до источника, но и доказал мне, что два слова брусиловского письма были прочитаны неверно»… По причине того, едва ли не в первую очередь, что для Каверина важно было «прикоснуться» к тому зыбкому материалу, что вызывает ответную реакцию в художественном мире писателя — природа, мороз, полярная ночь, царство льда…

Всё это надо было видеть собственными глазами. В «Вечернем дне» Вениамин Каверин пишет: «К фронту можно было подъехать на трамвае, — кажется, они перестали ходить в октябре. В Союзе писателей выдавали блюдечко зеленоватой каши, и страшно было смотреть, как это маленькое блюдечко осторожно ставили на стол старые известные писатели и переводчики, которых почему-то не вывезли из Ленинграда… Я жил в пустой квартире, отбиваясь от этой пустоты, наплывавшей на меня ночами. Голодал и работал: писал статьи, очерки, скетчи для фронтовых спектаклей, рассказы… Сравнительно редкие поездки на фронт неизменно сменялись неотложной работой. Случалось, что заказанная в два-три часа ночи статья должна была уже к утру лежать на редакторском столе…

…Девятого ноября мне позвонили из горкома по поручению Шумилова, секретаря по агитации и пропаганде, и сообщили, что в назначенный час я должен явиться на аэродром. Мне было разрешено найти семью, а потом вернуться к работе в ТАСС».

И здесь началось приключение, которое могло бы закончиться драматически. Самолет ожидали долго, затем выяснилось, что произошла перегрузка, несколько пассажиров должны перейти в другой самолет. Уже в полете, засунув руку в рюкзак, Вениамин Александрович обнаружил, что рюкзак — чужой. А в его заплечном мешке лежала рукопись первых глав второго тома «Двух капитанов», «более ста рукописных страниц, — вот что заставило меня схватиться за сердце».

Самолет, в котором остался мешок Каверина, несколько дней не приземлялся на перевалочном пункте в Хвойном, позже он узнал, что немцы сбросили поблизости десант и самолет не мог вылететь, ждать его не имело смысла. Узнав, что его семья из Ярославля уехала (куда — неизвестно), Вениамин Александрович отправился в Вологду, к старшему брату Юрия Тынянова Льву Николаевичу, который мог знать, где находятся его близкие.

Лев Николаевич ничего не знал — изнурительная поездка в Вологду на грузовике оказалась бесполезной, но Каверин вспомнил, что еще в Ленинграде слышал от кого-то, что литфондовский детский лагерь находится в Перми. Теперь путь его лежал на Урал. Лев Николаевич смог устроить Каверина в санитарный поезд. В Перми тот первым делом спросил, нет ли здесь кого-то из ленинградских писателей и таким образом нашел своих: болезнь Юрия Николаевича обострилась, он почти не вставал с постели; у Лидии Николаевны не было своей комнаты, поэтому она ночевала по очереди у друзей и знакомых в гостиничных номерах; сын Николай тяжело болел корью; дочь Наталья находилась в Краснокамске, в литфондовском интернате для старшеклассников.

Спустя какое-то время «явился молодой, застенчивый парень, отрекомендовавшийся — не помню, техником или мастером, — вспоминал Каверин, — и сказал, что он, конечно, съел продукты, которые были взяты мною с собой в дорогу, но всё прочее, и в том числе, разумеется, рукопись, бережно сохранил… Я извинился за то, что выкурил его табак… Так ко мне вернулись первые главы второго тома романа „Два капитана“. Я перелистал рукопись и понял, что сейчас не время заниматься ею».

Но копились, множились впечатления, без которых роман стал бы совсем другим — наверное, менее живым в своих мельчайших деталях, в чертах характеров персонажей…

В книге «Вечерний день», рассказывая о 1940-х годах, о начале войны, Каверин вспоминает поездку в Мурманск и Полярное, переименованное в «Двух капитанах» в Заполярное. Там произошли встречи с легендарным летчиком Папаниным и с вице-адмиралом Арсением Григорьевичем Головко. Вениамин Александрович писал: «Мне трудно судить о его талантах флотоводца — впрочем, они выразительно подтверждаются выигранной на Крайнем Севере войной. Но однажды в разговоре он заговорил о самой общей задаче Северного флота, и это была блистательно, хотя и бегло набросанная панорама большой дуэли, — мы стояли перед картой театра военных действий на Баренцевом море. Меня поразил тонкий анализ характера командующего немецким флотом, адмирала, — анализ, который сделал бы честь глубокому художнику в любой области искусства. В действиях флота, авиации, морской пехоты свое место — быть может, самое важное — занимала дуэль умов, и Головко недаром оказался победителем в этом состязании.

Что же еще сказать о нем? Он всегда казался мне человеком, который „сам сделал себя“, ни на кого не рассчитывая. Он не боялся ответственности».

Окидывая взглядом всю жизнь Вениамина Александровича Каверина, можем с уверенностью сказать, что именно эти качества более прочих ценил он в окружающих, стараясь их вырабатывать и в себе в первую очередь. Возможно, потому, что именно они дают человеку ту внутреннюю свободу, без которой немыслимо подлинное творчество. А значит — и жизнь.

Здесь же, на Крайнем Севере, Вениамин Каверин наткнулся на сюжет, показавшийся ему поначалу невероятным. Однако впоследствии именно он лег в основу повести «Семь пар нечистых», о которой речь впереди. Она была написана не по «свежим следам», а когда редакции мурманских газет и журналов обратились к Вениамину Александровичу с просьбой вспомнить о военном лихолетье в их краях в связи с двадцатой годовщиной начала войны.

Повесть «Семь пар нечистых» занимает особое место в творческом наследии Вениамина Александровича Каверина, потому что в ней органически слились те «струи», что в разное время составляли основу его прозы. Сугубо документальное, реальное событие, увиденное сквозь призму прошедших десятилетий, другим личным и духовным опытом, иным профессиональным взглядом, описано до такой степени «плотно», что и не отличить вымысел, художественную составляющую, от факта. Но, пожалуй, очень важный момент заключен в еще одной характерной черте: при всей достоверности и даже некоторой будничности событий на стареньком судне «Онега» в дни, предшествующие началу войны, повесть одухотворена аурой тайны — находящиеся в трюме заключенные порой напоминают шайку разбойников из любимой Кавериным в юности авантюрной литературы. Разгадать их по отдельности при очевидной полярности судеб, характеров, намерений Веревкина и Аламасова становится иногда трудно — кажется, что герой-одиночка (собственно, так и есть на самом деле) скрыто, но активно противостоит старосте заключенных, подчинившему почти всех своей злой воле.

Напряжение от мысли, удастся или не удастся задуманный Аламасовым побег, возрастает, словно в хорошем детективном романе, а искусно вплетенные в повесть «боковые» сюжеты о поездке жены Веревкина в Москву к наркому в поисках справедливости, презрительные рассуждения Сбоева о торговых судах (одним из которых была некогда «Онега»), его запрет вынести на палубу орудия после появления в небе первого немецкого бомбардировщика за несколько дней до официального начала войны, грустные размышления капитана Миронова о далеко отстоящих друг от друга, живущих каждый своей правдой поколениях — позволяют читателю словно своими глазами видеть происходящее одновременно в нескольких точках пространства.

О. Новикова и Вл. Новиков в своей книге отмечают: «Острота достигает необходимой кульминации, но узел конфликта не развязывается, а скорее разрезается — переводом повествования в совершенно другой план… Началась война. Восемнадцать лет отделяет момент зарождения фабулы… от претворения этой фабулы в художественный сюжет. Автору понадобилось забыть историю, „записанную со слов одного моряка в 1943 году“, и вспомнить ее заново. Вспомнить уже в новом качестве…»

А Вениамин Каверин в «Очерке работы» подробно рассказывает о том, как обратился к адмиралу А. Г. Головко с вопросом: не сочинил ли моряк эту историю? Услышав в ответ, что все происходило на самом деле, и прислушавшись к совету адмирала вновь отправиться на Крайний Север, спустя почти два десятилетия, писатель собрался в путь. Старое судно торгового флота, принадлежавшее Соловецкому монастырю, давно было списано, но Каверину предложили осмотреть не менее старый пароход… Не отрывая карандаша от блокнота, Вениамин Александрович записывал всё подряд и вдруг поймал себя на том, что в годы войны не заметил необычайной красоты северной природы, зато теперь она предстала перед ним во всём своем величии. И потому, наверное, как бы ни были мы увлечены фабулой «Семи пар нечистых», невозможно оторваться от подлинно поэтического восприятия моря, неба, облаков, постоянно меняющих ландшафт неба, от линии берега, поросшего густым лесом.

Проделав тот путь, что проделала в те далекие годы «Онега», Каверин вернулся в Москву и тотчас начал писать повесть.

Что же касается мысли исследователей об узле конфликта, который «не развязывается, а скорее разрезается», здесь мне видится та логика жизни, которая 22 июня 1941 года естественным образом разрезала судьбы страны и людей, переведя в другой план самое их существование. И именно потому этот «узел» представляется особенно драматическим и достоверным; он и обусловил патетику финала, сделав ее совершенно оправданной, — заключенные вступают в бой и дают отпор немцам, маленькое торговое судно сбивает фашистский самолет, а один из самых рьяных подчиненных старосты Аламасова, заключенный Будков, становится героем, о котором пишут газеты…

Интересен и важен и еще один факт.

Описание приезда жены Веревкина в Москву к наркому во всех подробностях — ожидание телефонного звонка в квартире друзей, где Тоня остановилась, посещение дома на Лубянке на следующий день — с точностью повторяет реальность.

В 1933 году Вениамин Александрович и Лидия Николаевна отдыхали в Ялте. Бывшая жена Льва Александровича Зильбера Зинаида Виссарионовна (о ней речь пойдет в следующей главе) вызвала Каверина в Москву. Так он узнал о новом аресте брата. Было решено и уже договорено, что состоится телефонный разговор Берии с Юрием Николаевичем Тыняновым о судьбе Зильбера (известно, что Берия положительно отзывался о «Смерти Вазир-Мухтара»). Вениамин Александрович должен был соединить наркома с находящимся в Ленинграде Тыняновым. Ночь он провел у телефона, а на следующее утро отправился на Лубянку передать письмо.

Именно это ожидание звонка и поход к наркому, описанные Кавериным в книге «Эпилог», отданы Тоне Веревкиной из «Семи пар нечистых»…

Но вернемся к «Двум капитанам».

Пристально изучая роман, современные исследователи приходят порой к догадкам весьма любопытным, но всё же, как представляется, не совсем оправданным. Так, например, О. Новикова и Вл. Новиков трактуют сюжет с точки зрения почти полного совпадения с основными тезисами «Морфологии сказки» В. Я. Проппа, где четко прописана 31 функция структуры жанра, — лишь одна из них отсутствует в «Двух капитанах»: «В распоряжение героя попадает волшебное средство».

На мой взгляд, если пользоваться в творчестве этими функциями, строго в согласии с ними выстраивая произведение, то допустима и некоторая их смешанность, необязательность линейного порядка — тогда своего рода «волшебным средством» становится сумка почтальона, в которой обнаруживается потрясшее Саню письмо капитана Татаринова, или останки лодки, обнаруженные Григорьевым во время вынужденной посадки самолета. И вся его дальнейшая жизнь после письма подчинена разгадке этой тайны, восстановлению справедливости. Потому что сумка утонувшего почтальона становится поистине волшебным средством в познании себя, определении назначения собственной личности.

А вот исследователь В. Б. Смиренский в статье «Гамлет Энского уезда. Генезис сюжета в романе Каверина „Два капитана“», опубликованной в журнале «Вопросы литературы» в 1998 году, доказывает, что пропповская структура жанра сказки не настолько значима, насколько значима здесь трагедия Шекспира «Гамлет», сюжету которой подчинены «Два капитана». Опираясь на мысль А. А. Фадеева о том, что роман «написан по традициям не столько русской классической литературы, а западноевропейской, в манере Диккенса, Стивенсона», В. Б. Смиренский буквально расчленяет «Два капитана» по схеме «Гамлета».

Читать это увлекательно, как и теорию О. Новиковой и Вл. Новикова, некоторые параллели выглядят убедительно и взывают к размышлениям, но… невозможно представить себе опытного писателя Вениамина Александровича Каверина в роли начинающего автора, расчертившего лист бумаги надвое, чтобы искать пересечение двух сюжетов, как он сделал это, задумав свой первый рассказ «Одиннадцатая аксиома». А потому говорить о «поразительном сходстве и тесной связи сюжета каверинского романа с сюжетом величайшей шекспировской трагедии» (В. Б. Смиренский), как и о создании романа «по лекалу» теории В. Я. Проппа, кажется мне неправомерным. В первую очередь потому, что это нам, читателям, свойственно расширять горизонты и сопоставлять порой несопоставимое, памятуя о том, что подобное «волшебное средство» дарит лишь настоящая литература, прошедшая испытание временем и не утратившая ни в чем своего значения и смысла.

Да, нелепо было бы отрицать, что Вениамин Каверин время от времени вспоминал и о В. Я. Проппе, и о «Гамлете», и о лесковской «Леди Макбет Мценского уезда» (которая в контексте рассуждений о Шекспире представляется совсем уж «безадресной»), но в этом сказалось отнюдь не желание соответствовать или подражать, а тот огромный культурный опыт, которым обладал писатель, являвшийся к тому же по образованию историком литературы, филологом. Опыт, проявляющийся интуитивно, не влияющий на конкретику замысла и воплощения…

В книге «Вечерний день» в разделе «Сороковые» Вениамин Александрович Каверин достаточно подробно описал «три эпохи», что выпали на этот период: до войны, война и после войны.

Спустя несколько десятилетий после войны были созданы такие произведения, как «Семь пар нечистых», о которых уже говорилось, и роман «Наука расставания», написанный в 1982 году.

О. Новикова и Вл. Новиков в своей книге пишут о том, что сюжет романа «соткан из… спокойных и мирных событий и подробностей. Но калейдоскопическое их мелькание сопровождается ровным тревожным светом, не дающим ни на минуту забыть о том, что это мир войны».

Это предположение представляется мне на редкость неточным для столь серьезного исследования о творчестве писателя. Несмотря на дистанцию времени (не случайно Вениамин Каверин в предуведомлении «От автора» в финале романа подробно перечисляет всех, кто помог ему в создании достоверной атмосферы повествования, называя даже прототип Нины Викторовны — замечательную детскую писательницу Елену Благинину с ее «Афоризмами житейской бодрости»), смена «спокойных и мирных событий» отнюдь не спокойна: рядом с персонажами, грубо вклиниваясь в их поступки и конечные судьбы, идет война не на жизнь, а на смерть. Война идеологий, философии, смысла жизни. И она задевает каждого, не только тех, кто топит фашистские суда и сбивает их самолеты в битвах на Крайнем Севере, но и мать Незлобина, кочующую по пунктам эвакуации, и Талю, пытающуюся много лет спустя после войны разыскать пропавшего без вести жениха Мещерского, и Анну Германовну Сверчкову, покончившую с собой из-за безответной любви к Мещерскому и его предполагаемой гибели, и главного редактора, чье выражение лица меняется от содержания сводок с фронта и корреспонденций его журналистов, и самого Незлобина, так не вовремя попавшего с язвой желудка в московскую больницу и вынужденного именно там встретить долгожданную победу…

Автор корреспонденций с мест ожесточенных боев, Вадим Незлобин ни на миг не забывает, как вспыхнуло и пожаром разгорелось его чувство к чужой невесте, помогающее жить и работать. И точно так же не забывает он о стремлении написать роман, найдя для него совершенно новую и необычную форму — роман о любви, в котором много места будет отведено отнюдь не «миру войны», что невозможно по определению, а войне, понимаемой Незлобиным расширительно: это и война с самим собой, с собственными слабостями, с невозможностью исполнить то, о чем грезится.

Очень важно то, что Вениамин Каверин «отдает» своему герою собственный текст — рассказ «Тициан» был опубликован в его сборнике рассказов «Белая яхта» в 1943 году. Здесь же, в романе «Наука расставания», это некоторым образом вставная новелла (под названием «Ученик Тициана»), свидетельствующая о высоком назначении искусства, в любые времена властвующего над людьми. Так же, как и лекция Незлобина о Пушкине, которую он должен прочитать, по настоянию руководства флота заменив лектора, перед юнцами, через два часа уходящими в бой. И неизвестно, кто из них сможет вернуться в Полярное…

Столь же неподдельную важность приобретает и рассказ в «Записной книжке Незлобина»: «История, записанная со слов раненого Шубина. Он ее, кажется, выдумал, но может пригодиться для романа… Ночью в селе, когда Шубин еще не был на флоте, у старосты его разбудил мальчишеский голос, читавший „В полдневный жар, в долине Дагестана“, 15 лет, отец в партизанском отряде, мать застрелили немцы… „А ты сам стихи пишешь?“ — „Нет“. — „Врешь, прочитай“. Стихи детские, но содержание поразило: он убит, ночью встает из могилы. С голубем на плече идет навстречу германской армии через минированные поля, колючую проволоку, рвы и бастионы. Часовой: „Кто идет?“ — „Месть“. Другой часовой: „Кто идет?“ — „Совесть“. Третий часовой: „Кто идет?“ — „Мысль“. Безумие охватывает германскую армию. Все говорят о нем. В него стреляют из винтовок и пушек. Самолеты пикируют на него. Он идет, голубь на плече. „Вы слышали, мальчик с голубем опять появился в Брянских лесах?“ — „Полно, это сказка“. Но он идет. „Я не убивал тебя!“ — кричит солдат и падает перед ним на колени. „Не убивал!“ — кричит другой. Приказы по дивизии, армии, фронту: „Не верить глупой басне о мальчике с голубем на плече. Не говорить, не думать о нем!“ Но не думать нельзя, потому что это месть, совесть и мысль».

И еще несколько записей из «Фронтового блокнота» Вадима Незлобина представляются чрезвычайно важными для того, чтобы понять и автора «Науки расставания» с его «тогда» и «теперь», и героя, и главную мысль романа: «Мне кажется иногда, что я вне времени, вне пространства, что я существовал задолго до моего появления на свет. И всегда буду существовать — в памяти друзей, в любви, о которой, мне кажется, уже догадывается Таля. И как ни странно, но я ничего не боюсь, даже опасных случайностей, которыми в эти дни битком набита жизнь… Зачем я записываю то, что запомнится и без моей набитой блокнотами сумки?.. Всё проваливается в прошлое, провалится когда-нибудь и эта окаянная война…

…Надо вообразить себя в шестидесятых годах, через двадцать лет, в другом, неизвестном времени, в условном литературном пространстве. Иначе невозможно написать роман о том, что произошло в Полярном».

Судьба дала Вениамину Александровичу Каверину не 20, а 40 лет для того, чтобы написать этот глубокий роман, наполненный воздухом двух времен — тогда и сейчас. И потому самое название его звучит для нас особой, полной горечи и душевного света нотой: это — наука расставания не только с эпохой, персонажами, тем, что было грезой и сбылось. Это — наука расставания и с собой прежним, и со своими иллюзиями, и с «окаянной войной», которая никуда не провалилась для тех, кто прошел ее с «лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом»…

«Эта наука, — пишут О. Новикова и Вл. Новиков, — не дает никаких рецептов и предписаний (как, впрочем, и любая книга Вениамина Каверина, стоило бы добавить. — Н. С.). Но она доказывает, что самоотверженность — это выход из любых сложных человеческих и исторических обстоятельств».

Возможно…

Послевоенный период едва ли не в первую очередь ознаменовался для писателя, с одной стороны, признанием — Сталинской премией за роман «Два капитана», с другой — преследованиями его друга, Михаила Зощенко, о чем уже говорилось на этих страницах, переездом из Ленинграда в Москву в 1947 году и резкими выпадами против опубликованной первой книги романа «Открытая книга».

Об этом — в следующей главе.