Глава 12
Работы не было: закрывались по погоде, массовый прилет не начался. Техники откровенно бездельничали, сидя на лавке у диспетчерской.
Росанов думал о Любе.
«Ну какого черта выдал себя за писателя, — думал он, — как будто одни писатели и всякие там композиторы и стоят внимания? Ведь каждый год выходят тысячи книг и впервые звучат тысячи песенок. Ведь человек так называемого искусства не такая уж большая птица, как он сам о себе полагает. И мы, простые люди, ждем от произведений искусства, если уж честно, лишь развлечений. И вообще искусство — это отдушина инстинкта продолжения рода и заменитель религии. А сама религия разве не искусство? Впрочем, и среди людей искусства есть великие души. Только вряд ли величие души зависит от профессии. Ну, что я напишу?»
Появился Петушенко:
— Вот ты пропустил перевыборное профсоюзное собрание, а они взяли и выбрали в профорги Дубова — ставленника Строгова. Решили поиздеваться над профсоюзом. Ну представляешь: Дубов — профорг. Смех один. Ведь он спит на ходу. Его надо постоянно подгонять. Он, конечно, малый неплохой, но о делах профсоюза думать не будет. Его голова забита черт знает чем.
— А может, он справится? Может, все в норме? Чем он плох?
— Ты не понимаешь всей гнусности Строгова. Он все делает в пику мне. Короче! Если отловишь на чем-нибудь Дубка — режь сто процентов. Неплохо было бы и самого Строгова прищучить.
— Ладно, — соврал Росанов.
— Ты, кстати спросить, подписал ведомость на премиальные?
— Нет еще.
— Лежит у диспетчера. Если взял кого на карандаш — рубани. Но не меньше пятидесяти.
— Слушаюсь.
Росанов сел на лавку. К нему пододвинулся Лысенко по кличке Академик.
Петушенко, наморщив лоб, всецело поглощенный думами о производстве, двинулся в неизвестном направлении.
Академик, с загорелым и так называемым мужественным лицом, любитель резать так называемую правду-матку, сказал:
— Сейчас будет баланду травить в отделе перевозок. Или водку жрать за круглым столом.
«И этот все знает, — подумал Росанов, — ох уж эти «академики»!»
Росанов вспомнил рассказ всезнающего Строгова о том, что Лысенко через год приедет на работу не на городском транспорте, а на собственных колесах, так как уже второй год живет за счет одной буфетчицы.
— Лепесток-Петушок совсем не тянет в матчасти, — продолжал Лысенко, — скорее бы уматывал за кордон. Вот только не знаю, кого поставят на его место. Тебя вряд ли.
Академик вздохнул. Росанов промолчал. Лысенко закурил и, вяло шевеля губами, продолжал:
— У тебя характер слабый… Нет характера. — Он сокрушенно покрутил головой.
— Да, да, — кивнул Росанов, чувствуя, что начинает злиться.
— Ты не обижайся. Я ведь что думаю, то и говорю. Слышал, ты за все время ни разу не срезал премиальных?
— В самом деле.
— Ну вот и я говорю о том же.
— А чего это ты так стараешься? — спросил Росанов. — Может, тебе не нужны премиальные? Может, у тебя есть другой источник доходов?
Лысенко доброжелательно посмотрел на Росанова.
— Нужны. Я просто так сказал. Я сказал, что тебя вряд ли поставят вместо Петушенко. Вот только кого? Это я так рассуждаю, — пояснил он, — мысли вслух. Понимаешь?
Росанов сердито закурил.
«Ну я до тебя, сутенера, доберусь», — подумал он.
— Ты что, обиделся? — спросил Академик, добродушно улыбаясь.
— Нисколько.
Строгов начал свое неофициальное микрособрание на тему «Надо искать работы как хлеба ищут, а не ждать, когда тебя носом ткнут». Говорил он прекрасно, ловко, с явным желанием, чтоб его слышали не только техники и инженер, но и все проходящие мимо пассажиры, которые мучились от безделья. Это прекрасное выступление все, кроме пассажиров и Росанова, слушали, посмеиваясь и подмигивая друг другу.
— А кстати! — Строгов поднял руку. — Может ли произойти вынужденная, если не слить из корпуса термопатрона масло, которое положено сливать по регламенту? Дубов! Отвечай!
Дубов заулыбался своей инкубаторской, звездной улыбкой.
— Ну что? Не знаешь? Кто знает? Никто? — Строгов обвел всех торжествующим взглядом.
— Надо, товарищи, не забывать и о матчасти. Изучайте и матчасть. Не останавливайтесь на достигнутом. Главное — движение вперед. Вот нам товарищ инженер ответит. Ну-ка ответь нам, товарищ инженер!
«Вот сволочь! — подумал Росанов, не видя никакой связи между термопатроном и вынужденной посадкой. — Неужели он свое выступление затеял, чтоб меня ткнуть? Впрочем, он — и тут Лепесток прав — скорее всего просто бескорыстный и кристально-чистый гад».
— Дайте-ка спички, — сказал Росанов, — погасла, черт возьми. Кто-то думает.
Строгов, добродушно улыбаясь, сначала было протянул коробок, потом передумал и сам зажег спичку и подал огня, делая вид, будто подхалимничает.
— Может, Гаврилыч, — сказал Росанов, затягиваясь, — в авиации все может. И даже то может, чего быть никак не может. Правильно?
— Нет, а ты ответь, товарищ инженер. Нам! — Строгов рукой как бы пересчитал желающих услышать ответ. — Это вам интересно. Мы интересуемся. Правильно, товарищи?
Техники промолчали, показывая свою непричастность к выходке Строгова, но всем было и в самом деле интересно, как Росанов станет выкручиваться. Только Дубов радостно заулыбался: он жил в мире, где царит гармония в сияют звезды.
— Я не буду отвечать, чтобы у вас не возникло дурной привычки задавать мне вопросы, которые вы недавно где-то от кого-то услышали…
Росанов, разозленный еще раньше Академиком, потерял самообладание и продолжал:
— И я не пойму, чего это вы стараетесь? Чего вам надо-то? Выставить меня перед сменой дурачком? Толку-то? Объясните! Мы интересуемся. Правильно, товарищи?
Техники заулыбались в предчувствии склоки: делать-то нечего, самолетов-то нет.
И тут Росанов догадался, что имел в виду Строгов или тот товарищ, от кого Строгов мог услышать подобный вопрос на засыпку.
Строгов почувствовал, что теперь шуточками не отделаешься.
— Ты, инженер, не обижайся. Чего обижаться-то? Я тебе объясню, если не знаешь.
Росанов почувствовал, что наговорил много лишнего.
— А самолет, — сказал он, — может сделать вынужденную из-за несоблюдения любого пункта регламента технического обслуживания. Для того регламент и составляется. Правильно, товарищи? В случае с термопатроном вынужденная может произойти из-за запаха горелого масла в кабине. Экипаж может не понять, откуда этот запах, и произвести вынужденную.
Росанов вытащил свою записную книжку, развернул схему и стал объяснять Дубову, оказавшемуся рядом, что тут может произойти.
Дубов покачал головой, поражаясь уму своего бригадира и инженера.
«Зачем же ты, старая лисица, взял к себе Дубова на «перевоспитание»?».
Росанов сказал Строгову:
— А если будете еще задавать провокационные вопросы, пошлю вас… бабочек ловить. Ясно?
Он поднялся. Он был зол и на Строгова, и на Академика, и на Дубова за его сияние в глазах, и на Лепестка, и на себя. Он вышел через павильон регистрации на привокзальную площадь и направился к автобусной остановке. На столбе висело расписание движения автобусов. Ближайший автобус уходил в двадцать один двадцать одну, следующий в двадцать один сорок шесть.
В двадцать один двадцать одну автобус отошел в сторону Москвы, увозя весь техсостав сиены. В этот день работы было так мало, что большинство техников уехало в двадцать тридцать, хотя официально работать положено до полдесятого. Росанов проводил взглядом автобус, поглядел, не осталось ли кого на остановке, и увидел в заднем окне Академика. Академик помахал ему.
Росанов зашел в диспетчерскую, достал из шкафа ведомость на премиальные и против фамилии Лысенко написал: «100 %». В графе «Причина снятия премии» — ранний уход с работы.
«Может, и со Строгова махнуть? — подумал он. — Я видел, как он однажды лез в Ил-18 по стремянке без страховки. Нарушение техники безопасности — 100 %».
И он внутренне затрепетал от восторга, думая, какую тут можно развести демагогию вокруг этой чепухи, сколько можно произнести громких слов, ударяя себя в грудь и изображая заботу о здоровье трудящихся.
«Ладно, потом, — решил он, — его надо бить так, чтобы не поднялся».
Он собирался уже уходить, когда в диспетчерскую вошел начальник цеха — товарищ Прыгунов — тридцатилетний мужчина, загорелый и белозубый, и поздоровался с Росановым за руку.
— Влип? — Прыгунов сочувственно покрутил головой и слегка подтолкнул Росанова к своему кабинету.
Об этом недавно занявшем пост начальнике говорили как о любимце Чикаева. (А когда-то любимцем был Юра.)
— Жалко, что тут ничего не поделаешь, — продолжал Прыгунов, усаживаясь в кресло и показывая Росанову на другое, — я, честно говоря, пытался замять это дело. А тут еще и внешний вид, эта бородища, раздражающая высшее командование… Об этом говорилось особо. С бородой в авиации не поднимешься выше начальника смены. Да и то…
— Делать им нечего, — буркнул Росанов.
Прыгунов задумался. Глянув на часы, Росанов понял, что на автобус в двадцать один сорок шесть опоздал. Спешить, следовательно, некуда.
— Но ничего, — сказал Прыгунов, — за одного битого двух небитых дают.
Он думал так долго, что можно было бы сказать что-нибудь и поновее.
— Ну а так я вашей работой доволен, — продолжал он, пододвигая к себе ведомость на премиальные, — если у вас есть какие-то соображения по улучшению работы цеха, прошу высказываться.
— Толку-то?
Прыгунов удивленно поднял брови.
— А вдруг будет толк?
— Я и сам не знаю, что говорить. Я что-то запутался, — заговорил Росанов. — Мне кажется, что мы в своем деле не учли главного — чисто человеческих взаимоотношений внутри службы.
— Да? — Прыгунов заинтересовался.
— Ну, считается, что противоречия существуют только на стыках служб, при столкновении различных интересов: к примеру, имеются напряженности между летным составом, техническим, отделом перевозок… И командование считает, что «война»-то и идет между службами. Как мы иногда ловко спихиваем свои грехи на летный состав или на грузчиков!.. Однако имеются противоречия и внутри самих служб. И эта борьба носит чисто человеческий характер.
— Согласен. Однако это, на мой взгляд, этический вопрос.
— Вот это я и имею в виду. Авиация, как никакая другая работа, требует «моральной личности». Ведь у нас девяносто процентов всех работ смотровые, и только десять — операционные. Смотровые работы контролю не поддаются, тут все на совести исполнителя. И моральный дефект работника у нас отыгрывается немедленно. Это в журналистике, в торговле или в общепите можно красть и подменять одно другим — и вроде бы ничего страшного. До поры до времени, конечно. Чулочная фабрика может допускать брак — и тоже ничего трагичного. А в нашем деле ошибешься — и… сами понимаете! А ведь нал нами нет всевидящего ока, и какая мне награда за то, что я поступаю по совести, то есть по технологии? А каково экипажу после того, как где-то произошла неприятность и причина ее до конца не выяснена? Мы в своих расчетах, имею в виду предстоящую реорганизацию, забыли о самом главном: о человеке. Черт, мы всегда забываем о человеке! Вообще современная техника требует не только так называемого специалиста, но и личности.
— Что же делать? — спросил Прыгунов. — Лекции по этике?
— Филькина грамота эти лекции. И педагогика — лженаука. У нас уже есть один педагог — Строгов… Надо бы издавать его лекции. Очень убедительно все, что он говорит. — Росанов криво ухмыльнулся. — Вот бывает, — продолжал он, — все высчитаешь по науке, а все валится. Отчего? Да оттого, что человека забыли.
— Ну а это? — Прыгунов положил на ведомость руку. — Чисто какие отношения?
Росанов покраснел.
— Иногда чисто человеческие. Видите ли, из меня можно веревки вить, но я не терплю хамства. Не знаю, что с собой делать. Пора бы как будто и привыкнуть: не мальчик, под тридцать. Я ведь даже спортом занимался, чтоб оградить себя от хамства.
Прыгунов засмеялся, потом нахмурился.
— Все правильно. Но… но заметьте, — заговорил он, — моральная личность во главе какого-нибудь коллектива — это вдохновляющий пример для подчиненных. «Каков поп, таков и приход», — говаривал когда-то наш народ. Так, может, начать с себя? Лекции — это чепуха, я с вами согласен. Да и в рабочее время слушать лекции об этике — аморально, а после работы все рвутся домой. Давайте начнем с себя. Личный пример. Все остальное, пожалуй, и в самом деле от лукавого. Пример честности, обязательности, дисциплинированности, великодушия… Словом, делайте то, чего вы сами хотите от своих товарищей..: Простите, несколько нескромный вопрос: давно ли вы стали задумываться о производстве?
— Совсем недавно, — Росанов покраснел, — если честно, то примерно с той минуты, как прошел слух, что у меня есть возможность попасть на летную работу. У меня и к самолетам стало другое отношение. Вот если б каждый техник и инженер имели в перспективе возможность перейти на летную работу, качество обслуживания матчасти повысилось бы независимо от любых административных мероприятий. Вот есть такой анекдот. Технарь говорит летуну: «Все, обслужил. Лети». Летун: «Поехали со мной». Технарь: «Погоди-ка, сейчас еще раз самолет обегу».
Росанов подумал, что сейчас, пожалуй, самый подходящий момент узнать, существуют ли списки, а если и существуют, не вычеркнули ли его после разговора с начальством.
Прыгунов, подперев голову, о чем-то размышлял. Росанов мог бы подумать, что над его словами. И, разумеется, ошибся бы: ведь наш собеседник, даже самый внимательный, во время разговора успевает прокрутить в уме и вообразить множество такого, что не имеет отношения к разговору.
Прыгунов поднялся, протянул руку Росанову и сказал:
— А вот на этот автобус вы не опоздаете. Очень был рад поговорить с вами.
Росанов двигался к остановке и думал:
«Может, Лысенко и завел себе «богатую» буфетчицу из-за того, что Лепесток-Петушок лжет с трибуны? А меня, наверное, вычеркнули… А Прыгунов, наверное, подумал: «Нет, такого хорошего инженера отпускать на борт не надо». Ну зачем я болтал? Язык мой — враг мой. И тут отец прав…»
Он взял пачку бумаги, на первом листке написал: «Аэродром», ниже, в скобках: «Роман» и еще ниже:
«Часть первая».
Он стал думать о том, как его роман, написанный тугой прозой, без дождичка и без этой обязательной увязки всех героев (с какой это стати ружье, висящее на стене в первом акте, обязано выстрелить в последнем? У, выйдет отдельной книгой. И все достоверно, свежо, раскованно, со знанием дела, с проникновением в тайники души.
Сидя на сцене, он отвечает на вопросы читателей. Одет просто, есть в нем этакая благородная обшарпанность, он улыбается, внимательно, заинтересованно выслушивает вопросы и простодушно смеется. Какой демократичный! Ну ни капельки не выламывается!
«Мне бы хотелось, чтоб читатель, — он сделал паузу, в глазах — отражение работы ума, — не думал о книге вообще. Чтоб не думал: «Во как закрутил! Во работа по слову!» А чтоб подумалось где-то там: «Какова жизнь!» Разумеется, это не больше, чем мечта».
Он развел руками и виновато улыбнулся. Девушка в переднем ряду даже в ладоши прихлопнула: так ей понравились его слова и скромность. Впрочем, эта девушка — Люба.
Нет, не так! Он выступает по телевизору. Одет в косоворотку, как молодой Горький, лицо его слегка припудрили, чтобы не блестело, и, сидя перед софитами, или как там они называются, он не кривляется, не кокетничает, не строит из себя этакого «обаяшку», как большинство товарищей, не шлепает губами, как некоторые лупоглазые нахалы. Скромно сидит и отвечает на вопросы кратко, спокойно, мужественно… А волосы надо будет, пожалуй, разобрать на пробор.
«Ну, как сказать, что побудило к написанию, — говорит он, — я все-таки в авиации работаю не один год и считаю себя вправе… Вообще аэродром позволяет вскрыть проблемы не только аэродромные, но и нравственные, а также коснуться охраны природы. Нет, нет, я имею в виду совсем не то, что самолеты сжигают миллиарды тонн кислорода, а реки… Да, да, не улыбайтесь! Реки! Возьмем антифриз «Арктика». Мы «Арктикой» обливаем самолеты на земле зимой. Знаете, сколько мы ее льем? Тонны! И в конечном счете куда она сливается? В реки. Очистные сооружения не обеспечивают очистки. Нет фильтров. А куда девается бензин, керосин, масло? Имею в виду отработанное масло и бензин с вредными присадками. Не думайте, что все это сливается в специальные контейнеры и куда-то увозится. Все в конечном счете попадает в водоносные пласты и в реки. Я считаю своим долгом человека и гражданина… Мы обязаны подумать о своих потомках. А мы преследуем только сиюминутную выгоду: вылетел бы самолет вовремя, повез бы вовремя московский воздух в Магадан. Что я предлагаю? Охрана природы — всенародное дело, и лить антифриз, от которого у техников головы дуреют через несколько минут, нельзя. Надо подумать об аэродромах. Надо создать комиссию из авторитетных товарищей — специалистов…»
«Нет, пожалуй, в косоворотке не следует вылезать перед телекамерой. Нет, нет, самый нейтральный костюм или еще лучше… узбекский халат»… — Росанов захохотал.
«Именно — узбекский халат! Дружба народов. Потом письмо из Ташкента. А одна узбечка, молодая, ослепительно красивая… Косички, тюбетейка… Да, лучше в халате и тюбетейке…
А потом комиссия по охране природы — академики, писатели, общественные деятели… И вот после работы все устали. И один общественный деятель говорит:
«А может, мы отметим это дело после трудового дня? Ну конечно, лучше на пленэре!»
«Я вас в лес отведу, дорогие товарищи, — говорит Росанов, — в лесную забегаловку».
И вся комиссия валит через кусты. В лесном «кафе» на сучках висят стаканы… «Вот они расселись по сучкам»… Да, а еще и плакат «Не приносить и не распивать спиртные напитки»…
Убеленные сединами мужчины весело смеются, похлопывают Росанова по плечу.
«Может, и девочек пригласим? — предлагает он. — У нас в отделе перевозок работают одни женщины. Посидим, споем».
«А дождя не будет? — спрашивает один всемирно известный академик. — Не взял зонта — промокну к хренам».
«Хрен ли страшного? — отвечает ему известный во всем мире писатель. — Не сахарные. Зови-ка сюда отдел перевозок. Гулять будем!»
Мысли о дожде, под который может попасть развеселившаяся комиссия по охране природы, как-то охладила Росанова. Двойники исчезли, исчезли всемирно известные академики и писатели. Росанов вернулся к белому листу и написал: «Глава первая». Дальше пошло труднее. Он лег на диван и решил вначале «все» обдумать. Но тут оказалось, что кончились папиросы. Он накинул куртку и двинулся в магазин.
Было прекрасное свежее утро, светило солнце. И вдруг он увидел Машу. Она шла навстречу и улыбалась. Так улыбаться, полностью отдаваясь улыбке, могут только совсем маленькие девочки.
— Здравствуй. Как живешь? — сказала она.
— Хорошо. Ты как?
— Давай о погоде поговорим?
— Хорошая погода.
— Куда пропал? Заходи.
— Когда?
— Сегодня. Я буду все время дома.
— После обеда зайду.
Маша двинулась прочь, подняла руку и, не оглядываясь, пошевелила пальцами: привет, мол.
Папиросы не помогли ему написать ни строчки.
В четыре часа он поднялся к Маше — она открыла сама. В первый момент он даже не узнал ее: прическа, еще пахнущая лаком, подведенные незнакомые глаза, темно-вишневое платье.
В комнате все было переставлено. Впрочем, он давно здесь не был и не помнил, что где стояло. На диване лежала медвежья шкура — Росанов нахмурился.
— У тебя как в музее, — сказал он, рассматривая коллекции камней, рога на стене, старые книги в кожаных переплетах. Маша скромно промолчала.
— А это что за плетка? — спросил он, снимая со стены хлыст.
— Так. Я ведь езжу на лошади.
— И чернильный прибор с жокейскими шапочками и подковой. Бронза?
— Бронза.
— Ты молодец, Маша. А отчего ты не на работе?
— У меня отгул. — Маша покраснела, как будто обязана давать ему отчет.
Росанов внимательно поглядел на нее.
Обидно, что она таскается где-то по тайге, рассказывает, как испугалась медведя и про писк резинового клипербота по гладким камням в горном потоке.
— Выпить хочешь? — спросила она. У нее была гримаска маленькой девочки, настороженно-испуганная и ожидающая ласкового прикосновения.
— Не знаю, — сказал он. «И настанут времена, когда мужчины станут женщинами, а женщины мужчинами», — подумал он и почувствовал к Маше нечто похожее на ненависть. «Нет, сударыня! Я еще не совсем баба».
Маша включила магнитофон и положила на диван несколько книг по искусству.
Он занялся изучением изображения женщины в Индии.
Через несколько минут Маша вкатила столик на колесиках. На нем стояла бутылка коньяка, икра, нарезанный лимон, крабы и фрукты.
— Ого! Во что же тебе все это обошлось? Коньяк — девять двенадцать, крабы уж и не знаю сколько…
Маша скромно улыбнулась.
— А столик где отхватила? Почем?
— Неважно. Открой бутылку — это мужское дело.
— «Мужское дело», — передразнил он Машу.
— Ты едешь на юг? — спросила она.
— Не знаю.
— Может, вместе поедем?
Он снял со стены хлыст и стал им помахивать.
— А у тебя деньги есть?
— А как же! — удивилась Маша.
— А мне билет купишь?
— Куплю.
— Туда и сюда?
— Можно и туда и сюда.
— А содержать будешь?
— Попытаюсь.
— А как вернемся, будешь меня содержать? У нас есть один техник, так ему баба покупает машину.
— Если это шутки, то не смешные.
— А из одежонки купишь чего-нибудь?
— Ты чего дурака валяешь?
— А ты чего? — огрызнулся он. — Ты-то чего?
— Ты как будто хочешь со мной поссориться.
— Да, да, хочу!
— Ведешь себя как мальчишка. Что с тобой? Ты как будто не в себе.
— О чем ты беседовала с Филиппычем?
— Да ни о чем. Он просто хотел со мной познакомиться. Наверное, Ирженин что-то наговорил ему обо мне. С Филиппычем мы беседовали только о звездном небе и о том, как оно устроено. А еще он показывал, что приводит в движение самолетики. Вот и все. А что с тобой-то?
— Ничего.
Он опустил голову, но почувствовал, что его сейчас понесет.
— Не пойму, чего ты нашел в той смешной и несколько экстравагантной девице? Почему тебя тянет на каких-то толстомясых спортсменок?
— Я не нашел в ней ничего хорошего.
— И все-таки ты не в себе. Что с тобой?
— Говорить все?
— Все.
Он почувствовал, что его понесло, и он уже не остановится просто так.
— Меня отдают под суд… вот в чем дело, — сказал он и вздохнул.
— Как?
— Я сжег самолет.
— Не может быть! Весь самолет? Ведь он… разве он горит?
— Сорвался с колодок и врезался в контейнер. Размолотило контейнер в щепки, воздушные винты в розочки Завернулись. А при ударе о парапет переднюю ногу шасси вывернуло. Еле сам выскочил. Короче, бой в Крыму, все в дыму, и ничего не видно.
— Какой ужас! Ты не обгорел?
— Электрик обесточил самолет. Останов двигателей ведь электрический. Понимаешь?
— Понимаю. Электрический, — машинально повторила она.
— А тут, как назло, в мою смену какой-то шпион пробрался в самолет и спрятался в негерметичную часть за пятьдесят шестым шпангоутом. Представляешь, самолет поднялся, а шпион в одном пиджачке. За бортом минус семьдесят, и высота десять тысяч метров. Кислорода — ни грамма. Впрочем, он оказался не шпионом. Просто захотел слетать в Новую Зеландию. И все в мою смену. И меня обвинили в притуплении бдительности.
— Что же теперь делать?
— «Встать! Суд идет!»
— Сколько ж могут дать?
— Лет десять. Что сейчас на аэродроме творится!
Он на какое-то мгновение поставил себя на место Мишкина. Потом поглядел на Машино испуганное лицо и брови «домиком», и ему вдруг сделалось стыдно за свой «юмор». Бедный Мишкин!
— Впрочем, Машурик, я пошутил, — сказал он, — сжег самолет не я, а другой малый. Темные силы подсунули ему легкомысленную женщину, он пришел на работу с похмелья и… и сжег ероплан.
— Подлец ты, Росанов, — сказала Маша, — я удивляюсь тебе. Откуда в тебе все это? Ну откуда?
— Я плохой. И убери поэтому к черту свою кретинскую тачку с самогоном. И патефон выруби, и баб из Индии убери.
Он вышел вон с видом оскорбленной добродетели. Он шел и думал: «Ну зачем? Зачем я плел неизвестно что? Куда может завести блудословие. Да и извиняться как-то глупо. Ну чего это я?»
Он ехал на работу и занимался самоедством.
«Ну наконец-то!» — обрадовался он, раскрывая пачку приказов по личному составу.
…«Содержание: о наложении дисциплинарного взыскания на инженера смены цеха III тов. Росанова В. И.
21.4… инженер смены цеха III тов. Росанов В. И. производил опробование двигателей на самолете 12956 в нарушение требований приказов №… и начальника Базы от… на площадке, не подготовленной для опробования двигателей. Дать письменное объяснение нарушения правила опробования двигателей на самолете тов. Росанов В. И. отказался.
Приказываю: 1. За грубое нарушение требований приказа №… по опробованию двигателей и отказ дать письменное объяснение своего поступка инженера смены цеха III тов. Росанова Виктора Ивановича в соответствии со статьей 13 ДУГА с 18 мая 7… перевести на должность авиатехника с оплатой по часовой тарифной ставке 63,47 коп. сроком на один месяц.
2. Приказ объявить ИТС.
Начальник Базы А. Чикаев».
— Что будем делать? — спросил Росанов у Петушенко.
— Что делал, то и делай.
— А кто карты за меня будет подписывать? Теперь я не имею права, я — техник. А вы не захотите.
— Не захочу.
— Я с удовольствием поработаю техником: забот меньше — отвечай только за себя. Не пойму, зачем институт кончал. Во дурак!
— Нет, это подрыв авторитета инженера, — сказал Петушенко.
— Какой же это подрыв, если я буду хорошо работать?
— Ладно. Иди спать, а утром разберемся.
Росанов нашел прекрасный самолет старой серии с диваном в заднем отсеке. Этот борт, технически готовый, заправленный, должен был вылетать только днем. Ночью к нему никто близко не подойдет.
Забравшись в кабину, Росанов втянул за собой стремянку, закрыл дверцу, отстегнул занавеску, сделал из нее наволочку на портфеле, лег на диван и накрылся курткой.
Проснулся только в семь утра. Он помахал в лесу руками и поприседал, потом попил из термоса чаю, сидя на пеньке, и явился в диспетчерскую, бодрый и розовый, как молодой командир Ил-18 перед вылетом.
Петушенко сидел за столом, под его глазами обозначились коричневые тени. Он сердито поглядел на отоспавшегося Росанова, хотел что-то сказать, но промолчал.
Приехав домой, Росанов помылся и пошел звонить Любе. Он подумал, что у нее фамилия как у начальника, и это показалось ему смешным.
— Ну, начальничек, держись! — сказал он, направляясь к телефону-автомату. Разумеется, он никак не связывал Любу и начальника Базы.
— Да, свободна, — ответила Люба. — Приеду.
Было пасмурно, шел дождь, но, когда они встретились на Новослободской, прояснило. Лиловое из-за красных рекламных огней небо отдавало остатки своей влаги в виде водяной пыли, летящей во всех направлениях.
— Погуляем? — предложила Люба. Он взял левой рукой ее раскрытый зонтик, она сунула ему под локоть свою ладошку, и они зашагали в неизвестном направлении. Было приятно чувствовать на своем рукаве ее маленькую, чрезвычайно живую руку. Эта рука во время Любиной болтовни то хватала его за палец, то вползала в рукав и гладила запястье — словом, жила какой-то самостоятельной, какой-то очень трогательной жизнью. И Росанов общался только с этой рукой, а слов не слышал. Люба говорила какую-то чепуху и тонула в придаточных предложениях. («В моей руке — какое чудо! — твоя рука» — цитата.)
— А вот пивная-автомат, — сказала Люба. — Забежим?
Он довел ее до открытой двери и сложил зонтик.
Народу в пивной было не так уж и много: не понедельник, плохая погода и до получки далеко.
Он нашел место для Любы, разменял деньги, вымыл кружки, налил пива.
Рядом с Любой стояли три парня, один из них держал в левой руке фунтик со снетками.
Люба, не скрывая удовольствия, отхлебнула пива — на ее губах оставалась пена. Она слизнула ее и причмокнула языком. Потом радостно посмотрела на парня со снетками, и ее рука уверенно и, как бы помимо воли своей владелицы, скользнула в фунтик и извлекла несколько тощих рыбешек, одну из коих она великодушно протянула Росанову.
«Ну, если они совсем деревянные, будет базар, — подумал он, — придется выплескивать пиво за спину для замаха и отвлечения внимания и бить кружкой того, что покрупнее, в лоб».
— Ты знаешь, — сказала Люба между прочим, — а с ними хорошо.
Нет, пожалуй, эти ребята ничего. Тот, что с фунтиком, сказал:
— Берите еще.
Нет, взгляд у него нехороший.
— Спасибо, — сказала Люба, и ее рука снова скользнула в фунтик и, забрав последних рыбешек, а их-то и оставалось-то две, поскребла ногтем по дну, — с ними лучше;
— Да, — заулыбался малый, приближаясь к ней. Его приятели тоже придвинулись, — они… («Ух, какая красивая!» — произнес он в сторону, как в старинных пьесах), — и, спохватываясь, продолжал назидательно-насмешливым тоном, — они, девушка, очень дружат с пивом. Но еще более сильная дружба у пива с раками. Только сейчас сухо насчет последних ввиду химии, физики, лирики и особливо прогресса.
«Ишь ты! Интеллектуал!» — подумал Росанов, начиная заводиться.
Остальные парни как-то приосанились и взглядывали на него, словно спрашивая, когда же он наконец «все поймет» и отвалит отсюда.
— А как же вас зовут, девушка? — спросил «интеллектуал» с пустым уже фунтиком.
— Люба.
— «Люба, братцы, Люба!» — пропел он отвратительным (так показалось Росанову) голосом. — Может, вам, Люба, еще пива?
Последнее он произнес таким тоном, словно знал ее сто лет.
Остальные братцы как-то аккуратно оттеснили Росанова, образуя кружок вокруг пустого фунтика. Росанов оказался в стороне. Он попытался проникнуть в кружок, но братцы стояли крепко, один из них обернулся и досадливо поморщился, будто спрашивал:
«Ну а ты, собственно, откуда такой хороший выискался?»
А Любу уже прижимали боками, будто заботились об ее удобстве. «Интеллектуал» нечаянно пару раз тронул ее за талию, передвигая якобы на более удобное место. Вид у него нагловато-скромный, фальшиво-грустный и насмешливый, как у любимца публики, пресыщенного успехом. Росанов был в полной растерянности.
И тогда он поставил недопитую кружку на батарею отопления и сунул Любе, стоящей к нему спиной, под мышку сложенный зонтик. Она удивленно и даже как-то возмущенно, не понимая его грубости, обернулась. Но он уже двигался к выходу.
«То же, что и в кафе, — подумал он. — Это уже неинтересно. К черту!»
— Стой! — крикнула она и, как была с кружкой, заторопилась к выходу. Ее шутливо подпихивали, смеялись, малый с пустым фунтиком глядел на нее насмешливо, показывая, будто потешается над ней. Пустой фунтик перестал быть объединяющим центром и, скомканный, полетел в урну.
Кривая старуха у входа со свекольного цвета опухшим лицом — вышибала — заскрипела:
— Куда кружку понесла? Нельзя! Штраф.
Люба и в самом деле обнаружила в своей руде кружку, сунула ее старухе и выскочила из пивной.
— Постой!
«Черт! Она не помнит, наверное, как меня зовут», — подумал он.
Она догнала его и удивленно поглядела в его сердитое лицо.
— Что с тобой? Ты что? Дурак? Да?
Он хотел ответить грубо, но тут обнаружил в своей руке тощую рыбешку с выступившей коричневой солью, так и держал ее. Он швырнул рыбешку на тротуар. Люба сделала удивленные глаза, решительно не понимая, что тут такое происходит. Потом раскрыла зонтик, сунула его Росанову, а сама взяла его под руку и надела свои красные перчатки. Он подумал, что со стороны, наверное, похож на дружинника с красной повязкой, сползшей к локтю. Еще он вспомнил рассказ Ирженина о том, как разделывали оленя, и у всех руки были красные от крови. Он продолжал сердито молчать. Люба по-своему поняла его молчание и сказала:
— Ладно, успокойся. Я тебя прощаю. Но чтоб это было в последний раз! Не будь ханжой.
— Что такое?
— Не терплю ханжества. Вспомни, каких из себя пуритан корчили фашисты, и все свои силы пускали на спорт и агрессивность. Пусть люди делают все, что им вздумается, и тогда не будет рычания. Я — за освобождение.
«Боже! Какая у нее каша в голове, — подумал он, — как и у меня, впрочем. Просто наши «путаницы» не совпадают».
— А теперь тихо, — сказала она. — Молчи!
— Да я и так молчу. Охотно.
Некоторое время шли молча.
Ее рука, скользнув по его рукаву, медленно добралась до его ладони и слегка зашевелилась, как бы устраиваясь поудобнее. Он почувствовал сквозь тонкую материю перчатки гладкость и теплоту ее кожи. Вот рука медленно взяла его за палец и слегка сжала.
— Ну что, дурачок? — прошептала Люба, прижимаясь к Росанову боком. — Что, милый?
Она крепко сжала его палец и замедлила шаги. Он вспомнил ее походку, когда она уходила от него по освещенному асфальту, и почувствовал слабость. И тут увидел такси. Плохо соображая, что делает, он перебежал дорогу и остановил машину.
— Куда? Куда? — спросила Люба слабым голосом.
— Куда надо, — ответил он, сгребая ее за талию. Она пошла за ним, делая вид, будто сопротивляется.
— Кто там живет? — спросила она, забираясь в машину.
— Кто надо.
Они говорили какую-то чепуху, состоявшую из бессмысленных вопросов и таких же бессмысленных ответов.
— Зачем?
— Затем, что нужно.
— А что нужно?
— То.
— Но почему?
— Потому.
Подъехали к дому Ирженина.
— Кто здесь? — спросила Люба.
— Кто надо. Посиди. Я на минуту.
— Что стряслось? — спросил Ирженин, открывая дверь.
— Ничего не стряслось. Внизу ждет меня машина и в машине… дама.
— Маша?
— Совсем не Маша.
— Так что же ты хочешь?
— Дай ключ от дачи. Дня через два верну.
Ирженин снял с гвоздика связку ключей, отцепил один и протянул Росанову.
— Предупреждаю: есть там нечего. И, уходя, обязательно выключи рубильник. И чтоб воды не оставалось в рукомойнике и ведрах. А расколешь хоть одну пластинку — это дедовы пластинки, — убью. И не вздумай оставлять грязной посуды.
Росанов похлопал Ирженина по плечу.
— Все будет как в лучших домах, — пообещал он.
— Что за дама? Уж не Люба ли?
— М… м…
— Если она, не советую. Пустая затея. Она из Севиного кружка. И жди гадостей и шуток.
Росанов махнул рукой и выскочил вон. Он подумал, что «все это», пожалуй, и в самом деле пустая затея, и вообще глупо, да и с какой стати, но его уже несло под уклон и он не мог остановиться.
Его возбуждение передалось и ей, и они, не отпуская машины, сделали Несколько набегов на продовольственные магазины. Со стороны Люба и Росанов походили на двух внимательных влюбленных молодоженов, которые роптали по какому-то поводу кутнуть.
— И всё-таки куда мы едем? — наконец спросила Люба, когда они неслись к Белорусскому вокзалу.
— Да так, — ответил он небрежно, — на мою загородную виллу.
— Ого! Имеешь?
Он показал ключ.
— И мы еще немножко пройдемся пешком. Поглядишь на сосны под луной.
— Но сейчас нет никакой лупы.
— Будет. Дождь прекратится, и ты увидишь звезды. Ведь в городе нет ни звезд, ни неба. Жизнь в двух измерениях.
— Если ты не дашь мне звезд, я тут же уеду.
— Уедешь.
— Но сначала съем курицу, которая лежит в сумке, — есть чего-то захотела.
— Обязательно.
— Ты — мой любимый писатель, — сказала Люба растроганно.
Небо и в самом деле стало очищаться. Они ехали по мокрому, лиловатому шоссе, вылетающему иногда к железнодорожному полотну, и неслись рядом с электричками. Иногда поезда громыхали где-то высоко, и их освещенные окна сливались в одну полосу. Ныряли в арки мостов. Гулкие туннели натягивались на машину с усиленным гулом мотора. Глядели на туман в низинах, на платформы с фонарями в молодой листве. И шум поездов не наводил на грустные мысли о невозможности плюнуть на все и уехать неизвестно куда.
Потом они шли, отпустив такси, по аллее. Была ночь, и была луна, и тучи вокруг луны, тронутые радужной рябью. Из темноты выплывали высокие деревья, белела трава. Даже листья осин были неподвижны. Клубы дыма — Росанов курил — неподвижно повисали в воздухе. Он был сейчас влюблен. Влюбленность обостряла восприятие радостей жизни. Радость, ощутимая, но невидимая, валила мир, придав ему незыблемость насекомого в янтаре. И не думалось о зыбкости радости, и мысль не отвлекалась на метафоры и будущее. Только вспомнилось перевернутое желтое небо в рюмках.
— Послушай, — сказал он.
— Тишина.
— А вон Арктур.
Люба запрокинула голову. Ему показалось, что она сейчас упадет, и он осторожно придержал ее за спину. Она долго глядела вверх.
— Где Арктур? — спросила она.
— Продолжи ручку ковша, там яркая звезда, — сказал он.
— Где? Не вижу.
И он стал серьезно объяснять, поворачивая ее голову то так, то эдак, и вдруг заметил, что у нее закрыты глаза и он зря старается. Он поцеловал ее.
— Вижу, — прошептала она и, обхватив его за шею, прижалась к нему.
Мокрая асфальтированная дорога шла в гору, а дальше, у забора, единственный фонарь освещал глянцевитые после дождя стволы сосен.
Из радости бытия, дошедшей до предела, тут же родился страх какой-то неожиданной и досадной помехи. Но он успокоил себя:
«Что может быть? Что помешает? «Социальные катаклизмы»? — он усмехнулся. — Все в порядке».
— А это телефонная будка? — спросила Люба.
— Она.
— Я позвоню. Ты подожди меня там. Не подслушивай.
Спрятавшись в тени деревьев, он глядел из темноты на освещенную, красную изнутри будку, и Любин профиль, и как она водила пальцем по стеклу, будто что-то писала. Потом она резко повесила трубку и зашагала сердитой, слегка подпрыгивающей походкой сначала по освещенной тропинке, потом очутилась в темноте, и ему показалось, что ее глаза сверкнули, как у кошки.
Росанов поглядел на зубцы штакетника, освещенные о одной стороны, спрятался за дерево и подумал, что надолго запомнит этот вечер, эти деревья, освещенную, красную изнутри будку и освещенные с одной стороны зубцы штакетника. Он глядел на все окружающее и воспринимал его уже как прошлое.
Он открыл дверь, включил рубильник — сразу загорелась настольная лампа и засветилась спираль электрокамина.
— Теперь я не сдвинусь с места, — сказал Росанов, падая в кресло, — впрочем, надо бы принести свечи.
Он принес свечи, но зажигать не стал.
— Здесь прекрасно! — сказала Люба. — Сколько книг! И все старинное, настоящее — никакой пластмассы. Вообще пластмассу придумали враги народа. Вели их всех посадить в лужу.
— Ладно. А ты тем временем вели поставить вариться курицу. Она тоже не из пластмассы и без парафина — настоящая тощая курица.
И Люба, выскочив на кухню, засуетилась, изображая из себя хозяйку.
Он увидел столик на колесиках и разложил на нем то, что привез. Потом включил музыку и зажег свечи. Потом отыскал несколько книг по искусству и выложил их на видное место.
«Сволочь ты, — сказал он себе. — Ты, товарищ Росанов, шлюха».
Люба стала мыть яблоки под рукомойником, одно уронила в таз и ойкнула. Он сострил в одесском стиле:
— Не делай из стерильности культа, как сказал мой знакомый хирург во время операции на сердце.
Люба засмеялась.
Все было прекрасно. Глянцевитые корешки книг, подсвечники, синие окна, и тишина, и «спецрепертуар» на магнитной ленте — от романса Ниморино и арии Нормы — до южноамериканских песен и болеро. Росанов глядел, как оплывают свечи, и ему казалось, что потеки каким-то образом отображают его мысли, состояние души и музыку. Он смотрел на себя и на Любу со стороны, как режиссер, размышляющий о мизансцене.
— О! Я и забыла! Ведь я получила из ателье новое платье! — сказала Люба и выскочила на кухню с сумкой. Через минуту она вернулась в платье с разрезанными до плеч рукавами, коротком и узком. В таком платье на улицу не выйдешь. По крайней мере, в автобус не влезешь. Она вошла, семеня ногами. Он увидел, что она без чулок. Люба, подняв заголившиеся полные руки, закружилась на месте. Он шагнул к ней и слегка обнял ее — она продолжала крутиться, запрокинув голову и полузакрыв глаза в застывшей, бессмысленной от радости улыбке, похожей на гримасу боли.
— Вы прекрасны, — сказал он, — теперь я понимаю, что Троянская война из-за женщины была затеяна не зря.
Она повисла у него на шее. Он поднял ее на руках — она оказалась тяжелее, чем он мог предположить, — и, покрутившись на месте, сел в кресло. Она сделала «детское» лицо и положила голову на его плечо.
— Какая тишина! — сказал он. — Здесь каждое слово имеет значение, и потому не хочется говорить лишнего.
— А музыка? — спросила она, спохватываясь и вскакивая на ноги.
— Она — тишина.
— Ты — мой самый, самый любимый писатель.
Росанов попробовал представить происходящее с точки зрения Любы: молодой писатель с загородной виллой, будущий властитель дум, музыка, сосны — и все это пар, плоские декорации, химеры.
«Бедная девушка! — подумал он. — Коварный обманщик!»
— А ты меня не боишься? — вдруг спросила она.
— Чаво? — не понял он.
— Таво! С огнем играешь.
— А-а, — отмахнулся он, — конечно, боюсь. Страстно боюсь.
Они сидели очень долго, и все выпили и съели, и все о чем-то говорили, и ему казалось, что он необыкновенно остроумен, даже изыскан, ему казалось, что в нем открылись какие-то неведомые раньше силы. Потом они решили лечь спать. Люба сняла с себя платье, нисколько, даже для вида, не смущаясь, и надела мужскую рубашку, которую нашла в шкафу. Прошлась босиком в одной рубашке по комнате, хвалясь своими глянцевитыми ногами. Он попытался ее обнять. И тут она крепко ударила его по щеке и сказала твердо:
— Не смей!
От изумления он не смог и слова сказать.
— Одумайся, — пояснила Люба.
Кусая губы от злости и чувствуя на языке металлически-соленый привкус крови, он пошел в другую комнату. Лег не раздеваясь на диван и накрылся тулупом. Он против воли слышал, как Люба ворочается в постели, устраиваясь поудобнее, как шуршат простыни.
— Но я другому отдана и буду век ему верна, — сказала она.
— Тоже мне Татьяна!.. Завтра, на рассвете, я тебя вышвырну отсюда, — сказал он тихо.
И в голову долезла чепуха: он стал составлять в уме школьное сочинение «Татьяна Ларина — образ передовой русской женщины». Ну и досталось же этой передовой женщине от него!
Всю ночь он не мог заснуть и клеймил Татьяну Ларину, Любу, Сеню, себя, Машу, Ирженина и свою «поломатую жизнь». Чего только не прокрутилось в его сознании за эту ночь!
Под утро Люба крикнула:
— Эй!
— Эй! — вяло отозвался он.
— Иди сюда.
И он пошел.
А потом они пошли к телефону, и Люба позвонила на работу и сказала, что прийти сегодня не может: заболела. Вечером они снова ходили к телефону, и она сказала кому-то, что приехать не может, так как кого-то спасает. Потом они сходили в магазин, отложив мелочь на автобус и электричку. Только на следующий день они смогли выехать в Москву. Ему предстояло ночное дежурство. Дневную смену он прогулял, не сумев даже предупредить об этом Петушенко: не дозвонился.
В Москве они наскребли мелочи на один пирожок.
— Так ты замужем? — спросил он.
— Это тебя не касается. Я пошлю его к черту. Я останусь о тобой. Наша жизнь будет безоблачна и радостна. Я люблю тебя.
— Ну а всяких, которые в пивной со снетками?
— Я их всех пошлю к черту. И я убью любую женщину, которая прикоснется к тебе. Пусть будет благословенно чрево твоей матери!
На Любиных глазах появились слезы. Она схватила его за руку и прижалась к ней губами.
— Ты что! — испуганно прошептал он.
— Теперь мне и умереть не страшно. Я умираю от любви. Хочешь, я буду целовать твои туфли?
— Нет, не хочу.
Она залилась слезами и бросилась к нему на шею.
Но когда они ехали в автобусе, она вдруг познакомилась с молодыми, моложе себя, людьми. И они глядели на нее нехорошо, стали проявлять о ней заботу, двигая с места на место и трогая за талию. Он зарычал от злости. Он терпеть не мог этой «плебейской» манеры знакомиться со всяким встречным-поперечным.
— Иди сюда, — сказал он тихо.
Люба хихикнула и, отмахнувшись, ответила:
— Успеешь!
С Белорусского вокзала она позвонила какому-то своему приятелю и сказала Росанову:
— Нас ждут. С томленьем.
— Кто?
— Мой знакомый. Поклонник. Там музыка и все такое.
— Ты меня ставишь в дурацкое положение. У меня нет денег — все вышли.
— Не говори глупостей, не будь мещанином. У него есть деньги.
— Но мне сегодня в ночное дежурство. Я и так прогулял уже дневную смену.
— Оттуда и поедешь на свое дурацкое дежурство. Вов наш троллейбус. Бежим!
Они влетели в троллейбус, и первым, кого он увидел, был Строгов собственной персоной.
«Вот кого мне не хватало для полноты счастья», — подумал Росанов и поздоровался.
Строгов был в аэрофлотовской форме, белой рубашке, со значками.
— Кто это? — прошептала Люба, почтительно взглядывая на Строгова.
— Покоритель пятого океана.
— Правда?
— Ага. Герой нашего времени. Величайший летчик нашей эпохи.
— Вид у него в самом деле мужественный. Сразу видно — герой… А знаешь, он похож на черта. Может, он черт? Я однажды видела фотокарточку с чертом — очень похож. Копия.
— Ну ты скажешь! Он благодетель человечества. Бели не сделает доброго дела, не заснет. Вообще он властитель дум. Неужели не видно, что он любимец публики и просветленная личность.
— Ага, — прошептала Люба, — это видно. И тем не менее он черт. Ты только погляди! Ты видел его без фуражки? Должны быть рога.
— Ты ж знаешь, что чертей нет. Он святой человек. И не спорь. Ему скоро благодарное человечество поставит памятник при жизни. Вот увидишь. Его высекут в мраморе, граните, отчеканят в вечных строках его светлый образ, о нем составят песни. Ты просто плохо видишь.
— Да, да, — согласилась Люба, — нам сходить.
— Свят, свят, свят! — стал дурачиться Росанов, устремляясь к выходу. У двери он встретился взглядом со Строговым и кивнул. Люба тоже обернулась и кивнула, зардевшись.
«Любишь, дорогая моя, чертей», — подумал Росанов, подавая ей руку.
И еще он вспомнил о предстоящей ночной смене.
«Этот черт наверняка капнет Петушенко, что видел меня с женщиной, и тот сделает соответствующие выводы».
— И все-таки мне на службу, — сказал он Любе. — Извини. И… и я обычно перед работой сплю.
— Что ты за мужчина, если тебе надо еще и спать? Сон — это брат смерти. Я тебя воскрешу, как Христа. Я тебе не дам спать.
— Тебе, наверное, никогда не приходилось работать ночью.
— Ох-ох-ох! — Люба сделала рот в виде буквы «о» и показала язык. — Я вот три ночи не спала — и хоть бы что.
Она засмеялась. И они двинулись к малому, который, как говорила Люба, был уже несколько лет безнадежно в нее влюблен, не зная, что она замужем.
Малый стоял у парфюмерного магазина, высокий, тонкий, нескладный, в очках, с лицом состарившегося подростка. Росанову показалось, что вокруг его глаз синее сияние. И это нечаянное видение представилось ему доказательством любви, исступленной, сдерживаемой, которая не закончится безнаказанно, вничью.
— Познакомьтесь, — предложила Люба. — А может, зайдем в парфюмерию?
Малый молча поклонился Росанову и двинулся за Любой.
Мужчины как-то бестолково мялись, рассматривая по Любиному настоянию бутылочки, с духами, и тюбики, и все остальное, к чему не имели ни малейшего интереса. Любе очень не понравилось, что они так нелюбознательны, и она надулась.
— У тебя есть деньги? — спросила она парня.
— Да, стипендия. Сорок рублей.
— Видишь французские духи? Они как раз стоят сорок рублей.
Малый полез за деньгами и стал их считать, близко поднося бумажки к глазам.
— Дай сюда, чего ты мучаешься, — сказала Люба, — бедненький ты мой мальчик. Ну давай я сама. Чего тебе толкаться, правда? Ведь правда толкаются?
Ее глаза наполнились состраданием.
— Правда, — кивнул малый, с благодарностью взглядывая на Любу.
— Тут такая толчея. Ты, Толик, в стороночку отойди. Там встань, чтоб тебя не толкали.
— Ладно, ребята, я пойду, — сказал Росанов, — мне на работу.
— Какая может быть работа? — удивилась Люба. — Ведь у Толи есть бутылка вермута.
— У меня работа.
— Останься.
— Иди ты! — огрызнулся Росанов.
«Мерзавка, мерзавка! — думал он, направляясь к троллейбусу. — Все! Конец! В гробу бы я ее видел! В белых тапочках! Вот она и есть чертовка! Вампир! Она из бедного Толика кровь высосала. И все, которые вокруг Филиппыча, черти. А я Машу обидел. За что?»
Он шел прочь, поражаясь чепухе, которая лезла в голову. Впрочем, он был сильно утомлен.
На работу он явился, когда заканчивался разбор. Петушенко замолчал, когда он с виноватой улыбкой занимал место рядом с мойщицами в заднем ряду — те почтительно и бестолково задвигались, — и укоризненно покачал головой. Росанов в ответ улыбнулся кисло-сладкой улыбкой. Строгов, встретившись с Росановым глазами, подмигнул.
— Займитесь створочками на семь-семь, — сказал Петушенко Росанову.
После разбора Петушенко подошел к нему:
— Что стряслось?
— Заболел.
— Да, вид усталый.
— Но я уже излечился. Все в норме технических условий.
Подошедшему с мефистофельской, всепонимающей улыбкой Строгову Росанов сказал:
— Пойдемте на створочки.
— На створочки? — продолжая скалить после улыбки зубы, переспросил тот.
Выйдя на сектор, Росанов подумал, что со Строговым лучше не портить отношений. Но тут же отверг эту мыслишку.
— Вы уж, Гаврилыч, извиняйте меня, — сказал он на всякий случай, — что-то нервишки сдали. Цивилизация, шум. Но вы тоже поймите меня: ведь на каждый вопрос не ответит даже английский парламент, а народ вокруг, если не ответишь, думает, что ты дурак. А ведь такое обидно. От глупости обидно. Был бы умнее — плевал на то, что подумают.
Строгов кивнул, показывая, что извиняет.
— А что это за бабенка была с тобой? — спросил он.
— Так, знакомая.
— Я ее уже где-то видел. Не в нашей ли системе работает?
— Нет.
— А я ее видел.
— Вряд ли. Могло показаться.
— Так-то она довольно симпатичная. Стеснительная. Краснеет.
— Да, она ужасно застенчива. Очень робкое и чрезвычайно невинное существо.
— Я еще помню, у нее на заднице было вышито сердце. Из сатина.
— Не может этого быть.
— Точно-точно. У меня прекрасная память.
— На задницы? — хохотнул Росанов.
Строгов как-то стушевался.
— Помню-помню. Было сердце.
— Это, наверное, от застенчивости, — предположил Росанов.
— Ладно. Ничего. Хорошо. Так что это у нас такое со створочками?
— Пока не знаю. Давайте разбираться.
Росанов поглядел на Строгова и подумал: «Недоучка, демагог, в войну, поди, сухари в обозе пересчитывал, а теперь герой. Неужели ты, старый черт, не понимаешь, что теперь мирное время и надо не бороться, а работать? Неужели не понимаешь, что отношения между людьми могут быть простыми и доброжелательными, без тени подозрительности? И все теряются, слушая твои демагогические речи с трибуны как завороженные. И никому не хватит смелости сказать: «Да хватит врать, дорогой товарищ! Давай не будем заниматься чепухой, давай займемся делом».
— Гаврилыч, а отчего в профорги выдвинули господина Дубова? — спросил Росанов.
Строгов настороженно глянул на него, но тут же заулыбался своей героической улыбкой.
— Надо молодежь выдвигать, — сказал он, — чему нас учат? Учат выдвигать. Надо сделать из Дубова человека. И я сделаю. Он отличный малый. Его надо и можно воспитать в духе.
— А у вас есть дети?.
Строгов помрачнел и насторожился.
— А что?
— Ничего. Просто.
— Двое.
— Это хорошо.
— Да, — буркнул Строгов, — неплохо.
«Отчего он так помрачнел? — подумал Росанов. — Может… Впрочем, все, что я сейчас придумаю, будет не то».
— А кто предложил Дубова в профорги?
— Я.
— Да, конечно, молодежь надо выдвигать, — согласился Росанов, — вы правы. Молодежь, Гаврилыч, — наше будущее!
К утру зашли в диспетчерскую и дали на самолет техническую готовность.
Техник Апраксин, молчаливый и безотказный в работе, сидел за столом над разобранными часами. Росанов сел рядом и закурил. Строгов отправился в раздевалку.
— Есть работа? — спросил Апраксин.
— Нет. Все готово. А отчего Дубова выбрали?
Апраксин засмеялся.
— Да так. Строгов назвал его, мы посмеялись и выбрали. Смеха ради.
— А кто у Гаврилыча дети?
Апраксин нахмурился.
— Этого мы не знаем.
Он уткнулся в часы. Разумеется, он знал. Росанова стало мучить любопытство, и он задал этот же вопрос всезнающему Петушенко.
— Сынок у него сидит за «хулиганку». А дочь — бедная девушка, за которой я однажды приударил. Водку сосет, как земснаряд. С детишками ему крупно «повезло»: все в папочку.
— Во гусь! — скривился Росанов, — сам в дерьме сидит, а других учит жить. И Дубова воспитывает «в духе».
Когда явился начальник цеха Прыгунов, Петушенко сказал:
— Мне нужен инженер по Ил-18, Ан-12 и поршням.
— Где ж я тебе его возьму? Росанов как работает, так пусть и работает.
— А кто карты будет расписывать?
— Ты.
— Так не пойдет. А если что-нибудь случится, не дай бог, конечно, кого потянут? Меня ведь.
— Может, мне пойти в отпуск? — предложил Росанов.
— Пишите рапорт, — сказал начальник цеха.
На следующий день, проклиная себя за слабохарактерность, Росанов позвонил Любе. Встретились у памятника Ломоносову.
— Куда пойдем? — спросила Люба.
— Я получил отпускные. Может, поедем куда-нибудь?
— В Калугу.
— Или в Суздаль.
— Или во Владимир.
— Или на Балеарские острова.
— Или в Сингапур.
— В Калугу реальнее, — сказал прагматик Росанов.
Люба надула губы.
— Я ведь и на самом деле замужем, — сказала она, — что будем делать?
— Вот так новость! Я думал, ты дурачишься, — растерянно пробормотал он. — Тогда это меняет дело. Но, правда, по тебе не скажешь, что ты замужем. Ты такая свободная. — он криво ухмыльнулся и продолжал: — раскованная, современная, коммуникабельная.
Люба не поняла его подковырки и заговорила, «по-детски» выпятив губы:
— Он мне постоянно читает морали, называет меня несовершеннолетней, обвиняет за то, что я хочу всю жизнь быть молодой, не взрослеть. А это разве плохо? Да, я не хочу стареть. А еще он болтает, что у меня из-за инфантилизма всегда будет напряжение…
— Какое напряжение? — не понял Росанов.
— Между мной и обществом — вот какое. И называет меня шизофреничкой. А я говорю: ну и черт с ним, с этим твоим дурацким, тяжеловесным, лишенным чувства юмора обществом. Пусть оно меняется. «Значит, — ехидничает он, — ты одна идешь в ногу, а все остальные не в ногу?» — «А они, может, и сами не хотят идти в ногу, — говорю я, — может, они хотят идти по грибы». — «Выходит, одна ты умная, а все дураки?» — «А во имя чего это все твои умники ходят в ногу? Если идти по мосту в ногу — мост развалится». — «Это ты кончай, — говорит он, — разбирать метафоры. Ты за свою жизнь и рубля не заработала». — «Ах, ты меня попрекаешь куском хлеба, — говорю я, — так не буду сегодня ужинать». — «Я тебя не попрекаю, а я тебя прошу уважать мою работу: я на ней провожу половину жизни».
Росанов и Люба, сидя на лавке, закурили.
— Ну а чего же ты хочешь? — спросил он.
— Я хочу… ну чтоб люди взялись за руки и… одним словом, песни пели. И вообще радовались бы жизни. Я против атомной войны, против водородной бомбы и «холодной войны»…
— Но если все время песни петь, то кто ж работать будет? Ведь эдак попоешь-попоешь, а потом и есть захочется. Или дураки пусть работают, а вы, умные и свободные, пойдете неизвестно куда, взявшись за руки?
— Вот, вот! Он мне тоже так говорит. Ты такой же зануда, как и он.
— Ну а чего за руки-то держаться? Чушь какая-то! И вообще мир, построенный на наслаждениях, немыслим.
— Ничего ты не понимаешь, — буркнула Люба, — ты рассуждаешь как какой-нибудь папаша. И мне надоела твоя эта родительская опека. Хватит! Я не хочу делать из жизни трудовую повинность. И пошли бы вы все к черту, дураки! Один только Сеня понимает.
— Что за Сеня? Не знаю такого.
— Как не знаешь? — изумилась Люба. — Ты его прекрасно знаешь. — Она это произнесла с таким видом, словно Сенины портреты висели во всяком отхожем месте. — Ты же видел его у Филиппыча.
— А-а, ты про этого обезьяноподобного головастика с детскими шаловливыми ручонками! С признаками вырождения? Как же, как же! Гнутый такой?
— Никакой он не гнутый, — обиделась Люба.
— Как же, как же, помню! Помню этого прохвоста. У него почему-то нет зрачков.
— За ним вот пойдут массы.
— Что же это за массы такие, которые пойдут за этим мелким жуликом? Трудно даже представить.
— Это оттого, что ты вообще ничего не представляешь. Ты просто глуп.
— А этому твоему паразиту я просто морду набью. По просьбе трудящихся масс. И никакие массы за ним не пойдут.
— Нет, пойдут!
— Нет, не пойдут! И я ему свисток начищу.
— Еще как пойдут!
Спор принял совсем дурацкий оборот. Росанов это вдруг понял и еще понял, что Люба дурачится.
— Я его шапкой прихлопну, — пообещал он.
— Сам дурак и пуританин.
— Я против пуританизма и его идеалов полного подчинения жизни труду. Я понимаю, что оргии — это попытки восстановить традиции карнавала, это даже неплохо и необходимо: карнавалы, сатурналии, святки, смех. Необходимы разрядки, иначе свихнешься. Но все должно быть в равновесии. И если твоя жизнь будет заключаться в том, чтобы ходить, взявшись за руки, ты же первая взвоешь от скуки и бессмысленности этой «деятельности». И снятие с человека всех запретов не сделает его лучше. И напряжения всегда были и будут. Напряжение, проблемы — это комплекс развития. И проблемы — это отнюдь не ошибки в механизме контроля общества, а знак развития.
Люба хихикнула.
— Ты — кретин. Где это ты нахватался?
— Да, говорить с тобой бесполезно. Ты все знаешь. Ну ладно. Расскажи-ка про Сеню. Я, по-видимому, просто не оценил этого великого человека, этого, отмеченного перстом божиим… Я просто глуп.
— О-о! Конечно! — обрадовалась Люба. — Сеня — это… Он все может. Он закончил университет — вечернее отделение и пошел, пошел, пошел. Все выше, и выше, и выше…
— Куда же он пошел?
— Он пишет, пишет, пишет. И зарабатывает. Понимаешь, каждый заводик и каждая артель промкооперации считает своим долгом создать к какому-нибудь юбилею так называемую историю. Вот Сеня и пишет эти истории под чужими именами. Деньги гребет лопатой. Он может все.
— Как это «все»? Пока я понял, что он может писать истории. А ты сама читала эти истории?
Люба досадливо отмахнулась.
— У него связи, связи, связи. Он делает дела, дела, дела. Он может достать что угодно.
— Ну и что? За ним, извини, массы не пойдут.
— Ну как ты не понимаешь. Он — босс. Он может уничтожить кого угодно.
— По-моему, это хилое существо можно размазать — по стенке. Только противно.
— А если он захочет, он любого уничтожит, уничтожит, уничтожит. Я ведь была в его конторе. Я знаю. Он — сильная личность. Мы вместе шутили, и он нас направлял. О-о, он большой человек!
— Прямо «крестный отец».
— Да, да, да. Он, может, и на тебя завел дело.
— Чего, чего?
— Только это между нами. Военная тайна. У него есть картотека. У него заведены дела на многих нужных людей. Тысячи людей. Там у него записано, кто чего любит и как у кого зовут тещу или любовницу.
— Я-то ему зачем? Ведь на мне где сядешь, там и слезешь. Я человек бесполезный. Я в торговле не работаю, билетов в Театр на Таганке достать не умею, путевки не распределяю, никого не могу устроить на работу… Я — нуль. Я — минус 273 градуса.
— Это неважно. На что-то и ты можешь сгодиться. Он, может быть, твоими руками кого-нибудь побьет. Это он умеет — бить чужими руками. А у тебя колотушки что надо.
— Чем же он тебе платил за сбор информации?
— Все происходило как-то само собой… А одного начальника он затравил. Телефонные звонки, письма от существующих и несуществующих любовниц, угрозы, письма от соседей в Психбольницу. Целый спектакль! Сеня видит людей насквозь и знает, где у кого больное место. Он знает, куда кого ткнуть, чтоб было больнее.
— А что он получил за постановку этого негодяйского спектакля?
— Не знаю. Но теперь я думаю, что он работает небесплатно. Может, кому-то надо было затравить начальника?
— Как же ты, свободный человек, работаешь на этого мерзавца?
— Он умеет руководить. И мало кто понимает, что работает на него и под его руководством. И он по дружбе делает всем разные услуги. Ирженину сделал роскошные визитные карточки и спортинвентарь не просто так. О-о, он — страшный человек! Он, кстати, был знаком с вашим Мишкиным. Это он познакомил Мишкина с веселой вдовой. Вдове нужен был друг. Мишкину — отдохновение от тощей жены, то есть любовь. И вдова и Мишкин оказали Сене кое-какие услуги за то, что он их свел.
— Неужели и тут он? Ну, если я его встречу, я его на уши поставлю.
— Не вздумай. Он тебя уничтожит. Он в людях разбирается. Точнее, видит в каждом больное место. И многие пляшут под его дудку и даже не осознают этого. За какую-нибудь рюмку водки или за шариковую ручку «из дружеских чувств» продают ему душу. Он — Мефистофель.
— Не понимаю тогда, как ты можешь называть себя свободным человеком.
— Я ушла оттуда. А раньше я и не знала, что работаю на него. Я просто веселилась.
— Понятно. Пока одураченные им простаки ходили по лесу, взявшись за руки, он устраивал свои темные делишки. Чего же Филиппыч-то терпит его?
— Папа-летчик — это я так зову Филиппыча — святой человек. Да у него-то ведь живут иногда совсем незнакомые ему люди. Однажды он вернулся с аэродрома, а один из его «гостей» и говорит: «А ты, дедусь, как тут очутился?» Папа-летчик все понимает, но не все знает. Про Сеню он сказал: «У него образование пестрое, ум проницательный, тяга к розыгрышам непреодолимая». Все это так. Но Филиппыч не знает, что Сеня вытворяет. Люди, короче, делали что им нравится: пили водку, веселились, дурачились. А на самом деле работали на него, на Сеню.
— Понятно. Он, например, склонному к алкоголизму дает вовремя рюмку: удовлетворяет «насущные потребности». А ведь и в самом деле человеку можно придумать любые потребности. Вот есть люди, которые убеждены, что у них потребность слушать непотребную музыку. У меня соседи не могут жить без музыки… Мерзость, усиленная приборами. Наполовину сворованная музыка, исполненная безголосыми кривляками, — и через усилитель… Ужасно!
— Вот именно.
— А может, он шпион? — сказал Росанов.
— Нет. Он хуже любого шпиона. Он просто остроумный и хочет жить богато.
— Ладно. Черт с ним. А что же мы станем с тобой делать?
— Муж будет ругаться, если я поеду куда-нибудь.
— Тогда иди домой. Это самое лучшее из того, что мы можем с тобой сделать.
— Ты пуританин и зануда. Может, и в самом деле поехать куда-нибудь?
— Не знаю.
— Повсюду старые глупые барбосы, барбосы, барбосы. Скука, скука, скука. Доводы разума!
Люба откинулась на спинку скамейки и, уставившись на фонарь, продекламировала:
У старших на это свои есть резоны,
Бесспорно, бесспорно, смешон твой резон,
Что в грозу лиловы глаза и газоны,
И пахнет сырой резедой горизонт.
Он увидел ее руки. «В моей руке — какое чудо! — твоя…» — цитата.
— Ты меня убедила, — сказал он искренне, — я старый брюзга и зануда. Едем!
Мимо проходили узбеки в халатах и тюбетейках.
— Едем! В Среднюю Азию, — сказала она, — я хочу быть узбечкой.
Росанов не имел в виду поездку в другой город. И нахмурился.
— Все можно! — крикнула Люба. — Я не хочу жить во взрослом мире, где одни запреты и ханжество. Я хочу жить в лесу, и бегать по лесу голой, и плавать в реке тоже… Жди меня на вокзале в десять вечера! Только очень жди!
— На каком?
— На любом! Давай на Казанском. Он красивее. С этого вокзала и поедем.
— Куда?
— В синеву!
Люба подхватилась со скамейки и стала, не обращая внимания на прохожих, отплясывать, высоко вскидывая ноги.