Семья наша была своеобразная. Отец и его брат Дмитрий корнями уходили к «псковичам»: к выходцам из Псковской губернии, исстари славившейся своими охотниками-егерями по «красному зверю»: медведю, волку, лисице. Целые кланы Зуевых, Лихачевых, Старостиных из поколения в поколение растили мастеров охотничьего дела, зимой промышлявших в лесу, а летом в приречных и приозерных болотах, натаскивали собак по болотной дичи – бекасу, дупелю, вальдшнепу, коростелю.

Помню, что школьником испытывал какую-то неловкость, называя профессию отца. «Егерь», – почему-то смущаясь, отвечал на вопрос. «Кто, кто?» – нередко переспрашивал школьный приятель. «Ну, егерь, егерь, понимаешь, который охотится». Но спрашивающий, мне казалось, так и не мог понять, почему это мой отец назывался егерь, а не просто охотник.

Необычными были наши семейные отъезды на все лето в деревню. Отцовские четвероногие воспитанники – кофейно-пегие пойнтеры, сеттеры-гордоны, ирландцы, лавераки, а по нашему ребячьему пониманию соответственно коричневые, рыжие, серые, соединенные попарно смычком, поднимали неистовый лай при погрузке в товарный вагон. Отъезжающая публика с любопытством смотрела на нашу посадочную кутерьму, когда отец со своими помощниками метал вверх очередную визжащую пару легавых, будущих чемпионов на ежегодных Всероссийских полевых испытаниях охотничьих собак.

Совсем непохожим на деревенский устанавливался распорядок в нашей семье, будь то в деревне Погост, где мы селились у родителей матери, в так называемой передней, чистой избе, или в соседней деревне Вашутино, в которой снимали дом у известного художника Кардовского.

Мы были не барчуки, но и не крестьянские дети. Так, что-то среднее между ними. Про нас так и говорили – егерские. Если погостовские или вашутинские ребята с ранних лет несли все тяготы деревенских работ, с зарей вставали косить, бороновать, а то и пахать наравне со взрослыми, по заведенному во всех деревенских семьях порядку, то мы это делали, когда захочется, больше из желания похвастаться – «я тоже сегодня косил».

В охотку бывало встать деду в спину и в удовольствие помахать косой или пошевелить граблями скошенную траву на приусадебном участке.

Но одно дело – хочу, а другое – надо. Мишке Марьину, моему закадычному другу, боронить было «надо». А мне хотелось. Я испытывал великое желание подержать веревочные вожжи в руках и управлять настоящей (!) лошадью, вышагивая сбоку деревянной бороны по вспаханной полосе и, подражая взрослым, покрикивать «Н-н-но, лентяй!».

Мишка со своей крестьянской сметкой без труда угадывал, чем можно соблазнить городского мальчишку с выгодой для себя.

Вот наш диалог, погостовского и московского парнишек, примерно десятилетнего возраста, с сохранением местного произношения: сельского четко на «о», городского на «а».

– Хочешь проборонить полосу?

– Хачу.

– Поди, неси ситного.

– Ситнава нет. Таболку?

– Поди, неси тоболку.

Я мчался домой, выпрашивал у матери тоболку и совал ее Мишке, в обмен получая вожжи.

Какое ощущение взрослости – дело! Удовлетворение извечной тяги детворы к самостоятельности. От игры – к «всамделишному». Настоящие веревочные вожжи в руках!

Мишка признавался мне, что он также испытывал муки зависти, когда видел, как я несу за отцом настоящее охотничье ружье, направляясь с собакой на болото.

Ни пахаря, ни охотника из меня не получилось. Но в детстве и юношестве на деревенском приволье я прошел великолепную школу физического воспитания.

Позднее, после смерти отца, в голодное время, когда я за кусок хлеба ходил в пойму косить, изнемогая от усталости и жалящего гнуса – комаров, слепней, паутов, мошкары, когда пахал, из последних сил стараясь удержать плуг в борозде на должной глубине, когда жал и молотил в одном ряду со взрослыми, когда вставал с восходом и ложился после захода солнца в самый длинный день летней страды, только тогда я понял разницу между «хочу» и «надо»…

Отец и дядя Митя были сильными людьми. Двухразовые занятия, как сейчас принято говорить о футбольных тренировках, у наших старших были обязательной нормой. От утренней зари и до вечерней егеря, с перерывом на обед, находились в болотах. С утра на ближней подозере известного Вашутинского озера, вечером на дальней. Они были неутомимы в своих тренерских трудах и заканчивали очередной день словами – «Собаки устали, пора идти домой».

Надо было видеть собак, возвращающихся с натаски. Множество километров они отмахали в поисках дичи, гоняя «челноком» впереди егеря, по кочкам и воде, поперек болота, прочесывая пространство маховыми скачками, методично продвигаясь к цели, как косарь на лугу, – мах влево, мах вправо, только амплитуда маха метров триста туда-обратно.

И вдруг… стойка! Словно струна – корпус, вытянута голова, хвост – стрелой, чуть приподнята согнутая передняя лапа, на глазах собака становится длиннее вдвое. Тут уж егерь не дремал: ружье на изготовку, посыл собаки вперед, и дичь не выдерживает. Взлет, выстрел, и вышколенный пес угодливо несет в зубах своему воспитателю «поноску» – бекаса или дупеля.

Отец был отменный стрелок. Бекас – самая трудно поражаемая цель. Он летит от охотника, как говорится, «в угон», выписывая в воздухе синусоиду. Но сколько мне ни приходилось бывать с отцом на болотах, он по бекасу ни разу не «спуделял».

Возможно, этому способствовало несчастье, происшедшее с ним в молодые годы. На садках, подпуская вверх из кювета голубей, отец неосторожно высунулся из укрытия, и поторопившийся стрелок угодил ему дробиной в левый глаз. Теперь ему при выстреле не надо было прищуриваться, а правый глаз был ястребиной зоркости.

Так или иначе, но с охоты он возвращался всегда с полным ягдташем, а похудевшие за рабочий день собаки, прямо-таки уменьшившиеся в размерах, плелись сзади охотников, поджав хвосты и едва таща ноги.

Но не таков был Джинал, оставшийся в моей памяти по сие время как злой гений из собачьего мира. Черно-пегий пойнтер, статный красавец с породистой головой, Джинал обладал, кажется, всеми самыми отвратительными пороками. Он был ленив и обжора. Коварная изворотливость напрочь лишила его добросовестности. Скрытная злобность дополнялась у него необузданным подхалимством.

Пользуясь силой, которой он был награжден с избытком, этот лентяй первым, расталкивая остальных, кидался к отцу лизнуть руку, чтобы выпроситься на болото. Но когда, еще не будучи до конца разоблаченным, он прибывал на подозеру, то вместо работы «челноком», нарушая элементарные требования тактики поиска, едва передвигался ленивой трусцой в разных направлениях, вспугивая дичь и демонстрируя ко всему прочему полное отсутствие чутья. Он доходил до такой наглости, что позволял себе во время натаски сесть на кочку отдыхать. Для сравнения представьте себе футболиста, прилегшего на поле отдохнуть во время матча.

Этот пес был способен на все. Возвратясь с охоты отдохнувшим на свежем воздухе, он громче других собак лаял, требуя немедленной кормежки. Бросался к котлу с неудержимым напором и жрал пшенный суп с конским мясом, заглатывая куски не прожевывая, давясь, не давая конине даже остынуть, что лишало его мало-мальского чутья.

Джинал стал проблемой целого лета. Он не поддавался исправлению. Смирел после взбучки арапником, жалобно подвывая во время наказания. Но ни лени, ни обжорства, ни подхалимства, ни коварства не сбавлял и по-прежнему исподтишка кусал за ухо соседа по кормежке, если тот вдруг нацелился на облюбованный им кусок.

Судьба Джинала стала ясна, когда он сильно прокусил ногу самой талантливой суке Леде, стоявшей первым кандидатом на золотую медаль в предстоящих испытаниях.

Чашу отцовского терпения переполнил проступок, квалифицирующийся егерским уставом для охотничьих собак как самое тяжелое собачье преступление. Джинал на охоте сожрал подраненного бекаса и, несмотря на отчаянные приказы егеря: «Даун!.. Даун!..» – сбежал домой.

Отец доложил владельцу Прохорову Василию Васильевичу о полной непригодности собаки для охотничьей дрессировки, и тот махнул рукой: делай, мол, Петр Иванович, с ней, что хочешь.

Джинала решением семейного совета приговорили к изгнанию из охотничьего собачника, и он был передан во владение Кольке Злобину, бездомному деревенскому бродяге. Колька хвастался, что на ярмарке в селе Романово, расположенном по другую сторону Вашутинского озера, он продал Джинала за десять рублей местному священнику.

На наши опасения, что Джинал прибежит обратно, отец шутливо, но не без оснований замечал, что пес слишком ленив, чтобы всю подозеру преодолеть. Впоследствии доносились слухи, что Джинал у романовского батюшки всех кур переел и посажен на цепь.

Джинал стал именем нарицательным во всей последующей жизни нашей семьи. Когда кто-нибудь нарушал установленные нормы – в голодное ли время за обедом или в чем-либо другом, казавшемся предосудительным, – то следовала укоризненная реплика: «Ты что, Джиналом стал?»

В более поздние времена нерадивое отношение к футбольной тренировке или тем более к самой игре вызывало гневный окрик – джиналишь!

Весь быт семьи, подчиненный требованиям профессии, сама охотничья среда создавали в доме атмосферу постоянного спортивного азарта.

Волнения и споры вокруг предстоящих полевых испытаний с обсуждением возможных победителей очень схожи по темпераменту со спорами накануне футбольных турниров высшего ранга. Конечно, тогда, в мальчишеском возрасте, я не понимал значения тех или иных событий и степени их воздействия на мое сознание. Но опыт, почерпнутый из жизни старших, никогда бесследно не пропадает.

Старшие соревновались постоянно. Летом спорили, кто будет лучше: Микадо дяди Мити или Леда отца, а может быть, Ягуй дяди Фрола Зуева или Ром его брата – дяди Кирсана; зимой – кто искуснее обложил выводок волков.

Когда эти мощные здоровяки собирались вместе и громогласно разбивали «в пух и прах» доводы конкурента, причем никакие родственные соображения в расчет не принимались, я со всей силой мальчишеской убежденности верил в победу отца. У меня были к этому основания. Перечисляя знаменитые фамилии егерей, автор отчета Московского общества охоты за 1907 год пишет: «…из этой плеяды мы должны выделить Петра Старостина…» С тех пор как я себя помню, отец считался самым одаренным егерем, даже по признанию самого дяди Никиты – патриарха псковичей-окладчиков.

Сидят, бывало, за самоваром. Посредине стола дядя Фрол, самый старший. Пьет чай из личной, с собой принесенной большой кружки, по староверскому уставу. Рыжий, головастый, с рыжей окладистой бородой, на крутом лбу крупные капли пота – сколько чашек выпито, не сосчитать, – и вещает хрипловатым баском, в широченной улыбке показывая плоские, желтые, редко посаженные зубы, будто деревенский палисад:

– Пойнтер у меня – нету равных! Вот истинный бог, нету равных, – и прикладывает ко лбу два пальца, прямых, толстых, негнущихся – ни дать ни взять два городка.

– Да не Джиналом ли звать твоего пойнтера-то, – иронически подшучивает отец.

А дядя Митя, непримиримый в своей убежденности, что только, мол, он или брат Петр могут претендовать на золотые медали, как бы снисходительно соглашается:

– Если Джинал, так твой кобель, Фрол, в самом деле всех побьет, – и, выждав паузу, добавляет: – По обжорству!

Громче всех, как обычно, смеется дядя Кирсан, брат Фрола, тучный светловолосый добряк, с лицом Портоса, приговаривая:

– Да ну вас к бесу, всем медалей хватит.

Много я слышал таких споров. Замечал при этом, что отец не любил наперед забегать, делить шкуру неубитого медведя. Но уж если говорил, что такой-то кобель или сука – будущий призер, то не помню, чтобы ошибался. Во всяком случае, непогрешимость отца в суждениях такого рода у меня сомнений не вызывала.

Соревновательный дух, царивший среди старших, глубоко проник в наши ребячьи сердца. Я в конечном счете состязался всю сознательную жизнь, то есть столько, сколько себя помню. Всегда хотелось быть лучшим. Позже убедился, что не чрезмерное честолюбие двигало моими чувствами. Наверно, это естественное желание каждого мальчишки, но подогреваемое окружающими. Отец поощрял единоборство между братьями.

Я легко побивал Петра на пари: кто дольше протерпит, не дыша. Противник раздувал щеки, голова начинала трястись, лицо становилось багрово-красным, а мои легкие еще были полны кислорода. Его же я побеждал и в сгибании согнутой в локте руки, опирающейся на угол кухонного стола, который Петру был до подбородка. «Сдаешься?» – спрашивал я его, припечатывая тыльную часть руки брата к дощатому столу. Недосягаем для своего постоянного противника был я и в упражнениях со «снарядом». Лежала у нас во дворе чугунная до рыжины проржавевшая гиря. Она потеряла свое значение в лавке бакалейных товаров, но для наших соревнований была пригодна. Гиря, весом около десяти фунтов, много лет служила нам и ядром для толкания, и молотом для метания, и штангой для выжимания.

Миф о собственной непобедимости развеялся, как только я стал соревноваться в более высоком разряде, со старшим братом Александром. Меня с ним разделяли по возрасту те же три года, что и с Петром. Крепко сбитый, для своего возраста дюжий подросток, Саня расправлялся со мной гораздо легче, чем я с Петром. Именно это обстоятельство я переживал больше, чем сам факт поражения. Петр выжимал гирю десять раз, я – пятнадцать, а Саня – двадцать пять.

Я так же, как младший брат Петр, напрягался и дрожал всем телом, чтобы сократить разрыв, но выжать лишний раз гирю не мог. Дух пока был бессилен победить материю: рыжая гиря сопротивлялась человеку. А Саня, выжав снаряд двадцать пятый раз, победоносно улыбаясь, точь-в-точь как я в соревновании с Петром, спрашивал: «Хватит или еще?»

Несколько утешало, правда, что Саня в свою очередь терпел неизменные поражения «по всем видам спорта» от Николая, который был старше его на один год.

Как сейчас вижу наш двор, обсаженный шеренгой тополей, вдоль которой мы мчимся, выясняя наши спринтерские способности: впереди на прямых, не сгибая в коленях, ногах отец, полностью пренебрегающий методическими указаниями Николая «выше колено», за ним методист, свято следующий теории и чуть ли не бьющий коленками по собственной челюсти, далее мы в соответствующем возрасту порядке – Саня, я и Петр. А сбоку с заливистым лаем свора легавых питомцев во главе с подхалимом Джиналом, мчащимся, заложив уши, в ногу с отцом.

Размеренная деревенская жизнь егерей в летнее время, с твердо установившимся режимом натаски собак, с двухразовым выходом на болота, вдруг нарушалась приездом владельцев пойнтеров и сеттеров. Господа нередко прибывали в Погост на собственных автомобилях, поднимая переполох в деревнях, лежащих на Ярославском шоссе.

Истошно кричали крестьянские ребята: «танобиль», – издалека заслышав оглушительное тарахтенье автомашины. Лошади шарахались на обочину, испуганно мычали коровы, взлетали вверх ошалело кудахтающие куры, когда, поднимая пыль столбом, к нашему дому подкатывали господа.

Из автомобиля выгружались корзины «от Елисеева» с закусками и винами, саквояжи с охотничьим обмундированием и зачехленные ружья. Господа надевали короткие охотничьи куртки, натягивали специальные болотные сапоги, с длинными голенищами выше колена и с непромокаемыми головками, перекидывали через одно плечо ягдташ, через другое двустволку и в сопровождении егерей с собаками отправлялись на подозеру.

Иногда маршрут удлинялся до дальних болот у реки Нерль, близ дачи Ф. И. Шаляпина. Пальба охотников с ближней подозеры доносилась до деревни – значит, возвратятся «с полем» с удовлетворением говорили домашние, заслышав выстрелы.

Посмотрев своих собак в работе, оценив их достоинства по чутью, стилю поиска, послушанию и прилежанию, поделившись впечатлениями от охоты за заставленным елисеевскими яствами столом, гости прощались с егерями и с тем же оглушительным тарахтением мотора ранним утром уезжали в Москву.

Приближалась самая ответственная и волнующая пора – полевые испытания. Всероссийская слава кофейно-пегих пойнтеров Микадо и Рокета, выдрессированных дядей Митей и отцом, с приближением срока испытаний все чаще служила в разговорах егерей отправной точкой для оценки возможностей новых четвероногих питомцев. Рекорд Рокета – 90 баллов по 100-балльной оценке, при 23 из 25 возможных за чутье считался недосягаемым.

Отец с дядей жили дружно, но спор, кто был лучше – Рокет или Микадо, – носил непримиримый характер. В запальчивом принижении собачьих достоинств шли в ход самые сильные эпитеты. Послушать, так оба чемпиона Джиналу в подметки не годились. На самом деле, в книге «Полвека работы с легавой собакой» (Ленинград, 1938) приводится ответ отца владельцу Рокета – Р. В. Живаго: «Не мне учить собаку, а мне учиться у нее; я ничего подобного не видывал…»

Но вот проходили испытания. Обычно они проводились в районе Люберец, Косино, в те времена не близкое Подмосковье. Появлялись новые чемпионы, возникали новые споры, радостно приподнятые по тону при победах, сурово критические при поражениях: «благородные судьи» – в первом случае, «судьи – прохвосты» – во втором.

На смену лету с бекасами и дупелями приходила зима с волками и лисицами. Фауна в егерских делах сменялась, сменялась и флора. Заливные луга, подозеры, приречные болота, кочковатые, с мелким кустарником, некрасовские просторы, где дальний лес в синей дымке на горизонте являлся только фоном, с наступлением зимы уступали ему место, и уже только лес становился главной ареной событий.

В тамбовские, брянские, смоленские леса отправлялись на розыски красного зверя егеря-окладчики. Соревнование в искусстве организации охоты не уступало по спортивному накалу соревнованию на лучшую дрессировку собак. По сути дела, зимняя охота требовала больших профессиональных знаний, чем летняя, и была связана в определенной степени с риском. Волк не бекас. Охота на него требует длительной подготовки. Во всяком случае, в былые времена, когда технический прогресс не распространялся на охоту, волк запросто не давался. Сейчас дело нехитрое: с вертолета перестрелять волков. Тогда же егеря, как и волка, «кормили ноги».

Одним словом, и летом, и зимой егеря придерживались одного правила: «сколько походишь – столько найдешь». И по болотным кочкам и по заснеженному лесу исхаживали они неисчислимое количество верст. «Вынослив, как егерь-пскович», – говорили в охотничьем мире Москвы.

Исстари волк для крестьянина был страшным врагом. Сколько лошадей задрал, сколько телят, овец перерезал! Исчислялись эти лесные четвероногие хищники только в Центральной России тысячами.

В отличие от большинства школьников, моих сверстников, знакомых с волчьими нравами и повадками по литературе самого разного жанра, от басни до сказки, от «Красной шапочки» и «Ивана-царевича» до сентиментально-драматического стихотворения «Жил-был у бабушки серенький козлик», я волчью душу знал по рассказам егерей.

Что за егерь, если не умеет подвывать волков. Запомнилось, как однажды, подвывая стаю, отец и дядя Митя так увлеклись перекличкой, что не заметили, как стало смеркаться. Опомнились только тогда, когда внезапно наступившая тишина могла означать лишь одно: стая близко, отзыв ей уже не нужен. Уже замелькали со всех сторон красные угольки волчьих глаз: звери вкруговую опоясали квартал, в котором находились егеря. Просчитавшимся охотникам пришлось искать убежища на верхних сучьях старой сосны.

Холодок пробегал по спине, когда дядя Митя с отцом вели рассказ об этом вынужденном испытании. Большой выводок, голов девять, вплотную окружил дерево. «Радиус метров пять-семь, – уточнял отец. – Свались на землю – и прямо на клыки». Свыше двух часов продолжалось сидение. С приближением ночи мороз крепчал. Руки и ноги каменели. Держаться на суку становилось труднее. Волки же сидели, задрав головы, и немигающими глазами смотрели на обреченных. Пространство, их разделяющее, на уровне прыжка с шестом. «Не знаем, – говорили отец с дядей Митей, – чем бы все это кончилось, если бы Максим Евсеевич не помог».

Максим Евсеич – местный егерь, русский богатырь, как говорится, косая сажень в плечах, живший в своем доме на отшибе и готовивший приваду на волков, был милейший хлебосол, известный всему московскому охотничьему миру. Нам, ребятам, он запомнился тем, что, приглашая отца к себе и стараясь выказать самое искреннее расположение, говорил: «Приезжайте, Петр Иванович, приезжайте, мы завсегда вас примем очень хладнокровно».

Озабоченный долгим отсутствием егерей, Максим Евсеич поспешил в деревню, быстро организовал облаву и двинулся на помощь осажденным.

Не реагировавшие на отчаянные, во все легкие крики пленников с дерева, волки отступили только тогда, когда услышали звуки облавы и выстрелы вооруженной команды Максима Евсеевича.

Больше всего на слушателей действовала последняя деталь этой страшной истории: когда подоспела подмога, братья со своих сучьев камнем повалились вниз, к счастью, уже не на волчьи клыки, а на руки спасителей.

Вместе с тем хищность волка осознавалась мною несколько притупленно. Быть может, острота восприятия снижалась тем, что убитые волки лежали у нас в московском доме в холодных сенях по нескольку дней, дожидаясь отправки в мастерскую по выделке шкур и поделки чучел. Бегая через сени во двор то за дровами, то за керосином в чулан – для быстроты операции, чаще всего босиком, – приходилось наступать необутой ногой прямо на промерзлое брюхо лежащего волка. Попирая поверженного хищника голой мальчишеской ступней, я подсознательно недооценивал злую силу жизни.

В год рассказанной истории, еще в самом начале осеннего сезона Московское общество охоты охватил спортивный ажиотаж. На очереди стоял двухтысячный волк. Подсчитывали количество волков, недостающих до юбилейной цифры. Прогнозировали возможную дату банкета по этому поводу. Называли вероятных лауреатов «двухтысячного», главным образом из числа московских богачей, купцов, фабрикантов, промышленников.

С каждым днем нарастал спортивный азарт вокруг «двухтысячного». Этой теме дань отдавали все в доме.

Я не сомневался, что егерем-лауреатом будет отец. Но кто будет лауреатом-стрелком? Ведь от этого зависело благополучие семьи.

Несмотря на то что братья Старостины были знаменитые егеря, приглашались на организацию охоты на волков по придворному протоколу, жалованье они получали весьма скромное от Московского общества охоты. Хотя оно и было, как обязательно добавлял дядя Митя – «имени императора Александра II», – заработок егерей от этого не увеличивался и сбережений никаких иметь не позволял.

Общество предоставило братьям ссуду на постройку маленького дома на Пресненском валу. Задолженность еще не была погашена. Предстоящий зимний сезон с его юбилейным волком многое обещал: убьет волка Прохоров – гора с плеч! О волках, один из которых рыскал еще со своей стаей в брянских или тамбовских лесах, не подозревая о собственной значимости, без конца говорилось в домах, клубах и ресторанах столицы.

По нескольку раз в день звонили к нам по домашнему телефону члены клуба, директора-распорядители – Б. Д. Востряков и в особенности Б. М. Новиков. Уточняли достоверность поступающих с мест телеграмм, писем и сообщений, присланных с нарочным, о наличии волков в той или иной местности.

Запись желающих принять участие в данной охоте регулировалась распорядительным комитетом, в зависимости от количества номеров, которое определял егерь, ведущий розыск и подготовку охоты в определенном лесном районе.

Дядя Митя и отец, еще по чернотропу, разъехались на розыски. Это значит, опять подвывать волков, обследовать местность, где они будут обнаружены, привадить их к наиболее удобному и изученному участку леса, для чего нужно купить у живодера прирезанную лошадь и положить в намеченном месте. Убедиться, что волки повадились на приваду, и, наконец, как можно точнее определить их количество. Непростое это дело: волки ходят по лесу нога в ногу, оставляя за собой на снегу как бы прометанную стежку. По глубине и ширине следа и устанавливают егеря число голов в стае.

Дядя Митя держал курс на угодья мультимиллионера П. И. Харитоненко. Известный сахарозаводчик ни с кем, кроме него, не охотился.

Удача обещала егерю крупный куш в виде так называемых наградных непосредственно от стрелка, если ему на мушку попадет именно «двухтысячный». Размер денежного приза по условиям конкурса устанавливался самим лауреатом. Официальное небольшое награждение от правления общества в счет не шло. Главное упование было на тугую мошну богачей. В кулуарных разговорах денежные тузы охотничьего мира – братья-мануфактуристы Сергей, Владимир и Александр Рябовы, Владимир и Алексей Грибовы, Павел Харитоненко и их ровня – называли такие суммы, что егеря говорили о них шепотом. Но всем было известно, что Павел Иванович Харитоненко в горячке клубного застольного спора выпалил: «Десять тысяч не пожалею». Эта фраза стала сакраментальной в егерских предзимних обсуждениях охоты на «двухтысячного».

Отец вынужденно держал сторону своего кума, главы мануфактурной фирмы «Братья Грибовы» – Алексея Назаровича. Ресторанный завсегдатай, оплачивавший стол за ночной кутеж по тысяче рублей, в трезвом виде не больно раскошеливался. В пьяном угаре настоятельно напросившийся крестить меня: «Ты что, Петр, Грибова обидеть хочешь?» – он, на страх матери, чуть не уронил новорожденного у купели. Так что надеяться на моего крестного-миллионера в случае успеха дела особо не приходилось. Правда, говорили, будто бы и он похвастался, что от Харитоненко не отстанет. Так или иначе, но не считаться с ним было нельзя. Большой вес среди московских богатеев, да к тому же необузданный нрав кутилы, обеспечивали ему место для участия в любой охоте.

Крестный приехал к нам на собственном автомобиле, шумливо и покровительственно оповестил отца: «Так я с тобой, Петр, на двухтысячного – помни!» – и огромный, статью и всем обликом похожий на Шаляпина с кустодиевского портрета, в шубе с бобровым воротником шалью, нараспашку, выгромоздился из дому и, заломив на затылок меховую шапку-«боярку», укатил, оставив впечатление, что наша маленькая столовая стала как будто больше.

Финишировал он плохо. Его красавица жена сенсационно покончила с собой вместе с влюбленным в нее молодым человеком. Крестный загулял. Разбил, скача на тройке, насмерть крестьянку. Был привлечен к суду, но откупился. И вскорости умер в одночасье за обеденным столом, протянув руку за бокалом с вином.

Пока же он был в числе претендентов на успех в охоте за «двухтысячным» не без шансов, потому что отменно стрелял из своего великолепного штуцера.

Был еще один член общества, постоянно ездивший с отцом. Он занимал особое место в общественных кругах Москвы. Инженер по образованию, из хорошо обеспеченной семьи, Василий Васильевич Прохоров входил в число первых русских авиаторов. Он летал на собственном самолете, затрачивая большие средства на ремонт и восстановление своего аппарата, кажется, типа «Фарман». Нередко он заезжал к нам забинтованный после очередной аварии. В нашей столовой висел подаренный им снимок с надписью «И в Сибири люди жить привыкают»… На фото – разбитый летательный аппарат вверх колесами, рядом стоит Прохоров и его коллеги по воздушному спорту, авиаторы Ефимов и француз Пэгу.

Вспоминая об этом, отчетливее представляешь, какой огромный путь отделяет тебя от тех событий. Улыбающийся Прохоров около скапотировавшего аппарата. Наши отцы смотрели со страхом на это происшествие. Сейчас я улыбаюсь так же, как Прохоров на фото шестьдесят лет назад. Потому что понимаю: «Фарман» тогда летал со скоростью до сорока километров в час. Надпись на снимке была оправданной: «Сибирь» ассоциировалась с понятиями – гибельный край, дремучая тайга, лютые морозы, каторга. Сейчас такое представление о Сибири сегодняшней молодежи покажется неправдоподобным.

Прохоров всегда вызывал у меня чувство восхищения. Сильный, смелый, он отличался от верхушки московских богачей, к которым принадлежал, простотой обхождения с людьми. Господа – члены общества обычно с повелительными интонациями в голосе обращались к егерям на «ты» – «Петр», «Дмитрий», «Кирсан», «Фрол», – Василий Васильевич же называл егерей по имени и отчеству, дружелюбно здороваясь за руку.

Среди членов общества охоты он не был популярен. Бывали случаи, когда какой-нибудь из снобов, увидев в числе записавшихся на охоту фамилию Прохорова, надменно заявлял: «Демократ тоже едет, нам не по дороге»… – и от охоты отказывался.

В своей замечательной книге «О людях, о театре, о себе» В. В. Шверубович очень верно пишет, вспоминая о Прохорове, дружившем с Василием Ивановичем Качаловым: «…Это был человек огромного темперамента, жизнерадостности и жизнелюбия. Физически он был могуч, здоров и вынослив почти нечеловечески. В него стреляли в упор, он получил несколько ран, они зажили. На самой заре авиации он приобрел во Франции самолет, научился летать на нем и разбился при этом сам, пролежал несколько месяцев – и полетел снова, и снова разбился. Чуть не утонул, так как пролежал под обломками самолета, рухнувшего в реку, несколько часов в воде, и… снова летал, как только оправился. Он был охотником. У нас были чучела убитых им огромного волка, рыси, шкура медведя…»

Василий Васильевич был широкий человек, деньги тратил легко и после революции, оставшись без средств, в уныние не впал. Как известный персонаж пьесы Погодина, стал на Арбате торговать пирожными домашнего изготовления, а в дальнейшем благодаря своим знаниям и энергии занял должность инженера в ВСНХ.

В те же времена, о которых я вспоминаю, он был в силе и рассматривался егерями заманчивым участником предстоящей юбилейной охоты. Отец видел в нем будущего лауреата конкурса на двухтысячного волка, не сомневаясь при этом, что Василий Васильевич поедет добывать приз именно с ним.

Когда пришла депеша (так называли тогда телеграмму) от Максима Евсеича, «волки приважены приезжайте», отец, прочитав, усмехнулся, досказав: «мы вас завсегда примем очень хладнокровно», и довольный стал собираться в дорогу.

Выезду на охоту всегда предшествовала серьезная подготовка. Проверялись, при нужде ремонтировались, широкие охотничьи лыжи, ходовая часть которых была по всей длине подбита лосиной шкурой, ворсом по ходу охотника – чтобы в гору лыжи не соскальзывали. К паголенкам валенок пристегивались надшивки из драпа, крепившиеся сверху у пояса, на случай глубокого лесного снега. Заряжались картечью патроны. Возлагалась работа и на младшее поколение: распутывание бечевки с красными флажками и аккуратная увязка флажков в огромные мотки, удобные для развешивания в лесу при окружении волчьего выводка. Длина такой бечевы с флажками, пришитыми к ней на расстоянии полутора аршин один от другого (с собственным размером флажка вершков двенадцать в длину да восемь-десять в ширину), составляла много сотен погонных саженей.

Волк что бык – красного цвета не переносит, только с той разницей, что быка красный цвет злит и он атакует его бескомпромиссно, волка же красный цвет пугает и он от него трусливо бежит.

И того и другого человек побеждает, используя его природную слабость. Бык, изможденный в борьбе с призрачными врагами – красным плащом тореадоров и мулетой матадора, валится замертво от удара шпаги. Волк, трусливо убегающий от красного флажка, падает, сраженный наповал выстрелом из штуцера. И коррида, и охота требуют профессионального мастерства и тщательной подготовки.

Впоследствии, собираясь в поездку на какое-нибудь ответственное соревнование по футболу и готовя спортивные доспехи, я всегда буду испытывать чувство взволнованной озабоченности, вызванное сознанием причастности к важному событию. Это, видно, отголоски детства, когда вместе со своими братьями я распутывал бечеву с красными флажками, готовя западню для лобастых хищников с пушистыми хвостами, которые чуть не съели моего отца и дядю Митю.

Перед отъездом на охоту, будучи уверен в ее благополучном исходе, отец (после семейного совета) пошел на огромный расход: призаняв денег, купил матери сак – предмет мечты модниц того времени. Саком называлось каракулевое полупальто, сшитое в талию. Законодательницей фасона считалась известная баронесса Корф, первой появившаяся на собачьей выставке в модном саке. Покупку привезли домой, ввиду торжественности мероприятия, на извозчике. Отец расплачивался с «Ванькой», а мать уже несла через двор в лубочном коробе, напоминающем футляр гитары, драгоценную ношу, сияюще улыбаясь и не замечая от радости уставившихся в окно домочадцев, с нетерпением ожидавших возвращения родителей из магазина.

– Привезли, сак привезли! – слышалось в доме искреннее ликование, еще более возросшее, когда мать вышла в обнове для обозрения. В каракулевом полупальто, купленном у «Мюра», как сокращенно называли москвичи самый большой универсальный магазин по фамилии хозяев-французов «Мюра и Мерилиза», ныне ЦУМ, она выглядела весьма элегантно. Одобрение было всеобщее.

Лишь один дядя Митя иронически произнес: «Баронесса!»

Отец, словно оправдываясь в затратах, превышающих возможности семейного бюджета – «облава-то – восемь ртов», – похваливал покупку и, подбодряюще похлопав смущенную мать по плечу, отшучивался: «А чем мы хуже баронов-то? На волков небось вместе ездим». Он явно рассчитывал на успех в конкурсе. Волк, мол, все покроет.

Отец таки обложил выводок волков как раз в том квартале, где отсиживался со старшим братом на сосне. На этот раз красные флажки вкруговую опоясали хищников. Куда ни ткнутся – везде заслон.

Депешами были оповещены господа охотники. Предполагался гон семи-восьми голов. Соответственно было рассчитано и количество «номеров», то есть мест, где расставлялись стрелки.

К обозначенному дню охоты выяснилось, что безудержно «загудел» по ресторанам крестный Грибов. Еще не вышел из больницы после очередной аварии Прохоров. На забронированные для них номера никто приехать не успел. Но к крайнему разочарованию отца появился Моржковский. Тот самый Моржковский, о скупости которого ходили в охотничьем мире анекдоты.

Каким-то образом он сумел втиснуться именно на охоту, готовившуюся отцом. Невзрачный, сухощавый, с лисьей физиономией, этот господин расплачивался с «облавой» сам, не доверяя егерям, причем торговался с крестьянским людом до изнеможения, «до гроша».

Именно он первым и уложил наповал матерого волка, по которому кто-то «спуделял» с мертвой дистанции. Такова уж была воля случая, или судьба, как хочешь, так и определяй.

В довершение к этому дядя Митя, охотившийся с Харитоненко и тоже добывший «своего» волка, опоздал всего на два часа с уведомлением о состоявшемся отстреле.

Жены ждали результатов этого волнующего дня с большим нервным напряжением, но по отсутствию депеш от мужей чуяли недоброе. По тем временам хозяйкам наводить справки о результатах охоты с участием их мужей считалось неделикатным. И несмотря на то что егеря наутро прибыли «с полем», бросив убитых волков в сенях московского дома, по лицам егерей было видно, что с вопросами надо повременить.

Звание лауреата двухтысячного волка присудили Моржковскому.

Призрачные надежды, что скопидом Моржковский вдруг высоко оценит старания егеря – «не такая же он свинья», – рухнули, как карточный домик. Моржковский отвалил отцу в запечатанном конверте пятьдесят целковых, большую часть из которых надо было заплатить живодеру Назарке за купленных у него на приваду лошадей, съеденных волками.

– За пуговицы не хватит заплатить, – мимоходом заметил дядя Митя, намекая на каракулевый сак.

А матерый лобастый волк, задубевший от мороза, лежал в наших холодных сенях и ждал отправки по указанию лауреата «двухтысячного» в мастерскую для выделки из него чучела.

Отец не скрывал досады, озабоченный проблемой сака, вдруг обернувшейся угрозой финансового краха для семейного бюджета. Возвращать его обратно было зазорно. Самолюбие не позволяло. Мать не рада была дорогой обновке. Допуская возможность возврата сака в магазин, она не только не надевала его, но и руками боялась трогать. И теперь, поглядывая на висящий в гардеробе сак, вздыхала, приговаривая, что уж лучше бы его совсем и не было.

Юбилейные торжества закончились большим банкетом в ресторане «Метрополь». На огромном снимке, врученном на память и отцу, за накрытыми буквой «П» столами на сто персон во фраках, смокингах, визитках, сюртуках сидят члены общества с правлением в центре, а на председательском месте восседает Моржковский. После долгих препирательств он согласился внести деньги распорядителю вечера за участие в банкете, но выговорил себе право занять центральное место за столом.

Егеря шеренгой стоят сзади стола за спинами членов правления. Отец не любил этот снимок. На вопрос, почему он стоит, а не сидит, коротко отвечал: «Каждый на своем месте».

Многое уходит из памяти, может быть, и более серьезное, важное, но все, что связано с этим юбилейным волком, сохранилось в ней зримо и отчетливо.

До этого события все казалось просто. В моем восприятии действительности никаких неясностей не возникало: отец – знаменитый егерь, самый главный охотник, он и победил всех – лежит ведь в сенях двухтысячный волк. А в доме уныние. Раздражительность отца, за малейшую шалость – грозное: «Встань в угол!» Не такое уж это легкое наказание для мальчишки, когда стоишь за дверью в углу, носом упираясь в стенку, а братья в это время собираются на каток; выдавить же из себя: «Па, прости, я больше не буду» – не позволяет ребячья амбиция.

Одним словом, назревший в доме экономический кризис давал о себе знать во всем. В заборных книжках мясника Золотова и бакалейщика Иванова, которые отпускали нам продукты в долг, записи «за мясо», «за масло», «за сахар» заметно сократились. Мать скрупулезно, до единой копейки, подсчитывала расходы за день. Стали дольше сумерничать: «керосин даром не дают». А впереди весна с немалыми расходами на переезд в деревню.

Материальные дела нашей семьи поправились с помощью Василия Васильевича Прохорова. Он приехал к нам домой, выйдя из больницы после очередной аварии своего биплана. Сверкал белозубой улыбкой, приглаживал копну серебристых волос, разобранных на косой пробор, и, энергично потирая руки ладонь о ладонь в предвкушении испытать радость, просил отца организовать охоту на волков.

– Пэгу тоже поедет, – многозначительно подмигивая, говорил он. – Это тебе, Петр Иванович, не какой-нибудь Моржковский.

Французский спортсмен-авиатор, приезжавший в Россию перед империалистической войной, «ас», как говорили тогда, удивлял москвичей на Ходынском поле мастерством высшего пилотажа. Его небесные виражи, спады и взлеты по прямой вызывали восхищение многочисленных зрителей. «Бекас, чистый бекас!» – восклицал дядя Митя, придя домой после выхода всей семьей по приглашению Прохорова, «на полеты воздухоплавателей».

Вскоре охота состоялась и была вполне успешной. «С полем» возвратился в Москву Прохоров. Убитые волки и лисы, по заведенному порядку, лежали в сенях и ждали дальнейшей процедуры – выделки шкур или поделки чучел.

«Своего» волка взял и Пэгу. Над этим курьезом всегда весело смеялись, когда вспоминали про охоту с французским гостем.

Волк вывалился из леса прямо на номер авиатора. Он целит, нажимает собачку, а выстрела нет. «Думаю – осечка», – рассказывал отец, уточняя, что он в этот момент стоял для страховки за спиной основного стрелка. Когда уже больше ни мгновения медлить было нельзя, отец выстрелил из своего ружья и сразил волка наповал. Радости Пэгу не было границ. Он пребывал в уверенности, что волка настиг его выстрел из второго ствола. Отец в лицах показывал, как охотник, с размаха бросив ружье в снег, кинулся к волку, воздев руки к небу, и с криком: «Браво, Пэгу» стал весело приплясывать вокруг добычи, аплодируя сам себе за одержанную победу.

Отец поднял ружье француза и, сняв цевье, взглянул в излом: стволы блистали первозданным сиянием – ружье перед охотой не было заряжено.

Василий Васильевич с присущим ему тактом привел мотивы, вручая отцу крупную сумму наградных за организацию «охоты с Пэгу», подчеркнув: «Это, Петр Иванович, за «двухтысячного».

Пэгу увез в Париж выделанную шкуру «своего» волка. А несколько позже Прохоров вручил отцу присланное из Франции двуствольное, штучное, и потому особенно дорогое, ружье центрального боя одной из лучших европейских фирм «Голянд-Голянд». Разглядывая подарок Пэгу, дядя Митя убежденно сказал: «Француз комедию ломал: он наверняка знал, что волка ты, Петр, уложил».

Вопрос так и остался неразгаданным: знал Пэгу или не знал, что не он убил волка. Но так или иначе, а именно эта охота сняла проблему сака. Мать перестала говорить «пропади он пропадом» и на масляной неделе впервые отправилась в нем в манеж на Моховой, на одно из модных развлечений всей Москвы того времени – собачью выставку…

Эти невыдуманные истории из своеобразного быта егерей-псковичей удержались в памяти до сего дня. Раз запомнились, значит, чем-то были поучительны. Так мне кажется. Потому что, уйдя впоследствии с головой в мир футбола, я вдруг иногда сквозь шум трибун и стук мяча слышал лай Джинала и подвывание «двухтысячного».

Я уже говорил, что на футбольную орбиту вышел не сразу. Со свойственной молодости пытливостью искал удачи во многих видах спорта. Участвовал в соревнованиях по лыжам, легкой атлетике, боксу, теннису, пинг-понгу и нигде чемпионских лавров не снискал. Футбол постепенно вытеснил другие виды спорта, оставив место только хоккею.

До середины тридцатых годов многие видные футболисты играли в хоккей. Летом – кожаный мяч, зимой – плетеный. Ленинградцы Михаил Бутусов, Павел Батырев, Модест Колотушкин, Владимир Воног, Петр Филиппов, Валентин Федоров, москвичи Михаил Якушин, Сергей Ильин, Серафим Кривоносов, Павел Коротков, Аркадий Чернышев входили в составы сборных команд Ленинграда и Москвы по обоим видам спорта. Николай, Александр и я тоже на протяжении многих лет входили в составы сборных команд Москвы и зимой и летом.

Однако футбол к началу розыгрыша клубного чемпионата страны не оставил универсалам времени для хоккея. Узкая специализация стала неизбежным требованием большого спорта. В былые времена лыжи и легкая атлетика, велосипед и коньки были родственными видами, поскольку многие чемпионы и рекордсмены совмещали выступления на беговой дорожке стадиона – летом и на лыжне – зимой или соответственно на треке и на ледяной дорожке катка.

Теперь сезонных видов не стало. Футбол тоже стал круглогодичным и совместительство с хоккеем упразднилось. Возник вопрос о заполнении зимнего времени, о поддержании спортивной формы. Для всех видов спорта я считал основой успеха в предстоящем старте – быть в хорошем физическом состоянии.

Но какими средствами осуществляется классическая формула «В здоровом теле – здоровый дух»? Я искал ответа, наблюдая за тренировками братьев Знаменских, Николая Королева, Ивана Аниканова и других видных спартаковских спортсменов. Средства применялись самые различные и в их многообразии плутали футболисты, отыскивая свою систему тренировок.

В этом отношении конный спорт мне всегда представлялся видом соревнований, где можно получить ответ на вопросы, связанные с подготовкой организма к высшим испытаниям на выносливость.