Я в степени n

Староверов Александр Викторович

Часть 2. Темный день

 

 

Утро красит нежным светом…

…Светает. Какое глупое литературное слово. Но «становится светлее» – длинно, а «рассветает» – заезженно и излишне оптимистично. Не под настроение.

Ночь почти закончилась. Шебуршится Славка в своей комнате. Скоро встанет и сонный, бедняга, пойдет в школу. Анька звенит тарелками на кухне – готовит ему завтрак. Они спали, для них новый день, для них светает. А у меня в голове темнеет, и день у меня опять старый. Похмелье достигло своего апогея, незаметно выдавив хмель из организма. У них светает, у меня – темнеет. Зря мучился. Ну, вспомнил… Ну, почувствовал… А что толку? Анька гусеницей меня полюбила, с бабочкой ей оказалось душно, уползти, улететь ей захотелось от бабочки, молотком ее размозжить. Неизвестно, правда, как ей с гусеницей бы жилось. А может, и хорошо: шесть соток за сто километров, огородик, дачка, ипотека, иномарка в кредит, шашлычки, радость по поводу обретения Крыма, забитый и вечно виноватый муж… Зато не душно.

Не знаю, я ничего не знаю. Догадываюсь только, что мне самому с собой душно. Не очень-то понравилось мне бабочкой грозной порхать… А иначе зачем несколько лет назад я забил на весь этот Квиддич в восходящих бюджетных потоках? Зачем писать начал?

Темнеет… Непонятно ничего. Да, по-честному все вспомнил, разобрал себя по косточкам, не пощадил. Действительно в черный день моего взросления так чувствовал – «равные, свободные, родственные животные в неродственном свободном мире». Только фигня все это! Когда через пять лет маме делали операцию на сердце, семь часов подряд молился, все деньги был готов отдать, весь свой в кавычках успех, лишь бы жива осталась. А через месяц снова «равные, свободные, родственные животные». Закружила жизнь в бессмысленном бесконечном вальсе, где жестким нужно быть, отдавливать ноги партнерам и партнершам, иначе тебе отдавят. И ритм держать. Раз, два, три… Раз, два, три… Атлант расправил плечи и танцует вальс. Ох, лучше не попадать под танцующего Атланта. Затопчет. Со стороны – красивое зрелище, а если разобраться – ерунда. Обыкновенная ницшеанская ерунда. Ницше, кстати, в конце жизни с ума сошел и умер, говорят, от сифилиса. Так кончают сверхчеловеки. Потому что с годами ритм, звучащий внутри, меняется. Вместо раз, два, три – не так, так, так… а потом – не то, то, то… И умираешь, сходишь с ума, и новые Атланты приходят на твое место.

Темнеет… Глаза слипаются, думать становится тяжело, да и не о чем. Ничего интересного дальше не было. Одним словом описать можно: крутился. Приходил поздно, уходил рано, искал, рыскал, сканировал пространство, общался с малоприятными людьми, бухал, боялся. Рвал и урвал… Ого, стихи почти получились, «Евгений Онегин» наших дней, а больше и не добавишь. Крутился… Анька воспитывала дочку – я крутился. Как дети маленькие растут, увидел, только когда сын родился, и то не сразу. С дочкой подружился в двенадцать лет – почти как дед с моей матерью. Но он-то хоть в тюрьме сидел. А я? Тоже тюрьма своего рода, крутящаяся с бешеной скоростью тюрьма.

Любопытно, что пока крутился – Аньку все устраивало. Никаких скандалов – все правильно, по-человечески: мужик за мамонтами гоняется, баба поддерживает огонь в домашнем очаге. А как только замедляться стал – равновесие и нарушилось. Но полюбила она меня малоподвижной гусеницей, я ясно помню… Возможно, это просто нереально – бабочке снова гусеницей стать? Крыльями железными нужно бабочке махать, и чем быстрее – тем лучше. Но я не хочу, а точнее – не могу. И бабочкой быть не могу, и гусеницей. Можно я буду собакой, или кашалотом, или слоником?

Темнеет… Запутался я. Бабочки, гусеницы, кашалоты, собаки, Анька, Женька, Славка, бабушка и дедушка, отец и мать – кружатся в моей бедной, раскалывающейся от похмелья голове. Какой быстрый и завораживающий танец. Сливаются все краски, превращаются в черный цвет, и закрываются глаза, делая цвет еще темнее. Темнеет… За окном светает, а у меня – темнеет. Меня засыпает этой темнотой, и я засыпаю тоже.

* * *

…Проход через среднюю зону, пас нападающему, удар и… Шайба после щелчка, громыхая, несется по льду в нижний левый угол ворот. Но вдруг… Не долетев до ворот полметра, она останавливается и начинает звонить. Как телефон. Только громче. Что же это такое? Да как это?..

Я открываю глаза и вижу ногу Аньки в дверях спальни. От ноги на меня по зеркальному паркету из красного дерева летит трубка радиотелефона «Панасоник». Летит и звонит. Красиво: белая трубка на темно-вишневом фоне, звонит, переливается весело-синими огоньками и крутится вокруг своей оси. «Надо запатентовать изобретение, – думаю я. – Светящаяся музыкальная шайба и хоккей в полной темноте – лишь игроки, клюшки да рамки ворот излучают холодный кислотный свет. Красиво невероятно. И, возможно, денежно».

Телефон перестает вращаться и останавливается ровно у моей свисающей с кровати руки. Точна Анька, ей бы в НХЛ играть. Научилась за годы жизни с чудовищем скупым жестом выражать свое отношение, но не переходя границу – точно в руку, чтобы не спровоцировать скандал, чтобы не заставили телефон из-под кровати вытаскивать. Молодец!

Я подбираю телефон и в изумлении снова роняю его на пол. Что?! 8.30 утра? Она что, обалдела совсем? Будить меня с похмелья в 8.30 утра? Специально, что ли? Мстит так? Да всему миру, а ей прежде всего известно, что я последние несколько лет раньше двенадцати не встаю. Пишу я по ночам, вдохновение на меня снисходит. Темные тексты рождаются в темное время суток. Ну если из-за ерунды разбудила… Пожалеет, что на свет родилась.

– Который сейчас час? – на всякий случай, и на всякий случай недовольным голосом, спрашиваю я.

– Полдевятого.

– Так какого черта?!.

– Это Сережа звонит. Три раза звонил уже – говорит, что очень срочно.

Сережа – это мой младший партнер по так называемому бизнесу. Если Сережа в полдевятого звонит мне на домашний телефон, значит, небо рухнуло на землю. Я так ему и сказал, когда работать вместе начали: «Рухнет небо на землю – звони в любое время, а до тех пор раньше двенадцати не беспокой». Значит, рухнуло. Серега – парень ответственный: позвонил – значит, рухнуло. Можно даже в окошко не смотреть – гарантия стопроцентная.

Мне становится страшно. Я отвык… Уже года три-четыре небо на землю не рушилось. Опасливо, как будто она горячая, прикладываю трубку телефона к уху и осторожно говорю:

– Але…

– Я из туалета звоню, – шепчет Серега еле слышно.

– Запор? – так же шепотом пробую шутить я.

– Обыск, – совершенно серьезно и даже трагически отвечает Сережа. – У меня в туалете, где трубы, телефон спрятан, с левой симкой.

«От жены шифруется, любовнице из туалета звонит», – догадываюсь я, и тут же, детонируя затаившееся похмелье, в голове взрывается другая мысль: «Какой, на хрен, обыск? Я же на пенсии, мы ничего такого не делаем. На пенсии я…»

– Какой обыск? Мы ничего такого не делаем, – шепчу удивленно, повторяя вслух вопрос-детонатор.

– Такой, с ОМОНом в масках, – прогнозируемо тихо взрывается Серега. – И следак привет от Петра Валерьяновича какого-то передает. Из твоих, наверное, чиновников. Говорил я тебе: не связывайся с чинушами. Сколько раз просил?

Ох уж мне эти могучие, расправившие плечи атланты! Когда все хорошо – солнце своими плечами закрывают, гоголем по земле ходят. А как прижмет чуть – «говорил я тебе…». С кем еще связываться в нашей стране, как не с чиновниками? У кого здесь еще бабки есть?

Когда за четыре года Серега на свои пятнадцать процентов от прибыли купил квартиру в центре Москвы и домик на Кипре, он молчал, а сейчас укоряет меня трагическим шепотом из туалета. Ладно.

– Воду спусти, – довольно громко велю я ему в трубку.

– Что? – забыв от шока понизить голос, спрашивает Сергей.

– Спусти воду, воняет.

– А как ты дога… – он обрывает себя на полуслове, прекращает истерить и быстро, виновато посвистывая от усердия, шепчет:

– Прости, прости, ты прав, конечно, прости, пожалуйста…

Я для Сереги – авторитет, бабочка со стальными крыльями, в которую он стремится превратиться с моей помощью. Во-первых, я на десять лет старше и примерно во столько же раз богаче. Во-вторых, я один из редких мерзавцев, осуществивших вековечную мечту русского народа – лежать на печи и ни хрена не делать. «А ну-ка, сани, везите сами!» Санями он чувствует, естественно, себя, но надеется поменяться когда-нибудь с ездоком позицией. Хороший парень. Нет, правда хороший! Из лучших. По-мелкому не кинет, по-крупному не догадается как. Я его подобрал лет шесть назад, когда стал готовиться к пенсии. Молодой, шустрый риелтор, с зачатками интеллекта в глазах и огромным желанием хапнуть денег. Но не орел: печень не выклюет без крайней необходимости, да и по необходимости не сумеет. «Годится, – подумал я тогда. – Такой парень годится в младшие партнеры и управляющие моим маленьким пенсионным фондом. В яблочко, прямое попадание». И подобрал. А вот теперь у него обыск. Царь Мидас превращал все, к чему прикасался, в золото, а я, видимо, – в дерьмо. На Серегу еще давить не начали, да и не за что давить, если честно. А он уже обосрался в прямом и переносном смысле. Сидит на толчке в панике, ищет поводы, чтобы меня сдать. Надо поддержать его, что ли…

– Не ссы, – говорю ему преувеличенно бодро, – точнее, не сри, или – чего ты там делаешь? В общем, набери побольше воздуха, заткни все свои отверстия и сиди так молча.

Я заливисто, громоподобно смеюсь. Не потому, что хочу унизить Серегу. Просто это входит в программу бизнес-психотерапии для экстремальных ситуаций. Если альфа-самец веселится, чморит наложивших в штаны сотрудников – значит, он все еще альфа. Все разрулит, все решит, ничего страшного не происходит, значит. Я эту науку еще двадцать лет назад прошел, когда банк, где я работал, накрывался. Накрылся он в результате, но до последнего сотрудники благоговели и были верны своему хамящему боссу, пока он в Америку не сбежал с остатками кассы. Все, кроме меня. Я тогда уже в боссы метил и многое понимал.

…Ох, заиграли медные трубы, и вздрогнула старая полковая кляча, приосанилась, вздыбила поредевшую гриву и пошла скакать аллюром, счастливая… Старая полковая кляча – это я. Адреналина мне не хватало, вот чего! Отсюда и самокопания эти бесконечные. Есть проблема – будем решать. И решим. И отведаем кубок хмельного вина на радостях. И жизнь приобретет совсем другие краски.

– У тебя дома документы какие-нибудь есть? – спрашиваю я возбужденно Серегу.

– Нет, все в офисе, ты же знаешь.

– А компьютер?

– В офисе вчера оставил. Я к девушке ехал, вот и подумал…

– Ты почаще, Сереж, баб навещай и денег на них не жалей – они удачу приносят. Видишь, как все удачно сложилось? А все из-за баб. Значит, будем действовать так: я сейчас позвоню нашим, скажу, чтобы на работу сегодня не приходили, от греха подальше. Пошлю только кого-нибудь одного – пусть компьютеры и документы вывезет, тоже от греха. Ты – директор нашей конторы, но бояться тебе нечего. У нас все по-белому: налоги платим, клиенты рассчитываются исключительно безналом. Да ты лучше меня знаешь. Или косорезил чего-нибудь по-тихому, а?

– Витя, да ты что, да я копейки…

– Верю, пошутил так просто. С Петром Валерьяновичем я разберусь, есть ресурсы. Сегодня надеюсь разобраться или завтра максимум. В сущности, нет никаких проблем. Скорее недопонимание, кросс-культурные различия, если ты понимаешь, о чем я. Понимаешь?

– Это когда негр с китайцем не могут договориться?

– Примерно, но только хуже. Негр с китайцем договорятся в конце концов, а вот бизнесмен с чиновником… Но тоже можно, ресурсы, как я говорил, есть. И последнее: скажи, что было написано в постановлении на обыск?

– В каком?

– Ну в том, что тебе следак предъявил.

– Ой, а я и не прочел до конца! Не помню… Типа, вы проходите свидетелем по какому-то делу, разрешение прокуратуры на следственные действия по месту жительства, еще чего-то…

– Эх ты, шляпа, молодой ишшо, необстрелянный. Ладно, как с толчка слезешь, еще раз у следователя постановление попроси. Гарантирую, ничего касающегося нас в уголовном деле, по которому ты проходишь свидетелем, нет. Незаконное использование программного обеспечения, переход улицы в неположенном месте, браконьерский отстрел амурских тигров – все что угодно, только не про нас. Так что не переживай, выпей, расслабься и получай удовольствие. И такой опыт в жизни необходим. На всякий случай пришлю к тебе своего адвоката. Короче, мне вопрос решать надо, я побежал. А ты позвони, когда все закончится. Понял?

– Витя, спасибо тебе огромное, вот прям от сердца отлегло. Поговорил – и легче стало.

– Со мной говори, а с остальными – больше помалкивай, особенно со следователями. И имей в виду: обыск будет продолжаться минимум часа четыре, а то и пять. Хочешь, фильм классный с адвокатом пришлю, на blue ray – посмотреть успеешь, отвлечешься.

– Какой фильм?

– «Джентльмены удачи» – с Леоновым и Крамаровым, про тюрьму. Тебе пригодится – ха, ха, ха! Ладно, шучу. Держись там, вечером позвоню. А фильм все-таки посмотри – помогает.

Я кладу разогревшуюся от разговора телефонную трубку на кровать и поднимаю голову. В дверях стоит Анька. Плохо… Слышала всё. Сейчас начнется…

– Какой же ты все-таки, Витя, урод! – говорит она, разворачивается и, презрительно покачивая обтянутым домашним халатиком задом, уходит. Как ей только удается вот так презрительно покачивать? Вот мне лицо нужно, чтобы эмоции выражать. Ей – хватает и зада. Хотя, если бы у меня был такой зад, вся жизнь, может быть, по-другому сложилась бы…

Я пытаюсь бодриться, хохмлю мысленно, но мне все равно обидно. Очень. Во второй половине нашей совместной жизни у Аньки появилась одна дико раздражающая меня особенность. Как только на моем горизонте появляются первые признаки неприятностей, она умудряется поссориться со мной вдрызг. Из-за ерунды, из-за мелочи какой-нибудь. Пролитый кофе, выкуренная в туалете тайком сигарета – все что угодно. Но всегда с неумолимой точностью. Именно когда проблемы на горизонте возникают. Часто это происходит за некоторое время до проблем. Она чувствует, она предугадывает: скоро может понадобиться ее моральная поддержка, и обрубает даже потенциальную возможность такой поддержки в зародыше. Я стал бояться наших скандалов. Скандал – проблемы, скандал – проблемы… Только идиот не заметит связи.

Однажды вечером она вся в слезах, сложив молитвенно руки на груди, сказала: «Витя, ты очень плохой человек, чудовищный! Но я люблю тебя и поэтому завтра пойду в церковь молиться за твое здоровье, чтобы Бог тебя простил». Утром я попал с приступом панкреатита в больницу. Чуть не сдох там. Да, видимо, сильно я ее достал на всех уровнях бытия. И на тонких энергетических тоже. Нет, я не верю в колдовство, сглаз и порчу. А в интуицию верю. Чувствует она меня, что ли, как там в «Место встречи изменить нельзя»? – «Баба, она сердцем чует». Чует и бунтует инстинктивно, потому что душно ей со мной жить. Проветриться, найти любовника не позволяет совесть и, может быть, остатки любви. А жить – душно. Вот и бунтует. Я привык уже к этому. Научился справляться с проблемами сам. С черного дня моего взросления не нужна мне поддержка – сам кого хочешь поддержу, если понадобится. Серегу, например, сегодня поддержал. Несколько странным способом, но поддержал. А жена моя не поняла, и я снова для нее урод. Да черт с ней, с дурой. Я спал сегодня два часа, я вспоминал неприятные эпизоды своей жизни, пытался разобраться и понять, у меня похмелье жуткое, мне проблемы надо решать, в конце концов! «Черт с ней, – говорю я сам себе вслух, – промолчу!» И не могу молчать. Как всегда, не могу молчать. Анька умеет задеть меня за живое, за то живое, что еще осталось…

Я бегу на кухню, дергаю ее за плечо, разворачиваю к себе и ору:

– А почему я урод на этот раз? Нет, ты мне скажи, почему я урод?

Наступает момент ее торжества. Она достучалась до меня, вывела из себя, заставила впасть в ярость. Это ее маленькая месть за то, что я – всесильный и непобедимый, управляющий ее жизнью, стесняющий ее свободу, контролирующий и душащий ее, охреневший мужлан – живу с ней рядом.

– Потому что ты – каток, асфальтоукладчик, – с наслаждением, презрительно улыбаясь, отвечает она. – Ты ломаешь всех, подминаешь под себя, унижаешь и издеваешься. Ну как же – самый умный, самый сильный, а остальные – ничтожества, черви земляные. У человека обыск, и это ты его втянул в свои вонючие игры, а сам супермена из себя разыгрываешь. Давить, давить, давить, чтобы пикнуть никто не смел. А ведь это ты – ничтожество! Тебя все ненавидят, с тобой общаться не хотят. Только из-за денег, когда деньги делать надо, тогда да, асфальтоукладчики пригодятся. А без денег… Никому ты, Витя, без денег не нужен.

– А тебе? – спрашиваю я ее неожиданно и сразу жалею об этом: ведь ответит, ответит же… И как жить дальше после ее ответа – непонятно.

Анька приближает свое сияющее от счастья, вдохновенное лицо и, очень четко выговаривая буквы, отвечает:

– А мне, Витя, ты и с деньгами не нужен. Ушел бы ты от меня, а?

Ну хоть не сказала, что без денег не гожусь, можно как-то жить. Но все равно обидела. Тонко, расчетливо. Мол, другим для денег, а мне и с деньгами нелюб. Поумнела, тварь, живя со мной. Научилась.

В такие моменты я всегда вспоминаю бессмертную строку из басни Сергея Владимировича Михалкова: «…а сало русское едят». Я даже вижу, как это нежное, сочащееся влагой русское сало едят неблагодарные, чавкающие твари, вроде моей жены Аньки. И во мне закипает ненависть. Ни разу в жизни я не упрекнул ее, что она живет на мои деньги, что ни дня не работала, ни часа. Это нормально, в принципе, так и должно быть: ее работа – воспитывать детей и делать мне хорошо. Но если не делает она, не ценит своей райской жизни, не понимает, что я всю ночь не ее обвинял, а себя, что я из-за нее, только из-за нее бабочкой страшной стал с железными крыльями!.. Если она этого не понимает, то я скажу. Первый раз за двадцать один год скажу! Но скажу так, чтобы запомнила, чтобы ночью в холодном поту от страха просыпалась…

Я набираю в легкие побольше воздуха, но тут раздается телефонный звонок. Несколько раз уже так было: готовился ей сказать страшные, унизительные и для меня, и для нее слова, почти срывались они с языка, но всегда что-то мешало. В этот раз – телефонный звонок. Видимо, после этих слов кончится все у нас. Вот Вселенная и сопротивляется. Несказанные слова булькают у меня внутри, голова разрывается от похмелья и накатившего приступа гипертонии, язык противно сохнет. Я пять лет уже на таблетках от давления живу. Да кого это интересует? Уж не Аньку, во всяком случае.

Я беру трубку и от злости ору дурным голосом:

– Але, але, але, вашу мать, говорите наконец!

– Это снова я, – раздается из трубки блеющий шепоток Сереги.

– Ну и фигли ты звонишь?!

– Я боюсь, Витя… Мне следователь сказал, что если я не дам на тебя показания, он изменит мой статус со свидетеля на обвиняемого. Что мне делать, Витя?

– А ты суть обвинений в постановлении об обыске прочел?

– Прочел, – совсем в ужасе блеет Сережа. – Там какой-то обман дольщиков при строительстве жилого комплекса в Капотне.

– А, ну тогда давай, – ору я в бешенстве, – разрешаю, давай показания! Так и напиши, что я главный обманщик дольщиков в Капотне, заманил их туда обманом, отнял деньги и бросил умирать, дыша выбросами Московского НПЗ. Давай, пиши, я разрешаю, бумага все стерпит. Я, правда, не знаю, где эта Капотня находится, я даже не был никогда там, кажется. Но ты давай – пиши! Раз следователь просит, то пиши!

– Но ведь это же бред, я не могу такой бред…

– Раз не можешь – чего звонишь? Делом займись, засранец ты этакий, бухни, курни, фильм посмотри, как засранцев и стукачей в тюрьме опускают. Тебе пригодится, я думаю…

– Но я думал…

– А ты не думай, Сережа! Не получается у тебя думать. Вот приедет адвокат и будет за тебя думать. Достал ты меня сегодня уже. Простое дело – послать разводящего тебя следователя к черту и дождаться приезда адвоката, и с тем справиться не можешь! Ты чего, маленький?

– Прости, прости, я что-то действительно не сообразил. Я все понял, глупость какая-то, бред, наваждение. Слушай, Вить, только… только, может, ты сам следователю всё объяснишь? А то боязно мне чего-то…

Всё, я не могу больше этого слышать! И этому человеку я отдавал пятнадцать процентов от прибыли с моих денег и связей?! Господи, какой же я дебил, да этот гад меня поимел, домик на Кипре построил за мой счет, квартиру… Все, все кругом сволочи, все поиметь меня хотят! – от злости я со всей дури швыряю телефон в стену, он разбивается и засыпает кухонный стол осколками.

– Вот-вот… Вот об этом я и говорила. Понял теперь? – комментирует гибель «Панасоника» Анька. – Урод ты, самый натуральный охамевший урод и быдло. Теперь понял?

На этот раз мне становится душно. Это так несправедливо. И объяснять бесполезно, пересказывать слова Сереги. Не поверит. Я для нее навсегда урод и быдло, что бы ни сделал. Бесполезно, всё бесполезно… Все мои похмельные страдания и попытки наладить нашу с ней жизнь не стоят и ломаного гроша. Я не знаю, что делать. Есть распространенное мнение, что все так живут – мучаются, скандалят, не понимают друг друга, и снова мучаются, и снова скандалят. Есть даже мнение, что по-другому не бывает в принципе. Может, стоит принять к сведению это мнение и жить дальше? Но ведь бывает, я точно знаю, что бывает… Видимо, пришло все-таки время вспомнить Мусю и Славика. Это тяжело. Вот на их фоне мы с Анькой – действительно полные уроды. Неприятно чувствовать себя уродом, но иначе нельзя. Замкнутый круг иначе и полная безнадега.

Бабушка и дедушка – моя точка отсчета, моя ватерлиния. Весь мир и я находимся гораздо ниже ее, погруженные в мутную водичку мелких забот и сиюминутных желаний. Тем не менее периодически необходимо осознавать свое место во Вселенной. Свое скромное и неприглядное место.

С раннего детства меня очень интересовало их прошлое. Я слушал разговоры, задавал вопросы, иногда они отвечали, о чем-то я догадывался сам. В конце концов разговоры, ответы на вопросы и догадки перемешались у меня в голове, и их жизнь сложилась в единое целое. Нечто вроде эпической голливудской саги, наподобие легендарного фильма «Однажды в Америке» с Робертом Де Ниро в главной роли. Наверняка их реальная судьба была еще ужаснее и прекраснее, но и то, что я представлял, заставляло прибегать к опасным воспоминаниям редко и с крайней осторожностью. Слишком сильное это было лекарство.

Настало время. Пусть я почувствую себя ничтожеством. Но настало время и не остается другого выхода. Пора узнать, где я на самом деле нахожусь в истинной системе координат. Не там, где деньги по оси икс и самомнение с понтами по оси игрек, а там, где просто любовь и просто смерть, и человеческая жизнь в их точке пересечения.

Я смотрю на Аньку и не знаю, что мне делать. Смотрю, смотрю и вспоминаю…

 

Прошлое

В декабре знаменитого тридцать седьмого года в седьмой класс старой московской школы на Воздвиженке, где учился Славик, зашла новенькая. Учительница ее представила:

– Дети, это Маруся Блуфштейн, ее родители переехали из Киева. С сегодняшнего дня она будет учиться с нами.

Славик на новенькую даже не посмотрел. Он сидел на последней парте и увлеченно играл с соседом в фантики. В классе установилась необычная тишина, а он все пытался, негромко хлопая ладонью по столу, перевернуть неподдающийся фантик. Пытался, пока сосед не ткнул его больно локтем в бок и не прошептал горячо на ухо:

– Славик, глянь!

Славик глянул и пропал навсегда. Муся тоже удивленно посмотрела на хулигана, играющего в фантики посреди урока. Славик позорно покраснел и закашлялся.

– Вячеслав, вы в каких эмпиреях витаете? – строго спросила учительница. – Это школа все-таки. Или вам нехорошо?

– Мне хорошо, – глупо, но честно ответил Славик. – А это кто?

Он потянулся обеими руками к стоящей у доски Мусе. Как будто он ребенок маленький, а она – мамка долгожданная, вернувшаяся с работы. Очень смешно получилось. Класс заржал, а Муся, довольная произведенным ею феерическим эффектом, проследовала на указанное ей место.

Это, конечно, реконструкция. Дед, например, утверждал, что он, лишь мельком взглянув на новенькую, продолжил спокойно играть в фантики. Новенькая же, напротив, покраснела от его короткого взгляда и даже глупо чихнула, пораженная его суровой мальчишеской красотой.

Бабушка только смеялась в ответ:

– Да ты тогда, дурачок, со стула чуть не свалился от счастья. Бормотал что-то невразумительное – молился, наверное. Совсем ты, папка, старый стал, склероз у тебя, что ли, начинается?

Дед горячился, говорил, что нет, он точно помнит – продолжил спокойно играть и даже выиграл у соседа по парте замечательный фантик от карамельки. Там еще лебедь такой смешной был нарисован, с оранжевым клювом.

Бабушка смеялась и целовала постаревшего Славика в проплешину на голове. А ему нравилось, и в восемьдесят лет млел он от своей Мусечки, хитрил, доказывал:

– Лапки еще у лебедя были коричневые… В этом и весь юмор – лапки коричневые, а клюв оранжевый.

Муся только громче смеялась и опять его целовала.

…Но тогда, зимой тридцать восьмого года, до поцелуев было еще далеко. Впервые влюбившийся Славик не понимал, что с ним происходит. Новенькая, Маруся Блуфштейн из Киева, повсюду преследовала его. Не в реальности, а в мечтах. Но это было еще хуже. Он делал уроки и вместо легко дающихся ему математических формул видел в учебнике ее мягкие, как бы светящиеся изнутри каштановые волосы. Зашвырнув бесполезные книжки под кровать, он шел на каток – развеяться, а там его встречали удивительные, цвета спелой сливы глаза Маруси. Он, известный на всю Воздвиженку конькобежец, не мог проехать по льду и десяти метров – спотыкался, падал, расшибал нос и колени. Разбивался о следящие за ним глаза, тонул в них, пропадал… Пытался изгнать видение – и не мог.

Славик пугался, ему казалось, что он сходит с ума. Жил себе не тужил, был главарем местной шпаны по кличке Егоза, учился при этом лучше всех в классе. И на тебе – здравствуйте, не ждали! Какая-то Маруся Блуфштейн… Как человек с огромным и негнущимся стержнем внутри, Славик решил сопротивляться. Он дергал Мусю за косички, обзывал ее и всячески третировал. Настоящий советский человек не бежит от опасности, а принимает открытый и честный бой. Если нужно, он даже погибает в бою, но открыто и честно. Погибнуть у Славика не получилось, ничего у него не получилось. Чем больше он издевался над Марусей, тем больше она его преследовала в воображении. Коварная новенькая пробралась даже в сны. И там она вытворяла такое… Он не сдавался, стиснув зубы, еще ожесточеннее глумился над девчонкой. Бил ее портфелем, подкладывал кнопки на стул…

В конце концов Марусе надоело терпеть издевательства, и однажды на перемене, при всем классе, она насмешливо спросила:

– Влюбился, что ли? Так и скажи. Чего дурью маешься?

Страшные слова были произнесены вслух. Обидный и смертельный диагноз поставлен. Весь класс, затаив дыхание, ждал ответа Славика. Сейчас легендарный главарь хулиганов ее отбреет, сейчас он отчебучит такое… мало не покажется. Пауза не затягивалась, а натягивалась, как кожа на барабан. До звона, до хруста… И лопнула! Славик медленно опустил голову и, сильно покраснев, прошептал:

– Влюбился… А что, влюбиться нельзя?

Кто-то злорадно хмыкнул, но тут же подавился смехом. С него станется, с этого Славика, наваляет еще – бывали случаи. Опять стало тихо. Теперь все ждали ответа Маруси. Она не спешила, держала паузу не хуже знаменитых мхатовских звезд. Уже в четырнадцать лет она была женщиной до мозга костей. Что все звезды мира по сравнению с женской природой? Мусор – не более.

Муся молчала долго. И чем дольше она молчала, тем меньше становился Славик. Лилипут с маленькими, пылающими красными ушками перед гигантской королевой. И только когда Славик почти исчез, Маруся без тени иронии, совершенно серьезно и даже сочувственно ответила:

– Почему нельзя? Можно влюбиться. Ты же человек? Люди влюбляются, им можно. Только прекрати вести себя как обезьяна. Обезьянам нельзя. Понял?

Славик покорно и пристыженно кивнул.

– Ну, а если понял – лови! – крикнула Муся, швырнула Славику портфель, не дожидаясь, пока он его поймает, развернулась и не оглядываясь пошла по коридору. Славик поймал, замер на пару секунд, а после радостно и гордо побежал за своей будущей женой и моей будущей бабушкой.

Муся оттопталась на нем по полной! Два года он был у нее в рабстве: таскал портфель, делал за нее уроки, прислуживал и унижался. При этом она не подпускала его близко. Все разговоры о чувствах немедленно пресекала. Милостиво разрешала служить, но не больше. Чего только Славик не делал, однажды даже нырнул в холодную апрельскую Москву-реку за унесенной ветром Мусиной шляпкой. И был забран в милицию, между прочим. Вместо «спасибо» на следующий день Муся заявила ему, что он – клинический идиот и безмозглая обезьяна.

Отчаявшись, дед тайно бросил школу и поступил в артиллерийское училище. Только ради формы – уж больно красивая форма была у юных курсантов. Все девчонки от нее млели. Получив форму и надраив черные хромовые сапоги до блеска, Славик гордо заявился к Мусе домой. Она в это время мыла пол в коридоре коммуналки. Увидев новоявленного курсанта, надутым павлином вышагивающего по невысохшим доскам, она так отходила его грязной тряпкой, что форма пришла в полную негодность. Дед ее, конечно, простил, но как бы условно-досрочно. До самой смерти он вспоминал тот случай с обидой…

– Ну ладно, я сглупил, выпендриться хотел. Но форму-то зачем? Такая форма была, сапоги, сукно, пуговицы, эх…

* * *

Ранним утром 22 июня 1941 года, отгуляв выпускной вечер в школе, Славик и Муся первый раз поцеловались. Днем по радио объявили, что началась война. Славику было шестнадцать с половиной лет, Мусе в июле должно было исполниться семнадцать. Дед, конечно же, сразу побежал в военкомат врать, что ему уже восемнадцать. Он хорошо подготовился. Выждал неделю, отпустил жидкую бороденку, переправил в метрике год рождения. Могло и прокатить, в бардаке первых дней войны и не такое прокатывало. Но его отец, мой прадед Никанор, своим большим и тяжелым старообрядческим сердцем почуял неладное. Выследил сына, поймал прямо в кабинете у военкома, взял за ухо и молча отвел домой. Всю дорогу Славик умолял отца отпустить его на войну. Никанор, будучи бывшим нэпманом и человеком дела, многословием не отличался. Лишь у самых дверей в подъезд, убедившись, что их никто не слышит, он зло прошипел:

– Хватит болтать, дурак, документы я у тебя забираю. Увижу около военкомата, сам пришибу. Гитлеру пулю не придется тратить. Разговор окончен. – И для верности отвесил сыну подзатыльник.

Без документов в Красную армию не брали. Один раз Славика прямо из военкомата сплавили в милицию. Очень уж подозрительный парень. Хочет на фронт, а про документы лепечет что-то невразумительное. Пришлось назвать имя и адрес. Отец забрал его из милиции и, придя домой, первый раз в жизни разбил ему своими пудовыми кулаками лицо. Славик не сопротивлялся, только шептал еле слышно, сплевывая кровь:

– Все равно убегу, все равно…

Ну не мог он, здоровый парень и дворовый заводила, сидеть дома, когда страна переживала такое. Смышленому мальчишке, сыну буржуя-контрика и старообрядца, не все нравилось в окружающей действительности. Но какое это сейчас имеет значение, если вот оно, абсолютное и однозначное, не поддающееся сомнению зло – фашизм. И потом, они первые начали… Для правильного московского дворового пацана последний аргумент, как ни странно, имел решающее значение. Он бы убежал раньше, изобретательный и пытливый ум подсказывал сотни способов обойти бюрократические формальности. Удерживала Муся. Их роман был в самом разгаре. Происходил он в основном по ночам на крышах затемненных московских домов, где они дежурили с ведрами песка, засыпая шипящие и искрящиеся зажигательные бомбы. В перерывах между бомбежками они целовались. В перерывах между бомбежками они смотрели на невиданно крупные в темной Москве звезды. В перерывах между бомбежками они разговаривали. Они узнавали друг друга и глупо радовались этим летним ночам, и войне, и бомбам. Потому что это была декорация их первой и единственной, на всю жизнь любви. Какая разница, какая декорация, а хоть и бомбы, хоть и пламя адское. Любовь затмевает все. Муся не хотела его отпускать. Женщины, они всегда практичнее. Она не говорила – не ходи. Она говорила – подожди. Неделю, месяц, полтора. Женщины, они всегда хитрее, особенно когда любят. Идиллия оборвалась в октябре сорок первого. Получив известия о расстрелах на территории оккупированной Украины, Мусин папа записался на фронт добровольцем. Прежде чем уйти на войну, он договорился об эвакуации семьи в Иркутск. Бабушка умоляла Славика ехать с ними. Он не согласился.

– Я уважать себя не буду, понимаешь? – сказал ей. И она грустно, очень по-женски и совсем по-взрослому посмотрев на него, ответила:

– Понимаю.

На вокзале, в суматохе и хаосе проводов, им даже не удалось толком попрощаться. Плакать и целоваться при родителях Мусе было как-то неловко. Буквально только два слова и успели сказать друг другу.

– Я буду тебя ждать, – пообещала Муся.

– Я не умру, – поклялся Славик.

И расстались. И не виделись около четырех лет. И потеряли друг друга в кипящей военной стране. Но обещания сдержали. Она его дождалась, а он не умер.

* * *

Дед принципиально не любил говорить о войне. Информацию приходилось буквально вытягивать из него клещами. Орденов он не носил, на парады не ходил, ветеранскими привилегиями не пользовался. Лишь 9 мая, с утра, вместо завтрака выпивал стакан водки, не закусывал, а занюхивал кусочком черного хлеба и произносил короткий тост:

– За тех, кто остался там.

После весь день Славик был задумчив. Телевизор не смотрел, только концерты песен военной поры слушал. Особенно любил их в исполнении Гурченко. Совсем под старость, прикрыв глаза, пускал под ее голос беззвучные мелкие слезы. Я приставал к нему в детстве: «Дед, расскажи, чего там, как?» Но он только отшучивался или говорил: «В школе расскажут, они лучше знают».

Я не унимался, просил, умолял, стыдил даже, особенно после уроков мира, когда к нам в класс приходили бравые, увешанные медалями ветераны и лихо вещали о штурме Берлина или обороне Москвы. Мол, вот они – настоящие герои, а где твои подвиги?

Он долго терпел. Но однажды, сочтя меня достаточно подросшим для тяжелых разговоров, не выдержал и раздраженно рявкнул:

– Да какие, к черту, подвиги, Вить? Ты убиваешь, тебя убивают. Вот и все подвиги! Страшно это очень… Война – это когда страшно и убивают. Все, точка. Остальное – вранье.

– Нет, подожди, но ведь они фашисты, они на нашу землю пришли.

– Пришли, не спорю, и убивать их нужно было. Но ничего хорошего в этом нет. Я в штыковую, Вить, ходил. Прыгаю к ним в траншею, а там парень – такой же, как и я. Мне восемнадцать, и ему восемнадцать. Мне страшно, и ему страшно. И на нем не написано, что он фашист. Ни рогов, ни хвоста, ни копыт. Может, он и не фашист вовсе? Может, его заставили? При других обстоятельствах вполне мяч с ним гонять могли бы и вообще дружить. А мне его убить надо, а ему – меня… Смотрим друг на друга и все-все друг про друга понимаем. И не решаемся руку поднять первыми. Вдруг сзади ротный орет: «Коли, твою мать! Славик, коли, в бога душу мать!» И я его заколол. Решился. Хороший подвиг, правда, Витя? До сих пор помню его глаза испуганные. Он не решился в меня шмальнуть, а я решился – воткнул ему штык в горло. И кровь его мне глаза залила. Теплая. Знаешь, какая у человека, оказывается, теплая кровь, даже горячая… Вот такой вот подвиг… Мне медальку за него дали. «За отвагу». Правда ведь, Витя, я отважный? Я отважился, а он нет… Точно отважный. Только кто из нас двоих гад и сволочь – я до сих пор понять не могу. Склоняюсь к тому, что я гад, а он – хороший человек, хоть и фашист. Но он мертвый хороший, а я живой плохой. И ты живой поэтому. Что, романтично? Нравится слушать? Так вот, внучок… Вся война из таких подвигов и состояла. Этот еще один из самых невинных… И говорить о войне я могу только с воевавшими людьми. Они понимают. А с детьми о войне нельзя. Не для того я воевал, чтобы дети наши правду такую знали. Но и не для того, чтобы им всякие ряженые ложь сладкую в уши дули. Решишь еще сдуру, что война – это прекрасно, романтично, весело и благородно. Ни хрена! Война – это страшно и глупо, и снова страшно, очень, очень страшно. И лучше от войны люди не становятся. Даже если дело правое, даже если победили. Не может убийца быть лучше неубийцы. В принципе не может.

Через пару месяцев после этого ошеломившего меня разговора я выпытал у Славика некоторые подробности его военной биографии. Далеко не все, но мне, четырнадцатилетнему тогда, наивному пацанчику, и этого хватило. С тех пор военные фильмы я смотрю с большим трудом, а Девятого мая мне почему-то хочется не радоваться, а плакать…

* * *

В конце октября сорок первого дед прибился к колонне добровольцев, отправляющихся на строительство укреплений под Москвой. В основном подростки и старики. Документов уже никто не спрашивал. Не до документов тогда было. Колонны формировались прямо на улице. Подошел, назвал фамилию, сел в кузов грузовика и поехал.

План Славика состоял в том, чтобы подобраться к линии фронта как можно ближе, а там – как повезет. Ему повезло. На второй день танковая дивизия немцев при поддержке авиации прорвала оборону. И добровольцы, вооруженные лопатами, попали в окружение. Первыми погибли старики, потом те, кто не умел быстро бегать. Потом командир части выдал оставшимся гражданским оружие, и они три недели скитались по лесам. За это время Славик научился неплохо стрелять, а бегал он и раньше хорошо. Самый быстрый конькобежец на Воздвиженке.

Из гражданских выжил он один. Из батальона, попавшего в окружение, – еще тринадцать человек. Когда пробились к своим, командир их группы, тертый дядька, воевавший еще в Испании, спросил у Славика, что он собирается делать дальше.

– Воевать, конечно же, – ответил тот.

– Ну да, – согласился командир, – не к мамке же тебе на кухню после этого. Не сможешь…

Славику выдали форму и накормили. Потом провели к особисту в штаб.

– Не ври, – предупредил его командир, – особенно о возрасте. И не ссы, я уже обо всем договорился.

Больше дед никогда не видел своего первого командира. Прямо из штаба его направили в лейтенантскую школу НКВД под Ленинградом. Девятимесячный ускоренный курс. Пожалел его тертый дядька – в учебку направил, спасти хотел несмышленого пацана. Как лучше хотел. Так Славик оказался в блокадном Ленинграде.

* * *

Дед рассказал мне о блокаде в день своего восьмидесятилетия, незадолго до смерти. Я решил устроить ему праздник. Снял зал в пафосном и дорогом ресторане, позвал немногочисленных родственников и доживающих свой век стариков-друзей. Хороший вечер получился. Немного грустный, но хороший. Старики, робея от окружающей роскоши, сначала неловко прилипли к спинкам удобных кресел, а потом ничего – разошлись. Выпили, стали вспоминать смешные случаи из уходящей жизни. И чем больше они веселились, тем больше я погружался в тоску. Мне стало вдруг очевидно, что пройдет еще несколько месяцев или лет – и они уйдут навсегда. Не хотелось в это верить, а не верить не моглось.

Чтобы окончательно не раскиснуть, я втихаря выдул бутылку «Чиваса». Последние гости уехали около двенадцати. Я оплатил счет, администратор спросил, завернуть ли нам оставшуюся еду.

– Да ну, к черту, – пьяно и лениво ответил я, – выбросите лучше.

– Нет! – заорал дед.

Это был шок. Он не то что не орал никогда, он голос никогда не повышал. Даже в Лужниках, куда брал меня в детстве на матчи обожаемого им «Спартака».

Я удивленно посмотрел на деда. Он медленно подошел к столу, налил стакан водки, выпил. И уже тихо, обычным своим голосом сказал:

– Нет, заверните. Мы возьмем с собой.

И вот тогда он мне рассказал о блокаде.

Однажды они с напарником патрулировали Невский и решили проверить показавшийся им подозрительным двор. Там к ним подошла странная, явно не в себе, женщина.

– Голубчики, родные, помогите, – увидев их, взмолилась она. – Там, там…

На вопросы женщина вразумительно не отвечала, только тянула их за рукава шинелей в парадное. Они пошли за ней, поднялись наверх и попали в огромную пустую коммунальную квартиру. Женщина провела их в комнату. В углу, у печки-буржуйки грелась закутанная в платки маленькая девочка лет десяти. Женщина, не обращая на нее внимания, проворно скинула с себя одежду, осталась голышом и, словно ожидая каких-то действий, замерла. Славик от удивления чуть не выстрелил.

– Вы чего? – по-детски спросил он. – Вы… зачем?

– У вас есть, я знаю, – ответила она.

– Чего есть?

– Еда, паек. Я знаю, у вас есть. Банка тушенки всего…

– Сбрендила, дура! – догадался, о чем идет речь, более опытный напарник. – Дочки бы постыдилась, тварь!

– Я знаю, есть. Ну пожалуйста, – женщина встала на колени и заплакала: – Ну полбанки, я все сделаю! Мы умираем, я все сделаю. Я умею… Ну, три ложки хотя бы…

Девочка в платках равнодушно грела руки у буржуйки. Было видно, что такая сцена ей не впервой. Ее голая мать подползла к напарнику Славика, обняла его сапоги и продолжила причитать:

– Пожалуйста, умоляю, я все сделаю, я умею… мне тридцать один всего, я хорошо делаю… сахарку отсыпьте, пожалуйста…

Когда-то она была красивой, эта голая женщина. Когда-то, но не сейчас. Старуха обнимала сапоги юного курсанта лейтенантской школы НКВД. Сухая и сморщенная кожа, редкие волосы, во рту не хватало нескольких зубов.

– Пошла вон! – брезгливо пнул ее ногой курсант. – Сейчас в расход пущу тебя, шалава! Поняла, тварь?!

– Я поняла, – не обиделась женщина, утирая выступившую на щеке кровь. – Я все поняла, не кричите. Вы такие молодые, хорошие мальчики… Я поняла, старовата я для вас… Правда, старовата, простите меня… Вы Манечку лучше возьмите – она хорошая, свежая. Вы не смотрите, что она маленькая. Она худая просто. Ей тринадцать скоро будет. Мы уже пробовали, я ее научила… Она хорошо сделает, как раз для вас… Манечка, ну что же ты сидишь? Покажи себя мальчикам…

Манечка оторвала руки от печки, встала и механически, без эмоций начала разматывать многочисленные платки. А когда размотала – ее почти не осталось. Маленькое, тщедушное тельце – ребенок семилетний, не больше. Может, меньше…

Славик и его напарник не могли пошевелиться. Это было чудовищно, этого быть просто не могло, но это было…

– Вот животное! – не выдержал я, прерывая деда. – Дочку, сволочь, не пожалела. Скотина! Пристрелить ее надо было в самом деле.

– Пристрелить… – задумчиво повторил Славик произнесенное мною слово. – Наверное, пристрелить – это выход. И насчет животного ты, Витька, прав. Все мы животные. Голод и холод превращают людей в животных на раз. В своей жизни я видел много и того, и другого. Уж поверь мне. Только кто решает, животное ты уже или еще нет? А я тебе скажу: у кого оружие – тот и решает. Ну людоеды, например, – они уже за гранью, не вернуть, хотя и их жалко. Стреляли не задумываясь. А эти – женщина и девочка, – забытые в холодной коммуналке, посреди страшного, погибающего города, посреди войны, посреди нашего богом проклятого мира… Им жить хотелось, как и всем. Мораль, нравственность – все рушится в таких ситуациях. Ничего не остается, ничего не помогает.

– А как же… – спросил я, и дыхание мое сбилось, – как же вы поступили?

– Как, как… как дураки. Ты пойми: мне семнадцать только исполнилось, а моему напарнику немногим больше. Дети в принципе. Куда нам такие моральные проблемы решать? Мы испугались сильно. Попятились к дверям и просто убежали. И не сказали никому ни слова. Единственное, я в коридоре им свой вещмешок с пайком оставил, а напарник мой потом неделю со мной едой делился. Молча, мы даже не обсуждали ничего. Помню, очень хотелось тогда на передовую. Рапорты мы с ним подали, чтобы рядовыми на фронт отправили. Не отправили.

Дед замолчал, достал из внутреннего кармана пиджака заныканную втайне от Муси сигарету. Закурил. Глаза его слезились – то ли от дыма, то ли… Сентиментальным он стал под старость. Я посмеивался над ним, но в тот раз смеяться не хотелось. Хотелось выкинуть из головы свалившееся на меня знание. Не знать. Не понимать. Даже не слышать об этом. Протестуя непонятно против чего – скорее против самого узнанного только что чудовищного факта, я зло прошипел:

– А все-таки сука мать, прав твой напарник. Дочка не виновата, а мать – сука.

– Да? – как-то странно посмотрел на меня сквозь сигаретный дым Славик. – Хорошо. Тогда я расскажу тебе продолжение. Не хотел говорить, но теперь, извини, придется. Раз мать сука…

…Я увидел их еще один раз. Примерно через месяц, когда дежурил поблизости. Не выходила у меня эта история из головы. Каждый день вспоминал их, голеньких, на все и ко всему готовых. И бегство свое позорное вспоминал. Иногда мне хотелось их пристрелить, как тебе сейчас. Советский человек не должен превращаться в животное. Пусть хоть умрут как люди. Но чаще я хотел застрелиться сам. От тоски, бессилия и позора. Эти две несчастные женщины – маленькая и большая – обрушили все мои дворово-советские принципы. Шлюх следовало презирать, а мать-шлюху, торгующую своей дочкой, следовало пристрелить как взбесившееся животное. Но я не мог, я почему-то не мог. Было в них что-то первородное, чему и название подобрать нельзя. И это что-то полностью оправдывало их. И жалко становилось, и стыдно, но не за них, а за себя скорее… Я мучился, я не мог разобраться.

Однажды все-таки решился и зашел к ним. Дверь в квартиру оказалась открытой. Не от кого прятаться, жильцов в доме почти не осталось. Я тихо стоял в дверях комнаты. Они меня не видели, а я видел… Эх, Витька, я видел одну из самых страшных вещей в своей жизни. Не должен человек видеть такое. А я видел. Внешне все выглядело вполне благопристойно. Мать сидела у буржуйки и жарила на сковородке мясо. Мясо, понимаешь? Даже нам, курсантам школы НКВД, жареного мяса не давали. Максимум – тонкие ниточки тушенки в перловой каше, и то не каждый день. Мясо… Я забыл, как оно выглядит, как оно пахнет. А там был целый кусок на сковородке. Одуряющий сладкий аромат заполнил комнату. У меня закружилась голова, я чуть не потерял сознание. Только через несколько секунд я заметил сидящую на полу маленькую Манечку. Она царапала себе лицо, выдавливала крохотными пальчиками свои глаза и страшно, как взрослая, много и тяжело пожившая баба, выла. Мать не обращала на нее внимания, деловито и сосредоточенно жарила мясо. Мне все стало мгновенно ясно. Будь они прокляты, мои интеллигентские метания! Напридумывал себе: первородное, не первородное… Слизняк я, духу у меня не хватило тварь пристрелить. А эта гадина сотворила со своей девочкой что-то страшное. Подложила ее под таких же, как она, зверей и теперь жарит МЯСО. Утробу свою им набить хочет. Но ничего, сейчас у меня хватит духу. Я шагнул в центр комнаты, вытащил пистолет из кобуры и снял его с предохранителя.

– Что, дрянь! Мяска захотела? – заорал я, наводя пистолет на женщину. – Сейчас получишь, тварь, сейчас я твое мяско свинцом нафарширую! Молись, падла! Кончилась твоя сучья жизнь!

Женщина молчала, смотрела на меня прямо, глаз не отводила. И опять я увидел в ее глазах что-то первородное, и опять жалко ее стало. Задохнувшись от злобы на свою мягкотелость, я начал давить на спусковой крючок. Почему-то он очень тугим стал, не дожимался до конца. А она все смотрела, смотрела… Чтобы потянуть и без того почти застывшее время, я обратился к девочке:

– Не бойся, Манечка, все плохое уже позади. Я тебя в комендатуру отведу, и тебя отправят на Большую землю. Я договорюсь, не бойся! Ты только глаза закрой на минутку, а лучше – отвернись, и все плохое закончится.

Девочка перестала плакать, внимательно смотрела на меня, но глаз не закрывала и не отворачивалась. А я не мог, просто не мог при ней…

– Нет! – вдруг закричала девочка. – Нет, дяденька, нет! Это не то! Не надо! Вот, вот, смотрите! – она подбежала к матери и задрала полу ее халата. – Смотрите, не надо, вот, вот…

На правой ноге женщины набухали кровью какие-то тряпки. Я не понимал ничего, я ничего не хотел понимать, я отказывался верить…

– Вот, вот, дяденька, смотрите. – Манечка сдирала тряпки с ноги матери, пачкала руки в ее крови и быстро, по-птичьи, щебетала:

– Вот, смотрите, это она… это ее… я говорила, я умоляла… она для меня… Я бы умерла, дяденька, лучше, а она не послушалась! Для меня… смотрите…

Я смотрел и не видел. Мозг отказывался обрабатывать информацию. Я комнатой этой холодной стал, городом этим измученным, страной этой израненной. Девочкой этой несчастной и ее падшей, но великой, поднявшейся на великую высоту мамой. И только когда эта грешная, святая новомученица, навсегда ставшая с той минуты и моей матерью, и Родиной, и самым страшным воспоминанием в жизни, только когда она растерянно произнесла:

– Вы не волнуйтесь, я фельдшер, я аккуратно. Ножичком…

Только тогда я понял все до конца, и пистолет выпал из моих рук. И я рухнул перед ней на колени и прижался к ее окровавленным ногам. И заплакал… А она гладила меня по голове и тихонечко шептала:

– Бедный, бедный мальчик. Не надо, все пройдет, это просто война… Не надо, не смотри. Тебе, может, умирать завтра. Пожалуйста, не надо…

В сковородке шипело мясо. На моей спине, уткнувшись мне в затылок, рыдала рано повзрослевшая девочка Маня. А я плакал на коленях у нашей с ней Родины, шлюхи-матери. И мои теплые, соленые слезы разъедали ее страшные раны. А ты говоришь – расстрелять…

Дед закончил свой рассказ. В стакан с моим выпендрежным двадцатиоднолетним «Чивас Роял» громко шлепнулась капля. Славик сам меня учил, что здоровые половозрелые мужчины не плачут ни при каких обстоятельствах. Но это были не слезы. Это была капля человека, выдавленная из меня его великой и ужасной жизнью. Оказывается, она и во мне была, эта капля.

Я посмотрел вниз, на стакан, и одним махом опрокинул в себя этот редчайший коктейль из слез. Помогло. Отпустило. Я взял желтую, с печеной старческой кожей ладонь деда и поцеловал ее. А потом устыдился своего порыва и сделал вид, что не поцеловал, а занюхал виски. А потом я его спросил:

– Сколько лет тебе тогда было, помнишь?

– Помню, – просто ответил он. – Мне было тогда семнадцать лет, четыре месяца и девять дней. 18 марта 1942 года это было. Я все, Витя, помню…

* * *

После блокады был заградотряд НКВД под Сталинградом, расстрелы драпающих от немцев своих, депортация чеченцев, Украина, игры с фашистской разведкой, два месяца в немецкой учебке, орден Красной Звезды. Потом что-то связанное с бандеровцами, Польша, какая-то хитрая и удачная интрига с дезинформацией о времени и месте наступления советских войск, еще один орден и наконец – бои в апреле сорок пятого за Прагу.

В начале лета, уже после войны, в качестве очередного поощрения Славик получил полуторамесячный отпуск на Родину. Пользуясь всесильными корочками и приобретенными оперативными навыками, он быстро разыскал Мусю в Иркутске. Ей во время войны пришлось тоже несладко. Впрочем, как и всем. Но ей чуть тяжелее, чем всем. В 17 лет, в чужом и холодном Иркутске Муся неожиданно оказалась главой немаленькой семьи. Младшим братьям в сорок первом было одиннадцать и восемь. Отец ушел на фронт – мстить за расстрелянных родственников. Мать – добрейшей души и кроткого нрава женщина – к суровым военным реалиям была совершенно не приспособлена. Всю жизнь она прожила за широкой спиной лихого буденновца Исаака Блуфштейна, а когда этой спины не стало – совсем растерялась. Много болела, еще больше плакала. Одной Мусиной рабочей карточки не хватало на прокорм семьи. Находились, конечно, доброхоты, предлагали помощь, продукты и покровительство. Но за помощь нужно было платить, а Муся обещала дождаться Славика. И она скорее бы умерла, чем нарушила свое обещание.

После двенадцатичасовой смены на заводе она до утра обстирывала более удачливых соседей. Спала не больше четырех-пяти часов. Когда становилось совсем невмоготу – шла с братьями на толкучку, воровать. Схема была нехитрая. Невероятной, киношной красоты Муся умеренно флиртовала с тающими от вожделения продавцами, а маленькие братики Илюша и Толик тем временем тырили съестное. Много не брали. Там пару картофелин, здесь одну морковку, в следующем ряду – маленький пучок зелени или кривой огурчик. Хватало ровно чтобы не помереть с голоду. Им везло – ни разу не поймали. С тех пор любимой Мусиной присказкой стало – «Везет тому, кто везет». Она везла, как умела, и ей везло…

Только один раз она чуть не дрогнула. От этого случая в семейном альбоме осталась фотография супермена с квадратной челюстью, в красивой американской военной форме. На обратной стороне фотокарточки еле узнаваемыми русскими буквами было написано: «Май любовь Мусья на вечность. Весь твой Джек».

Он встретил ее зимой на улице. Она шла со смены, закутанная в сто тряпок, ничем не отличаясь от сотен других измученных и усталых женщин. Но даже через сто тряпок, через сибирскую ночь и непроглядную метель он ее рассмотрел. Подошел, коверкая слова, заговорил. Муся хотела его послать, но не смогла. Сил не осталось. За два дня до этой встречи они с матерью получили первую похоронку на отца. Всего похоронок было три. Три раза Исаака тяжело, почти смертельно ранили на фронте, и все три раза почему-то высылали похоронки. Третью они читали смеясь – не верили. А вот в первый раз, зимой сорок второго, было действительно тяжко. Одна, с больной, растерявшейся матерью, с маленькими братьями, падающая с ног от усталости и недосыпа. Любимый отец погиб, любимый Славик – неизвестно, жив ли. Одна, совсем одна в этом страшном и темном зимнем мире. И вдруг – красавец американец, нездешний какой-то, свободный, здоровый, веселый, чудом оказавшийся в холодном Иркутске (Джек привозил на военные заводы станки по ленд-лизу), улыбающийся в свои белейшие американские тридцать два зуба. И сильный. Видно, что сильный, к такому можно прислониться. Защитит.

Не хватило у бабушки сил прогнать его. И понеслось… Видимо, какие-то чувства она к нему испытывала. Раз фотографию сохранила – значит, испытывала. Возможно, она даже его полюбила. Уж не знаю, что она говорила деду, но мне, уже после его смерти, сама, без моих расспросов, поведала об американце. Очень тихо поведала, запинаясь и краснея в свои восемьдесят шесть лет. Закончив рассказ, она помолчала с минуту и совсем шепотом добавила:

– Джек сделал мне предложение… Заваливал едой и подарками. Мы как сыр в масле катались эти три месяца. Братики отъелись, на детей стали похожи. Мать пошла на поправку от штатовских лекарств и витаминов. У меня были лучшие желтые кожаные сапожки в городе. Самые модные. И пальто драповое, с лисицей. До сих пор помню…

Муся снова замолчала, опустила седую, красивую голову в пол и, запинаясь от стыда, продолжила:

– Мы с ним даже целовались… И он мне не был противен… не был… Я сама себе противна была. Целуюсь, а перед глазами Славик стоит… а потом братики, а потом снова Славик. Я почти согласилась. Почти… Бог отвел. Через три месяца пришло письмо из госпиталя, от папы-снайпера. Мол, жив, иду на поправку, разменял вторую сотню проклятой немчуры и надеюсь разменять третью.

Я будто очнулась. Нет, думаю, раз папа жив, значит, и Славик тоже. Я же обещала, они там за меня… а я как шлюха? Нет! Порыдала на плече у Джека, попросила прощения, а подарки его потом сожгла тайком, на помойке. Он хороший был, Джек. Так ничего и не понял, дурачок. А я поняла, все поняла. До сих пор стыдно…

В общем, рассталась бабушка с Джеком и зажила как прежде. Вечный недосып, двенадцатичасовая смена на заводе, голод и рисковые вылазки на толкучку. Она выжила и братьев своих вытянула из войны. И мать. И дождалась, как и обещала, Славика. Он тоже не нарушил клятвы. Не умер – вернулся, нашел ее, не изменил.

Они встретились за несколько часов до ее отъезда из Иркутска. А произошло это так.

Воскресенье. Начало июля, почти середина упоительного, первого после войны мирного лета. Братья играют во дворе, мать пошла на рынок – покупать продукты в дорогу. Они возвращаются домой в Москву. Чемоданы уже собраны и стоят в углу комнаты. На чемоданах лежит желтый треугольник письма. От отца. Его демобилизовали, он возвращается. Решили встретиться в Москве. До поезда несколько часов. Муся не находит себе места. Столько всего связано с этим городом. Она повзрослела здесь. Она здесь выжила. Немыслимо представить, что возвращается на Воздвиженку! Москва-то все та же, и Кремль, и набережные, и Воздвиженка… А вот она – другая. И где, в конце концов, Славик? Больше двух месяцев прошло с окончания войны, а он не объявился. Нет, конечно, жив, конечно… Но, может, нашел себе другую? Бабы сейчас голодные, на самых завалящих мужиков бросаются, на инвалидов… А Славик у нее – красавец. Господи, хоть бы был жив, пусть с другой, пусть забыл, но жив, жив, жив, жив…

Муся оглядывает чистую и пустую без их вещей комнату. Не по себе ей, надо чем-то заняться. Время так быстрее пролетит до поезда, и мысли дурацкие уйдут. Она наполняет водой ведра, берет тряпку и начинает мыть и без того чистый пол. В коридоре слышится шум. Голоса.

– Извините, Блуфштейны в какой комнате?

– Да вот – третья налево.

– А Маруся дома?

– Дома. Пол моет, на дорожку. Повезло вам, уезжают они сегодня.

– Повезло, спасибо.

Голос мужчины знакомый. Почти забытый, другой, едва узнаваемый, но знакомый все-таки и даже родной. Муся боится поверить. Ожесточенно трет тряпкой пол, сердечко ее вываливается из груди. В глазах темнеет, она трет…

Открывается дверь, кто-то входит в комнату. Она не видит кто. Трет пол, боится поднять голову, боится ошибиться. Вошедший гость молчит. Муся делает несколько шагов с тряпкой и утыкается в офицерские сапоги. Они начищены до блеска. Муся видит в них свое отражение. У кого еще могут быть такие блестящие сапоги? Неужели правда? Кончилось все? Или началось? Неужели? Медленно, очень медленно, чтобы не вспугнуть реальность, Муся разгибается и… видит Славика.

Несколько секунд они смотрят друг на друга. Он думает, что она стала еще красивее – невероятно, невозможно красивой! Один шанс из миллиона, что у нее никого нет, что дождалась. Но этот крохотный шанс – больше всех шансов на свете. Больше солнца и луны. Вот такой парадокс получается. Получается, выходит. Он точно знает это.

А Муся думает, что другой человек перед ней стоит – не мальчишка Славик, звезда школы и главный хулиган района, а другой – совсем другой, взрослый, много поживший и многое повидавший мужчина. Вот и прядь седая в волосах, и еще одна, и еще… Она смотрит в глаза незнакомому мужчине и видит там четыре года страха, крови, подлости и героизма. Видит драпающих от танков солдатиков Красной армии, расстрелянных мужчиной под Сталинградом, и ленинградскую мадонну с вырезанным из ноги куском мяса, и депортируемых чеченцев, и немецкого мальчика, заколотого штыком в горло. Она все видит, и увиденное ужасает ее. Но под этим всем она все-таки отыскивает своего Славика. Он там есть, под этим всем, такой же, как раньше. И он ее любит. Поэтому и выжил.

– Опять в сапогах… – растерянно говорит Муся.

– Только не тряпкой и только не форму, – улыбаясь, отвечает незнакомый мужчина. И любимый, прежний Славик окончательно проступает в нем.

Муся падает к нему на грудь и не плачет, а орет бессвязно какие-то слова. Как будто выкричать хочет эти проклятые четыре года, выкинуть их из себя. Забыть. А потом они целуются и падают на мокрый, только что вымытый пол. И все у них там, на полу, происходит. В первый раз. И у нее, и у него…

 

Бизнесмен на пенсии

Я открываю глаза. Точнее, еще не открываю, но уже слышу противный Анькин писк.

– …Ты, охреневшее, раздутое ничтожество, унижаешь людей, телефоны ломаешь, орешь и считаешь себя пупом земли! Совсем на деньгах свихнулся. А я даже хочу, чтобы тебя посадили. Может, в тюрьме что-нибудь поймешь. Хотя вряд ли… Толстокожий ты баран, еще паханом там, гляди, станешь. Это у тебя получится, все данные есть. Но дышать мне без тебя легче будет. Душно мне с тобой, слышишь? Душно…

Я слышу. Контраст между ее злобным писком и воспоминаниями о Мусе и Славике – катастрофический. Она тюрьмы мне желает… А ведь когда бабушка была беременной моей мамой, через год после войны деда посадили. И Муся ждала его с маленьким ребенком на руках, одна в неласковом сталинском мире, жена врага народа… Что она пережила – представить страшно. Что он пережил… Но Муся его дождалась: сначала с войны, потом из лагеря. Она простила ему всё: и убийства хороших людей на войне, и замороженность его долгую, когда он из тюрьмы вернулся. Потому что любила. А эта…

Хорошо. Она добилась своего: не только ей душно, но и мне. Ни секунды не останусь в этом доме! Рядом не могу с ней находиться, дышать не могу, думать не могу. Я наконец-то тебя понял, Анька, но лучше нам от этого не стало, хуже стало. Ты права: нас связывают только дети. Хорошо, разберемся. Но сначала мне надо разобраться с дураком Серегой и слетевшим с катушек Петром Валерьяновичем. А потом я разберусь с тобой, мало тебе не покажется. Но это потом, а сейчас – вон из этого дома! Противно мне здесь, воняет от тебя, от себя воняет, от стен – от всего… С криком «Пошла на хрен, дура!» я убегаю из кухни, одеваюсь за минуту и, не умывшись, не почистив зубы, лохматый и злой, покидаю ненавистную мне отныне квартиру.

* * *

С тех пор как Москва стала лицемерным европейским городом, где запрещают курить в кафе, продают навынос кофе в пластиковых стаканчиках и навязывают велосипеды удивленным горожанам в минус двадцать по Цельсию, моя машина превратилась в остров свободы. Вива, Куба! Вива, бордовый «Кадиллак» – символ рокабили пятидесятых! Дома жена не разрешает курить, в кафе – государство. Обложили, сволочи, со всех сторон, но есть бордовый «Кадиллак» – символ свободы и вольного, бунтарского духа, в нем можно все. Не буржуазный «Мерседес», где, не дай бог, дорогая обивка пропахнет никотином, не гламурный «Порше» с въевшимися кокаиновыми следами на кожаной торпеде, а бордовый «Кадиллак» – мой маленький и осознанный потребительский протест против всеобщего лицемерия. Я сижу в нем, пью кофе из пластикового стаканчика и курю третью сигарету подряд. Успокаиваюсь. Как же меня все достало. Я прошел длинную дорогу, я дополз до промежуточной станции под названием «Счастье не в деньгах». Большинство думает, что она конечная, а она – промежуточная. Старость впереди уже маячит, на горизонте – станция по имени «Главное – здоровье», за спиной остались остановки «Любовь», «Дети», «Дружба». Я нигде не вышел, ни в чем не нашел смысла. Я еду на фейковом блестящем поезде, именуемом жизнью, и подозреваю, что путь мой кончится в загаженном мрачном тупике под названием «Большой разводняк – сортировачная». «Разводняк» – потому что хоть и объявлялось вначале, что поезд следует в Сочи, а прибудет он в Магадан или куда похуже. А «Сортировочная» – потому что все-таки хочется верить, что в конце пути, пусть даже и в тупике, есть тот, кто сортирует пассажиров. Этот буянил, мусорил, загадил поезд и потратил время в дороге, чтобы себя и других сделать хуже. В отстой его, в небытие, на забытый запасной путь. А этот больше молчал, курил нервно в тамбуре, наблюдал, думал. Не додумался, но хоть попытка была, – в депо его. Помоют, подкрасят, переработают, дадут второй шанс. Ох ты, боже мой, люди так жаждут вторых шансов, а выкидывают на помойку даже первые. И я такой же. Такой, как все. Но у меня есть бордовый «Кадиллак» – остров моей личной свободы, где можно сигаретку запивать лошадиными дозами кофе и думать о тщете всего сущего. Эти мысли меня успокаивают, как ни странно, иначе с ума можно сойти от многочисленных предательств и принципиальной невозможности любви. А так хоть мысли выручают. «Всё пройдет, – думаю я, допивая остатки кофе, – пройдет и это. Потому что пройдет всё».

Минут через пятнадцать ставшего уже почти традиционным кофеино-никотинового аутотренинга я ощущаю способность мыслить логически и вспоминаю о своем гибнущем бизнесе. Делаю такие необходимые и немного запоздавшие звонки, предупреждаю сотрудников, чтобы не появлялись сегодня на работе, напрягаю адвоката поехать к обделавшемуся Сереже. Голос мой звучит спокойно и насмешливо, не взаправду все это – приключение, развлекуха посреди серых будней. Самое удивительное, что мне верят, подхихикивают в унисон. Народ наш доверчив и терпелив, но не от доброты и силы, а от растерянности и отсутствия четкой системы координат. Не зная, что такое хорошо и что такое плохо, люди хавают все, чего в них запихивают. А вдруг хорошо, вдруг эта с виду дурно пахнущая какашка и есть райское яблочко, о котором деды рассказывали? Нет? Ну ладно, будем следующую какашку хавать, должно же когда-нибудь повезти…

Меня сильно удивляет неожиданно возникшая глубина обобщений и та серьезность, с которой я отношусь к разруливанию нарисовавшихся проблем. Да… соскучился, видать. Бизнес мой – микроскопический, его и бизнесом-то назвать трудно. Так… рантье решил немного пошалить, чтобы получить прибавку к пенсии.

Откуда вообще могли взяться следователи с ОМОНом? Это ведь денег стоит, и немалых. Вопрос… Я думал, на пенсии такого не бывает, отчасти поэтому к ней и стремился. Первые мысли уйти на заслуженный отдых пришли ко мне лет семь-восемь назад. Я тогда в очередной раз почти все потерял. Не то чтобы в пух и прах разорился – семья даже не почувствовала изменений, – но подкожные запасы просадил вчистую. Есть квартира, дом, машины, есть деньги на полгода-год привычного уровня существования. И все. Нормальная, в общем-то, ситуация, как говорится, жизнь – игра. Случается периодически, не считая того, что со мной это случилось в третий раз за двенадцать лет. Много! Достаточно! – решил я и захотел на пенсию. В тридцать шесть годков захотел… Ну и что? Пушкина, например, в тридцать семь убили. Но захотеть пенсии мало, ее нужно еще заработать, или украсть, или отнять. Короче, как и все в жизни, пенсию пришлось выгрызать у мира зубами прямо из горла. Занятие малоприятное, но мне не привыкать. Не очень для меня сложно челюстями работать. Гораздо сложнее убедить себя, что это нужно делать. Поганое время тогда было: умирал дед, вследствие моей очередной глупости и очередного предательства разваливался проект, которому я посвятил предыдущие четыре года, вдобавок ко всему прибавились первые, но достаточно серьезные проблемы со здоровьем. Хотелось забиться в щель и лежать там тихо. Или устроиться на непыльную работенку и жить как все нормальные люди. У бабочек ведь только крылья железные, сами они довольно хрупкие существа и живут, как правило, гораздо меньше приземленных гусениц.

Убедили меня начать мой четвертый поход за большими бабками два обстоятельства – гипертонический криз с предынсультным состоянием, а также то, что Анька забеременела нашим младшим – сыном Славкой. Его ведь не случайно Славкой назвали. Когда хоронили деда, у могилы, сам не знаю почему, я вдруг сказал: «Если будет когда-нибудь сын – назову Славиком. Слово даю!» Как мы потом подсчитали, Анька забеременела ровно через сорок дней после смерти деда. Ровно через сорок дней. И такое бывает…

Аборта я на этот раз не требовал, поумнел, но страшно мне стало сильно. Папка у будущего наследника практически банкрот и, как сказал мне один уважаемый профессор, богу душу может отдать при малейших нервных перегрузках. Было о чем задуматься… Посреди зимы, чуть ли не первый раз в жизни один, я сорвался и полетел отдыхать в Египет. Все-таки по сравнению с девяносто четвертым годом мой уровень жизни существенно вырос, тогда только на Патриаршие мог позволить себе отойти, прогуляться. А в тот раз – целый Египет. И вообще, все обошлось без излишней экзальтации. Первые три дня я купался, загорал, нырял, осматривал потрясающей красоты коралловый риф… А потом начал думать. Что меня ждет – я представлял очень хорошо. Не мальчишка уже, как в прошлый раз, наивный. Кровь и пот – это самые маленькие и несущественные издержки. Моря, океаны, бездны дерьма, моральные компромиссы на грани фола и, возможно, несколько разрушенных судеб людей, оказавшихся, по несчастью, рядом. А ради чего? Я устал, я болен, мне есть куда отступать, программу минимум выполнил, семья живет в относительном достатке, когда придет время давать образование детям – можно продать дом или квартиру поменять на меньшую. Устроюсь на работу, буду жить обычной жизнью, зато долго… Правда, придется опять гусеницей стать, да и черт с ним, уж лучше гусеницей, но живой, чем мертвой, утонувшей в дерьме бабочкой. Нет, не хочу больше такое переживать, да и необходимости нет вроде…

Не складывалось, не стыковалось… До последнего дня моего недельного отдыха в Египте не складывалось. Ну не мог, хоть убей, я себя убедить еще раз окунуться в пройденные трижды дурно пахнущие воды. Одно дело, когда жрать нечего, а другое…

Вообще у меня довольно странное представление о хорошей жизни. Мои состоятельные друзья считают меня полоумным скрягой, жалеющим денег на естественные в моем положении радости. К машинам я равнодушен, брендовые шмотки и модные гаджеты бесят меня несоответствием цены и качества, по большому счету, мне плевать, на чем спать и из чего есть, длинноногие молоденькие любовницы кажутся мне продолжением члена, неприлично вываливающегося из штанов. Меня интересуют всего несколько вещей, но интересуют они меня по-настоящему. Я желаю ездить, куда захочу, дать детям образование, какое хочу, лечить родственников у самых лучших врачей и жить, по возможности, просторно. Все. Нет, еще люблю вкусные, не понтовые, а вкусные рестораны и хороший алкоголь. Вот теперь точно все. Эпитафия на моей могиле, скорее всего, будет выглядеть так: «Им правило звездное небо над головой, категорический моральный императив внутри, любопытство и чревоугодие». И чтобы ради чревоугодия из этой фразы вычеркнули моральный императив? Нет, оно того не стоит. Ну, буду пить водку вместо виски и жарить шашлыки на даче вместо обжорства в модных заведениях. Подумаешь…

До последнего дня у меня не складывалось, а в последний день на пляже, под зимним нежарким африканским солнышком, возникло слово ПЕНСИЯ. И все сразу встало на свои места.

Я пойду в свой четвертый по счету очередной поход за бабками. Только не очередным он будет, а последним. И поэтому все получится. Последняя битва, лебединая песня старого вояки, я переплыву брассом океан дерьма, я нырну в самые глубокие и вонючие бездны, но я заработаю деньги. Очень много денег, в три раза больше, чем нужно, по моим скромным потребностям, чтобы не думать о них уже больше никогда. Если я сдохну в этом походе – ничего страшного: деньги останутся Аньке и детям. Но я не сдохну. Впереди еще половина жизни, впереди – пенсия и десятки не виденных мною стран, впереди книги, мною еще не написанные, несделанные открытия, не выращенные мною дети, недосмотренные родители и недолюбленная Анька. Впереди ПЕНСИЯ. Ради этого стоит постараться, и я постараюсь. Я захотел, убедил себя. Я сделал самое трудное, наполовину деньги уже лежали у меня в кармане. Оставалось их только взять.

Когда я вернулся из Египта, то сказал переживающей за наше будущее Аньке:

– Не волнуйся, теперь все будет хорошо.

– Ты решил, – спросила она меня с надеждой, – как тогда, в девяносто четвертом, на Патриарших?

– Круче, Аня, – ответил я, – намного тверже и круче. Не квартира и жратва теперь наша цель.

– А что?.. Дом у моря? Нет? Яхта? Самолет?

– Еще круче, – рассмеялся я, обняв и притянув ее к себе. – Наша цель, Аня… Ты не поверишь, но наша цель – пенсия!

Она мне поверила. Хорошо мы с ней тогда жили. Не ругались, не скандалили, дышали полной грудью рядом друг с другом. Не душно нам было вместе. А сейчас… Первые проблемы, кстати, начались с рождением Славки, но… Не хочу об этом сейчас. Разнервничаюсь, распсихуюсь, а мне надо спасать пенсию. Нужно выяснить, почему она оказалась под угрозой. Не бином Ньютона… Дело несложное, только мыслить нужно трезво и вспоминать честно. Разберусь и тогда позвоню офигевшему Петру Валерьяновичу. Но не раньше, чем разберусь. Нельзя раньше, опасно. Я не могу ставить под удар, пожалуй, единственное ценное, что у меня осталось. Свою пенсию.

* * *

Хорошая, надежная пенсия состоит по большей части не из денег, а из удачного их вложения. Заработать денег, в сущности, несложно, по крайней мере для меня. Зарабатывание денег – это филигранная, грязная, неприятная и опасная, но все-таки техника. А вот вложить их в России надежно и надолго – задача практически нерешаемая. Еще в девяносто четвертом году, примерно через месяц после того, как я пришел работать в свой первый банк, я в деталях понял, как устроен в загадочной и непостижимой России загадочный и непостижимый русский бизнес. На самом деле все тривиально: сначала кто-то, самый наглый и шустрый, нахлобучивает государство на астрономическую сумму. Потом другие, не менее наглые и шустрые, нахлобучивают первого примерно на те же деньги. А в конце приходит государство и нахлобучивает всех. Всё! Круг замкнулся и тут же начался по новой. Как работать в таких условиях – довольно ясно. Схема нехитрая, как в казино: урвал – беги, меняй столы почаще, а еще лучше – игры, в которые играешь. Есть надежда, что круг не успеет замкнуться именно на тебе. Но инвестировать в эту карусель способен только безумец.

Оставался еще вариант: вывести деньги на Запад и прикупить там что-нибудь доходное. Эту идею я отмел сразу. Все потому, что на Западе, как это ни противно, работать надо, а не на карусельках кружиться. Русский человек – в том числе и чиновник, и бизнесмен – для работы не приспособлен. Он – для подвига. Берлин взять, в космос полететь, хапнуть денег и отвалить в Ниццу – это пожалуйста, а работают пускай немцы с китайцами. И я, кстати, не исключение.

Скептики утверждают, что задача «и рыбку съесть, и на ель не сесть» не имеет решения. Я по натуре скептик, но несколько раз в жизни встречал людей, которым это удалось. Их опыт вселял оптимизм. Параллельно с марафонским заплывом по смердящему морю российского бизнеса я присматривался к различным активам и долго ничего не мог найти. Нет, попадались иногда интересные варианты, но они противоречили самой идеологии пенсии. Ими нужно было активно управлять. А какая же это пенсия, когда днями и ночами пропадаешь на работе? Хотелось купить что-то, забыть об этом и, тем не менее, получать ежемесячно деньги. И не крупное, чтобы внимание никто не обращал, и доходное, и надежное по возможности. Не получалось… Я уже почти решил, что пенсия в России – это очередная иллюзия. Стал от отчаяния присматриваться к небольшим офисам для сдачи в аренду. Но тут случайно в занюханном риелторском агентстве повстречал своего будущего младшего партнера – Сережу. И он мне рассказал интересные, возродившие надежды на пенсию вещи. Оказывается, маленькие магазинчики, офисы банков и кафешки, во множестве появившиеся в то время на первых этажах домов, – всего лишь бывшие квартиры, переведенные хитрым образом в нежилой фонд. «Вот что значит передвигаться по городу на машине, очевидных вещей не замечаешь, – подумал я тогда. – Ближе к народу надо быть, оно так денежней получается».

Про «хитрый образ перевода» я понял всё на второй минуте разговора. Все известные мне метаморфозы денег и собственности происходили в России именно этим хитрым образом. С одной стороны, квартиры в магазинчики и офисы переделывать было нельзя, а с другой – если очень хочется, если разрешат десяток муниципальных органов власти, в виде исключения, конечно, по острой социальной необходимости магазинчика именно в этом доме, – можно. То есть, в переводе с бюрократического языка на русский, можно без проблем – за соответствующую мзду. В общем, все как обычно. Необычной была только доходность операции. Даже если просто купить уже готовый, переведенный из квартиры магазинчик, он приносил чуть больше банковского депозита. Но, в отличие от депозита, чутко реагировал на инфляцию. В положительном смысле. Но если самому превратить квартиру в магазин – выгода увеличивалась еще в два раза.

Предложенный бизнес соответствовал всем пенсионным критериям. Доходный, необременительный в управлении, малозаметный, просто крошечный магазинчик размером с типовую квартиру в панельном доме. Ну кому это интересно? Однако кто сказал, что магазинчик должен быть один? Вот она, вся Москва, как на ладони передо мной, и домов в ней много. «Попробуй», – сказал я Сереже, выбрал казавшееся мне подходящим место рядом с метро и дал денег. Он попробовал, и получилось. Потом еще раз попробовал, и опять хорошо вышло. Он пробовал и пробовал, и с каждой его удачной попыткой ко мне приближалась моя пенсия, моя свобода. В конце концов, несколько лет назад мы пересеклись с моей пенсией. Это не каждому удается, почти никому, если честно. Мне удалось. Я быстро и с облегчением свернул свое барахтанье в великом океане великих денег и великого дерьма, ушел на покой и стал писать книги. Вот это была моя первая ошибка. И я имею в виду не книги. Ведь знал все: понимал и про крутящуюся карусель, и про принцип «урвал – беги», и про то, что столы и игры в нашей русской рулетке надо менять максимально часто, и про государство, которое рано или поздно приходит и нахлобучивает всех. Все я знал. Но обманул самого себя – поверил в спокойную жизнь на пожаре, крестиком стал вышивать в горящем доме. Русская национальная идея проста и ужасна: «Да гори оно все синим пламенем!» Вот наша идея. Мы против логики, она скучна и неинтересна, мы в ней не видим никакого смысла. Русский человек подспудно чувствует леденящую кровь иррациональность мира и радостно бросается в нее, как в омут с головой. Зачем что-то выгадывать, когда по-любому сдохнем? Хочешь жни, а хочешь куй – все равно получишь… Так давайте же получим его прямо сейчас, чего тянуть-то? Я тоже русский, примесь Мусиной еврейской крови удерживает меня от немедленного осуществления желания спалить все к черту, разрушить свою и окружающих людей жизни. Но забыть с трудом приобретенный опыт, задвинуть логику на задворки подсознания и надеяться неизвестно на что – это всегда пожалуйста. Вместо того чтобы продать удачно переведенные в магазинчики квартиры, зафиксировать прибыль и перескочить на какую-нибудь не менее выгодную тему, я стал вести жизнь европейского рантье. Писал книжки, путешествовал, копался в себе и пытался решить экзистенциальные вопросы бытия. На самом деле экзистенциальный вопрос европейского рантье в Российской Федерации только один, и сформулировал его еще Александр Сергеевич Пушкин (тоже, кстати, рантье): «Догадал же меня бог с моим умом и талантом родиться в России», – бросил упрек Вселенной великий писатель. Я, к сожалению, вовремя не бросил и не сформулировал. И началось…

Сперва босс всех боссов сказал обалдевшему от восторга русскому народу: «Крым ваш». Правда, мало кто расслышал не произнесенное, но явно подразумеваемое продолжение: «А все остальное мое». Я расслышал, но было поздно. Рубль рухнул. Доходы от аренды в долларовом выражении упали в два раза. И странное дело: почти в те же два раза вырос рейтинг босса всех боссов. Внес я посильную лепту в его популярность своими доходами. В отличие от телеболтунов реальное бабло пожертвовал. Даже спасибо никто не сказал. Вместо этого повысили налоги. Потом спад в экономике существенно проредил число арендаторов и понизил ставки аренды. Мой личный вклад в светлое будущее босса всех боссов разбухает на глазах. Зато мое собственное будущее стремительно темнеет. И главное – претензии предъявлять не к кому. Сам виноват. Увидев, что дело с превращением квартир в магазины пошло, я не стал ничего продавать и фиксировать прибыль. Наоборот, я попытался заработать еще больше. Причем без всякого риска, как я думал. Не на свои деньги, а на чужие. Крутился я двадцать лет быстро, кружился на карусели долго, и круг знакомых у меня образовался широкий. Все с бабками, конечно, другие на нашей карусели не удерживаются. И все мечтают о пенсии. Им и стал я предлагать волшебные превращения жилой недвижимости в нежилую. Идея вызвала ажиотаж. Вот что значит точное попадание в менталитет! «А ну-ка, сани, везите сами». Все свои, все люди русские, все мечтают лежать на печи и ни хрена не делать. Так почему на этом не заработать? Тем более всю техническую сторону дела взял на себя Сережа, я только клиентов подгонял… И без всякого риска, все по-белому. Они сами утверждали места и сметы ремонтов, мы только гарантировали получение разрешительной документации и помогали сдать в аренду переведенные в нежилой фонд помещения. За это совершенно официально брали нехилую долю от барышей. Я даже и не думал, что на пенсии можно так здорово зарабатывать. И при этом особенно не работать. Ведь на пенсии же… «И рыбку съел, и на ель взлетел…» Ох, какой я молодец, какой же я самый хитросделанный мальчик на свете. Пятерка мне с плюсом!

Да-а… а еще босса всех боссов в чем-то обвиняю. Мы с ним одной крови, он воистину мой всенародно избранный, народный босс. Он Крым хапнул – не хватило. Большего захотелось – Украину всю, Сирию, черта лысого! Мне тоже показалось мало моей пенсии. Про нас с ним тот же Пушкин хорошо написал: «Не хочу быть царицею, хочу стать владычицей морскою». Финал сказки хорошо известен. В его случае всё чуть сложнее, а в моем – совсем просто. Пришло, как и предполагалось, государство и нахлобучило всех. Несколько месяцев назад московские власти запретили перевод квартир в нежилой фонд.

* * *

Человек, в принципе, очень живучая система. Как самолет, как «Боинг» или «Эйрбас», к примеру. Чтобы с человеком случилась катастрофа, одной ошибки обычно мало. Три как минимум, а то и больше, да из разных областей жизнедеятельности, да еще чтобы дополняли и усугубляли друг друга. Вот тогда…

Я сделал все что мог – наступил на все встречные грабли. Я очень старался и вот теперь сижу курю в своем бордовом «Кадиллаке», за миг до того, чтобы сорваться в штопор. Первое и главное – я поверил в теоретическую возможность пенсии на территории Российской Федерации. В стране, где в среднем на одно поколение приходится, в лучшем случае, две задницы. Революция, репрессии… Революция, репрессии, война… Война, застой, распад страны… Распад страны, дефолт, вставание с колен, санкции и снова война – пока еще небольшая.

Поставив за горящим рулеточным столом на «зеро», я выиграл. И вместо того чтобы быстро отбежать с бабками хотя бы к соседнему, пока не горящему столу, – остался играть дальше. Более того, я стал заманивать за огненный столик дальних и ближних приятелей, в азарте я делал ставки на их деньги, огонь уже пятки лизал, а я все ставил и выигрывал. Но и этого оказалось мало для катастрофы, вдобавок ко всему я еще умудрился взять бабки не у тех людей. Хотя что такое «те люди»? Были среди моих клиентов и бывшие бандиты, и крупные чиновники, и даже один высокопоставленный гаишник. И никаких проблем, несмотря на то, что они зависли со своими не до конца переведенными в нежилой фонд квартирами, потратив кучу денег и не получив никакого результата. Потому что даже самый суровый государственник-силовик четко знает, что государство, которому он служит, в любой момент может объявить шуткой не то что собственные законы, но и саму жизнь сурового государственника. И приятный оборотистый парень Витя тут совсем ни при чем. Мало, что ли, всех кидали? Последний раз год назад публично, по телику, оплакивали тех, кто доллар по 35 рублей купил: мол, дураки они, подешевеет, не делайте, как эти глупые люди. А потом раз – и семьдесят! Вчера собственными ушами в машине по радио услышал, как босс всех боссов сказал, что наша экономика прошла пик дна. Я чуть в кювет не улетел: пик дна… Образ-то какой, поэт, твою мать…

Вообще, какие ко мне могут быть претензии? Как там у Гайдая: «А что, церковь тоже я разрушил?..» Между прочим, я всем все объяснил, и все меня вроде поняли. Никто у них ничего не украл – вот они, квартиры, стоят, записанные на их доверенных лиц, и ремонт из них никуда не денется – все по утвержденной смете, за каждый рубль ответить могу. А то, что один порядок перевода в нежилой фонд аннулировали, а второй не ввели – так введут когда-нибудь. На то оно и государство, чтобы безумствовать, но экономическая логика рано или поздно восторжествует. Ну да, превратились из спекулянтов в инвесторов. Возможно, даже долгосрочных. Бывает… Все равно в конечном итоге в убытке не останутся. Потерпеть надо. Сколько? А я не знаю – может, месяц, а может, пять лет… В России, как известно, нужно жить долго.

Быстрее всех, как ни странно, смирился гаишник. «Вот сволочи, – сказал зло. – Опять накололи! Ладно, будем отбиваться». И пошел яростно названивать подчиненным, орать на них, требовать чего-то. Денег, скорее всего… Уважаю, крепкий мужчина, сопли на кулак наматывать не стал. Принял удар стоически и быстренько начал отбиваться. Гаишники – они вообще в душе либералы и пятая колонна. Любят очень деньги, но действуют строго в парадигме рыночных отношений. Только бывший бандит, а ныне вице-губернатор по культуре и соцзащите в одной из недальних от Москвы областей попробовал разводить рамсы. Мол, обещал, гарантировал – за базар надо отвечать, и слышать ничего не хочу о твоих форс-мажорах. Но я и ему объяснил:

– Послушай, Череп (я знал его с девяностых и поэтому по старой дружбе называл его старой кличкой), – сказал я терпеливо. – Ты, как человек, отвечающий у себя в регионе за культуру, должен быть не чужд философии, а значит, обязан понимать еще древнегреческий постулат, на котором стоит вся логика. Часть не может быть больше целого и, соответственно, не может за целое отвечать и выдавать какие бы то ни было гарантии. Я, как верноподданный гражданин, не могу отвечать за государство. Оно за меня – да, а я за него – нет. Ну, чтобы тебе понятнее было… Вот член у тебя есть, например, – очень важная, ценимая тобой и окружающими часть твоего организма. Но не он за тебя отвечает, а ты – за него. Или наоборот, скажешь?

– Да ты чё? – возмутился Череп. – Рамсы попутал? Я хозяин своего члена!

– Не сомневаюсь, именно это я и хотел сказать. Теперь понял?

– То, что ты член, что ли, понять нужно?

– Ну, в каком-то смысле все мы члены. Ладно, Череп, не придуривайся, я ведь тоже обидеться могу. Понял или нет, скажи?

– Понял, понял, – пробурчал бывший бандит. – Мы, может, и члены, а они полные пи… – дальше последовала непереводимая игра слов, по которой можно отличить истинно русского человека от человека, просто хорошо владеющего русским языком.

Выслушав тираду Черепа, я на всякий случай уточнил:

– Кто они? Кого ты имеешь в виду?

– Понятно кого – власти ваши, московские.

– А сам ты – разве не власть?

– Я – другое дело. И потом, я не московский.

На том и разошлись. Даже бандит понял, даже гаишник вопросов не имел, а Петр Валерьянович, от которого я никогда не ожидал неприятностей, прислал к моему партнеру следователей с обыском. Мне, на самом деле, черную метку прислал. Как же так вышло?

Мы познакомились с ним на дне рождения одного моего приятеля, банкира. Он там чуть ли не самым важным гостем был. Еще бы, чиновник из Московского управления Центрального банка, отвечающий за соблюдение банками противоотмывочного законодательства. Ему стоило только пальцем пошевелить, и почти любой банк на следующий же день лишался лицензии. При этом он оказался довольно приятным дядькой. Виновник торжества посадил нас рядом. Я как бы на пенсии, мне от чиновника ничего не нужно. Авось он расслабится, и общение станет более непринужденным. И потом, он тоже не чужд литературе, как и я, – стишата пописывает, говорят, неплохие.

План сработал. Мы с Петром Валерьяновичем «зацепились языками» и с обоюдным удовольствием, под вискарик, два с лишним часа проболтали о поэзии Серебряного века. Как выяснилось, оба любили футуристов, особенно Бурлюка и Крученых. В конце вечера мы договорились продолжить знакомство – встретиться у него на Рублевке за чашечкой чая, почитать свои и чужие стихи и вообще – сойтись поближе.

– Не так часто встретишь в нашем кругу приличного, образованного человека. Деньги – они, знаете ли, портят, – сказал мне на прощание Петр Валерьянович.

– Знаю, – ответил я и с радостью принял его приглашение.

Прекрасный оказался человек. Тонкий, интеллигентный, с очаровательной немолодой, но очень достойно ведущей себя супругой, с великолепными неглупыми, почти взрослыми детьми. Сын на мехмате МГУ учился, дочка – биолог, только защитила кандидатскую. И стихи он писал правда неплохие. Немного экзальтированные, на мой вкус, в стиле раннего Евтушенко, но тем не менее… А уж как он мог находиться с такими ультралиберальными взглядами в современной российской власти – я вообще не понимал. Эдакий Булат Окуджава, рулящий денежными потоками: «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Идеалы шестидесятых, благородная седина, здравые, человеческие суждения… Хоть он и был на двадцать лет старше – я не чувствовал разницы. Одним словом, приятный, близкий по духу человек. С кем еще делать деньги, как не с близкими по духу людьми?

В России большинство разговоров об искусстве между бизнесменами, как правило, заканчиваются идеей чего-нибудь украсть. А в случае, если бизнесмены очень высокообразованные и духовные люди, – как воспользоваться очередной дыркой в законодательстве и не то чтобы украсть, но протащить через эту дырку максимальное число мешков с золотишком. Мы с Петром Валерьяновичем не были исключением. На второй или третьей встрече он спросил, чем я, собственно, занимаюсь. Я резко, без перехода, соскочив с Серебряного века русской поэзии в золотой век большого хапка, рассказал ему о волшебных превращениях жилого в нежилое, зато очень доходное.

– А не могли бы вы и мне, так сказать, поспособствовать? – стеснительно попросил он.

Ну, конечно же, я мог – поэт поэту никогда не откажет. За какие-то жалкие тридцать процентов от прибыли устрою все в лучшем виде. Петр Валерьянович торговаться не стал, чем убедил меня в своей интеллигентности окончательно. И уж совсем добил, назвав сумму, планируемую для вложений в бизнес. Очень большую, неприличную даже, причем вкладываться он намеревался не по частям, а сразу. Видимо, когда я услышал названную им цифру, у меня настолько увеличились и без того большие глаза, что будущий клиент счел необходимым объясниться.

– Да вы не пугайтесь, Виктор, – сказал он мягко, – я не сумасшедший и не болтун, как вы наверняка подумали. Конечно, это в основном не мои деньги. Откуда у меня столько? Я же на госслужбе. Просто группа товарищей, зная меня как неплохого финансиста, поручила мне управлять их активами. Ребята хорошие, честные, но не простые, как вы понимаете. Недалеко от «Детского мира» работают, на Лубянке. Нет, нет, нет, совершенно нормальные люди, даже не сомневайтесь! Они мне доверяют полностью. Ну, а я, соответственно, вам. Потому что человек вы энергичный, молодой, порядочный, и вообще… Я, грешным делом, наводил о вас справки. Все отзывы максимально положительные. И друзья мои с Лубянки акцептовали вашу кандидатуру для сотрудничества. Да и глаза у вас хорошие, честные. Не может человек с такими глазами обмануть. Но все же прошу учитывать, что я только управляющий, деньги не мои, а ребят с большими звездами на погонах. Я ни в коем случае не пугаю. Вы не думайте, просто для информации, все карты на стол, как говорится…

Я не поверил ни единому его слову. Ага, деньги не его, дом в тысячу метров на Рублевке – тоже не его, и парк автомобилей всех возможных люксовых марок – не его, и подлинники Кандинского на стенах – не его… Конечно, не его! На двоюродную бабушку жены записаны, как у нас водится. Вот она как раз в ФСБ и служит, уборщицей. И вообще, я не встречал в России ни одного инвестора, у которого деньги были бы свои, собственные. В лучшем случае взятые взаймы у каких-то важных и могущественных людей.

Ладно, придется сделать вид, что поверил. Тем более понимаю я Петра Валерьяновича прекрасно. Сам исполняю этот трюк частенько. Усилить у человека ответственность за передаваемые деньги, запугать его таинственными и всемогущими тенями у себя за спиной – это так естественно.

Мы ударили по рукам, и мой младший партнер Сережа лихорадочно принялся осваивать самый большой в его жизни бюджет. Быстро справился: закупил квартиры, забашлял чиновникам переводы в нежилой фонд. Не дожидаясь бумаг, опережающими темпами стал делать ремонты. Денег очень хотел, больших. И я хотел, поторапливал его. Аккурат успели к запрету московских властей на волшебные превращения. И даже тогда я о Петре Валерьяновиче особенно не переживал. Когда поехал объясняться с самым крупным, но и самым спокойным своим клиентом, не успел еще присесть за столик в ресторане, где мы договорились встретиться, как услышал:

– Не надо ничего говорить, Виктор, я все понимаю. Чего хотят, то и воротят, сволочи. Беспредел натуральный.

Приятно все-таки иметь дело с интеллигентным человеком. Минут пятнадцать мы с ним возвышенным слогом телеканала «Дождь» говорили об отсутствии правового государства в России, о том, что институты все разрушены и страна катится в пропасть. И власти наши ее туда только подталкивают своей безумной политикой. В конце разговора Петр Валерьянович с чувством процитировал любимого Мандельштама:

Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны. А где слышно на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца…

Я чуть не расплакался от умиления. Такой человек, такой человек… Такие бабки заморозил, если не потерял навсегда, и так все понимает. Ну почему приличным людям в России всегда не везет? Я понимаю еще – гаишник, Череп… Но ему-то за что?

От стыда мне захотелось поскорее уйти – ведь это я являлся косвенной причиной неприятностей такого хорошего человека. А он меня не отпускал, все читал стихи и проклинал обезумевшие власти. Уже тряся мою руку, стал утешать:

– Да не волнуйтесь вы так, Виктор. Не стоит переживать, наша с вами цель – сохраниться до лучших времен, потому что нам с вами эту страну поднимать, когда все развалится.

«Святой», – подумал я тогда и чуть не перекрестился, а Петр Валерьянович всё не унимался:

– Я вас так понимаю… Порядочный вы человек – вот на себя чужую вину и взваливаете. Но не надо, прошу вас. Я попытаюсь объяснить моим друзьям с Лубянки… Надеюсь, они тоже поймут, они люди нормальные. Лучше бы, конечно, чтобы в ближайшие пару месяцев снова разрешили переводы в нежилое. Как вы думаете, разрешат? А, ладно… К черту, зачем этим голову забивать? Как будет – так и будет. На Лубянке тоже люди работают. Вы, главное, не волнуйтесь…

Слова про Лубянку я в очередной раз пропустил мимо ушей. И у святых бывают слабости. Простительные, впрочем. Непогрешим только Бог.

Меня буквально переполняла благодарность к святому человеку. Я пообещал Петру Валерьяновичу, что как только все восстановится – максимально быстро и без дополнительных расходов доделать работу. И при этом понизил свое вознаграждение с немыслимых тридцати до просто высоких двадцати пяти процентов. Потому что я тоже не сволочь, хорошее отношение к себе ценить умею.

На этой высокой ноте мы расстались, и два месяца он меня не беспокоил. А сегодня утро началось с ОМОНа и обыска у Сережи. Что же случилось? Как святой за шестьдесят дней сумел переквалифицироваться в монстра? Неужели не врал про друзей с Лубянки? Так ведь это даже для них беспредел…

Постойте, постойте… Какой же я идиот… дебил, жадный ублюдок! Деньги мне глаза застлали, повелся на интеллигентную личину и Мандельштама. Откуда у святого дом в тысячу метров на Рублевке? Святые в пещерах живут, в рубищах ходят, на ослах катаются, а не на последней модели «Бентли». Святой-то наш следит в Московском управлении ЦБ за соблюдением противоотмывочного законодательства, противодействует обналу и незаконной утечке капитала за рубеж. А у нас в стране кто за чем следит, кто чему противодействует, тот с этого самого и имеет. Да он не Кандинского на стену повесить может, а «Мону Лизу», если приспичит. И друзья с Лубянки тогда не миф, а самая настоящая трэшовая реальность. Да он сам, наверное… Сейчас, сейчас… Сейчас выясню.

Трясущимися руками, не с первого раза попадая в нужные окошки, я выхожу с телефона в Интернет, забиваю в строку поиска фамилию Петра Валерьяновича и по первой же ссылке попадаю на биографическую справку: «В 1974 году окончил с отличием экономический факультет МГУ имени Ломоносова» – камень с души падает: слава богу, ошибся… Но переведя глаза на строчку ниже, я читаю страшные, подтверждающие мою правоту слова: «С 1975 по 1977 год, по непроверенным данным, проходил обучение в Краснознаменном имени Ю. В. Андропова институте КГБ СССР».

Все, приплыли… Среди конторских попадаются иногда нормальные люди, сам нескольких встречал. Но те, кто крышует обнал, – это смесь отмороженного бандита, охреневшего олигарха и Лаврентия Палыча Берии в одном флаконе. С младых ногтей их учили отыскивать в людях дерьмо, вытягивать его наружу, манипулировать с его помощью разрабатываемыми объектами. Азы вербовки. Всех рыцарей плаща и кинжала во всем мире так учат. Они циники все до единого и твердо верят, что миром правят корысть, похоть и подлость. Может, они и правы. Но, с другой стороны, им все-таки прививаются какие-то идеалы, любовь к родине, патриотизм, чувство своей команды… Одно уравновешивает другое, иначе они работать бы не смогли.

После краха Советского Союза идеалов у конторских почти не осталось, а у тех, кто стоял недалеко от больших денег, не осталось совсем. Кэш – загадочная субстанция, несомненно обладающая сильным магнетизмом. Именно наличные деньги – в чемоданах, коробках из-под ксерокса и мешках. Инкассаторы и кассиры сходят с ума и убивают своих коллег. За кэш. Я лично видел, как у вполне нормальных людей при виде большой суммы наличных глаза загорались нехорошим, дьявольским блеском. Знаю случай, когда трое ботаников-программистов просто перебили друг друга насмерть, деля обналиченные семьдесят миллионов рублей. А что говорить о конторских! Крышу им срубили еще в молодости, идеалы разрушились вместе с СССР, остался только кэш, производство которого из безнала они курируют. Кэш вышиб им остатки мозгов и обострил привычки мизантропов. Не циники они даже, они сама чернота. И не они курируют кэш, а кэш уже давно курирует их. За копейку удавят. За две копейки – ядерную войну начнут. Что они со мной сотворят за деньги Петра Валерьяновича – подумать страшно. И им ничего не объяснишь. Их ничего не интересует. Им нужен только кэш.

* * *

Что же делать-то, господи?! Может, сбежать подальше, пока есть еще такая возможность? Схватить Аньку и Славку в охапку – и к Женьке, в Бостон. Визы в паспортах есть, а там – пускай ищут ветра в поле. Но не факт, что границу не перекрыли. И потом, как я там буду жить с истерящей Анькой без денег? Мы и с деньгами-то здесь не очень… С пенсией моей, будь она трижды благословенна, а без денег… Нет, не вариант.

Ладно, надо успокоиться, надо мыслить логически. И не из таких передряг выбирался. Все! Выдохнул и успокоился… Так, юридических претензий они ко мне иметь не могут. Все по-белому, все по-честному. Есть же, в конце концов, суд – там и будем разбираться. Ага… вспомнил о правовом государстве. Все жадные ублюдки о нем вспоминают, когда прижмет. Какой, на хрен, суд? Где его здесь найдешь? Здесь до телеграфного столба можно докопаться при желании, не то что до жадного ублюдка вроде меня. А если с другой стороны зайти? Пол-Москвы ведь знакомых… Неужели управы на них не найду? Можно попытаться, конечно. Но обнальщики с Лубянки – это серьезно. Тут такой ресурс нужен, Администрация президента – не меньше, а то и больше. И потом, начнешь концы искать – сразу разводить станут. Это когда у тебя всё хорошо – кругом верные товарищи, способные решить любую проблему. А как только пошатнулось – ты сразу превращаешься для них в клиента. Разденут до нитки, похлеще конторских. Вариант концы искать, но сомнительный вариант, на самый крайний случай. Держим пока про запас. Думать, думать надо. Тихо, спокойно думать. Без эмоций. Хорошо, успокоился. Провожу мысленный эксперимент, стресс-тест по-научному. Очень помогает бороться со страхом и чудовищами, живущими в глубине подсознания. Вопрос простой: что самое плохое может со мной случиться? Допустим, посадят. Плохо, конечно, очень плохо, но не смертельно. Убивать не станут – не их стиль. А посадят – переживу. Дед мой семь лет сидел при Сталине, и выжил, и жил потом счастливо. Правда, он, в отличие от меня, был молод. Но сейчас и не ГУЛАГ, слабоваты они для ГУЛАГа пока. И вообще, по моим расчетам, этой власти осталось три-пять лет. Выйду героем. Зато смысл жизни резко появится – выжить. Простой такой, универсальный смысл жизни на все времена. И потом – какой материал, я так писатель на всякий случай. Напишу шедевр, останусь в памяти потомков. Плохо, если посадят. Но не смертельно точно, есть даже положительные моменты.

Что еще они могут? Отнять активы, например, – это запросто, с них станется. Но, кстати, не так уж запросто. Я же, как и все кругом, нищий. Магазинчики мои на матушку записаны. Ну, еще на Аньку чуть-чуть. А какие к ним претензии? Куплены на кредитные средства, кредиты отданы из прибыли. Подумал я обо всем, подстелил соломки где нужно. По беспределу можно все отнять, но даже по беспределу сложно в такой ситуации. С бабами они обычно не воюют, хоть и плаща и кинжала, а все-таки рыцари. С другой стороны, обнальные рыцари плаща и кинжала несколько отличаются от стандартных по понятиям. Точнее, по их отсутствию. Фифти-фифти, могут отнять, а могут и не отнять. Как повезет.

Хорошо. А если так вопрос поставить: могу ли я им отдать их вонючие деньги? Я не собираюсь отдавать, но чисто теоретически. Допустим, продам все – хватит тогда или нет? Втупую не хватит. Но ведь логично предположить, что их непереведенные квартиры останутся у меня. Деньги отдал – товар оставил себе. А как по другому? Никак. В таком случае… можно еще и в прибыли остаться, если власть снова перевод в нежилое разрешит. Глупо, конечно, на это надеяться, но когда не на что больше… Я в принципе везучий.

Нет, нужно быть абсолютно честным с собой: нельзя рассчитывать на везение. А если продать эти квартиры к черту, пусть даже и с убытком? Что тогда? Трудно посчитать до копейки. Ну, квартира, где я сейчас живу с Анькой и Славкой, останется точно. Возможно, дом или полдома. Возможно, даже деньги доучить дочку в Бостоне. В общем и целом, в четвертый раз придется начинать все сначала, как восемь лет назад, когда Анька беременная была.

Господи, как же я устал, сил моих нет больше, одно и то же все время… Опять эмоции. Рыдать после буду, а сейчас думать надо, взять себя в руки и просто шевелить мозгами… По итогу, все очень зыбко, но небезнадежно, между прочим. Есть варианты. И не один, и не два. Выигрывал я и при меньших шансах. Бороться нужно. Бороться и искать, найти и перепрятать. Ради детей буду бороться, а еще ради того, чтобы уважать себя. Я, может, и жадный ублюдок, но уважать себя желаю…

Хорошо. Решил. Захотел, настроился и ко всему готов. А делать-то что? Мой младший партнер Сережа сказал, что следователь передавал привет от Петра Валерьяновича. Значит, тот ждет, когда я выйду на связь. Но если я прав, обаятельный шестидесятник и любитель поэзии разговаривать со мной не будет. Зачем ему? Он свою роль уже сыграл. Разговаривать будут совсем другие, специально обученные люди – не такие обаятельные и к поэзии, в основном, равнодушные. Так чего же они от меня ждут? Позвонили бы, забили стрелку – и дело с концом. Зачем такие сложности? Обыски эти у Сережи… А ждут они от меня гибкости, пластичности и готовности к капитуляции – вот зачем обыски. Страх мой они ждут, трепет священный перед чугунной государственной машиной. Боюсь, конечно, но хрен им в зубы, а не страх! Пошлю-ка я Петру Валерьяновичу эсэмэсочку – без слов, с одними символами.?:)) Вот так, например, знак вопроса и смайлик:?:)) И переводи как хочешь. Хочешь – что слетел ты с катушек, старый урод, а хочешь – что оценил я шутку с обыском.

Я нажимаю кнопку «послать» и замечаю, какое верное и нужное слово высветилось сейчас на экране телефона – «послать». Я закрываю глаза и с наслаждением представляю, как бы послал Петра Валерьяновича с его лубянскими друзьями, если бы мог. В голове возникает бесконечная матерная фраза. Я наблюдаю ее, словно длинный товарный поезд, медленно ползущий на переезде. Тыдых-тыдых-тыдых, уроды, тыдых – тыдых-тыдых вам во все места, и маму вашу – тыдых, и папу – тыдых, и ремесло ваше гребаное – тыдых, тыдых, тыдых! Тыдых, тыдых, тыдых… Я колдую, шаманю, фокусирую свою злость в проверенных веками заклинаниях и отправляю темные заговоры в космос.

Из приятного транса меня выводит звук пришедшей эсэмэски. Я смотрю на экран – номер не определился, а слова вполне определенные. «Ждем по вашему? в ресторане «Островок» в Центральном парке Культуры и Отдыха имени Горького через час. Имени Горького».

Вот твари, имени Горького два раза повторили – типа горько мне с ними будет. Тоже мне, хипстеры в погонах, в парке культуры они встречаются, в ресторане «Островок». На архипелаг ГУЛАГ, что ли, намекают? Мол, все с островка начинается. Символисты хреновы… Дешевый трюк.

Дешевый-то дешевый, но не по себе мне становится конкретно. Я боюсь их, правда боюсь, до пересохшего моментом горла боюсь и спазмов в урчащем животе. Я просто человек, состоящий из нежного, мягкого мяса и хрупких костей, а они – ГОСУДАРСТВО. У государства нет сердца и костей, страшное оно, механистичное, задавит и не заметит. Нужно его бояться и обходить десятой стороной. Король Людовик Четырнадцатый сказал: «Государство – это я», а это государство – не я. Чужое оно мне, и я ему чужой. Боюсь я его до усрачки, и блевать сильно хочется. Может, не ехать? Нельзя. Я бы, конечно, сбежал, надавил на газ бордового «Кадиллака», через полчаса – в Шереметьеве. А там… Весь мир на ладони там – лети куда хочешь. Но есть какая-никакая Анька – наши отношения выведем за скобки, – разойдемся мы, скорее всего. Но и когда разойдемся, я буду за нее отвечать. О маленьком сыне Славке я вообще молчу… Нельзя бежать. Но и бояться нельзя. Ничего нельзя…

Я подношу руку с часами к лицу и замечаю, как она дрожит. Совсем никуда не годится. Ну, хоть время у меня еще есть. Минут пятнадцать могу еще посидеть, подумать, успокоиться…

…Славик! Одну минуточку, у меня же был Славик – легендарный дедушка, прошедший войну, тюрьму и лагеря. Он мне все рассказал. Не лошок я наивный, идущий в пасть к равнодушному чудовищу. Предупрежден – значит вооружен. Вспомню. Закрою глаза, закурю сигарету и вспомню. У меня есть еще время – целых пятнадцать минут.

Я так и делаю – откидываюсь в удобном кожаном кресле, вслепую с закрытыми глазами прикуриваю и вспоминаю.

 

Умереть человеком

О том, что дед сидел при Сталине семь лет, я знал всегда. Нет, никто мне специально не говорил – просто я умел хорошо слушать. Обрывки разговоров, намеки, полунамеки, ни одной детской фотографии матери с дедом в семейном альбоме… Я всегда знал, что он сидел. И это знание ничуть не умаляло авторитет Славика, наоборот – поднимало его на недосягаемую высоту. Он выжил там, где выжить нельзя. И не просто выжил, а остался человеком, поступил в двадцать девять лет в вечерний институт и даже стал единственным в Москве беспартийным директором завода железобетонных изделий. Но это все ерунда, добрым он остался и веселым – вот что самое главное. Как будто и не сидел…

С просьбами рассказать о тюремной жизни я начал приставать к Славику лет с одиннадцати. Он отшучивался так же, как и о военных своих годах. Да, сидел. Почему? По глупости, болтал много, и вообще – сибирский морозный воздух очень полезен для организма. Вот ему уже шестьдесят, а меня, здорового четырнадцатилетнего лба, он сделает одной левой. Все из-за колымской закалки. Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую молодость.

В пятнадцать лет, в ответ на мою очередную просьбу, дед дал мне почитать «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Самиздатовская кипа листов с расплывающимися напечатанными под копирку буквами произвела на меня грандиозное впечатление. Полгода я спать спокойно не мог, метался между желанием уйти в подполье и позывом сбежать любыми способами из еще недавно такой милой мне советской родины. Тогда дедушка дал мне почитать Шаламова, и я понял, что не в одних коммунистах дело. Просто природа человеческая такая. Ненавязчиво, но твердо подводил меня Славик к этой грустной мысли. Я принял её. И, к сожалению, быстро забыл. Гормональный ураган, бушующий внутри меня, первые девочки, перемены, начинавшиеся в стране, сильно этому способствовали. О своем тюремном опыте дедушка мне тогда так и не рассказал. У меня вообще сложилось впечатление, что он хотел вычеркнуть семь лагерных лет из жизни. Война – вещь чудовищная, но ее хоть оправдать чем-то можно и даже поводы для гордости найти, если очень постараться. А тюрьма…

Правду я узнал неожиданно и не прилагая к этому никаких усилий. Услышав от родителей, что я запихнул обманувшему меня начальнику его поганые доллары в его поганую пасть и живу безработный у тещи, Славик сам вызвал меня на разговор. Именно тогда он рассказал мне все.

Формально дед сел из-за Муси. Отвоевав после Победы довеском с японцами, Славик был назначен начальником погранзаставы на границе с Монголией. Бабушка, как верная жена, последовала за ним в монгольские степи, где благополучно и забеременела моей мамой. И тут началось… В Мусе неожиданно проснулась не просто женщина, а женщина-мать. Жить с грудным ребенком в монгольской степи показалось ей невозможным. Она стала пилить деда, чтобы он вышел в отставку. Славик и сам очень хотел – обрыдло ему форму носить с шестнадцати лет. Домой захотелось – в Москву, на Воздвиженку, к почти забытой мирной жизни.

Он подал три или четыре рапорта, но его почему-то не отпускали. Дед сначала тихо, а потом все громче и громче стал возмущаться. Он возмущался, Муся пилила, он возмущался еще сильнее… Это было чудовищной ошибкой. Его взяли на заметку. Желающий выслужиться особист из штаба округа намекнул на имеющиеся у него связи в центральном аппарате на Лубянке и попросил взятку. Дед плюнул и дал. И поехал в Москву – решать вопрос об отставке. Там его и приняли. Бабушка, ожидавшая его у дверей здания бывшего страхового общества «Россия» на Лубянской площади, так его и не дождалась. Вернее, дождалась, но только через семь лет, в 1953 году. А по приговору ему дали десятку.

В своей посадке Славик бабушку никогда не винил. Более того, он был искренне убежден, что сидел за дело. За то, что, хоть и не по своей воле, носил энкавэдэшную форму, за расстрелянных солдатиков под Сталинградом, за заколотого штыком в окопе хорошего немецкого парнишку, который не решился в него выстрелить первым, за депортацию чеченцев и многое другое. Он очень строго к себе относился – мой сильный и гордый дедушка. Поэтому и не рассказывал так долго о годах, проведенных в тюрьме. Стыдился.

– Подумал бы еще, – ворчал он стеснительно, – что я жертва сталинских репрессий. А я не жертва, я за дело…

На первом допросе ему выбили четырнадцать зубов, сломали три ребра и руку. Шили шпионаж на японцев. Дед сопротивлялся, спрашивал: где логика, где они видели шпионов, так настойчиво пытающихся уволиться из армии и поступить в самый мирный на свете строительный институт? Какая там логика… Не было никакой логики, Славик попал в жернова государственной машины, и выбраться живым из этой мясорубки шансов практически не было. К тому времени дед прошел войну. И не просто так прошел, а в разнообразных специальных и диверсионных энкавэдэшных частях. Расклад он понимал очень ясно и поэтому соглашался только на взятку. Мол, да, грешен, совершил проступок, дал взятку за увольнение из армии, русский все-таки человек, с кем не бывает, уж очень хотелось по вольным московским улицам пройтись с молодой женой. А остальное… выдумки и ошибка. Нормальная линия поведения в сложившихся обстоятельствах. Наверное, единственно возможная. Но и следователи центрального лубянского аппарата были не лыком шиты.

– Ах, так! – сказали. – Значит, уголовничек ты у нас всего лишь? Ну, вот и пойдешь к уголовничкам, да не к простым, а самым отмороженным, специально отобранным, ублюдкам из ублюдков. Извини, друг, по внутреннему распорядку советских тюрем не можем мы тебя к политическим отправить. Хоть ты у нас и энкавэдэшник бывший. Вертухай по-блатному, значит. Знаешь, как блатные вертухаев любят? Как девочек в основном. Но все равно любят. Очень сильно. Так что выбирай: к политическим пойдешь – «шпионом» или к уркам злым – «уголовником»?

Дед подумал-подумал и ответил:

– Не шпион я… и не предатель. Лучше уголовником сдохнуть, чем предателем. К уркам пойду.

И пошел.

Дальнейший рассказ Славика отпечатался в моей памяти навсегда. Стоит только закрыть глаза, и его негромкий, почти без интонаций голос звучит у меня в ушах. Глаза у меня давно закрыты. Сейчас сделаю еще одну затяжку и услышу, услышу… Услышу.

* * *

…Уверенным и сильным молодым животным по красной ковровой дорожке зашел я час назад в двери высокого кабинета. Вся жизнь была впереди. На улице меня ждала самая красивая на земле человеческая самка. Скоро она должна была принести мне потомство. Продолжение мое – такое же красивое и сильное, как и она, как я… Все у меня было: любовь, молодость, силы, удача… Я выжил на самой страшной в истории войне, меня даже не ранило. Муся меня дождалась, что уж совсем невероятно. Везунчик, счастливчик, хозяин своей судьбы! Это все было… каких-то девяносто минут назад. А сейчас забитой измученной скотиной выводят меня из кабинета и гонят на убой. И выхода нет. И жизнь моя почти закончена. Мне говорят: «Руки за спину!», меня толкают и понукают мною безжалостные погонщики, меня ведут сначала по желтым гладким коридорам с красными ковровыми дорожками, потом по другим коридорам – обшарпанным и сырым. За спиной моей поминальными колоколами звенят железные запоры. Сейчас умру, сейчас все закончится… Я не тороплюсь. Чем ближе цель моего с погонщиками путешествия, тем больше не тороплюсь, тем больше жить хочется. Никогда так не хотелось жить… А придется не жить. Ведь нет же выхода, совсем нет.

Я замедляю шаг, меня пинают в спину, все тело болит, ребра сломаны, но и боль радует, значит, существую еще, не кончился, остались мгновения… Растяну их, расплету, как шерстяной носок, в длинную нить и пойду по ниточке, каждый миллиметр прочувствую.

Неожиданно, на самом конце ниточки, я вспоминаю папу, молодого еще папу, как он мне о Христе в детстве рассказывал. «И воскрес ОН на третий день, смертью смерть поправ». Как неуместно и глупо: смертью смерть поправ… Хотя что-то в этом есть. Что-то спасительное и дарящее надежду.

Перед самыми дверями в камеру я понимаю что, и еле слышно шепчу: «Смертью смерть…» Двери в ад открываются с певучим на высочайшей ноте скрежетом, я получаю финальный тычок и оказываюсь в камере.

О, вот и черти, рожи-то какие, господи, натуральные черти. Расписные в синих дьявольских письменах тела, и клубы дыма повсюду. Здравствуй, преисподняя, оставляю надежду, как и положено всякому сюда входящему. Все, я готов. Готов умереть…

– Вы смотрите, кто к нам пожаловал! – вокруг меня ужом вьется мелкий щуплый бесенок. Облизывается, подвывает сладким от возбуждения голоском. – Чекистика привели, хорошенький такой, молоденький. Смотрите, братва, какой нежный, подготовили его для нас, отбили уже немножко. Ох, люблю молоденьких вертухаев с кровью! Ну, иди к нам, маленький, мы тебя любить сейчас будем.

Черти гогочут, и смех у них чертовски неприятный, нечеловеческий смех: ху-ху-ху, хя-хя-хя, уах-уах-уах! Черти тянутся ко мне своими отростками – не разберешь, где у них руки, ноги, хвосты, члены, рога… Месиво, страшное копошащееся месиво надвигается.

Когда им остается до меня совсем немного, я собираю последние силы. Я вдыхаю вонючий, дымный воздух, я шепчу на выдохе: «Смертью смерть…», разбегаюсь и бьюсь головой о каменную стену ада.

* * *

Очнулся я на третий день в больничке. Как и было предсказано, «смертью смерть поправ». Только место моего воскресения находилось не на Святой земле, под безбрежными голубыми небесами, а в лазарете внутренней тюрьмы НКВД, за крепкими решетками, в подземелье. Вот такое второе пришествие. Из ада в ад.

…Хорошие времена были до нашей эры, либеральные. В 1946-м сколько бы раз Христос ни воскрес, столько бы его к кресту и пригвоздили. А не фига на власть кесаря покушаться…

Это я сейчас, Витя, смеюсь, ёрничаю. Маленькая расслабуха для сохранения психики. А тогда мне не до смеха было. Я ведь и вправду каким-то новым очнулся, легким, что ли… Тела не чувствовал, только тугую повязку, сдавливавшую голову, ощущал. Будто якорь цепляла меня она к грешной земле. И главное, непонятно, что цепляла, тела я не ощущал совсем.

Врач, заметив мои открытые глаза, подошел, спросил, преувеличенно четко выговаривая слоги:

– Ты ме-ня слы-шишь? Мор-гни, е-сли слы-шишь. – Я моргнул. – Ско-ль-ко паль-цев?

– Три, – ответил я, не узнавая собственного голоса.

– Ну, ты даешь, парень, перелом основания черепа, думали, мозги вывалятся. Заклепали тебя из чисто научного интереса. Здоровый лось! Долго жить будешь. Ладно, отдыхай…

Не обрадовал он меня тогда своим прогнозом – насчет продолжительности жизни. Я ведь действительно в камере, когда разбегался, сдохнуть хотел. Но человеком хотел сдохнуть, а не так, как они для меня задумали. Только за пару десятков сантиметров до стены притормозил чуть. То ли от инстинкта подлого, то ли план во мне родился – пожить еще немного, в больничку попасть. До сих пор не знаю – отчего. Предпочитаю думать, что план. Всем нам хочется о себе думать лучше. Долго жить буду – это прекрасно. Но как жить, если тебя в ничтожество превратить хотят? И зачем жить? Я и на войне не надеялся выжить, даже думать об этом боялся, а здесь… Нет шансов, совсем никаких нет.

Я напряженно думал туго стянутой бинтами головой, весь в голову превратился, голова-ртуть, голова-ядро, голова-мина. Это имело свои плюсы: не ухало сердце в бездонную пропасть, не будоражил кровь адреналин, не холодели руки. Никаких эмоций, область чистого разума.

Я не боялся умереть, Витя. Каждая тварь земная боится, а я проломил в себе этот страх. Зажмурился, разбежался и проломил… Я многое понял в той больничке. Мне даже кажется, что я понял смысл жизни. Вот сейчас – слушай очень внимательно.

Не находя выхода, с треснувшей башкой и раздробленными костями, я догадался. А и не нужно в моей ситуации стремиться жить! Лишние сложности только, глупое нереализуемое желание. Другая теперь у меня цель – умереть человеком. В тюрьме и лагере я полагал, что эта цель только для экстремальной ситуации несвободы. Выйдя, понял, что для всей жизни. Умереть человеком – это не так просто. Для начала им нужно стать, а потом не перестать быть. Там, в лазарете, я осознал, что не человек еще. Я страдал за дело: каждая хрустнувшая кость, каждая гематома и ссадина были получены по заслугам. За солдатиков, расстрелянных под Сталинградом, за ровесника-немца, отказавшегося убивать и убитого мною, за чеченцев, согнанных как скот в товарные вагоны, за отчаявшихся, потерявших человеческий облик ленинградских мародеров. Даже за них. За то, что черту служил, напялив красивую форму лейтенанта НКВД. Да, был мальчишкой. Да, война. Да, не понимал ничего – из патриотизма, из лучших побуждений. Но ведь служил! Судьба смилостивилась надо мной, дала шанс умереть человеком. Стать им… и умереть. Ох, ты не представляешь, как мне полегчало, когда я это понял. Никогда так легко не было. Это же надо – попасть в застенки, в ад кромешный, чтобы освободиться. Почти каждого живущего тянет вниз и грызет изнутри страх смерти. Даже если он не осознает – его все равно тянет и грызет. Это от страха люди воюют, предают, впадают в истерику, загребают, всем чем можно и чем нельзя, жизненные блага. Боятся, что не хватит, не успеют. Крепости себе возводят – из статусов, связей, богатств и положений. Глупые, ничего не поможет! Умрут все. Не того они боятся… Не знаю, Витька, может, я себя уговорил, может, придумал очередное утешение для моей безнадежной ситуации. Люди мастаки себе утешалки придумывать и смыслы грандиозные возводить на пустом месте. Особенно от страха, и особенно от страха смерти. Большинство смыслов так, кстати, и появились. Я тебе не навязываю, сам потом разберешься. Но мне мой новый смысл – умереть человеком – очень помог, и в тюрьме, и на воле.

* * *

Оставшиеся две недели в больничке я посвятил уточнению технических, но очень важных деталей. Во-первых, я понял, что в задаче «умереть человеком» ключевое слово все-таки «человеком», а не «умереть». Просто умереть – часто трусость. Умирать по пустякам не следует ни в коем случае, но готовым к смерти быть нужно. В крайних, действительно безвыходных ситуациях. В них лучше не попадать, обходить стороной, увертываться. Но если уж попал… то будь готов. Как юный и отважный пионер – будь готов, и точка!

Оставалось понять, что значит «быть человеком». Ничего себе вопросик, да? Но я и с этим справился. Знаешь, Витька, тело, оказывается, очень сильно отвлекает мозг. Я потом много научных статей прочел, все пытался разобраться. До 80 процентов ресурсов мозга уходит на обслуживание тела. То есть человеку то хочется пить, то болит что-нибудь, то чешется, а то уровень гормонов неожиданно повысился или понизился… Если вдуматься, мы все – натуральные инвалиды, лишены четырех пятых умственных способностей. С другой стороны, когда не чувствуешь тела, тут-то прозрения и наступают. Я колебался между двумя вариантами. Не делай другому того, что не пожелаешь себе, и наоборот, делай для других то же, что себе хочешь. Казалось бы, похоже, но разница принципиальная. В Новом Завете написано: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Но ни от одной идеи в мире не полегло больше народа, чем от христианства. Последователи Христа так были уверены в своей правоте, что жгли, вешали и резали несогласных пачками. И потом, огромное количество жителей Земли не любят даже себя, не говоря уже о других. Я решил, что быть человеком означает не делать другим того, что не желаю себе. Скажешь, банальность? Согласен. Но выстраданная, прочувствованная на собственной шкуре банальность. И к тому же усовершенствованная. Да, я дополнил всем известное определение. Хочешь – запомни, а хочешь – запиши, пригодится. Быть человеком означает не делать другим того, что себе не желаешь, и не позволять другим поступать в отношении себя и своих близких по-другому. Вот мой новейший завет, полученный в больничке внутренней тюрьмы НКВД на Лубянке. Вот за что я был готов умереть. За это же, Витя, я готов умереть и сейчас.

…Пока я разбирался с концептуальными вопросами, раны мои заживали. Я снова стал чувствовать тело, а значит, и страх. С заоблачных интеллектуальных вершин пришлось опуститься на землю. Это все очень, конечно, хорошо, но делать-то что? Вцепившаяся в меня стальными зубками система отставать явно не собиралась. Закончится лечение, и меня снова отправят в камеру, к ворам. Еще одного удара об стену моя еле зажившая башка не выдержит. А даже если каким-то чудом не придется умирать, все равно меня скоро расстреляют как японского шпиона. «Ну, значит, умру, – думал я смиренно, – зато человеком. Мусю только очень жалко, родителей и ребенка неродившегося». Соглашаться я соглашался, но боялся все же сильно, знал, что преодолею этот страх, и все равно боялся. А знаешь, Витя, и страх, оказывается, вещь полезная, особенно когда ты его контролируешь, а не он тебя. От страха ли, или от того, что я не мог допустить, чтобы мир обошелся со мной столь паршиво, но я придумал выход. По моим расчетам, мне предстояло выдержать еще один раунд, а потом можно начинать переговоры с Системой. Еще как минимум раз предстояло войти в клетку с чертями и выйти из нее. Человеком выйти, а не сломленной скотиной.

Для увеличения шансов на благополучный исход я незаметно спер у медсестры ножницы, разломал их на две половинки и засунул под гипс на руке. Я твердо верил в свою звезду. Люди, Витя, верят и в более смешные вещи, чем сломанные ножницы.

Когда скользкими и темными коридорами меня вели из больнички в камеру, я был спокоен. Умру – так умру, зато в бою умру, как офицер, как человек. Умру, но не сдамся.

Войдя после больнички в знакомую камеру, я услышал тишину. Замерли расписные черти, застыли, в скульптуры превратились. Чистая готика, хоть в Нотр дам де Пари их перемещай. Оскаленные морды, химерические тела, похотливые позы. Страшно не было ничуть. Наоборот, нервы приятно подрагивали – вот оно, абсолютно чистое, беспримесное зло, сейчас разгуляюсь, покромсаю поганую плоть ножничками, отомщу, вымещу, выпущу из себя обиду на свою бездарно и глупо прожитую жизнь. И держитесь, гады, молитесь своим черным богам, пощады не будет!

По глупой дворовой привычке я ждал, пока на меня кто-нибудь набросится. Но они не нападали, застыли в нелепых позах и глядели на меня. И знаешь, Витька, мне показалось, со страхом глядели. Они очень ценили свою скотскую жизнь. «Умри ты сегодня, а я – завтра» было их девизом. Упыри, воры и негодяи – самые жизнелюбивые существа на свете. Но когда встретится им человек, ни в грош не ставящий ни свое, ни их мерзкое существование, они пугаются. Как неведомого морского гада обходят опасливо, священный трепет испытывают и ужас. Как так, за что его зацепить, чем напугать – чудище неземное, ядовитое? Неуязвим он. Сожрет нас и не подавится, и не моргнет холодными, бесчеловечными глазами.

Да, я забыл тебе сказать: подобный род чертей людьми как раз только себя и считает, остальных – либо слизью, либо чудищами. Я на их глазах башку себе разбил, пренебрег их главной и обожествляемой ценностью – жизнью, и они меня испугались.

Тем не менее установка от тюремного начальства им была дана недвусмысленная – гнобить и прессовать упрямого чекистика, пока окончательно не сломается.

– С возвращением вас, болезный, – осторожно проблеял знакомый мелкий бесенок, бывший у этой кодлы за главного оратора. – Может, помощь какая нужна? А то головка, гляжу, перевязана, и ручка в гипсе…

Я молчал. Бесенок ждал моей реакции. Не дождавшись, осмелел и продолжил уже более глумливым тоном:

– Ой, герой ты наш беспримерный, Николай Гастелло отважный, на таран пошел, черепушкой своей тюрьму разрушить попробовал. Молодец, уважаю, головку больную даже помассировать могу. Не надо? Слушай, а я вот подумал: вдруг ты не тюрьму разрушить хотел, а от общества нашего изысканного в могилку сбежать пытался? Вдруг ты нами побрезговал, а? Что скажешь?

Ничего не отвечая, я завел руки за спину. На ладошку упали разломанные ножницы. Чертям как будто скомандовали: отомри. Закопошились, осмелели…

– Молчишь… – возбуждаясь, почти запел бесенок. – Выходит, прав я – брезгуешь, нос воротишь. А кто ты такой, чтобы нос от нас воротить, тля?

Я переложил одну из половин ножниц в свободную руку и не проронил ни звука.

– Отвечай, – истерично завизжал бесенок. – Отвечай, когда тебя человек спрашивает!!!

Я по-прежнему молчал. Не получив ответа, бесенок осторожно приблизился, не дойдя двух шагов, издевательски изогнулся в куртуазном поклоне, выбросил в направлении стены, где еще виднелась моя кровь, свою клешню в наколках и елейным голоском продолжил:

– Так мы ж не звери, герой. Выход всегда есть. Вон, смотри, где выход. Давай смелее, мешать не будем. Давай, маленький…

Я сжал разломанные ножницы покрепче и не ответил ничего и не сделал, моя очередь замереть наступила.

– А-а-а, ссышь, когда страшно, – сладостно задрожал бесенок. – Играет-то очко! Вальс «На сопках Маньчжурии» играет… Но ничего, маленький, ты не бойся. Мы сейчас тебе очко поправим, ты у нас не вальсы играть, ты у нас Шурберта исполнять научишься… Вали его, братва! – скомандовал он, и черти, извиваясь, рыгая и хрюкая, поперли на меня.

…Ты, Витька, сейчас не понимаешь. Потом поймешь. Большую часть жизни людям приходится делать не то, что они хотят, и с ними делают не то, что им хотелось бы. Главное, всегда есть оправдания. Обстоятельства, условия, домочадцы – всегда есть что терять. Карьера, деньги, в крайних ситуациях – жизнь. И люди отступают, пятятся бесконечно, пока не спотыкаются о старость и не падают в гостеприимно распахнутую могилу. И только на краю могилы задают себе вопрос: «А чего я пятился, дурак? Дальше ведь уже ничего не будет, дальше ведь – все?» И с неизбывным ужасом отвечают: «Все…»

Мне повезло. Смешно так говорить, но я говорю: мне повезло. В двадцать три года я оказался в ситуации, когда отступать уже некуда. Я все для себя решил: моей целью было не жить, а умереть. И я освободился. Я высвободил зверя в себе, я выпустил его на волю и даже не сказал ему «фас». Зверь сам знал, что делать. Он кружился в смертельном завораживающем танце, он выбрасывал руки с разломанными частями ножниц в разные стороны, он изрыгал богохульства и проклятья, он воздавал выдрессировавшей его жизни должное. Вы заставили меня в 16 лет расстреливать безумных, оголодавших людей по питерским подворотням? На! Я заколол хорошего немецкого юношу в рукопашной? Теперь вас заколю. На! Солдатики русские, убитые мною под Сталинградом согласно знаменитому приказу «Ни шагу назад», простите меня, я отомщу за вас. На, на! Муся, родная, они разлучили нас, и будет тебе тяжело без поддержки. Смотри, любимая, я не спущу им этой гнусности. На! Твари подлые, коллеги мои бывшие, следователи, прижигавшие мне глаза папиросой, и особист, что слил меня в преисподнюю ради лишней звездочки на погоны, – думали, вам это с рук сойдет? Ни хрена. На, на, на, на! Получайте! Захлебнитесь кровью, умрите, как и я умру. Но слизью умрите, хлюпающими разорванными животами, кишками вонючими, скуля и умоляя о пощаде. Умрите, сдохните, исчезните, харкайте, изойдите на дерьмо, войте, хлюпайте, булькайте, рвитесь и раскалывайтесь на части. О, какая волшебная музыка! О, какое высокое наслаждение! Разжимается пружина, и все, что копилось долгие годы, хлещет из меня на трусливо разбегающихся чертей. Хлещет, смешивается с их и моей кровью. Я генерал красной армии, лейкоциты – мои солдаты, мы затопим их, задавим моей отравленной, ими отравленной кровью. Что, не ждали ответочки? А вот получайте, есть на свете справедливость, есть Божий суд – я сегодня за него!

Я много дрался, Витька, я войну прошел, в атаки ходил, языков брал, убивал и своих, и чужих. Всегда вырабатывался адреналин, всегда я испытывал что-то похожее на счастье в момент боя и опустошение потом, но такое… Такого я не испытывал никогда. Религиозный какой-то экстаз, небо в алмазах видел я, черное-пречерное холодное небо в огненных алмазах. Не дай бог тебе… Слишком сильное ощущение и нечеловеческое совсем…

Испуганные черти-уголовники стучали в дверь камеры, призывали надзирателей, умоляли, чтобы их вытащили, спасли из созданного ими ада. И их услышали, пришли, двинули мне прикладом по незажившей башке, скрутили – я даже не заметил, как двинули и скрутили. Нет, сознания не потерял, просто в другом измерении был – там, где небо в алмазах. И даже когда меня бросили в карцер, первые сутки я не понимал, где нахожусь. Потому что небо и алмазы продолжали плясать вокруг меня свои дикие танцы.

Только на следующий день отошел немного и осознал, что натворил. И в тоску впал сырую, каменную. Я не боялся дополнительного срока за убийство. Как потом оказалось, я и не убил никого, только покалечил слегка. Видимо, хранили меня все-таки высшие силы. Не срока я боялся, Витька, я боялся, что мог умереть в этой вакханалии. И умер бы я там совсем не человеком. Совсем, совсем не… А значит бы проиграл.

У меня все получилось – после второго сошествия в ад Система вступила со мной в переговоры, и я выцарапал свой трешник за взятку плюс семерик прицепом за антисоветскую агитацию и пропаганду. Отсидел, вышел, прожил долгую жизнь и сейчас говорю с тобой.

Я не герой и не святой. Святые и герои в мое подлое время не выживали. А я выжил. Ты знай это, Витя. Чего бы потом ни говорили, знай. А еще знай, что подлые времена повторяются. И мне кажется, твое время будет не менее подлым. По-другому подлым, но не менее, возможно, даже более. Грядут подлые времена. Я это чувствую своей тонкой кожей старого зэка. Ты будь готов, Вить. Я для того и рассказываю, чтобы был готов. И помни: главное – человеком надо стараться быть при любых обстоятельствах. Может не получиться, сомневаться будешь до самой последней секунды – получилось или нет. Это нормально. Потому что те, кто не старается, – а я их много в своей жизни встречал, поверь мне, те, кто не старается, они даже не животные. Они черти.

* * *

«…Российские антисанкции привели к значительному росту производства в сельском хозяйстве. В отличие от европейской продукции наши сельхозпроизводители поставляют в торговые сети экологически чистую продукцию без всяких признаков ГМО. В ближайшем будущем импортозамещение, безусловно, приведет к увеличению продолжительности жизни россиян и улучшению качества их жизни. А трудности, которые сейчас переживает страна из-за западных санкций, несомненно временные, тем более что они уже практически позади…»

Я сижу с закрытыми глазами в своем личном бордовом острове свободы посреди окружающего меня безумия и слушаю радио. Прав был мой мудрый, много переживший дедушка. Подлые времена уже наступили. И если меня посадят, то тоже, как и его, за дело. Не тем занимался, не в ту сторону шел, участвовал, как и все, в безумии и подлости. Одно хорошо, я, внук легендарного и несломленного Славика, их не боюсь больше. Я хоть немного старался стать человеком, не получилось у меня, но я пробовал, а они нет. Черти, козлы, уроды…

Ладно, разберемся, я врубаю в своем бордовом «Кадиллаке» AC/DC на полную громкость, вдавливаю педаль газа до упора, стартую с визгом и еду разбираться. Спасибо, дедушка. Помог. Они не испугали, а разозлили меня своей идиотской эсэмэской. И это первая приятная новость за сегодняшний день.

 

Обитаемый «островок»

Дураки они, что встречу в Парке культуры назначили, он большой, и на автомобиле в него не въедешь. Пока иду до прудика, где в детстве с папой на лодочках катался, успокаиваюсь. Выходит излишняя, ненужная злость, а уверенность, наоборот, появляется. Это моя земля, это мой город, я здесь вырос, крутился на чертовом колесе, стрелял в тире и ходил на свидания с девушками. А они кто такие? Лимитчики, в основном, из Мухосранска понаехали, засели в высоких кабинетах и думают, что меня нагнуть могут. Дома и стены помогают, земля-матушка силу дает, позади Москва, и она за меня, позади дети мои – Женька и Славка. Отступать некуда. И не отступлю!

Интересно, а они тоже пехом до ресторана шли или пропустили их все-таки на машине с мигалкой? Наверное, пропустили – их везде пропускают. Только все равно они дураки. Изнасиловать мой город можно, а заставить полюбить себя – никогда. Ненавидит их Москва, и я их ненавижу. Ничего, мы с Москвой и не таких уродов видали. Пока пережили всех…

Вот и дошел, себя подбадривая. Ресторан «Островок» – стеклянный павильон на берегу прудика, где мирно плавают уточки. Немногочисленные детишки кидают им зерно из специальных пакетиков, по сто рублей за штучку. Мирная, идиллическая картинка… Как же не хочется входить в эту красивую стеклянную дверь. Я чуть не кричу счастливой ребятне:

– Детишки, посмотрите на взрослого дядечку с безумными похмельными глазами, посмотрите внимательно и никогда не делайте как он – иначе вам тоже, через много лет, придется войти в дверь, куда вам очень не захочется входить…

Я не кричу. Бесполезно… У каждого своя жизнь, и хоть обкричись, а свою порцию дерьма получат все.

Я не кричу и берусь за ручку стеклянной двери, замечаю прилепленный к ней скотчем лист бумаги. «Закрыто на спецобслуживание», – написано там. Ого, термины-то какие советские – «спецобслуживание».

Внутри стеклянного павильона специально для меня собрали больших специалистов, и они сейчас меня обслужат очень специальным образом. «Ну что ж, с богом», – говорю я сам себе и, уже переступая порог ресторана, понимаю – до последнего своего сосудика и жилки – понимаю, что испытывал мой дед летом сорок шестого года, входя в двери здания бывшего страхового общества «Россия» на Лубянской площади.

* * *

Я увидел его сразу. Холеный, падла, накачанный, в дорогом костюме без галстука, с небрежно расстегнутой на две пуговицы рубашкой. Лет на пять старше меня. Морда злая, застывшая – ковбой такой: «опасность – мое второе имя». Но маленький, и волосы с проплешинами неопределенного грязно-русого цвета. В каком инкубаторе их только штампуют? Помесь босса всех боссов, Дэниела Крейга в роли Джеймса Бонда и таксиста, приехавшего в Москву на заработки из провинции. Видали мы таких. «Холуй в люди выбился» – тип называется, но холуйства своего не забыл. Оттого очень злой и нервный.

А вот таких мы не видали… На противоположном конце ресторана, тесно сгрудившись за небольшим столиком, расположились несколько удивительных персонажей. Нечто вроде опереточного арабского террориста из голливудских фильмов: в камуфляже, в темных очках, с обвязанной платком головой и черной кудрявой бородой до середины груди. Рядом с ним – двое из ларца, одинаковых с лица: темные костюмы, квадратные челюсти, явно охранники. На коленях у одного из них сидит натуральный карлик и печатает что-то на расположенном перед ним ноутбуке. Паноптикум, шапито-шоу, цирк уродов. Однако страшно. На это, видимо, и рассчитано. Хитрые, гады, пытаются порвать мне шаблон. Не получается у них, конечно, но чувствую я себя неуютно. Все в образе – уверенные в себе, одетые согласно распределенным ролям, и только я как голый стою посреди ресторана. От меня несет перегаром, рожа неумытая, на голове воронье гнездо… Из одежды – лишь красная худи да залитые виски джинсы. Когда из дома убегал, надел то, что на кресле валялось со вчерашней пьянки.

Несколько секунд мы с этим живописным квартетом обалдело смотрим друг на друга. Я с удовольствием отмечаю, что они тоже подофигели. Не так в их представлении комерсы выглядят. Карлик даже перестает печатать на ноутбуке. Я поворачиваюсь к ним спиной и иду в направлении главного. Он признаков удивления не показывает, ему по статусу не положено – он же главный. Плюхнувшись в мягкое кресло, я специально шумно выдыхаю ему в лицо перегаром. Ни один мускул не дрогнул. Железный. Железный Шурик, так и буду его называть.

Сидим, молчим, в гляделки играем. С ним очень легко играть в гляделки. Я не могу сфокусировать на нем взгляд. Как будто нет его. Вижу то, что справа и слева, а его не вижу. Нервное, скорей всего, видеть просто не хочу. Или морда такая непримечательная, зацепиться не за что. Вероятно, и то и другое вместе. Его подбешивает затянувшаяся пауза, там шевеление какое-то происходит в центре его пустого лица. Наконец я слышу его неожиданно высокий голос:

– Вы зачем пришли, Виктор? Молчать? А мне сказали, у вас вопрос есть… – Раздраженную фразу он сопровождает жестом, чертит в воздухе маленькой ручкой знак вопроса. От несоответствия его сурового вида, тоненького голоска и маленькой ручки мне очень хочется заржать. Нельзя. Зачем усугублять и так непростую ситуацию? Я еле сдерживаюсь, закрываю ладонями лицо и исподтишка кусаю руку, чтобы не рассмеяться. Боль помогает справиться с приступом смеха.

– Есть, – отвечаю я хрипло, – есть у меня вопрос. А почему здесь, в парке культуры?

– Я родился в маленьком городке, недалеко от Челябинска, – задушевно начинает рассказ Железный Шурик, и голос у него такой лиричный и звонкий, как у Людмилы Зыкиной. – Очень маленький городок, село почти. Вы москвич, и вам не понять, что для провинциального мальчишки означает столица… Лет в четырнадцать я увидел по телевизору передачу про парк культуры и отдыха. Вот это самое место увидел – пруд, счастливых людей, катающихся на лодочках… И так мне сюда захотелось – слов нет передать, как захотелось! Ностальгия, Виктор, детская мечта… С тех пор и провожу здесь иногда встречи. Одним словом, мечты сбываются. А у вас какая мечта была в юности?

Правду ему, что ли, выложить? Как еще подростком на закрытом показе в ЦДЛ посмотрел «Кабаре» с Лайзой Миннелли. Как влюбился в большеглазую американскую звезду и захотел попасть в Америку, познакомиться с ней, добиться взаимности, покорить невиданное, невозможное чудо… Нельзя ему правду – разные мы с ним. У него и так классовая ненависть ко мне, несмотря на то, что он в тысячу раз богаче. А если еще и про Лайзу заикнуться – пристрелит на месте. Лодочка в парке культуры и Лайза – между ними даже не пропасть, они вообще друг друга не видят. Надо соврать что-нибудь политкорректное. Например, так:

– Я космонавтом хотел стать, полететь на Марс и отыскать инопланетян.

– А чего их искать? – одними губами смеется Железный Шурик. – Вот они мы, Витя, сами тебя нашли. Читай, если не веришь.

Он сует мне в лицо раскрытое удостоверение – там что-то про безопасность России написано, и еще генерал-майор, и фамилия какая-то, на «дец» заканчивающаяся – Холодец или Голодец. Я не успеваю прочесть – он захлопывает ксиву, и мне становится жутко. И от грозной ксивы, и от генеральской должности, и от фамилии с окончанием на «дец». Но больше всего – от его смеха. Как человек может смеяться одним ртом? Ни морщинок, ни растянувшихся щек… Совершенно неподвижные злые глаза, и смеется при этом. Фокус какой-то страшный. Я не успеваю переварить этот фокус, а генерал уже подкидывает мне следующий:

– И вообще, Витя, не нужно врать, не хотел ты быть космонавтом. Лайзу Миннелли ты мечтал трахнуть, шлюху пиндосскую.

Откуда они знают? Я ведь только паре дружков школьных сказал. Это тридцать лет назад было. Неужели…

– Откуда вы знаете? – шепчу я ошеломленно, чем вызываю новый приступ страшного смеха у Железного Шурика.

– А мы все о тебе знаем. Работа у нас такая – знать. Хочешь объективку на себя почитать? Не каждому при жизни удается. После смерти, конечно, всем боженька зачитывает, а вот чтобы при жизни… Но ты заслужил, активный ты малый, Витя! Заслужил по-честному. Валентин Михайлович, покажите шустрому молодому человеку его файл.

Карлик спрыгивает с колен охранника и, держа на вытянутых руках ноутбук, смешно семенит к нашему столу. Сюр, морок, наваждение! Генерал-майор в ресторане «Островок», карлик с объективкой, тридцатилетней давности любовь к Лайзе Миннелли… Хочется протереть кулаками глаза и проснуться. Не получается, реальность до того смахивает на бред, что, взяв из рук карлика компьютер, я неожиданно и глупо спрашиваю:

– Чего такой маленький… Валентин Михайлович?

В глазах крохотного человечка мелькает обида. Он беспомощно смотрит то на меня, то на Железного Шурика. Охранники на противоположном конце ресторана вскакивают и наводят на меня пистолеты. Мне стыдно: зачем я так? Он же все-таки человек. «Пристрелили бы они меня, что ли, – думаю тоскливо. – Скорее бы все закончилось».

Ситуацию разряжает генерал, делает успокаивающий жест маленькой ручкой, говорит сурово:

– Валентин Михайлович у нас символ. Вот ты большой, но глупый, а он маленький, но очень умный. Он такой умный, что ты, самонадеянная куча мяса, жира и костей, в подметки ему не годишься. И сейчас ты это поймешь. Читай давай!

Я читаю. Какой же я все-таки мерзкий и подлый человек, оказывается. Впрочем, это меня не удивляет. Человеческая жизнь многогранна и сильно зависит от угла зрения, с которого на нее смотришь. Эти ребята смотрят из ада, из бездны, где нет солнца, любви и нормальных человеческих отношений. Там только тьма, тьма, тьма, непроглядная тьма кругом… Не я такой – они такие. Ну да бог с ними. Удивляет другое: они следили за мной тридцать лет, с восемьдесят пятого года. Подробно знают историю моей несостоявшейся учебы в школе КГБ, упоминают Славика и его антисоветские настроения, в курсе моих проблем с Анькой… Об этом-то кто им рассказал? Даже Женькины слова про Путляндию приводят. Слушают скайп, что ли? Ведь говорил мне кто-то, что слушают. Немало места в справке посвящено разбору двух моих опубликованных романов: небесталанно, утверждают, написано, но очень вредно. Антигосударственно. По итогам из объективки вырисовывается портрет оборотистого жулика, укравшего порядочную сумму денег и злобно гадящего стране, которая ему это позволила сделать. А что? Такая версия тоже имеет право на существование, особенно с их адского угла зрения. С этого угла людей вообще лучше убивать в младенчестве, а еще лучше – не рожать вовсе.

В конце справки идет длинный перечень принадлежащей мне собственности и активов. Всё, гады, подсчитали! И везде.

Я заканчиваю читать и поднимаю глаза на Железного Шурика.

– Теперь понял? – спрашивает он.

– Понял… Нехороший я человек. Правда, нас тут таких, нехороших, пол-Москвы бегают. Ну и что?

– А ты не ерничай, ты ведь действительно дерьмо зажравшееся – вон Валентина Михайловича ни за что обидел.

– Это да, погорячился, – говорю я и протягиваю карлику ненужный уже компьютер. – Извини меня, друг. Ты не маленький, у тебя просто рост небольшой.

Карлик берет ноутбук и вопросительно смотрит на генерала. Тот кивает, и ноутбук в раскрытом виде обрушивается мне на голову, больно зажимая уши. Шапочка такая получается, треуголка. А сверху сидит забравшийся на нее умнейший человечек маленького роста, из Конторы. Пока я думаю, как бы стряхнуть его поаккуратней, подбегают двое из ларца, заламывают руки и впечатывают меня мордой в стол. Карлик все еще продолжает сидеть у меня на голове и с неожиданной силой сжимает ноги. Ушам становится нестерпимо больно, они даже не могут выполнять свою основную функцию – слушать. Откуда-то очень издалека доносится приглушенный голос Железного Шурика:

– Ты никто, никто, слышишь меня? И звать тебя никак! Все отдашь и вымаливать еще будешь разрешение сдохнуть. Ты понял меня? Понял, понял?!

– Понял, понял, – в нос, как слоник из мультика «38 попугаев», гундосю я. – Понял все, отпустите только.

Внезапно я получаю свободу – двое из ларца стремительно удаляются на свое место. В руках у них ликующий карлик, а у него в руках удивительным образом не сломанный, все еще работающий ноутбук. «Специально его укрепили, чтобы и для пыток сгодился», – догадываюсь я.

– Может быть, кофе вам заказать, Виктор? – как ни в чем не бывало спрашивает Железный Шурик.

– Спасибо, лучше водки, – отвечаю вежливо.

– Водки. Стакан. По-русски! – кричит генерал в пространство и уже тихо, обращаясь ко мне, произносит: – Значит, так… Деньги отдашь, но это не главное…

– Нет у меня столько, у вас же в справке написано, сами знаете.

– Ну, продашь, что сумеешь, а остальное перепишешь на наших людей. Это техника, это не главное…

– У меня нет ничего, я ничем не владею. У меня жена и мама богатые. Сам я так – сбоку припеку.

– Опять ваньку валяешь? Мало тебе? – устало говорит генерал. – Неужели ты думаешь, что мы просто так тебя кошмарим, не подготовившись? Билал, подойди сюда, покажи ордер товарищу.

Наступило время выхода карикатурного голливудского террориста. Он исполняет номер старательно, хищно улыбается, блестя золотой фиксой, встает в полный рост, поправляет заткнутый за пояс «стечкин» и идет к нам. «Как же все дешево и неталантливо, – думаю я. – Самодеятельный народный театр имени киностудии Довженко». Тем временем Билал доходит до стола и протягивает мне какую-то бумажку с синей печатью.

– Он не очень по-русски говорит, – объясняет генерал, – но понимает хорошо, поэтому я переведу. Это Билал, ответственный сотрудник следственного комитета одной из кавказских республик. Он предъявил тебе ордер о принудительном приводе на допрос в столицу этой очень спокойной и мирной республики по делу о финансировании ваххабитского подполья в две тысячи четвертом году. Ты же тогда в банке у нас трудился, вот и поспособствовал, так сказать. Я правильно все перевел?

– Да я твой мама нах, твой папа нах, Аллах акбар, Аллах! – нечленораздельно рычит брутальный террорист мне в лицо.

– Значит, правильно, – по традиции страшно улыбаясь одними губами, кивает Железный Шурик.

– Ну и что? – флегматично спрашиваю я. – Поехали, прокатимся. У вас же в бумажке написано, что у меня экзистенциальный кризис на почве «забыл чего». Мне по барабану. Жизнь – дерьмо, в этом вы правы. Так почему ее не закончить таким образом? Вяжите! Поедем. От перемещения на Кавказ собственности у меня не прибавится. Ничего я не могу на вас переписать, потому что нет у меня ничего…

– Оформляй! – быстро говорит генерал Билалу, и тот ловко защелкивает на мне наручники. Одним рывком за шиворот поднимает с кресла и тащит к выходу. «Значит, вот так… – думаю я вяло. – Значит, такая судьба… Пожил, и хватит».

Уже у выхода я слышу, как Железный Шурик отдает последние инструкции своим сотрудникам:

– Летите дневным рейсом. Из аэропорта – пулей в управление! И по обычной программе. Ну, там бутылки в задний проход и все такое… Мне плевать – признается или нет. Это не важно. Главное – чтобы фотки к семи часам были у меня на почте. Лучше видео. А ты, Валентин Михайлович, пригласи его жену и мать в полвосьмого сюда. И нотариуса напряги, чтобы был неподалеку…

Страшный смысл его слов медленно доходит до меня сквозь облепившие организм сонливость и отупение.

– Нет, нет, – кричу я, вырываясь из рук Билала и подбегая к генеральскому креслу, – не надо, это бесполезно, они не отдадут, я им инструкции оставил! Не надо, пожалуйста, это бессмысленно… – Я спотыкаюсь, лечу и падаю головой к ногам Железного Шурика. Он ловит меня, гладит ласково маленькой ручкой по волосам и говорит тонким, певучим, как у Зыкиной, голосом:

– Отдадут, Витя, они все отдадут, ведь они любят тебя, дурака.

Занавес. Карнавал закончился, и вместе с ним закончился отважный супермен Витя, мужественно противостоящий кровавой гэбне. Они сломали меня. Падая к ногам Железного Шурика, я разбился на тысячи осколков. Не собрать. В голове звонко и пусто. Одна мысль гулким эхом там мечется: «Они любят меня, любят меня. Любят меня они». Самовлюбленный, горделивый болван! Я учел все, кроме любви. А ведь я знаю, что это такое. Любовь – это слабость, уязвимое место, мягкий и нежный кусочек души, за который можно поймать почти любого человека, и сжимать его, выкручивать, чтобы взвыл от боли. Жесткая мать-эгоистка, не терпящая меня жена, но они любят меня, дурака. Я забыл об этом, упивался обидами, смаковал свое одиночество. А твари помнили, они исследовали вопрос и пришли к выводу – любят. И сломали меня. Как больно. Я тоже люблю, и больно так… Без куска хлеба Аньку я оставил, без сына – маму – только с болью одной. Не представляю, что с ними будет, если они увидят фотографии. Отдадут все сразу, это понятно. Но выживут ли? Не умрут ли от боли, которую я из-за своего глупого позерства и необъятной жадности им причинил?

От бессилия и непоправимости произошедшего мне хочется плакать. И я плачу.

– Ну, ну, Витя. Ты что? Не надо, – продолжает теребить мои волосы генерал. – Вот все вы такие – сначала сверхчеловеки, а надавишь на вас слегка – тут маменькины сыночки и вылезают, сопливые. Ты не обижайся, работа у нас такая – вас, дураков, воспитывать. Для вашего же блага, между прочим. Ну все, успокоился, пришел в себя, и будем говорить. Смотри, вот и водочки уже принесли, стакан. Будем говорить, да? Готов?

Я встаю с пола на карачки, мычу, всхлипываю и трясу головой: «Да, да, готов…»

Меня усаживают в кресло, расстегивают наручники, а я никак не могу упокоиться – стучу зубами, всхлипываю, позорно пускаю сопли.

Умнейший и благороднейший карлик Валентин берет стакан водки и насильно вливает в меня половину. Вторую половину я допиваю сам, вырвав стакан из его крошечных ручек. Успокаиваюсь, перестаю стучать зубами и говорю:

– Я отдам! Я все отдам, только выслушайте меня. Это же немного – выслушать за то, что я все отдам.

– Говори, конечно, Витек, мы не звери.

И я рассказываю этим добрым, но строгим людям всю свою жизнь. Даже про Патриаршие пруды и бабочек со стальными крыльями, даже про Аньку, которой со мной душно… Я рассказываю им все, я исповедуюсь перед ними. Я прошу прощения и говорю, что, в сущности, не виноват. Не хотел никого кидать, это Собянин переводы запретил. Но я, конечно, все возмещу, потому что не в свое дело полез, не в свои игры играть стал. Гусеница, гусеница я… Простите меня, пожалуйста, пожалейте, не наказывайте строго…

Железный Шурик слушал с максимально сочувственным выражением лица. Не очень у него получалось. Гримаса какая-то вместо сострадания на лице застыла, но он старался. Все равно меня восхищал этот человек! Такими и должны быть лица у настоящих грозных бабочек. Он же понимает меня, он умный, пусть презирает – ему по статусу положено, но понимает тем не менее.

Когда я закончил, генерал тяжело, но благосклонно вздохнул. В моем чистосердечно раскаявшемся сердечке вспыхнула надежда. Сейчас простит, пожурит немного и простит. «Иди, – скажет, – и не греши больше, мы за тобой следить будем».

Но вместо этих слов Железный Шурик произносит другие:

– Хороший ты парень, Витя, хоть и дерьмо. Добрый… Семью любишь, но уж больно ты хитро сделанный. Сам себя перехитрил в итоге. Дурак потому что. Хитрый, а дурак. Ты зачем от предложения Конторы в семнадцать лет отказался? Хотел же – надо было настоять, сейчас бы не здесь разговаривали и не так. Ну ничего, еще можно все поправить. Дорожки – они кривые, а все равно в одном месте сходятся.

Я вздрагиваю. От кого я слышал эти слова? От кого-то очень близкого и родного. Вспомнить, от кого, не успеваю. Генерал продолжает, и я сосредотачиваюсь на смысле его слов.

– У меня для тебя две новости, и обе хорошие, – говорит он. – Первое: все отбирать мы у тебя не будем. Дом, квартиру, деньги оставим пока. Даже пару помещений оставим, чтобы семья не голодала, а там, может, и переводы в нежилое разрешат – вернем тогда все на место. Слово офицера. Ну, чего молчишь? Благодари давай, цени нашу доброту.

Счастье – понятие относительное, но преодолев некоторый предел, оно все-таки становится абсолютным и беспредельным. Мне хочется бухнуться в ноги Железному Шурику и целовать его во все места. Он понял, понял меня! Он меня почти простил. Этот суровый и жесткий с виду человек оказался внутри тонок. Тонок и красив.

– Спасибо, – кричу, хватая через стол его руку, – спасибо вам огромное, я не подведу, не обману, я отработаю, я все верну, вы не пожалеете. Мне не нужно никакой прибыли, я верну все, верьте мне, пожалуйста…

– Ну еще бы ты нас обманул. – Железный Шурик аккуратно вытаскивает руку из моих объятий и треплет меня по щеке. – Обманул уже, и хватит. Нас два раза никто не обманывает. Я тебе еще самого главного не сказал. Все к лучшему, Витя, и эта неприятная история – тоже к лучшему. Мы не просто тебе дышать дадим, мы тебе цистерну с кислородом подгоним. Поможем мы тебе, короче, если ты поможешь нам, конечно.

– В каком смысле? – не понимаю я.

– В прямом, – отвечает генерал и кладет на стол бумажку с выделенным жирном шрифтом заголовком: «Добровольная подписка о сотрудничестве».

Стукачом? Меня, внука легендарного Славика, сына жесткой, но умной матери, совравшей о моем мнимом энурезе, лишь бы не связал я свою жизнь с КГБ, стукачом? Оказывается, не до конца они меня доломали, осталось что-то внутри, сопротивляется. Всю жизнь я пытался пробежать между дождевых струек, хитрил, изворачивался, а подлостей больших не делал. Жить хотел хорошо, но и уважать себя. Получалось. До сегодняшнего дня. Деньги – фигня, новые наживу. Сложно, но сделаю я деньги в очередной, забыл какой по счету, раз. А вот от «стукача» не отмыться. Жить не смогу, повешусь, как Иуда в самшитовой роще, сопьюсь, развалюсь, самоликвидируюсь. Но и не стать стукачом невозможно… В этом случае умрут с голода или от горя две мои самые родные женщины, а дети, мое продолжение, останутся сиротами. Надо тянуть время, хитрить, вертеться, как уж на сковородке, но вывернуться, выскользнуть, не стать стукачом.

– Ой, зачем я вам? – изображая из себя наивного идиота, спрашиваю удивленно. – Я и не знаю ничего, не общаюсь ни с кем, сижу дома, пишу никому не нужные книжки. Вы, если волнуетесь, заберите у меня все помещения. Так лучше будет, полезнее для дела.

– Что будет полезнее для дела – позволь решать мне, – нахмурившись, отвечает Железный Шурик. – И не торгуйся, не на базаре! И дебила из себя не корчи. Знаешь ты, Витя, многих, и многие знают тебя. Но не в этом суть. Ты чего думаешь, мы из тебя шпиона сделать хотим? До шпиона, Витя, еще дорасти надо. Тебе до шпиона, как мне до Луны.

– Тем более, зачем я вам тогда? Сижу дома, пишу книжки, никого не трогаю…

– А затем и нужен, что книжки пишешь. Хорошие, Витя, книжки, я прочел, получил удовольствие, талант у тебя. Уникальный ты в своем роде человек. И писатель талантливый, и жулик при этом не без способностей, и знакомства у тебя есть, и харизма присутствует, и язык подвешен неплохо. Как же такому добру пропадать? Что называется, не проходите мимо. Вот мы и не прошли.

– Постойте… – говорю я, буквально до рези в глазах ослепленный догадкой, – постойте… подождите, так вы не обналом у себя в Конторе занимаетесь?

Первый раз за весь разговор Железный Шурик смеется не только нижней половиной лица. Искренне смеется, даже на человека становится похож. На ушлого провинциального таксиста, например.

– Ой, уморил ты меня, Витя, – говорит, вытирая слезящиеся от смеха глаза, – ох, повеселил так повеселил! Спасибо тебе, три магазинчика тебе оставлю вместо двух, за веселье. Запомни, дурачок: обналом в нашей Конторе занимаются майоры и подполковники, вроде Пети Валерьяныча. А я генерал-майор, чувствуешь разницу?

Я чувствовал, я так хорошо чувствовал, что захотелось самому себе перегрызть горло от злости. Дурак, тщеславный болван, славы мне, видите ли, захотелось, книжки писать начал… Сидел бы тихо и не высовывался, ведь знал же, что нельзя у нас высовываться. Почему в стол не писал, почему под псевдонимом зашифрованным не опубликовался, на худой конец? А потому, что тщеславный дебил! Нюх потерял, оторвался от реальности, ушел на пенсию и расслабился. Ничтожество я надутое. Тьфу! От самого себя противно…

Злость, как всегда, прочищает мозги. Нужно продолжать играть наивного, сломленного дурака. Необходимо выяснить максимальное количество подробностей и не вспугнуть при этом генерала. Мяться, жаться, а в конце попросить время подумать. Выйти отсюда нужно живым и здоровым, а там… Я не знаю, чего там, но выйти отсюда нужно любым способом.

– Так, значит, Петра Валерьяновича ко мне специально подвели… – шепчу я как бы про себя, но так, чтобы генерал непременно расслышал.

– Конечно, специально, – радостно ведется Железный Шурик. – А ты думал, я все это шоу ради вшивых магазинчиков устроил? Делать мне, что ли, больше нечего?

– И Собянина специально попросили переводы запретить – ради меня? – продолжаю я поддавать жару.

– Ты это, Вить, водки выпей еще, а то совсем с катушек съедешь на почве мании величия. Нет, я, конечно, понимаю: творческие люди подвержены, но не до такой же степени. Ты ведь не только писатель, ты еще и жулик, ткань реальности должен во всех подробностях пальчиками ощущать…

Я даю генералу возможность поглумиться над собой, а потом совсем уже глупо спрашиваю:

– А как же так? Если бы переводы не запретили, как бы вы меня прижучили?

– Ерунда, – бахвалится Железный Шурик, – подумаешь – большая проблема тебя прижучить. Заработал бы денег, подружился с Петей, а потом он тебе, как доверенному и проверенному человеку, предложил бы стать своим уполномоченным по взяткам у обнальных банкиров. За долю немалую, естественно. Скажешь, отказался бы?

Интересный вопрос. Дело стремное, мог бы и отказаться. Но если очень много денег светило, то согласился бы. Потому что я не только тщеславный ублюдок, я еще и жадный урод. Понятно, почему такое сочетание заинтересовало Контору – им такие кадры нужны. А еще понятно, что не случайно я под паровоз попал, не врет Железный Шурик. Были у них насчет меня изначально далеко идущие планы. Осталось выяснить, какие.

– Не знаю… – неуверенно блею я. – Это же незаконно в принципе…

– А когда тебя это останавливало?

– Да никогда, в общем… и все-таки, простите, я не понимаю, зачем я вам нужен, чем могу помочь? Ну хорошо, книжки талантливо пишу. То, что их читает полтора человека, – второй вопрос. Ладно, замнем пока для ясности. Но вы наверняка понимаете, что пишу я их от души, поэтому талантливо и получается. Неужели вы надеетесь, что я босса всех боссов восхвалять буду и организацию вашу замечательную? Нет, я могу попробовать… Убедительно вы мне объяснили, что пробовать нужно. Но, боюсь, результат окажется полной ерундой. А тогда зачем?

– Вот ты серьезно думаешь, что мы цензоры, тираны, сатрапы и деспоты? – Железный Шурик расслабленно откидывается в кресле и закуривает сигарету. Он выглядит довольным, явно попал в свою стихию. Разговор пошел в понятном ему русле. Ты мне – я тебе. Очередной пламенный диссидент оказался таким же корыстным и трусливым уродом, как все. Что и требовалось доказать.

Выпустив струю дыма в потолок, генерал снисходительно и немного печально развивает свою мысль:

– Нет, Витя, мы не деспоты, и заставлять тебя идти против остатков твоей совести мы не будем. Лизоблюдов у нас и без тебя хватает. Ты пиши, Витя, что хочешь. Костери нас на чем свет стоит. Тупицы, убийцы, коррупционеры – в общем, весь обычный набор. Будешь самым смелым и свободным писателем в стране. Это я тебе гарантирую. Мы тебе поможем, чем сможем. А можем мы, как ты понимаешь, многое. Раскрутим тебя, как Лайку на орбите! Лучшие полки в книжных магазинах, волна обсуждения в Интернете, фейс на федеральных телеканалах… Ну, и пару скандальчиков – как водится, уголовные дела для виду… Может, суток десять посидеть придется за административные нарушения. Не больше, без фанатизма. Ты же хотел славы? Получишь. Глядишь, еще Нобелевку дадут, как видному оппозиционеру. У нас и там есть некоторые связи. Звездой ты станешь, Витя, международной. Ты, главное, прикладывай нас пожестче, ничего не бойся…

– Но я не понимаю…

– А чего там понимать? Все просто: в восемнадцатом году выборы, а вожди пятой колонны оборзели совсем, уверовали в те глупости, которые мы им когда-то написали, и кусают руку дающего. Возомнили, что не фигуры они, а игроки. Но с тобой-то этого не произойдет. Ты жулик небесталанный, деньги не языком без костей заработал, а мозгом каким-никаким. Вот говорил я нашим: нельзя нищебродов в духовные вожди оппозиции, с катушек слетят. Не послушали. Но ничего, мы с тобой эту ошибку исправим. Только опять не подумай, что я насильничать над тобой буду, заставлять делать, чего сам не хочешь. История СССР наглядно показала: насильно мил не будешь. Ты не волнуйся, у нас все произойдет по взаимному согласию и любви. Схема такая: два года мы тебя раскручиваем, ты нас костеришь, зарабатываешь на этом имя и авторитет, а под выборы, когда буча начнется, со всем своим авторитетом делаешь заявление. И опять скажешь то, что думаешь. Ну, вроде «мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться», что либеральные революции в России обычно приводят к гораздо большей крови, чем самые кровавые диктатуры. И тому подобные постулаты, с которыми согласны все успешные трезвомыслящие жулики в нашей стране. Ты ведь тоже с ними согласен, правда?

Мне очень захотелось напомнить Железному Шурику продолжение монолога Гамлета, там после слов «…чем бегством к незнакомому стремиться» идет «Так погибают замыслы с размахом от долгих отлагательств». Но нельзя мне ему напоминать. Соглашаться с ним надо во всем, торговаться, а потом просить время на размышление. Выйти отсюда надо и бумагу эту проклятую, о сотрудничестве, не подписать. Хотя прав он: я тоже думаю, что либеральные революции приводят к большей крови, чем диктатуры. Ведь я трезвомыслящий жулик. Поэтому и оказался здесь, в ресторане «Островок», за одним с ним столом. Все трезвомыслящие жулики рано или поздно находят свой «Островок», потому что трезвомыслящие очень.

Ладно, сейчас это к делу не относится. Сейчас я с ним в поддавки играть буду.

– Правда, – киваю утвердительно, – согласен, конечно. Но одного не понимаю: зачем весь этот цирк с отъемом у меня собственности? Тут либо подписка о сотрудничестве, либо собственность в залог берите. И то и другое – чересчур. Птички в клетке не поют, а собаки на коротком поводке громко не лают. Где логика?

– Слушай, Витя, ты же человек у нас двойственный? Сам знаешь, что двойственный, этим и интересен – жулик и поэт в одном лице. Поэтому вот так: сакральный акт подписания кровью договора с дьяволом, подкрепленный материальным залогом. Черту с Фаустом намного легче было. Перефразируя товарища Сталина, ты у нас, Витя, посильнее Фауста Гёте будешь. А за бабло не беспокойся. Отработаешь восемнадцатый год нормально – все вернем. Да тебе эти магазинчики через два года мелочью в кармане покажутся. Там знаешь какие бабки в оппозиции крутятся! На гранты одни пиндосские все магазинчики в Москве скупить можно, ну, и мы подкидываем, для порядка. Гонорары опять-таки: фильм снимем по твоим книжкам, лекции, реклама в блоге… Все, что накосорезишь, все твое. Мы не претендуем. Только не вздумай жопой крутить! Мы этого не прощаем. Паспорт свой заграничный сдашь завтра. Ничего, потерпишь два года без Средиземного моря, обойдешься Черным. Потом вернем, после выборов, вместе с недвижимостью. Но зато какие бабки, Витя, какая перспектива, в другую лигу переходишь. Деньги, слава, уважение, и насчет Нобелевки я не шутил – есть у нас там концы. Не сразу, конечно, но лет через десять попробовать можно. Фу ты, черт, прям искусителем себя чувствую! Мне бы кто такое предложил, даже не думал…

– Заманчиво, – говорю я и тоже закуриваю сигарету. Несколько секунд глубокомысленно выпускаю клубы дыма и снова повторяю: – Заманчиво… Но я бы все-таки подумал. Не могу я не думая.

– Да чего тут думать? – возмущается Железный Шурик. – Почему не можешь? Самому ведь все ясно.

– А потому что я – здравомыслящий жулик, как вы выразились. Здравомыслящие жулики такие вопросы с кондачка не решают. Это вы, может, такой быстрый, а я медленный, мне подумать нужно, взвесить все. Хоть Билалу меня вашему отдавайте, не обдумав как следует, не соглашусь. Я же не месяц прошу на размышление, завтра отвечу. Хотите, с утра встретимся, если горит. Сутки всего, это немного.

– Но ведь выхода у тебя нет, Вить. О чем думать?

– Выход всегда есть.

– Какой?

– Кинулся под машину – вот и выход, – жестко отвечаю я. – У меня и так сегодня голова кругом от вашего шоу. Пережимаете вы. Дайте сутки отчухаться. Мне еще работать с вами, не убивайте самоуважение до конца – работать не смогу…

Все, сделал что мог. Намекнул, что согласен, но попросил о соблюдении политеса. Их наверняка там, в Конторе, учат не ломать агента резко, при первом же подходе. Резьба может слететь, тогда ни агента, ни новых звезд на погоны. Теперь только ждать…

Железный Шурик вперил в меня отработанный взгляд Железного Феликса и смотрит так уже вторую минуту. А мне легко с ним в гляделки играть. Вместо лица у него – пустота. Главное – изобразить решимость и покорность одновременно. Это сложно, но можно, это истерикой называется. Даже изображать ничего не надо – я уже давно в истерике, с того момента, как в ресторан зашел. Я просто отпущу сейчас себя, и он все увидит, что ему нужно увидеть.

Я отпускаю, и он видит, и говорит что-то, но слов не слышно. Я в истерике…

– …Да очнись ты, Витя, оглох, что ли, совсем? Говорю же, не могу я тебе сутки дать, время не ждет. Два часа – максимум, и то из уважения к твоей творческой натуре. Погуляй здесь по парку, погода хорошая, отойди от наших рож, отдышись. Тем более ты все понял, я вижу. Осталось только себя убедить. Ну, с этим проблем не будет, ты же неглупый парень. Погуляй два часа и возвращайся с новыми силами. Работать нужно.

Я встаю и, не прощаясь, иду к выходу.

– Эй, куда пошел? – слышу голос Железного Шурика за спиной. – Телефон-то оставь.

Возвращаюсь, кладу на стол телефон. Генерал протягивает мне руку, я ее пожимаю, а он, глядя мне в глаза, медленно и с удовольствием произносит:

– Вася, ты прогуляйся с Виктором, проследи, чтобы его никто не обидел случайно. Он кадр ценный, нам с ним еще долго жить вместе.

К нам подходит один из двух охранников в темном костюме, и только тогда Железный Шурик разжимает руку. Я снова поворачиваюсь и иду к выходу. И выхожу. С Васей – это плохо, но живой и не подписав бумаги. Это хорошо.

 

Вниз

Дети кормят зерном уточек в пруду, последняя травка зеленеет на бережку, солнышко блестит осенними теплыми лучиками перед затяжной непогодой. Как же прекрасен мир, просто жить в нем – счастье. Гусеницей, бабочкой, человеком – какая разница. Я иду к скамейке на деревянной набережной маленького водоема, сажусь и несколько минут смотрю на уточек, на детей, на воду, солнце и траву… Простые радости замечаешь, когда непростых не остается. Непростые люди придумывают себе сами, а простые Бог дает. Какой же я тупой? Разве может человек лучше Господа придумать? Всю жизнь не так жил, себя обманывал. Но ничего, я исправлю, вот прямо сейчас… Поздно! Оборачиваюсь и вижу в трех шагах позади себя молодца из ларца Васю. Он не даст исправить. Он – моя непростая радость, и придумал я ее сам. Может, убежать? Куда мне с моими прокуренными легкими и ста двадцатью килограммами живого веса? От него не убежишь… И от себя тоже. Ладно, это волка ноги кормят, а меня – голова. Неужели не придумаю чего-нибудь? Что, если поиграть с ними в их дьявольские игры? Обвести вокруг пальца черта – это даже круто! Допустим, так: подпишу бумажку, раскручусь с их помощью, продам по-тихому то, что они мне оставят, еще подзаработаю бабла, а когда кипеж в восемнадцатом начнется – кину их. Лучше предварительно смотавшись за границу. С баблом и без паспорта можно смотаться. «Так, мол, и так, – скажу, – заставила меня кровавая гэбня шантажом и подлостью подписать бумажку о сотрудничестве, но в душе я был всегда против. Не они меня использовали, а я их». – Неплохой вариант с первого взгляда. Такое заявление, помимо прочего, повысит мою капитализацию как писателя. Любой скандал повышает, а уж такой… Только зачем я себя обманываю? Всю жизнь обманывал, договаривался сам с собой, между струек проскакивал… Скакал, скакал и доскакал. До сегодняшнего дня. Заставят они меня за два года подлость какую-нибудь совершить. На друзей стучать или чего похуже. Дерьмом замазывать – это они умеют. Профессионалы. Коготок увяз – всей птичке пропасть. Была птичка певчая, стал дятел лубянский. Получается, выхода нет. Не смогу я дятлом быть, а не быть дятлом не позволят. Вот он, гамлетовский вопрос – «быть или не быть?». Еще вчера он казался далеким, литературным, абстрактным, а сегодня стоит передо мною в полный рост и не дает прохода. Жить не дает.

Ладно, буду решать, никуда не денешься. Сейчас встану, пойду по знакомым с детства дорожкам и буду решать. Я встаю, иду, в двух метрах за мной движется Вася – тень Железного Шурика. У Гамлета тень отца, у меня – тень генерал-майора тайной службы. Ничего не поделаешь, такие нынче времена. А вопрос все тот же – «быть или не быть?». Хорошо… Надо мыслить, надо задавать себе правильные вопросы. Правильный вопрос – три четверти ответа. Так меня Славик в детстве учил. Проблема в том, что очень страшно задавать правильные вопросы. Не любят этого люди, лишь в самом крайнем случае задают. Ну что ж, сейчас самый крайний и настал. Задам. Вот такой, например: «Ради чего мне быть?» Первое, что приходит на ум, – дети. Женька, допустим, выросла, а Славке еще ой как пригожусь. С другой стороны, зачем ему папка-дятел? Что я смогу ему дать, кроме денег? Вырастет – презирать ведь будет. И меня, и мои деньги. Кстати, о деньгах. Ради них тоже вроде стоит быть. Можно их, конечно, презирать, но и без них никуда. Женьку доучить нужно, а Славку – выучить. Непонятно, плюс-минус получается. Может быть, Анька? Ради нее? Контора сказала, что она меня любит. Контора не ошибается. Да и я ее тоже люблю. Только плохо все у нас… Непоправимо почти. Ей и с бабочкой грозной жить душно, а уж с дятлом – совсем невыносимо станет. Мама? То же самое почти. Мама у меня жесткая и доктринер к тому же, узнает – проклянет. Отец? Вот отца жалко. Добрый он и мягкий – все простит, все поймет, переживать только сильно будет. Но есть мама – главный человек в его жизни, и младший брат, и внуки. Есть смысл помимо меня. У всех он есть: у отца – мать, у матери – отец и внуки, у внуков, моих детей, – манящая и кажущаяся бесконечной жизнь впереди. У брата – своя семья и свои заботы. У Аньки – дети. Анька… Дурак я, сам все испортил, по молодости. В начале нашей большой любви она и поголодала бы со мной, если нужно. Придумал я себе, что в бабочку необходимо из гусеницы превращаться. Стихи бы лучше писал, жил, творил в полный рост, а не в дерьме копошился. Теперь не поправишь. Теперь без меня обойдутся.

Любят меня еще по зову крови и былым воспоминаниям добрые родственники, но все про меня знают. Скрывают свое знание под обтекаемой формулировкой: Витя, конечно, сложный человек, но… Может, друзья? Может, ради них? Есть у меня несколько настоящих. А вот их как раз и придется сдавать. Не будет у меня скоро друзей, кроме… Железного Шурика. И вообще, по большому счету у них такое же ко мне отношение: Витя, конечно, сложный человек, но… Терпят из-за совместного бурного и веселого прошлого.

Вот что значит правильный вопрос себе задать – сразу всё ясно! Смешно… Выходит, Железный Шурик с Конторой почти ни при чем – так, всего лишь катализатор накопившихся проблем. Мне и без Конторы, получается, жить незачем. Смешно и грустно. До слез, до перехваченного дыхания и остановившегося сердца грустно. Просрал. Я свою жизнь просрал. Сам.

Останавливаюсь. Не могу идти. Трудно очень. Вынимаю очередную сигарету, закуриваю. Никотин вредит здоровью, но помогает выживанию. Так же, как алкоголь и другие осуждаемые обществом вещества. Осуждать все могут, помог бы кто лучше… Отпускает немного, я задираю голову вверх, выдыхаю дым в безбрежное синее небо и вижу солнце. Постойте… А солнце, а небо и трава, а простые радости, подаренные нам Господом? Ради них стоит жить, однозначно. Удивительной, незамечаемой в суете красоты мир – это аргумент. Это всем аргументам аргумент. Аргументище! Жить стоит просто ради воздуха, ради того, что глаза видят. Я жить, жить хочу! Не желаю больше ничего знать, просто хочу жить, как и всё сущее… Не желаю, а знаю. Беда и проклятие человека – это знание. Если человек, то всё про себя знаешь. Знание против инстинкта. Насилие, изнасилование, каждая молекула внутри протестует – не надо, не знай, забудь, живи… А все равно знаешь.

Счет на моем табло один – один. Как и всегда: не выяснил ничего, вечная ничья и сомнения. Но сегодня край настал. Крайний случай, финал. Не может быть сегодня по правилам ничьей.

Хорошо, значит, дополнительный тайм. Второй и, возможно, самый главный и решающий вопрос: ради чего мне не быть? Люди живут просто так, не ради чего. Но уж умирать надо за что-то. Так за что? А за то же самое… За детей, чтобы запомнили папку человеком, за Аньку, чтобы хотя бы на могилке моей свободно задышала, чтобы всплакнула там, поняла – была любовь. Прошла, но была. Давно мне Славик сказал: «Не можешь жить человеком – умри. Но умри как человек». Он прав, как всегда, только так не хочется умирать. Забудут все через несколько лет, и какая тогда разница: человеком – не человеком… Они забудут и будут дышать, видеть осеннюю зелено-желтую травку, лучики холодеющего предзимнего солнца они кожей ощутят. А меня не будет. Сначала прошлым стану, потом позапрошлым, потом перегнию с прошлогодней листвой и исчезну. Не хо-чу! Не хочу умирать неизвестно за что. Вся эта дешевая мораль не мною придумана, дед в меня ее вложил, а в него тоже кто-то. Книжки постарались, книжки – вот где отрава. Спасаясь от страха смерти и одиночества, веками безумцы писали книжки. Выдумывали черт знает что – мораль, нравственность, фигню про слезинку ребенка, про любовь, творящую чудеса… Им страшно просто было. Я знаю, как это происходит: страшно – вот и пишешь. Творишь мир, исправляешь, улучшаешь, выдумываешь – и вроде не страшно. Вся эта паршивая книжная мораль не стоит мушки, ползущей по лицу живого человека. Не то что смерти… Выживу если – брошу писать и читать. И думать, по возможности. Жить буду, просто жить! Перерабатывать кислород в необходимый для фотосинтеза растений углекислый газ. Вот он – смысл жизни. Открылся мне наконец-то… А тогда за что мне умирать? Получается, не за что. Разве… постойте… подождите, подождите… А что, если… Что, если за деньги? Звучит глупо очень, но если вдуматься, вдуматься… Моя смерть все решает, всем будет хорошо. Пожалуй, кроме Железного Шурика. Ему будет плохо, а я не против, я согласен. Пусть будет. Я ему ведь зачем нужен? Обстановку в стране стабилизировать, власть верхушке помочь сохранить. Для этого необходимо писать книжки, делать заявления. Фигушки ему, трупаки книг не пишут, и заявлений от них не дождешься. Трупаки вообще никому не интересны, сразу вся эта кодла интерес ко мне потеряет, если умру. И к моим магазинчикам. Зато Анька, дети, родители не будут ни в чем нуждаться. Со временем они перестанут помнить о моей жесткости и неоднозначности. Святым я у них стану со временем. Я же хитрый – послал перед встречей с упырями адвокату инструкции на случай ареста. Передаст он письмо Аньке, когда копыта отброшу. А детей мой подвиг, мой образ светлый воспитает даже лучше, чем я сам. Намного лучше! Не получится у меня так, как у светлого образа. С фотосинтезом – это была минутная слабость. Я же не дерево. Вот родился бы деревом – тогда да, фотосинтез. Человеком я, к несчастью, появился на свет, приходится соответствовать. Ой, как смешно, обхохочешься, деньги решили все. Жил ради денег и помру ради них…

* * *

Я останавливаюсь недалеко от центрального входа в парк культуры и начинаю ржать – даже не как лошадь, а как целый табун лошадей. Нет, это правда смешно. Круг замкнулся. Бабло побеждает зло и превращает тварь дрожащую в человека. Сказал бы мне кто вчера – не поверил, но, похоже, так и есть…

Я смеюсь настолько безудержно, что на меня начинают обращать внимание идущие мимо люди. Охранник Вася нервно приближается вплотную и кладет руку на плечо. Это меня несколько отрезвляет. Умереть, оказывается, непросто, особенно под надзором тени Железного Шурика. Да и хватит ли духу? Солнце… Вот оно, подло и красиво блистает в безбрежном голубоватом небе, деревья, травка, цветочки… Хорошо было Славику в подвалах Лубянки, в аду, среди чертей-урок… Разбежался – и головой об стену. Там ничего не отвлекало, все однозначно, нет вариантов. А здесь – и стены не видно поблизости, и при Васе особенно не разбежишься… Может, под машину, под паровозик с детишками, медленно ползущий мимо, броситься? Медленно он ползет, не хватит скорости, а даже если и хватит – не хочется своей смертью незнакомым людям гадить, не по-людски это. Затаскают менты водителя по допросам, деньги вымогать станут, да и результат не гарантирован – могу не сдохнуть, останусь инвалидом и буду всем только мешать.

Но, черт возьми, как же я сразу не догадался? А ведь это выход! Это шанс на жизнь. Маленький, призрачный, но все-таки шансик. И главное – пример прямо перед глазами, с детства знакомый. Славик тогда, в сорок шестом, в камере, обманул себя – притормозил в последний момент перед стеночкой. Он мне сам рассказывал, я точно помню. Стыдился проявленной слабости: вот, мол, как тварь дрожащая в последний момент внутри взыграла. Но ведь по факту не обманул, выжил и жил потом долго и счастливо. Более того, своей решимостью сдохнуть сподвиг дедушек Железного Шурика к переговорам. А те ведь не из железа – из титана сделаны были, из брони непробиваемой. Мой Железный вообще от такого фортеля в труху осыпаться может, потому что ржавый внутри. Только как это сделать технически за оставшийся мне час? И здесь, в хипстерском парке, под приглядом ловкого и быстрого Васи?

Я оглядываюсь по сторонам, не находя ни одного подходящего места. И вдруг скорее не вижу, а вспоминаю, угадываю за деревьями всем известное сооружение. Оно идеально подходит для моих целей. Это мост. Крымский мост. Москвичам и гостям столицы он больше известен как мост самоубийц.

* * *

Я стою на середине Крымского моста и любуюсь уходящей вдаль панорамой Москвы-реки. Я не один стою, в полуметре от меня – Вася, чуть дальше – группа то ли японцев, то ли китайцев, делает снимки красот на свои последние айфоны. Добрался я сюда не без приключений. Вася не хотел пускать: «Сказано гулять по парку – значит, по парку».

– Звони начальству, – велел я. Он позвонил и передал мне трубку.

– Ты куда намылился? – послышался голос Железного Шурика. – Сбежать хочешь, дурачок?

– От вас сбежишь, пожалуй… – ответил я как можно более развязно. – Куда ж с подводной лодки денешься? Просто я урбанист от рождения, бесят меня деревья, если честно. Вот выхлопные газы – другое дело. Мне под них думается хорошо. Да чего вы боитесь? Присылайте второго Васю, если боитесь. Закуйте меня в кандалы, наденьте поводок – чего хотите делайте, но дайте газиками подышать, мозги СО2 проветрить. Прогуляюсь до метро «Парк культуры» и вернусь.

Генерал-майор несколько секунд думает. Я примерно представляю ход его мыслей. Западло ему слабину перед будущим агентом показывать.

– Ладно, – говорит он, – дай трубочку Васе. Но чтоб без фокусов мне!

И вот я стою на мосту, любуюсь панорамой. Думать ни о чем не хочется, все уже передумано десятки раз. Начну думать – сдрейфлю, найду аргументы, уговорю себя и не спрыгну. Кончена жизнь. По крайней мере та, которой жил до сегодняшнего дня. Даже если и выплыву – все равно кончена. Я где-то читал, что некоторые самоубийцы выплывают. Нет, не самоубийцы. Десантники пьяные в день ВДВ выплыли. Так они же пьяные – пьяным бог помогает. И десантники. Кстати, я тоже пьяный. Стакан водки, выпитый в ресторане «Островок», плещется во мне, выполняя роль гироскопа. И я тоже десантник. Вытолкнула меня мамка в этот мир без парашюта, с тех пор и лечу. Десантник я, точно. И поэтому…

Нельзя надеяться… От взвешиваемых шансов берет оторопь, и не то что прыгать не хочется, а лечь тянет на асфальт, вжаться в него, вцепиться ногтями в микроскопические выступы. И лежать.

Все, хватит! Нужно технологично мыслить и только о деле.

* * *

…Перила в принципе невысокие, перепрыгнуть ничего не стоит, и – рыбкой вниз. Верная смерть. Головой вниз – верная смерть! К тому же за перилами – небольшой уступ, расшибусь сразу. Идеально перебраться через перила, встать на уступ, оттолкнуться посильнее и солдатиком… Если выплыву – менты приедут, «Скорая», в больницу отвезут, какое-то время мои лубянские друзья до меня не доберутся. А может, и передумают добираться. Зачем им псих?

Опять надеюсь… Нельзя! Надеяться нельзя, но условия для шансика подготавливать нужно. Взращивать необходимо шансик, поливать его, заботиться, но не надеяться.

Красота мешает – всё такое красивое кругом. Мост, японцы с последними айфонами рядом, даже Вася красивый. А звуки какие красивые: автомобили воют на разные голоса, японцы щебечут, вороны смачно каркают, и провода, качаясь от ветра – дзинь-дзинь, – как струны на гитаре. И все цветное, движущееся, постоянно видоизменяющееся. Мир сочится жизнью, она лезет из всех щелей, капает, струится. Она восхитительна, эта жизнь! Шедевр, подарок щедрый, отказаться от такого подарка, уйти в аскетичный, выцветший мир теней – невозможно. Хамство немыслимое – выкинуть все это на помойку. Нет, нельзя, не смогу…

Но я же не отказываюсь! «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно». Очень надеюсь. Очень люблю. Если выживу – значит, взаимно, значит, нужен я еще тебе. А если нет… туда мне и дорога. Не ради адреналина и пустого бахвальства испытываю судьбу. Да и не я ее испытываю, она меня. Так получилось, просто так получилось…

– Вась, смотри, какая тачка крутая едет, – говорю восхищенно охраннику. Он попадается на этот детский трюк, отворачивается, а я быстро перелезаю через перила, встаю на маленький уступ спиной к реке и что есть сил кричу: «Отошли все, отошли на десять шагов, иначе прыгну!»

Люди реагируют не сразу: замирают, молча смотрят на меня – слишком неожиданно все произошло. Тогда я отрываю одну руку от перил и буквально визжу, используя все знакомые мне матерные выражения:

– Отошли… твою мать на… отсюда, отошли в… уроды!

Мат русские люди понимают, и нерусские – тоже, даже японцы испуганно разбегаются в разные стороны. Даже Вася бежит. Все, «первый тайм мы уже отыграли и одно лишь сумели понять…».

Что сумели? Да ничего не сумели, но отыграли. Можно перевести дух. Вокруг меня собирается толпа, останавливаются машины, выходят люди, достают телефоны, делают фото, снимают видео. Вот она, слава, дождался наконец. Не радует… Моя возможная смерть становится источником тщеславия, любопытства и корысти. Вот, мол, видел чудика, даже на телефон снял – посмотрите, что за придурок, а кто-нибудь ушлый обязательно продаст запись желтым журналюгам, за штуку баксов.

«Жил грешно и умер смешно», – вспоминается предсмертная записка предтечи Пушкина, веселого порнографа Баркова. Его нашли со спущенными штанами и свечкой в заднем проходе. Не хочу так, не буду! И потом вот он, шанс, которого я так жаждал. Тот же эффект получится: покочевряжусь часок, приедут менты, врачи из психушки уложат в теплую постельку, напичкают транквилизаторами, и не надо прыгать. Увезут от Железного Шурика и Васи, а там – будь что будет…

Я цепляюсь за эту спасительную мысль, верчу ее, рассматриваю с разных сторон, она мне нравится. Лишь где-то очень глубоко внутри похоронный голос шепчет мне еле слышно: «Плохо будет, Витя, поймут они, что ты слабак, окончательно. Размажут тонким слоем дерьма по всему, что тебе дорого. Сам повесишься потом, как Иуда в самшитовой роще». Я не хочу слышать этот голос, мог бы – уши заткнул. Но он не снаружи – внутри. И я слышу. Не получится сегодня между струек пробежать – придется окунуться с головой в студеную водицу под мостом. Поступок нужен. Очень мне грустно, но почти не страшно почему-то. Просто грустно, что так все получилось. Перехватывая руки, я поворачиваюсь спиной к зрителям, краем глаза замечаю, как из толпы ко мне рванулись несколько человек. В том числе и Вася. Надо прыгать. Надо прыгать. Надо прыгать… Холодно же, думаю напоследок, не май месяц, октябрь скоро. Еще не прыгнул, а уже холодно… В спину дует холодный ветер, до костей пробирает. Люди ко мне бегут, – догадываюсь я, – от них ветер. Но он все-таки теплее, чем вода внизу.

Может, позволить им себя схватить? Еще не поздно позволить… Я чувствую прикосновение чьей-то руки к спине, отталкиваюсь затекшими ногами от парапета и прыгаю…

* * *

Лечу. Сердце, кажется, летит быстрее меня. Оно разбилось уже, а я лечу. Вранье, что вся жизнь перед смертью вспоминается, только свист в ушах и ощущение необратимости, непоправимости сделанного в пустоту шага… Пустите меня обратно! Схватите меня! Протяните руку помощи! Сбросьте веревку, затащите на Крымский мост! Я буду хорошим! Я буду радоваться, что Крым наш! Я что угодно сделаю, лишь бы жить, жить, жить…

Лечу. Успеваю понять, что не спасут. Успокаиваюсь, смиряюсь. Сейчас умру. Все умирают, и я умру, но в отличие от всех – сейчас. Ну и ладно.

Только перед самой водой вспоминаю о холоде и снова пугаюсь. Что угодно, только не холод, огонь, крематорий, геенна огненная – только не холод. Не надо холода, умоляю! Я согласен умереть, но в тепле, в сухости. Не хочу в мокрое и холодное, пожалуйста…

…Удар. Холода нет. Удар бичом по пяткам, и волна расплавленного железа от ступней к горлу поднимается, выжигает меня, как я и просил. Спасибо, Господи, что услышал, я умираю в тепле, в жаре, в аду, в геенне огненной, в языках пламени, во взрыве, в раскаленных камнях, в пустыне, в жерле вулкана, в лаве, в песке, в горящей нефти, в солнце я умираю… в солнце… в солнце… в солнце я.

Умираю…