После удачной охоты на тигра Миша долго размышлял о странном поведении Гжибы. Землемер рассказал ему о своем разговоре с охотником, о его печальной молодости, о несчастной любви. Лет десять назад у Гжибы заболела жена. Батрачкой была, надорвалась на работе, пока Гжиба воевал на Карпатах «за веру, царя и отечество». Вернувшись с фронта в семнадцатом, он уже не застал ее в живых. Был человек и нет его, как будто она ему во сне приснилась. Каму какое дело до одинокой солдатки и угрюмого защитника родины, который сумел полюбить только один раз в жизни, да и то уже в зрелых Годах.

«Печальная история, что и говорить, — подумал Миша. — Жаль, конечно, человека…» А что если в самом деле Гжиба не враг им? Как близкое, родное, живое существо, любит Гжиба тайгу и ревниво оберегает ее от случайных пришельцев, которые того и гляди могут повредить ей.

Сейчас охотник присматривается к отряду, изучает людей, испытывает их. Стоит Гжибе убедиться, что они несут с собой не разорение этому привольному краю, а счастье, изобилие, и он превратится в преданного союзника, друга, помощника.

Но так ли это? А ядовитая змея в ичиге? Ведь это только Гжиба мог подбросить гадюку.

Нет, Миша не имеет права поддаваться чувству жалости. Совершенно ясно, Гжиба ведет двойную игру. Иногда он дает волю своей ненависти, грозит, запугивает, а иногда, чтобы усыпить их подозрения, прикидывается обиженным жизнью. Хочет войти в доверие, только и всего. Кандауров обязан был написать об этом негодяе куда следует и передать заявление с Мешковым. Пусть они возьмут Гжибу за жабры. Уж там-то разберутся, что к чему.

В тот же день, сидя у костра после работы, Миша поделился с землемером своими соображениями. Он говорил горячо, страстно, подкрепляя свои слова энергичными взмахами кулака; глаза его горели, голос звенел, как будто он выступал перед большим собранием.

— Опять двадцать пять, — сказал с неудовольствием Кандауров. — Уж. больно ты грозен, как я погляжу. Значит, сразу к стенке «коварного злодея»? Но в чем же проявилось его коварство?

— В том, что выдает себя не за того, кем является!

— Это не доказано.

— В том, что завлек Петра в зыбун.

— Ну, это ничего. Петр даже ног не замочил.

— В том, что забрал у нас соль и сделал это ночью, предательским образом.

На последнее замечание Миши Кандауров ответил не сразу. Он зажег спичку и долго раскуривал отсыревший табак.

— Да, с солью нехорошо получилось, — согласился землемер, выпуская густую струю дыма после глубокой затяжки. — Это-то происшествие и мне кажется непонятным. Тут против Гжибы много, я сказал бы, даже слишком много улик…

— Как? Вы все еще думаете, что соль взял не Гжиба? Кто же тогда?

Землемер вздохнул.

— А ты знаешь, по какой причине происходят самые ужасные судебные ошибки? Это бывает, когда улики против человека слишком очевидны, когда они лежат на поверхности, сами просятся в руки. Нет, этого недостаточно для приговора. Я убежден, что Гжиба не способен лукавить, действовать коварно, исподтишка.

— Ну и оставайтесь при своем мнении, а я считаю его негодяем, способным на любую подлость.

— Как ты поспешно судишь о людях. Гжиба никому не верит, кроме самого себя. Вот почему он такой. Это плохо, очень плохо. Но ведь и ты… Ты тоже относишься к людям с подозрением. Это в восемнадцать-то лет! Старика-охотника немало обижали его ближние. А ты-то почему так недоверчив к ним?

— Кому это я не доверяю? Гжибе только одному. Он заслужил это.

— Ты возненавидел его с первого взгляда. Еще тогда, когда он сказал тебе на берегу Амура, что ты держишь удилище не за тот конец.

Миша вспыхнул, хотел ответить дерзостью, но сдержался.

— Да, я обиделся тогда на него, но дело не в этом. Ему нужно запугать нас. И змею в ичиг это он положил. Он, он, что бы вы ни говорили. Все улики против него. Ну что же делать, если они на поверхности лежат. И Ли-Фу… Он жалеет Гжибу, вот точно так же, как и вы, но он догадывается, кто это сделал.

— Вот еще мне свидетель обвинения!

— Да, свидетель! Честный и неподкупный. А вы… а вы… — Миша совсем разволновался. Подумать только: его сравнили с Гжибой, все его доводы высмеяли. — Жалостливы уж больно. Вот он, тот крючок, на который ему удалось вас поймать. Уж он-то знает, этот пройдоха, за какой конец нужно держать удилище, чтобы рыбка не сорвалась.

— Так!.. Все выложил? — Кандаурову на этот раз изменило его привычное хладнокровие. Голос его вздрагивал от сдержанной ярости. — А теперь послушай, что я тебе скажу, и постарайся запомнить, запомнить на всю жизнь. — Он жадно затягивался и передвигал трубку из одного угла рта в другой. — Смотри, Миша, ты стоишь на распутьи. Если и дальше будешь чуть что подозревать людей во всех смертных грехах, поддаваться предвзятому мнению, злобному навету, первому неблагоприятному впечатлению, все хорошее, что в тебе есть, прахом пойдет и через десяток-другой лет… э, да что говорить! Увижу я тебя на улице и отвернусь, сгорю со стыда из-за того, что одна нас с тобой земля носит. Ишь ты… Чуть что, хватается за ружье. Себе, значит, не доверяешь. А ведь доброе, чуткое слово, сказанное к месту и вовремя, оно получше ружья стреляет, бьет без промаха, но не насмерть, заставляет человека задуматься, спохватиться, если он еще не окончательно потерял себя.

Миша с обидой и запальчивостью начал было возражать, но землемер отвернулся, не слушая его. Он был, бледен, тяжело дышал.

— Уходи, пожалуйста! Не обижайся, но видеть тебя, сегодня больше не хочу.