По примеру других общин создали свой отряд народной обороны и жители Вранова. Они называли его «гвардией». Гвардейцы проходили военное обучение. Старый капрал обучал их в хорошую погоду в поле, а во время дождя — в зале у старосты. Матоуш был в числе самых усердных. Во время занятий он забывал даже о Ружене… Однажды в воскресенье, после обеда, она с Иржиком сидела на пригорке около дома, в тени ясеней.

— Посмотри, Иржик, как красиво идет гвардия на учение. Они пошли в горы. С ними и Матоуш… Ну что же, ему это идет… Красивый парень…

Эта похвала как булавкой уколола Иржика. Он промолчал.

— А почему ты не с ними?

— Это неприлично для учителя.

— Ты еще не учитель.

— Но я хочу им быть, а это могло бы мне повредить в глазах господ.

— Нечего так бояться всего, ведь у нас теперь свобода.

— Свобода… свобода, — повторял он, не зная, что дальше сказать.

— Почему ты так кисло говоришь об этом?

— Знаешь, Розарка… Священник в своих проповедях говорит странные вещи.

— Черт с ним, со священником и его проповедями! Нельзя во всем попам верить. Люди уже не боятся их, как раньше, и не дают им столько денег. А это им не по вкусу.

И снова Иржик почувствовал себя так, словно кто-то булавкой уколол его в мозг, где прочно и удобно обосновалась мысль о пане патере.

Разговор не вязался: повеяло холодом. С минуту они молчали. Потом Ружена заговорила снова:

— Пойдешь к ним?

— Я еще подумаю.

— Что-то долго ты думаешь!.. Если бы я была мужчиной, то не раздумывала бы ни одной минуты… Жаль, что женщинам нельзя.

— Ты хотела бы стать Властой или Шаркой? Помнишь, я читал тебе о них в книге по чешской истории?

— Это было бы прекрасно!

— Что же, ты хотела бы перебить мужчин?

— Нет, но я ездила бы на коне, носила бы саблю, а мужчин приставила бы к прялке и корыту.

Смеялись ее губы и глаза, смеялось все лицо.

Но Иржик хмурился.

— Так как же? Смотри туда, на гору, как хорошо они маршируют!

— Жаль, — прервал ее Иржик, — что этот капрал Лейка не знает чешского устава и все время командует по-немецки: айнс, цвай, айнс, цвай… Я видал это недавно в зале у старосты.

— Подумаешь, какое дело! Только была бы у нас гвардия… Тебе бы это тоже было к лицу. С ружьем или пикой — ты бы стал другим человеком и шагал бы по команде капрала: айнс, цвай, айнс, цвай!

Она смеялась без умолку. Сбила у него с головы шапку, запустила пальцы в волосы и стала ерошить их. А у Иржика от этого электрические искры разбегались по всему телу. Он подсел к ней ближе и положил ей руку на плечо. Она отодвинулась.

— Так ты хочешь, чтобы я стал гвардейцем?

— Не хочу, а приказываю!.. Ружье или пику в руки! Айнс, цвай, айнс, цвай!

Иржику стало не по себе. Душа у него ушла в пятки.

— Слушаюсь, иду.

Через минуту Иржик уже шагал вверх по склону холма, чтобы присоединиться к гвардейцам. Ружена посмотрела ему вслед и, надув губы, прошептала:

— Жаль Матоуша.

Долгие дни сменяли короткие ночи, и вот наступила троица.

Прилетело известие: Виндишгрец обстреливает Прагу! И в горах от села к селу вспыхнули огни: «Идем на помощь Праге!»

Этот призыв передавался от горы к горе, словно электрический ток в приемники. «К Праге!» — отозвалось и в голове Матоуша. Подавлено было мужское самолюбие, которое с особой силой проявляется тогда, когда человек чувствует себя одиноким, когда он утрачивает связь со средой, его окружающей, когда его стремления не соответствуют общим. Мужское достоинство и любовь не умерли в нем, но под влиянием великих событий отступили на второй план.

То, что для Матоуша стало радостью, несчастьем оказалось для Иржика. Раз вечером, после работы, они сидели с Руженой под ясенем.

— Так, значит, завтра у старосты будет решено, что гвардия выступит вся, как один человек.

— Я знаю. — Иржик подавил вздох.

— Конечно, ты пойдешь тоже?

Он ответил после паузы:

— Пойду.

— Почему ты говоришь так нерешительно?

— Оттого, что нужно будет расстаться с тобой.

— Ведь ты вернешься… Оставаться дома, когда все остальные уйдут! Это позор!

Он машинально повторил:

— Позор.

— Хорошенько приготовься к походу… Тебе дали ружье?

— Я научился стрелять, но мне дали не ружье, а копье, и то ржавое.

— Погоди. У отца на чердаке под крышей спрятано старое ружьишко еще с той поры, когда он молодым охотился в господском лесу.

Ружена побежала домой и вскоре появилась с ружьем в руках. Отец вышел вместе с ней.

— Это, — объяснял он, — старое солдатское ружье. Я купил его давным-давно тайком от стражника… Ружена, нет ли у нас сала или жира?

Она принесла. Отец смазал ружье, продул ствол, шомполом прочистил все внутри. Дочь помогала счищать ржавчину.

— Так, — сказала Розарка, держа в руке ружье, — теперь все в порядке.

— Это, — добавил старик, — ружье для пуль, но его можно заряжать и дробью. Возьмите побольше пакли для патронов, про запас.

— Пакли… пакли… — вздыхал про себя Иржик.

— Ну, дай вам бог здоровья, счастливого возвращения, — попрощался старик и ушел домой.

Они остались вдвоем. Ружена возилась с ружьем, приложила его к щеке и прицелилась в ворону, летящую над избой.

— Батюшки, для меня оно слишком тяжело… Для солдата подходяще, но не для женщины… На, возьми… Ну, встань-ка да покажи, как ты будешь шагать с ружьем на плече.

Он встал. Ружена дала ему в руки ружье.

— Зайди еще завтра показаться. Я сварю тебе парочку крутых яиц, чтобы ты не проголодался… А теперь — покойной ночи!

Ружена проводила его взглядом. И он не спеша поплелся к своему домику, вспоминая, что читал где-то, будто для сохранения жизни страх столь же необходим, как и храбрость. Он размышлял о своем страхе, как мудрец о проблемах вселенной. Думал о том, как он струсит перед матерью, когда она увидит его с ружьем.

— Господи Иисусе, что это ты тащишь? — спросила она, как только сын вошел в дом.

— Вы же видите… Старое ружье…

— Выбрось его.

— Оно ведь не заряжено.

Иржик поставил ружье в угол и вошел в избу.

— Господи боже!.. И ты хочешь идти в Прагу? Образумься, опомнись! Своя рубашка ближе к телу. Ведь тебя могут убить… Так что же ты будешь делать?

— Староста велел гвардейцам собраться завтра вечером, и тогда на совете все решится.

— Решится, решится… Ты что ж, послушаешься чужих и покинешь старуху мать?

Она заплакала и сквозь слезы продолжала:

— Это тебя Розарка подговорила. Эта девка принесет тебе несчастье. Если уж хочешь жениться, так выбери себе другую невесту.

— Оставьте Розарку в покое.

— Как же мне на нее не жаловаться, если она тебя в беду тянет… Комедиантка!

Маленькое, высохшее в щепку тело старухи сгорбилось и тряслось, как осиновый лист. Но серые глазки горели огоньками, а язычок работал без устали. Иржик вздыхал, почесывался, а душонка в нем металась, как карп на песке.

— Иржик, обещай, что ты не пойдешь в Прагу, не оставишь старую мать. Ведь я одной ногой уже в могиле… Когда ты вернешься, может быть буду я лежать на кладбище рядом с покойным отцом. Ну, отвечай же!

— Я подумаю до утра.

Иржик не спал всю ночь. Его трясло от страха. Он боялся, что над ним будут смеяться, если он изменит гвардии, боялся за свою жизнь, за мать, за Ружену, которую у него может отбить Матоуш, боялся, что если он останется дома и не выполнит обещания, Ружена отвернется от него. Наконец страх, мучивший его, победил.

Иржик уснул только под утро, когда куры уже покинули курятники и петух, горделиво выступая, готовился запеть.

Мать варила к завтраку картофель и, суетясь у печи, с четками в руке бормотала молитву богородице. Вдруг ей пришла в голову спасительная мысль.

«Надо успеть, пока он не проснулся», — сказала она себе, когда пришла очередь читать «Отче наш», и вышла из избы.

— Боже ты мой, смотри, Розарка: к нам идет старая Махачиха, — взглянув в окно, удивился отец. Он встал и, повернувшись спиной, незаметно выскользнул из избы, чтобы с утра не встретить старуху.

— Розарка, — заныла Махачиха, едва переступив порог, — я пришла к тебе насчет Иржика. Не позволяй ты ему идти с гвардией!

— Я не могу ему ни запрещать, ни приказывать!

— Он может погибнуть в этом походе, и ты потеряешь своего парня. Ты же знаешь, что он хочет на тебе жениться.

— Знаю и то, что вы его отговариваете от этого и по всей деревне кричите, что я комедиантка.

— Ну, Розарка, не сердись. Я пришла не ругаться с тобой, а по-хорошему попросить. Он тебя послушает… Посмотри, на что я похожа. А если он уйдет из дому, я не вынесу, умру.

Ружена уже израсходовала весь свой гнев и заговорила спокойнее:

— Но ведь и женатые идут. А они оставят дома не только матерей, но и жен, детей и все свое добро…

— Вот то-то и оно, что оставляют добро, их семьи смогут прожить… А мне как быть? У меня за душой ни гроша. Только изба, а от нее куска хлеба не откусишь.

Старуха расплакалась. Она знала, что слезы ее единственное оружие. Розарка смягчилась, чувствуя, что победила свою противницу.

— Если бы я была мужчиной, не посмотрела бы ни на что и пошла бы с ружьем на помощь Праге.

— Не всякий такой храбрец. Иржи не такой, как ты. Поверь мне, он сам не хочет идти, только боится, что…

— Что?

— Ну… тебя боится. Вот и выходит, что все зависит только от тебя. Прошу тебя, не делай меня несчастной!

Видно, старухе удалось смягчить девушку. От прежней горячности Розарки не осталось и следа. Но раньше, чем она смогла ответить Махачихе, на пороге появился Иржик.

— Я вас ищу, мама. Куда вы дели ключ от чулана? Там лежит дратва, а я должен поскорее дошить Пацаку башмаки в дорогу.

— Хорошо, что ты здесь, сынок… Розарка, скажи ему, о чем я пришла тебя просить.

— Да, Иржик, я убедила тебя пойти с гвардейцами. А мама просит, чтобы я тебя отговорила. Так как же ты поступишь теперь?

Иржик быстро ответил:

— Так, как ты посоветуешь.

— Оставайся с матерью.

Глаза его заблестели; он воскликнул радостно:

— С матерью и с тобой!

Когда он уходил, Розарка поглядела ему вслед, презрительно надула губы и прошептала:

— Трус… Жалко Матоуша.

В омуте жизненных забот, среди бездны горестей и изнурительной работы засверкали огоньки, которые осветили тьму векового рабства. То были не блуждающие огоньки, что поднимаются из болот и мерцают в ночной тьме, — нет, это был яркий свет, забивший из сердец людей, забросивших свои дела, избы, своих возлюбленных, своих жен, детей и все, что наполняло тяжелые дни их жизни.

— Подымайтесь на помощь Праге! — гремело в бараках и избах. Каждый стремился обзавестись ружьем; тот, кто его не имел, обегал не только деревню, но и всю округу. Ружей нашлось достаточно: в деревнях было много браконьеров. Теперь они вытаскивали свои припрятанные от лесников сокровища из-под крыш и из других тайников. «Ружье! Ружье!..» — в один голос кричали горцы и жители долин. На свет божий извлекались диковинные образцы ружей, от пуль которых в свое время гибли в лунные ночи господские зайцы, а иногда серны и даже олени. Матоуш забрел в соседнее село, где жил его двоюродный брат, и, раздобыв ружье, начистил его так, что металлические части сверкали, как серебро.

Стояли долгие весенние дни. Длиннее стали тени; вечер уже спускался на землю, когда гвардейцы пришли на сбор. Все столпились вокруг высокого ясеня перед домом старосты и стали толковать о походе. Много было речей, мнений, желаний, наконец сошлись на одном.

— Значит, — закончил совещание староста Кольда, — все мы соберемся здесь завтра рано утром и выступим. У кого нет ружья, те получат пики, нам заготовила их на свои средства община.

— Только ни слова женщинам о том, что мы уходим уже завтра, — заметил Матоуш.

— Что ты хочешь сказать, Штепанек?

Матоуш был теперь «произведен» в Штепанека по обычаю чешских горцев, у которых в то время фамилия была почетным добавлением к имени. Франта, Иозка, Тонда, Петр, Куба, Войта, Вашек, Гонза, а иногда также и Гонцира были повседневным привычным обращением; по фамилии же обращались к человеку, который уже что-то значил. А авторитет Матоуша сильно вырос: ведь он был душой и сердцем гвардии, умел подымать боевой дух гвардейцев, знал строевую службу как таблицу умножения.

Гвардейцы немного поспорили, стоит ли говорить женам, что завтра рано утром они отправляются в путь.

— Но ведь все женщины на деревне уже знают об этом, даже заранее поплакали. Ты, Матоуш, говоришь глупости.

Если дело касалось строевой выучки, тут Штепанек всегда оставался победителем, но там, где требовалось спокойное обсуждение, он был слаб. Ведь за его предложением стояла тень Ружены…

На том и разошлись. Только Бабец, старый солдат-артиллерист, которого на селе прозвали Швейда, отстав, пробурчал старосте:

— У этого сапожника что-то сидит в башке. Какие-то странные мысли. Поверьте, намучаемся мы с ним в походе; он не захочет подчиняться, а для солдата — это главное.

Сказав это, он почесал спину. Она у него часто чесалась с тех пор, как он пришел с военной службы, где ему пришлось однажды за непослушание пройти сквозь строй: Всякий раз, как рубцы на спине давали о себе знать, Бабец — правда, несколько с запозданием — вспоминал, что повиновение — первая обязанность солдата…

— Староста, — продолжил он разговор, избавившись от зуда на спине, — у вас два ружья. Одолжите мне одно в поход.

— Я отдал второе Гавлу. Возьмите себе пику… Но вы могли бы и не ходить с отрядом. Ведь вам уже пятьдесят лет, а пойдут только те, кому не больше сорока.

— Нет… нет… Я пойду вместе со всеми. Дайте мне эту пику сейчас, чтобы я ее мог ночью отточить.

Староста повел его на чердак, превращенный в сельский оружейный склад.

— Вот, выбирайте.

Внимательно, с пониманием дела осмотрев пики, старый солдат выбрал себе самую лучшую.

— Хороша против кавалеристов, — сказал он, любуясь пикой, и сошел вниз. Он говорил без умолку и, как видно, не собирался уходить.

«Ага», — смекнул про себя Кольда и пошел в дом.

— Доброй ночи! — крикнул ему вслед старый Швейда; в его голосе звучала обманутая надежда.

— Подождите, — услышал он в ответ.

Вскоре глава общины возвратился со стаканом водки и подал солдату. Тот осушил стакан одним духом и стал шарить по карманам, словно хотел заплатить, хотя знал, что там не было ни гроша.

— Ну, чего там… Летом на жатве отработаете.

Испивши чудесной влаги, Бабец с пикой на плече поплелся ко двору брата, где работал батраком. Такова была тогда судьба отслуживших солдат. Огненный глоток водки разжег в нем воспоминания об Италии, где когда-то австрийцы наводили порядок, нарушенный итальянскими повстанцами, о пражском гарнизоне, где Бабец прослужил много лет.

— Может, она еще и жива, — шептал он, вспоминая господскую кухарку Бету, ее толстенькие щечки и многие другие редкие достоинства, но больше всего — сливовые кнедлики. Там ему, статному рослому гренадеру, нередко перепадал и кусок мяса.

«Тогда я был бравым парнем», — хвастался он сам перед собой. И вместе с воспоминаниями в него будто влилась и прежняя сила, распрямившая плечи старого солдата, согнутые тяжелой изнурительной работой. Он разгладил усы и зашагал так, словно под дробь барабана маршировал в строю.

«Наверно, она еще жива», — была его последняя отчетливая мысль. Бета с ее румяными щечками и всеми другими своими прелестями грезилась ему всю ночь.

Солнце зашло за горы, но отблески его лучей еще мелькали в вечернем небе. Матоуш стоял в раздумье.

«Нельзя идти в поход без музыки», — сказал он себе и помчался к домику, одиноко стоявшему на склоне горы.

С давних времен в семействе Бедрников увлекались музыкой. Там было сколько угодно скрипок, кларнетов, фаготов, зато не хватало хлеба, и в избу заглядывал голод. В прежние годы отец побывал с другими музыкантами в России, где они играли перед большими господами. Там он и умер. Его искусство унаследовали трое сыновей: старший играл на скрипке, средний — на кларнете, а младший умел только бить в барабан. В дни больших праздников и по воскресеньям эти ребята играли на танцульках.

— Ага! Войта играет на скрипке.

Только родная мать да Матоуш называли этого парня Войтой. В селе его прозвали «недотепой» или «длинноногим». В этом не было ничего удивительного. Почти каждый крестьянин имел здесь прозвище. Хорошо еще, что бедняга-скрипач не нуждался в свидетельстве на право жительства, а то писарю не хватило бы места, чтоб вписать все его «особые» приметы. Когда природа лепила его фигуру, она сгребла кочергой в одну кучу такие черты, которые совсем не шли друг к другу и, наверно, порознь валялись где-нибудь по углам. У него была длинная шея, большой рот, короткий нос, косые глаза, а кривые в коленях ноги имели форму буквы «х», зато пальцы были удивительно нежные, красивые, словно они принадлежали кому-то другому. Девушки смеялись над его уродством. Поэтому скрипка была для Войты единственной возлюбленной. Сегодня на закате, после утомительной дневной работы, он сидел на дерновой скамье под душистой расцветшей сиренью и играл. «Гора, гора, высока ты! Дорогая, далека ты!» — пела скрипка, рассказывая о тоске Войты по другой, живой любимой.

— Войта, утром, с восходом солнца, нам нужна музыка, — прервал его Матоуш и рассказал, в чем дело.

— Можно попробовать еще сегодня, чтобы завтра было еще лучше.

Ребята заиграли. Больше всех старался младший брат, что есть силы колотя в барабан. Мать называла его Беньямином, люди — просто Бендой или Бендичком. Звуки музыки разносились от верхнего конца села к нижнему. Собаки выли и лаяли. Замужние женщины выходили из домов и плакали:

— Это на прощанье!

— У Бедрников — музыка! — зашумела молодежь и побежала к избе.

— Это нам играют в честь завтрашнего похода, — кричали друг другу гвардейцы.

Толпа росла. Мужчины и женщины, подростки, собаки, скрипка, кларнет и барабан — все вместе. Даже старики и старухи не выдержали и вышли из дому.

— А теперь споем! — крикнул Матоуш и запел.

Песню подхватили. Старая батрачка Ведралка, привезенная мужем из самой Моравии, вспомнив молодые годы, пропела:

— Рада бы я спеть, да хочется есть…

— А нам — пить! — захохотали другие.

— Так давайте выпьем!

— Только не на свой счет.

— Пусть кто-нибудь пойдет к старосте и окажет, чтобы он выкатил бочонок.

Староста велел выкатить бочонок и пришел сам. Вечер был отпразднован, как тогда на горах, когда сжигали барщину. В эту минуту не было ни бедняков, ни богатеев, ни батраков, ни поденщиков: радовались все, кто вкусил свободы и готов был защищать ее своей кровью.

Звуки песен уносились вдаль; пели скрипки, свистел кларнет, гремел барабан, все вокруг веселилось, только в избах плакали женщины.

— А теперь пора по домам, — сказал староста, когда Большая Медведица стала склоняться к горизонту.

Все послушались. Остались только Бедрники и Матоуш.

— Хочешь заработать двадцать грошей серебром? — спросил Матоуш Войту.

Тогда серебро было редкостью.

— Как?

— Пойдешь со мной в одно место поиграть на скрипке.

— За двадцатку пойду, если сейчас же дашь.

— На, получай.

С удовольствием ощупывал Войта редкий металл. Винца, с завистью поглядывая на брата, сказал:

— Я бы тоже пошел с кларнетом.

— У меня только одна монета. Но если хочешь, я дам тебе бумажную десятку.

— А мне ничего? — сказал Бендичек.

— Барабан не подойдет. Останься-ка дома, вот тебе два гроша за сегодняшнюю музыку.

— И два гроша пригодятся, — засмеялся Бенда и, подхватив свой барабан, побежал в избу к матери.

— Куда пойдем? — спросил Войта у Матоуша.

— Увидишь.

— А что будем играть?

— Ты ведь с покойным отцом был несколько раз в Моравии, правда?

— А что?

— Знаешь песенку о холодной водичке?

— «Холодна водица, словно лед, словно лед»?

— Да, да, эта самая… Я часто слышал ее в Моравии, когда шел в Венгрию, и мне она очень нравилась. Сумеешь сыграть ее?

Войта взял скрипку и потихоньку провел по струнам.

— Так-так-так… И я ее так пою. А ты, Винца, знаешь эту песню?

Винца попробовал сыграть на кларнете вслед за братом; это удалось ему. Вскоре все трое поднялись.

— Ну, все-таки куда же?

— Не спрашивай, а иди.

Приближалась полночь. Над избой Кикала светила луна; по дощатой крыше прохаживался и томно мяукал в ночной полутьме черный кот. Розарка уже давно спала в чулане под крышею.

— Что это? — испуганно вскрикнув, встрепенулась она, потом вскочила с постели, подошла к крохотному окошку и открыла его. С улицы послышались музыка и пение.

— Это его голос. Какая чудесная, только грустная песенка!.. Он мне никогда не пел ее, а ведь мы с ним часто пели вместе…

Розарка слушала, как Матоуш один, без сопровождения музыки, пел печальную песню:

Холодна водица, словно лед, словно лед. У меня милая с мысли не идет. Позабыть хотел бы, не могу забыть. Буду я по милой вечно слезы лить.

Когда он кончил, скрипка с кларнетом повторили ту же мелодию, словно отзвук этих слов.

— Розарка, прощай! Наверно, больше не увидимся! — крикнул он, глядя на слуховое окно, где виднелась ее головка с распущенными черными волосами, и еще раз повторил слова песенки:

Холодна водица, словно лед, словно лед. У меня милая с мысли не идет.

Холодна водица, а по щекам Розарки текли горячие слезы.

Бум… бум… бум! — едва лишь встало солнце, загремел барабан. Заиграли скрипка и кларнет. С музыкантами шли и Штепанеки, отец с сыном. Старик не слушал музыку, призывавшую гвардию к походу, он утешался, глядя то на Матоуша, то на статую святой троицы на площади: бог-отец возле бога-сына с белым голубком — святым духом — сверкали в утренних лучах солнца. Это было делом его рук, он покрасил их новой краской, что подарила ему старая набожная Кубатиха. Радовался он, глядя и на Матоуша: тесно облегающие ногу сапоги-венгерки блестели на нем, на голове еле держалась молодцевато сдвинутая на ухо шапка с красно-белой кокардой, а на плече сияло начищенное ружье.

Гвардейцы сходились со всех сторон, выстроились и в четком марше отправились в поход; командовал отрядом капрал Лейка, старый учитель гвардейцев. Швейда Бабец ворчал в усы что-то о непорядках, но вслух не проронил ни слова; спина напоминала ему, что беспрекословное послушание — первая и главная обязанность солдата. Над колонной в первых лучах солнца сверкали остро отточенные пики и смазанные маслом ружья: рядом с новой двустволкой старое одноствольное ружьишко, солдатская винтовка рядом с дробовиком. Были здесь и негодные старые ружья, черт знает где взятые и очищенные от старой ржавчины к сегодняшнему дню. Все это оружие или принадлежало браконьерам и переходило по наследству от одного поколения к другому, или было куплено тайком в лучшие времена. Долго, лежало оно по разным тайникам, а теперь его извлекли на свет божий.

Столь же разнообразны были и люди, которые сегодня несли это оружие; колонна пестрела черной, синей и серой одеждой; кожаные штаны перемешались с холщовыми, короткие куртки разного покроя с длиннополыми пальто; длинные бороды — рядом с голыми подбородками; строгие, серьезные лица — рядом с улыбающимися физиономиями. Только щеки одинаково загорели под лучами солнца, только руки были одинаково натружены, да у всех в душе было одно стремление к золотой свободе, к золотой свободе! Врагом этой свободы был Виндишгрец, который обстреливал Прагу. Так вперед на врага — хотя бы с вилами и косами!

Вокруг марширующей колонны толпились старики, всхлипывающие старухи, подростки, шумная детвора и собаки, не желавшие расставаться со своими хозяевами. У каждого дома, мимо которого проходил отряд, стояли женщины и плакали. Шумные возгласы, всхлипывания, ликование, плач, лай собак — все слилось в сплошной гам. В эту суматоху врывались звуки шедшего впереди оркестра. По мере того как колонна поднималась из лощины в гору, Бенда колотил в барабан все сильнее и сильнее. Это были самые замечательные минуты в его жизни. Мальчик считал себя самым главным здесь, и от этого ему было очень весело. Ему даже жарко стало от усердной работы палочками, а если же говорить правду, то согревала его еще и мысль о второй монетке, полученной от Матоуша рано утром.

Колонна подошла к избе Штепанека.

— Матоуш, вернись, вернись! — кричала сапожнику мать и, вытирая слезы фартуком, всхлипывала. — Вспомни, что я видела во сне.

И ей и сыну снилось что-то ужасное: ей — священник, ему — папа римский, а это самый плохой из всех снов. Утром мать рассказала свой сон, а Матоуш смолчал, хотя верил снам и некогда делился ими с матерью. Сегодня он отделался молчанием.

— Неужели ты, парень, захочешь опозорить себя и меня? — сказал сердито отец и отогнал жену.

Но Барбора сопротивлялась и кричала:

— Ну, что вы сделаете с солдатами, когда они начнут стрелять в вас из пушек… Всех перебьют!

Ее услыхала старая Гучкова, соседка; она набралась храбрости и тоже принялась кричать:

— А вам, старые хрычи, пора бы понабраться ума-разума да не подбивать молодых! И моего Петричка уговорили… Черт уж шьет для вас мешок… Всех вас туда запихнут… Петричек, оставь их, пускай идут, вернись, брось ружье!

Внук стыдился за бабушку и не проронил ни слова. Тем временем обе старухи дали волю языкам. И они добились своего. Когда отряд остановился, между гвардейцами и женщинами завязалась перепалка, словно первая перестрелка в бою. «Старые хрычи» на «черта с мешком» отвечали насмешками. Но старухи продолжали шуметь. Если бы их услышал Перун из поэмы Гавличка Боровского, он бы, конечно, выругался:

Сотворил я старых баб, Вот что мне противно.

Но Перуна здесь, разумеется, не было; зато был старый сапожник.

— Ну, а теперь хватит, черт возьми! — напустился он на жену, подошел к ней ближе и погрозил кулаком. Она слишком хорошо знала по себе, насколько сильны его кулаки, и потому бегом пустилась домой. Гучкова, увидев, что она осталась одна, тоже отступила в сени.

Это была первая победа боевого отряда. Гвардейцы вновь построились по команде капрала и пошли дальше в гору, шагая по-горски, с немного согнутыми коленями, пока не очутились на гребне. Музыканты вернулись в село; барабанщик Бенда, отдав свой инструмент братьям, провожал гвардию дальше. Вернулся и старый сапожник. И только мать не находила себе места. Увидев, что муж ушел куда-то, она взбежала на пригорок, чтобы еще раз издали взглянуть на сыночка.

— Защити тебя, господи… Иди уж, иди, — шептала она и с тоской смотрела вслед удалявшемуся отряду, который шел по горному гребню, направляясь к соседнему городку.

До городка было недалеко.

Он уютно расположился на холме, как наседка на яйцах. Появление деревенского войска с пиками и ружьями встревожило жителей. Испуганные горожане, открыв окна, ждали, что будет дальше. Когда же отряд остановился на площади возле статуи девы Марии, на него, разинув рты, уставились торговки.

— Вон тот, в лакированных венгерских сапогах, — сообщала им Балатчиха, — это, врановский сапожник Штепанек, который играл в комедиях черта и иногда пел в церкви.

Бабы поразились, как это можно изображать в театре дьявола, а потом петь священные песни. А Матоуш, не подозревая о столь широкой известности, слушал приказ капрала Лейки:

— Вы останетесь здесь на военном постое. Я пойду к уездному начальнику доложить о нашем прибытии и напомню ему об уговоре, он обещал повести нас на Прагу. Я уже сообщил ему, что мы придем сегодня.

Капрал ушел.

— Где хозяин? — спросил Лейка приказчика в лавке, где торговал Думек — теперешний начальник гвардии в округе.

— Не знаю, — отвечал тот и, лукаво улыбаясь, добавил: — Кажется, он уехал. Спросите его жену.

— Где хозяин? — спросил Лейка жену начальника, суетившуюся в кухне.

— Уехал куда-то по торговым делам.

— Да ведь мы же договорились, что он поведет нас против Виндишгреца!

— Что вы — с ума сошли?.. Его нет дома, да если бы он и был, я бы не позволила. Хватит и того, что вы с ним немножко поиграли в солдатики; а если он что и обещал, так это только в шутку!

Капрал стоял ошеломленный. Видя его растерянность, женщина решительно повторила:

— Я уже сказала — его нет дома.

И, не интересуясь дальнейшим, она вышла в соседнюю комнату, с сердцем захлопнув дверь. Этот стук, как жирная точка в конце фразы, означал, что разговор окончен; а закрытые двери, словно опущенный занавес, возвещали о конце представления. В этой пьесе пани Текла была одновременно и директором, и режиссером, и даже суфлером.

— Его нет дома, уехал куда-то из города, — сообщил Лейка ожидавшему его отряду.

— Враки! — воскликнул Штепанек и добавил: — Когда мои отец еще сапожничал, жена прятала начальника каждый раз, когда тот к нему приходил просить кожу в кредит… Наверняка чертова колдунья спрятала его где-нибудь дома.

— Как же теперь быть? — послышалось со всех сторон.

Матоуш читал однажды в старинной хронике, что когда-то в Германии восставшие крестьяне силой заставили какого-то рыцаря возглавить их восстание. Словно чудом, это воспоминание пришло ему сейчас в голову. Старая мать сказала бы, что в этот момент его осенил святой дух; отец подтвердил бы ее слова. Ведь он оказал услугу этому третьему воплощению бога тем, что хорошо побелил голубка, а заслуги родителей переходят на сына.

— Пойдемте за ним и заставим его встать во главе отряда, — решительно заявил Матоуш.

Многие согласились; некоторые заворчали. Началось совещание.

— Ладно, пойдем к нему домой! — решило большинство, и отряд двинулся в путь. Юный барабанщик Бенда пошел с ними.

— Боже мой, быть, быть беде! — послышалось из раскрытых окон. То же самое говорили и торговки на рынке.

— Они идут к нам! — крикнул молодой приказчик из лавки в кухню, где пани Текла уже орудовала мешалкой.

— Скорей закрой лавку и задвинь засов у дверей, — приказала она, проклиная в душе своего Иозефа, который сидел в погребе и столь же яростно проклинал жену. Он не боялся ни Виндишгреца, ни солдат и охотно пошел бы на Прагу, но опасался жены. Жена страшнее Виндишгреца!

— Они уже здесь, — дрожал от страха приказчик в лавке и побежал было на чердак.

— Только попробуй сбежать! — крикнула на него хозяйка и презрительно добавила: — Поторчат немного перед закрытыми дверьми и вернутся домой к своим навозным кучам. Деревенщина неотесанная!

— Здесь не только крестьяне: тут есть и батраки и рабочие.

— Все одно — что болван с землей, что болван без земли.

Она не ошиблась. Отряд действительно, подойдя к запертому дому, остановился в нерешительности, не зная, что предпринять. Но люди быстро опомнились, когда Матоуш закричал:

— На штурм!

— На штурм! — закричал вслед за ним старый Швейда Бабец, колотя пикой в дверь. В этот момент в душе его произошел перелом. До сих пор он не любил сапожника и даже готов был пожелать ему — раз уж они все равно что в солдатах — пройти сквозь строй. Но приказ «на штурм!» покорил его. Он любил воинские подвиги и с удовольствием вспоминал о том, как со своим полком ходил в страну, где есть гора, которая горит и не сгорает. Там они часто «штурмовали» дома этих «итальяшек», которые едят одну мамалыгу и лук. При таких «штурмах» всегда что-нибудь перепадало в карман или в желудок.

— На штурм! — загудел вооруженный отряд и бросился к дому уездного начальника, собираясь вышибить двери.

— Ради бога… Люди добрые, помогите, кто может! — завизжала на всю площадь пани Текла из окна верхнего этажа, куда она укрылась.

— Грабить будут! — пронеслась от одного дома к другому. Лавки закрывались; запирались двери; торговки на рынке складывали свои булочки, пряники и прочую снедь и собирались бежать. Весь городок зашевелился.

Начальник Думек томился в погребе, куда его запрятала жена. Свет едва проходил в окошко темницы. До тех пор пока шум и гам не доходили до ушей начальника, он спокойно сидел на стойке, время от времени наливал себе в стакан вина из бочонка, который лежал здесь, и потихоньку потягивал сладкий яд. Но как только до него донеслись крики и визг жены, он выпил стакан до дна и с такой поспешностью, словно над его головой горела крыша, бросился в сени, где было слышно, как люди с улицы колотят в ворота чем попало.

— Что случилось? — спросил он дрожащего от страха приказчика.

— Врановские пришли грабить.

— Ни черта не грабить! — закричал хозяин на приказчика. — Открыть!

Теклы нигде не было видно, да и вино прибавило ему храбрости.

— Открыть! — повторил он приказ, и когда парень несколько замешкался, сам вынул засов и очутился лицом к лицу с отрядом.

— Доброе утро, друзья!.. Простите… Я тут немного был занят, сейчас выйду, только форму надену.

— Вперед на Виндишгреца! — загремела ему в ответ толпа.

— Никуда ты не пойдешь… Останешься дома! — зашумела на лестнице пани Текла, когда увидела и услышала, что делается внизу перед домом.

Муж с надеждой посмотрел на свой отряд и не ошибся.

— Ты, злюка старая, замолчи, а то мы до тебя доберемся! — раздалось снизу.

Угрожающе поднялись вверх пики и ружья. На растрепанную голову, высунувшуюся из окна, уставились стволы ружей. Женщина отпрянула, побежала на чердак, спряталась в каморке и заперлась на ключ. Так врановский отряд одержал вторую победу.

С помощью служанки капитан надел форму.

— Где моя сабля, Барушка?

— Пани спрятала ее среди старого хлама на чердаке.

— Беги скорей, найди ее!

Барушка побежала со всех ног. Куча старья валялась возле каморки. Перетряхивая ненужный хлам, служанка подняла шум.

— Что ты там возишься, балда? — подала голос пани Текла, но не отважилась выйти из укрытия.

— Ищу меч пана.

Барушка, большая охотница до чтения, давно знала из книг, что герои носят не сабли, а мечи. Она была немножко влюблена в своего хозяина. Глядя, как он в полной парадной форме командует на площади гвардейским отрядом всего округа, она считала его героем и в душе прощала ему то, что дома он был похож на тихого цыпленка. Зеленоватые хозяйкины глаза, из которых сыпались злобные искорки, плотно сжатые губы, не проронившие ни единого ласкового словечка, наводили страх и на нее.

— Здесь сабли нет… Ты ее не найдешь! — кричала хозяйка за стеной.

— Да вот она здесь.

— Подожди, недотепа… Дай-ка ее сюда, — послышалось из каморки, и ключ щелкнул в замке.

«Ага, она хочет выйти… Ну нет, шалишь!.. Ничего ты не получишь, ведьма!» — пронеслось в мозгу Барушки, и в мгновение ока она с «мечом» уже была на лестнице, не слыша даже, как «эта выдра» кричала ей вслед:

— Гусыня глупая! Ну, погоди, ты еще получишь у меня, как только эти болваны уберутся!

Капитан вышел из дому в полном вооружении. Без жены он становился совсем другим человеком. Девушка, которая в эту минуту расцвела как роза, говорила правду: когда с саблей в руке он встал во главе отряда, у него действительно был геройский вид. Лицо оживилось, фигура выпрямилась, голос зазвенел.

— Посмотрите, Кубичек, что за молодец наш хозяин! — обратилась сияющая Барушка к молодому приказчику, глядя из лавки, как хозяин командует отрядом.

Отряд построился и двинулся в путь.

Пани Текла тоже глядела из слухового окна и шипела от злости: «Погоди, вернешься, я тебе покажу!»

Но он не слышал ее и гордо выступал во главе отряда. Гвардейцы шли мерным шагом, с веселой песней. Матоуш знал до сотни разных песен, он запевал, остальные подтягивали. Даже старый Швейда подпевал своим густым басом. Местечко облегченно вздохнуло, как только отряд миновал улицу, выходившую в поле, люди стали открывать запертые дома. Только подростки, собаки да дети проводили отряд еще немного.

— Жалко, что я не взял с собой барабан: теперь бы я барабанил на марше, — жалел Бендичек, ковылявший вслед за отрядом, с которым ему не хотелось расставаться. Как он рвался пойти вместе с гвардейцами на помощь Праге! Но сосед Якуб подал ему мудрый совет:

— А теперь, парнишка, вернись к матери, чтобы она не ругалась. Дальше с нами идти нельзя. Видишь, мы уже у кладбища, а пока ты придешь домой, будет полдень.

Эти слова звучали как приказ.

Оглянувшись, Бендичек увидел кладбище с серым забором; за ним высокий деревянный крест распростер свои перекладины, словно указывая ими в таинственные дали. Мальчик не понимал этого таинства, он перекрестился по привычке и после недолгих колебаний повернул обратно в местечко. Через некоторое время он оглянулся и долго смотрел вслед удалявшемуся отряду, пока сверкавшие на солнце ружья и пики не скрылись из виду. Грустный, мальчик поплелся дальше. Единственной утехой ему оставались монеты по два гроша, которые словно жгли его сквозь карман.

«Два двухгрошевика — это будет двенадцать крейцеров, — подсчитывал он про себя. — Если купить два пряника, то на это уйдет четыре крейцера, и останется один двухгрошевик и два крейцера».

Торговки снова спокойно сидели у своих ларьков с булками, сельдереем, луком, чесноком и другими божьими дарами и судачили о случившемся. Бенда купил пряников и направился прямо домой.

«Один пряник съем, другой понесу маме», — сказал он себе и принялся есть. Расправившись с первым, он почувствовал искушение взяться за второй, торчавший из-за пазухи. «Только кусочек», — решил он и откусил. Но тут в нем пробудилась совесть и так его уколола, что он поскорее засунул остаток пряника в карман. Всю дорогу мальчик боролся с искушением. История умалчивает о том, кто победил: пряник в кармане или мама дома.

Отряд двигался по направлению к Турнову, и чем дальше удалялся он от своей деревни, тем опасливее глядели на гвардейцев местные жители.

— Горцы рвутся к Праге! — говорили они в страхе.

Хозяйки тряслись за своих кур, цыплят, гусей; хозяева — за свои запасы. Гвардейцы казались им ринувшимися с гор дикарями, никто не хотел ничего продавать им даже за деньги.

Солнце зашло. Отряд расположился лагерем примерно в миле от Бакова, на поляне у шоссе. Развели огонь и стали доедать хлеб с творогом, что захватили с собой из дому в карманах и ранцах. У некоторых были еще и оладьи.

— Матоуш, — послышался голос старого Бабеца после скромного ужина, — а я бы еще что-нибудь съел.

— Да ведь вы съели полхлебца.

Несколько минут длилось молчание.

— Матоуш, — зашевелился снова Швейда, — мне бы выпить.

— Здесь рядом ключ.

Оба лежали под раскидистой грушей на краю поля.

— Гм… вода, — угрюмо пробурчал гренадер, и в его памяти вновь ожила та земля, где около горы, что «горит и не сгорает», всегда можно было найти сколько угодно вина.

— Вода, — ворчал старый солдат и, не дождавшись ответа от Матоуша, спросил, показывая на деревню, серевшую невдалеке своими дощатыми крышами: — А ты пошел бы со мной в эту деревню — немножко пошарить у какой-нибудь толстушки?

— Не собираетесь ли вы забраться в каморку к девушкам?

— Там есть и другие каморки…

— А-а… Это куда на ночь запирают уток, гусей, кур и цыплят?

— Ах ты, плут, в самую точку угодил!

— Мне тоже пришло это в голову, когда местные богатеи запирали перед нами ставни и не хотели даже за деньги продать что-нибудь. Но начальник строго-настрого приказал: ни тайком, ни насильно не брать ничего и все оплачивать наличными… Умерьте свои аппетиты.

— Ну, ладно, может быть завтра, — вздохнул Швейда.

— Эй, Матоуш, где ты? — раздался громкий зов.

— Здесь!

— К начальнику!

Матоуш пошел.

— Что прикажете, господин начальник?

— Тебе придется патрулировать в ночном дозоре на дороге к Бакову. Ружье у тебя заряжено?

— У меня военная винтовка, и к ней порядочный запас патронов.

— Следи хорошенько, чтобы на нас не напали врасплох. Если заметишь что-нибудь подозрительное, дай сигнал выстрелом. Ночной караул в лагере во-время разбудит всех.

— Слушаюсь. Разрешите сказать?

— Говори.

— Слышали вы о венгерских гусарах, будто они бегут из Чехии домой, в Венгрию. Они хотят поддержать революцию.

— Да.

— А что мне делать, если я увижу, что они скачут по дороге из Бакова? Говорят, они мчатся как оглашенные, днем и ночью, со всех сторон. Скачут галопом, и каждый будто держит поводья обеими руками, а в зубах палаш, чтобы быть готовым к рубке и не тратить время на вытаскиванье длинной сабли.

— Будем в них стрелять! — хотел было ответить начальник, враг всех венгров, но подавил эту мысль и созвал лагерь на совещание.

— Что нам делать, если мы встретим на пути гусар?

В сердце старого Швейды зашевелилась старая неприязнь бывшего пехотинца и гренадера к кавалеристам. Он вспомнил, сколько у них было стычек в трактирах с драгунами и гусарами и сколько ему пришлось вытерпеть от них. На бедре у него до сих пор длинный шрам от палаша, и в сырую погоду он начинает ныть.

И Швейда сразу решил:

— Перестрелять их! Перестрелять!

— У вас же нет ружья! — рассмеялись вокруг.

Но Швейду не так легко было унять.

— Этого хватит против паршивых кавалеристов! — хвастался он, сжимая в руке пику и рассекая ею воздух, чтобы показать, как пехотинцы сражаются штыком против кавалеристов. — Ну, а пика годится для этого дела не хуже штыка.

— Ваша пика немного заржавела, — ухмыльнулся Матоуш, а вместе с ним и все стоявшие кругом.

— Вчера я ее отточил, и если вы от меня не отстанете, я попробую на ваших спинах, как она колет.

Швейда рассердился и стал осыпать противников едкой бранью.

— Тише, — приказал капитан, — нужно скорее закончить совещание. Гусары в любой миг могут показаться на дороге.

Гвардейцы подчинились и стали обсуждать вопрос дальше, но единодушия не было. Матоуш вспыхнул, — горючего в нем было хоть отбавляй. В нем горела революционная страсть.

— Мы идем против Виндишгреца, а не против венгров, — возбужденно кричал он. — Они хотят того же, что и мы, и, пожалуй, лучше всего было бы соединиться с этими гусарами, в случае если солдаты нападут на наш отряд.

Матоуш говорил горячо. Ему хотелось зажечь своих товарищей таким же огнем, каким горел он сам. Он готов был зажечь весь мир. Уже и так, как он читал в газетах, повсюду тлеют искры, скоро они вспыхнут ярким огнем. Когда же сапожник говорил о мадьярах, то наряду с революционным жаром в нем оживало воспоминание и о венгерском вине и шпике, и губы невольно шептали: «салона» и «бор».

В лагере стояли сутолока и шум. Гусары овладели воображением гвардейцев; громоздились и рушились доводы и доказательства, разгорались споры и ссоры. Голоса разделились.

— Сохраняйте порядок, как надлежит в армии! Пусть решит большинство! — призывал командир.

Победил Матоуш. Старый Швейда ворчал, что опять над ним взяли верх кавалеристы. Решение было не по душе и капитану Думеку, ненавидевшему нацию, у которой есть поговорка: «Каша не еда, а словак — не человек». Но он не показал виду и отдал приказ:

— Ложиться спать. Те, кто в дозоре, на свои места.

Матоуш схватил ружье, и вскоре можно было видеть, как он патрулирует на шоссе, ведущем к Бакову.

Матоуш зорко глядел вокруг. Кругом царил покой, все было объято сном, но у него в душе все бурлило и кипело, словно вода в котле: что-то говорило и пело в нем. Ему передалось беспокойство, овладевшее миром, миллионами человеческих сердец. Словно его организм стал часами, которые громким боем отмечали каждые полчаса. Поэтому-то люди и считали его сумасшедшим. Он не осознавал этого, но ощущал непрестанное беспокойство, горячее стремление к действию. Всю ночь он думал о происходящих событиях, напрягая в то же время слух и зрение, чтобы не проморгать что-нибудь подозрительное. Так прошла ночь. Вот уже на востоке зарделась утренняя заря.

— Черт возьми, да ведь это же гусары! — громко воскликнул он, когда до него донесся конский топот. И прежде чем он успел сосчитать до пяти, на дороге показалось облако пыли. В предрассветном сумраке Матоуш разглядел, что во главе всадников мчится офицер, а остальные несутся за ним, как дьяволы. В волнении Матоушу показалось, что земля дрожит под копытами лошадей. Нет, они не держали в зубах сабель, зато сбоку у них блестели палаши, на головах сверкали кивера, а за спинами подпрыгивали карабины, подгоняя отчаянных смельчаков к яростной атаке. У Матоуша дрожала каждая жилка, мороз пробегал у него по коже. Он тотчас выстрелил из ружья, чтобы лагерь мог подготовиться; в ответ оттуда раздались выстрелы охраны.

Всадники приближались. Можно было уже различить пистолет в руке офицера и даже лица отдельных смуглых, обожженных солнцем парней, сидящих на лошадях так прочно, словно они срослись с ними. Вот уже мелькнул перед глазами и тот, который мчался вслед за командиром. У него было изборожденное шрамами лицо, и он походил на черта, сорвавшегося с цепи в аду. «Что, если они меня застрелят или зарубят сейчас!» Но тут в голову пришла удачная мысль. Когда-то в военных рассказах и газетах Матоуш читал о том, что делают солдаты, когда сдаются на милость победителя. Он вытащил из кармана носовой платок, правда, не белый, как это полагалось, а пестрый, да еще в поту и в грязи. Но в этот решающий момент вся его надежда была на платок. Матоуш быстро привязал его к дулу ружья и стал махать им в воздухе, давая понять, что у него нет враждебных намерений. При этом он орал во все горло:

— Эльен мадьяр!.. Слава венграм!

Не успел он три раза прокричать это приветствие, как гусары были тут как тут. Видя на дуле ружья платок и слыша приветствия, они остановились по команде офицера.

— Аткозоток остракок? — спросил последний, подняв пистолет.

— Нэм… нэм… нэм!.. — кричал Матоуш, сделав на караул. — Чехи… Идем на помощь Праге против Виндишгреца.

Венгр понял, опустил поднятую, руку и засунул оружие в кобуру. Штепанек вздохнул свободнее и стал выискивать в памяти запас венгерских слов, который остался у него со времени странствий. Стали договариваться.

Кэнер… шер… — хлеб и пиво требовались для солдат. Зоб… сена… — овес и сено для лошадей. Кавалеристы были голодны, а лошади были все в мыле, с удил капала пена.

— Дере нэкемвел… — позвал Матоуш и показал на деревню, вблизи которой расположился лагерем отряд. Гусары тронулись за ним, теперь уже не спеша. Он вел их, время от времени повторяя: «Аткозоток остракок!» — проклятые австрийцы! — желая подчеркнуть, что он ненавидит их так же, как и венгры.

Лагерь уже был на ногах и, не зная, что предстоит, приготовился к бою. Когда офицер увидел с дороги выстроившихся гвардейцев с пиками и ружьями в руках, он приказал своему отряду остановиться и обнажить сабли. Их разделяло теперь небольшое пространство; с обеих сторон — напряженное ожидание. В воздухе пахло порохом.

— Нэм… нэм… нэм!.. — кричал Матоуш и, как одержимый, бегал от гусар к гвардейцам, а от них — обратно к гусарам. Уговаривал, унимал и размахивал грязным, привязанным к ружью платком. Венгерские слова сыпались из его уст, как зерно из лопнувшего мешка.

— Оружие к ноге! — скомандовал своему отряду Думек.

Мадьяры, увидев этот знак мира, спокойно проехали по дороге дальше и остановились у лагеря. Как раз в это время взошло весеннее солнышко. Оно залило всю землю теплым дождем лучей. Небесное светило улыбалось миру; освещенные солнцем деревья, нивы и луга ликовали. Только люди не смеялись и не ликовали. Мрачные сомнения в завтрашнем дне овладели крконошскими горцами и венгерскими гусарами. Оба отряда смотрели друг на друга с любопытством и недоверием, как два встретившиеся в лесу зверя.

— Надо полагать, они на нас не бросятся, эти проклятые кавалеристы, — бурчал старый Швейда, обращаясь к соседу, и ощупывал пику, готовясь к обороне.

Те не двигались с места. Гусарский офицер понимающе оглядывал горцев, их запыленные сапоги, короткие куртки, потертые пальто, пики и старые дробовики и усмехался в усы. Он не подозревал, сколько огня в душе этих людей, сколько в них веры, надежды и упорства, которые сдвигают с места горы и делают возможным то, что кажется немыслимым сухому и трезвому рассудку. Нет… он не имел об этом ни малейшего представления. Да ведь и сам отряд, прочно слитый воедино жаждой свободы, не подозревал, что он является одной из клеточек, из которых должно вырасти светлое будущее.

— Ну и войско! — ухмыльнулся потомок Арпадов и гордым взором окинул своих гусар, которые стояли с обнаженными саблями.

— Кэнер… зоб, — шумели они, нетерпеливо ожидая, что Матоуш посоветует им, где можно раздобыть хлеба для себя и овса для лошадей. Он показал на деревню, дощатые крыши которой были видны вдали, — там они могут получить все, Что им нужно.

— Кэнер… зоб… — продолжали выкрикивать венгры. Усталость, страх перед будущим и голод разжигали их злобу.

— Вперед! — скомандовал офицер и, обнажив саблю, махнул ею в сторону деревни.

Всадники промчались мимо лагеря. Венграм была дорога каждая секунда. В них пылала отвага, дикая, свирепая, безрассудная. В них горел дух орды, который когда-то гнал их предков по степям и пустыням.

— Пошли за ними! — загудел лагерь. Плечи распрямились, взоры обратились вслед венграм — к Льготе.

— Пусть пойдут несколько человек, — сказал капитан Думек, — и добудут припасов на дорогу. Только платить за все наличными.

— А если никто не захочет продавать и двери закроют перед нами, как вчера вечером, — что тогда? — раздалось из толпы.

— Тогда будем штурмовать! — загремел гренадер.

— Штурмовать! — забурлило вокруг.

Небольшая группа, выделенная из отряда, двинулась в путь во главе с Матоушем. За ним с пикой на плече и жаждой в голодном желудке пыхтел Швейда.

Безлюдной и пустой была площадь в Льготе, словно вся деревня вымерла. Ночью жители не спали от страха, а едва взошло солнце, они увидели и услышали, как ночной сторож, который должен был сообщать, что делается в лагере, бегает от одного дома к другому и кричит во все горло:

— В деревню скачет конница, а за ней идут горцы!

— Запирайтесь! Запирайтесь! — послышались крики со всех сторон. Люди запирали ворота, закрывали ставни, прятались в подвалах и чердаках и, выглядывая из слуховых окошек, ждали, что будет дальше. Было видно, как гусары выехали на площадь и остановились перед зданием с вывеской. Что было написано там, они не разобрали, но на ней был нарисован большой бокал, полный красного пива с белой пеной. Это они поняли.

— Корчма… кэнер… шер… зоб… виз… — обрадовались венгры, слезли с коней и начали колотить в ворота. Но все было напрасно; никто не отозвался. Они выругались и стали совещаться. Дорога была каждая секунда; быстрота была их спасением. Кроме жажды и голода, их волновал и страх перед австрийским войском.

«Наверно, спят еще!» — решили гусары и еще нетерпеливее и сильнее забарабанили в ворота. Когда это не помогло, они пришли в ярость.

— Элраболни! На штурм! Уничтожить это гнездо, где нам и воды напиться не хотят дать!

В это время подошел Матоуш со своим отрядом.

— Штурмовать! Штурмовать!

Затрещали косяки, повалились ворота. Крепость была взята. Возбужденная толпа ворвалась в дом. За венграми в конюшни, курятники, чуланы и погреба вломились гвардейцы. Пиво лилось рекой. Вместе с жаждой командовал голод. Мычали в хлеву коровы, хрюкали поросята в свинарнике, гоготали гуси, суетились куры. В доме и во дворе стоял шум, гам, треск; слышались крики и жалобы людей, очнувшихся от страха и защищающих свое имущество.

— Сюда едут драгуны! — послышалось вдруг с площади.

— Драгуны! Драгуны! — разнеслось по деревне от дома к дому.

Через несколько минут можно было видеть, как гусары бешеным галопом неслись к Турнову. Остались одни горцы.