Матоуш, сидя в тюрьме, уже не шутил, как в марте, когда его осудили только на четыре месяца. Теперь этот срок казался ему вечностью. В садах благоухали цветущие груши, черешни, яблони, на лугах желтела куриная слепота; у ключей и горных ручьев голубые незабудки глядели на девушек, приходивших по воду; солнце улыбалось людям. У Матоуша стоял перед глазами светлый образ прекрасной весны, а кругом был тюремный мрак. Дни ползли так медленно, словно черепахи. Каждый час был страданием.

Наконец наступил и последний день заключения. Матоуш возвращается домой и уже издали видит знакомое село. Он садится на холме и смотрит, как солнце заливает осенними лучами, словно дождем, соломенные крыши села. Матоушу грустно, тоскливо, как никогда в жизни. Он смотрит на то место, где стояла его избенка, где оставалась его старая мать. Нет больше ни избы, ни матери. Домик сгорел, мать умерла. Ему сообщили об этом, когда он сидел в тюрьме. Нет у него никого на свете. Войта Пехар куда-то исчез. Ружена вышла замуж… Он остался один. Матоуш ощущает это одиночество как горе, как порок; ему хочется прильнуть к груди друга… Нет… нет ни одного близкого человека… Словно Робинзон на острове… Снова возникает перед ним чудесный образ широких просторов мира, куда хотел бы он уйти от повседневной жизни. Ведь и то, что окружает его, это часть той же тюрьмы, из которой он только что вышел. Вспомнил он и тех лебедей с подрезанными крыльями… Куда теперь? Нет, днем он не пойдет в село, подождет темноты. Матоуш встает и медленно направляется к лесу.

И Розарке в это воскресенье было невесело. «Ласточки улетают», — шептала она, стоя на пороге школы. Закинув голову, глядела она, как эти милые птички скользят по небу. Потом посмотрела вокруг — как быстро промелькнуло лето! — на свой маленький садик, где цвели георгины в пахло резедой.

— Проклятый кларнет! — вырвалось у Розарки при звуках кларнета, который она ненавидела так же сильно, как любил его Иржик.

«Убегу от этой музыки», — подумала она, а в глубине души прозвучало: «И от мужа бы убежала».

Розарка хотела пойти к отцу, но и с ним скучно; он говорит только о курах, козах, коровах или о своей любимой яблоньке. Розарка направилась к Шимоновскому лесу вдоль ручья. Сердце ее билось; глаза загорелись ярким огнем; она шла быстро.

Там есть ключ… Наверное, еще до сих пор цветут там незабудки. Розарка любила эти нежные цветы и теперь, как в детстве, когда во время крестного хода с гордостью надевала венок из незабудок.

Ах, у того ключа Матоуш тогда признался ей в любви. Розарка шла, раздвигая ветки молодых елочек, пока не очутилась на зеленой лужайке у дуба.

— Господи боже мой, да это Штепанек!

— Розарка!

— Матоуш!

— Не бойся меня, подойди ближе!

— Да я не боюсь.

Розарка говорила неправду — она боялась.

— Я пришел из тюрьмы, — сказал он.

— Сюда, к Шимонову ключу?

— Я хочу здесь подождать до вечера, а потом пойду в село.

«К кому?» — хотела спросить Розарка, но промолчала.

Матоуш угадал ее вопрос и сам сказал:

— Конечно, в село, но к кому?!

— Ты уже знаешь?

— Домик… мама… Все знаю.

— Когда сгорела избенка, бедняжка очень плакала, перед смертью говорила, что это ее бог покарал за то, что она забыла в вербное воскресенье освятить вербу и засунуть ее за икону божьей матери.

— Божья мать не виновата… Это дело Пайлы, ростовщика… За долги пришлось заложить избу ему, потом он застраховал ее от пожара, тайно поджег и получил деньги от страхового общества, а после купил на эти деньги землю. Верба тут ни при чем.

Оба замолчали.

У Матоуша сжалось сердце.

— Помнишь, Розарка?

— Что? — спросила она, хотя хорошо знала, о чем идет речь.

— Тогда, весной.

— Я еще не была замужем.

— Да, не была.

Розарка потупилась и смущенно прошептала:

— Лучше бы я не выходила замуж.

— Разве ты не любишь Иржика?

— Я сама не знаю, но мне противно, что он все сидит у патера и передает ему врановские сплетни. Ведь ты знаешь, как он вел себя на суде, как поддакивал священнику и жаловался, что ты-де в черта веришь, а не в бога.

«И этот его кларнет…» — хотелось добавить Розарке, но она только вздохнула.

— Почему ты вздыхаешь, Розарка?

— Я сама не знаю почему, но мне так грустно жить на свете.

— Как и мне.

Матоуш сел поближе, сердце его стучало, трепетал каждый нерв, в нем ожила прежняя любовь. На губах Розарки появилась знакомая улыбка: печальная, загадочная и так много обещающая. Тепло волнами переливалось из души в душу, искорки перелетали из очей в очи.

— Ружена!

— Матоуш!

Он наклонился, чтоб обнять ее, но в этот момент до их слуха донесся громкий бас:

Двести тысяч злых чертей Вышли на гулянье, Но у каждого из них Ни гроша в кармане.

Скоро ветки ельника раздвинулись, появилась голова незнакомого мужчины в кепке, из-под которой выбивались спутанные черные как смоль волосы. Увидев сидевших, незнакомец перестал петь, погладил усы, черной лентой от одного уха к другому разделявшие на две половины его загорелое лицо.

«Ага… спугнул голубков… Что ж… хорошее местечко… ключ… мох… солнышко… да еще и птичка щебечет в кустах… Она приберегла весенние песенки, чтобы спеть их вам осенью… Хорошо, правда?»

— Видно, его послал сюда один из тех двухсот тысяч чертей! — испугалась Ружена, быстро отодвинулась от Матоуша и уставилась на незнакомца. Парень — как дуб: плечистый, высокий, страшный и черный, как цыган.

«Молодожены?.. Или нет… муж бы не искал в лесу укромных местечек… Видно, молодая женушка, которой надоел муж, вылетела из гнезда и ищет хищника, который вцепился бы в нее когтями… это женщины любят…»

Верзила захохотал и спросил:

— Не портить вам свидание?.. Да нет… лучше я останусь.

Разозленный Матоуш вскочил, подошел к незнакомцу, сжал кулаки, смерил его взглядом и крикнул во все горло:

— Посмей только, негодяй!

— Ну… ну… ну… Поосторожней с кулаками! У меня тоже кулаки есть, да, кажется, покрепче твоих… От моих кулаков у таких болванов, как ты, частенько искры из глаз сыпались, много солдат положили они замертво. Посмотри-ка вот.

И он сжал кулаки, потрясая ими в воздухе. Матоуш смерил противника взглядом с ног до головы. Они стояли друг против друга, готовясь вступить в драку.

«У этого бродяги глаза зеленые, как у водяного, сам рябой, а на правом виске шрам, — это Янек Куб бросил в него камнем на пастбище. Ей-богу, это Тоник Зах…»

— Откуда ты? Тебя ведь увезли в Вену учиться столярному делу, когда тебе было лет двенадцать, и там ты словно в воду канул…

— Черт возьми!.. Матоуш!.. Ну, ты прекрасно выглядишь, как будто тебя только что из тюрьмы выгнали.

— Как раз оттуда и иду.

Оба рассмеялись.

— Товарищи с детства, и чуть было не сцепились после стольких лет разлуки.

— А кто эта женщина?

— Не узнаешь?.. Это Ружена Кикалова. Помнишь? Она девчонкой служила у Гавла и носила нам в поле обед, когда мы вместе пасли хозяйский скот. Она в прошлом году вышла за учителя…

Обернувшись, Матоуш позвал ее:

— Иди сюда… Это Зах…

Ружена, опустив глаза, покраснела, как пион, и подошла.

— Не бойтесь, я никому про вас не скажу, — смеялся Зах. — Знаете, когда мы в последний раз виделись?

— Да… когда вы уезжали в Вену учиться.

— Давай будем на «ты», как раньше, когда ты нам носила хлеб с творогом.

Ружена и Зах подали друг другу руки.

— Конечно… тогда в последний раз. Только я ехал не один, а с шестью мальчишками; вез нас на ярмарку старый Фейкл, который продавал в Вене молодых пареньков в ученье… Я часто вспоминал об этом прощании, когда жил у мастера и бывал голоден, а особенно когда шел далеко за город в лес собирать шишки для хозяйки.

Зах остановился и ждал, что ответит Ружена. Она сказала:

— Я видела, как все вы плакали, когда уходили.

— Конечно, плакали… Отца засыпало насмерть в шахте, мать так и умерла в батрачках, а опекун рад был избавиться от сироты… Я никогда не забуду об этом путешествии в Вену. Это было в воскресенье, осенним утром, с поля дул ветер. Ты пасла у Гавловой просеки скот, в руках у тебя был кусок хлеба с козьим сыром, и ты как раз собиралась есть. Я шел на ярмарку последним в ряду и утирал рукавом слезы. Ты подошла ко мне, сунула мне в руку свой кусок хлеба с сыром и сказала: «Не плачь, Тоник… На, вот тебе на дорогу». А сама чуть не заплакала, я тоже заметил это!

Строгое загорелое лицо его просветлело. Зах сбросил с себя все пережитое с того времени и прикрыл прошлое приятным воспоминанием, как прикрывают цветами могилу. С его лица исчезло буйное, вызывающее выражение, губы улыбались, открывая ряд здоровых, блестящих зубов.

— Присядем на минутку… Я подожду здесь до темноты, чтоб меня люди не увидели.

— И я тоже, — сказал Матоуш. — Мне кажется, нам обоим негде приклонить голову.

— И все-таки меня, исколесившего полсвета, что-то тянуло сюда.

Все уселись и заговорили о своем детстве. Прошлое стало для них одной из тех сказок, которые рассказывала им, сидя у прялки, бабушка. Они забыли о крапиве, которая жгла их с детских лет, она для них превратилась в душистый и красивый цветок.

Внизу на лужайке журчал небольшой родник; в зеленом сне дремал вокруг лес, кричал реполов. Миром дышал уходящий день, а завтрашний был прикрыт завесой. Друзья забыли о невзгодах, как в теплой избе забывают о метели. Они больше не чувствовали себя одинокими, им было весело; сердца их согрелись, на душе стало светлее. Словно сидели они на тихом островке в бушующем море жизни. Было так хорошо, что они не заметили, как село солнце и спустилась мгла. Вдруг они услышали доносящийся по ветру из села звон. Это старый Бельда звонил к вечерне. Друзья замолчали. Розарка перекрестилась. Перекрестился и Матоуш; даже Зах — и тот последовал их примеру. В них шевельнулось чувство, казалось давно утонувшее в потоке событий.

Ружена встала, собираясь идти.

— Уже пора.

— А куда же нам идти? — спросили товарищи.

— Идите к моему отцу… У него переночуете.

Все направились к избе Кикала.

Матоуш и Тоник Зах лежали на сене в риге, им не спалось, и они разговаривали. Через щели в стене пробивались лучи месяца. Он в старости любопытен, как женщина, и любит погреть свою высохшую душу у огня человеческих страстей.

— Матоуш, Розарка крепко поймала тебя?

— Просто мы с ней друзья с детства, вместе ходили в школу, вместе скот пасли у Гавла, читали на пастбище книги о Рюбецале, Робинзоне, Уленшпигеле. Когда стали старше, вместе пели на хорах, ходили на танцы, играли на сцене… Все это срослось с человеком… Да, я хотел бы, чтоб она была моей подругой.

— Чужая жена — подругой?.. Женщина всегда останется женщиной, ее дружба — поцелуй и все остальное, что с ним связано. Она ограбит тебя…

— Но нечего грабить…

— Душу ограбит, все возьмет. Останешься в чем мать родила. Женщина — пиявка, она кровь из тебя высосет.

— Но Ружена…

— Она была милой, хорошей, когда девушкой носила нам обед и пасла с нами скот; была милой, хорошей, когда сегодня вечером у ключа вспоминала вместе с нами детство… Но все это только минуты, и по ним нельзя судить о жизни.

— Я одинок, а человеку нужен кто-то близкий. Я как-то читал, что только злые люди любят одиночество.

— Я буду с тобой, если хочешь. Будем друзьями…

— Да, — повторил Матоуш, — будем друзьями… А теперь расскажи, где ты был и что тебе пришлось пережить. С того времени, как мы расстались еще мальчишками, о тебе не было ни слуху ни духу, мы все думали, что ты погиб где-нибудь.

— Это долгая история. Я расскажу тебе, что я пережил за последний год. Хочешь послушать?

— Рассказывай.

— Ты ведь знаешь, что венгры восстали против Вены?

— Еще бы не знать!

— Знаешь также, что в Дебрецене свергли Габсбургов с венгерского престола, провозгласили республику и издали манифест?

— Я тогда сидел в тюрьме, но кое-что долетало и через решетку.

— И о венской прошлогодней революции ты ничего не слышал?

— Так ведь об этом все газеты писали.

— Когда загорелся арсенал и мы взяли его, я захватил самую лучшую винтовку, и дело пошло на лад. Как и в Праге, подошел со своим войском Виндишгрец и атаковал нас. На баррикадах в Егернцайле разгорелся страшный бой. Мы им там дали жару! Командовал Бем, наш славный генерал. Вот это парень! Пули свистят у него над головой, а он глазом не моргнет и, как дьявол, приказывает идти вперед… Но только нам пришлось отступить, на стороне противника был перевес сил. Горожане, те, что шли с нами до поры до времени, разбежались; разбежались и студенты; остались только мы, рабочие. Услышав, что венгры идут нам на помощь, мы снова вступили в бой. Палили ружья, гремели пушки, костелы горели, но все наши усилия были напрасны. Венгров разбил Елачич, нас предали господа из городской думы, ну мы и потерпели поражение… Прятались и бежали, кто куда мог. В городе стали преследовать участников восстания, особенно рабочих. Кого удавалось поймать, расстреливали. Искали Бема. Но он смелый, как лев, хитрый, как лиса, а прятаться умеет, как ласка.

— А ты как спасся?

— Это просто анекдот, дружище. Мы отступали после поражения. Уже темнело. Издалека еще доносились выстрелы. Я с одним хорошим товарищем свернул в переулок и, крадучись, пробирался вперед. В сумерках мы заметили закутанного в плащ человека. Опередили его, заглянули ему в лицо и, несмотря на плащ, узнали нашего Бема. Отдали честь и хотели идти дальше. «Ребята, — окликнул он нас, — подождите. Скорее найдите гроб!» Мы поняли его. Все очень любили Бема и готовы были отдать за него жизнь. Он начал тихонько объяснять нам. По-немецки он говорил плохо, а когда увидел, что мы оба чехи, заговорил по-польски. Мы прекрасно его поняли. Он вставлял иногда и чешские слова. Генерал рассказал, что в прошлом году на троицу он тайно находился в Праге во время баррикадных боев. Ты ведь знаешь, что он поляк из Галиции?

— Знаю, знаю.

— Случайно мы очутились в переулке, где я прежде работал у гробовщика. На счастье, мастер был старым гвардейцем и земляком. Когда наш гость, имя которого мы не назвали, дал ему горсть ассигнаций и дукат впридачу, он стал очень любезным. Генерал быстро лег в гроб, я — в другой, а товарищ — в третий. В полночь пришли с обыском. Глупые — осмотрели чердак, погреб, квартиру, а о гробах и не вспомнили. Господи, как было страшно! Около дома ходили, кричали и пели пьяные солдаты… Мы с товарищем не сомкнули глаз, а генерал наш храпел вовсю. Он, бедняга, очень устал. Когда утром на улице все стихло, генерал прежде всего позавтракал, потом мы его снова положили в гроб и покрыли крышкой с огромным крестом сверху. Но, чтоб можно было дышать, в досках мы со всех сторон провертели дыры для воздуха, потом поставили гроб с мертвецом на носилки. Мы оба оделись в черное — обменяли свою одежду у чешки-хозяйки. Она наполнила наши карманы пирожками, и мы отправились с мертвецом на улицу. Так горсть ассигнаций и дукат совершили чудо.

Зах расхохотался.

— Мне было не весело, а теперь, как вспомню, хохочу.

— Почему?

— Ну, еще бы! На пути мы встречали много солдат, чаще всего тирольцев, поляков, хорват. Тирольцы и поляки крестились, увидя гроб, хорваты по-военному отдавали честь, а мы думали про себя: жалко, мертвец не видит, как его, бегущего от смерти, приветствует враг. Больше всего мы боялись встретить офицера или генерала. Те были бы догадливее. После нашего поражения вся Вена превратилась в огромный лагерь: всюду солдаты, мундиры, ружья и штыки.

Рассказчик помолчал и улыбнулся.

— Ну, — спросил Матоуш, — и чем же все это кончилось?

— Господи, это был трудный и опасный путь. Мы вышли за город, потом направились к лесу, где я собирал шишки для хозяйки, когда был в учениках. Там мы должны были разойтись. Товарищ, распрощавшись, направился куда-то в Моравию, в свою деревню. У Бема было много денег, и он поделился с нами.

— А ты куда? — спросил он, когда я нерешительно взглянул на него.

— Лучше всего с вами, — ответил я.

— Ну, — говорит, — пойдем… Пойдем к венграм…

Мы отправились вместе и с большими трудностями добрались до Венгрии.

Зах остановился. А когда Матоуш спросил, что было потом, он неохотно ответил:

— Да ты знаешь остальное.

— О Беме я знаю немного, а о тебе совсем ничего.

— Ну… Бем командовал в Седмиградске венгерскими войсками, воевавшими с австрийцами, и всегда побеждал. Он то бился, как лев, то выжидал и прыгал, как кошка, то скрывался, как ласка, и никто не мог победить или провести его. Я все время дрался рядом с ним и служил лично ему. Иногда он беседовал со мной и называл нас, чехов, глупыми, потому что мы помогаем императору.

Зах снова замолчал.

— Я только в последние дни в тюрьме, — сказал Матоуш, — случайно узнал, что в Венгрии все кончилось поражением, но как там было дело, не знаю до сих пор.

— Конечно, кончилось печально… Мой дорогой генерал через два дня после того, как революционные венгерские войска у Вилагоши сдались на милость победителя, был окончательно разгромлен в последней битве у Лугоша. Веришь ли, братец, я готов был реветь от злости, когда увидел, что все погибло. Я проклинал всех монархов и больше всего нашу лживую династию, которую Кошут назвал клятвопреступной.

— А сюда как ты попал?

— Я сбросил мундир и с сумой за плечами отправился в путь-дорогу. Порой я выдавал себя за кочующего ремесленника. Трудная это была прогулка, над моей головой постоянно болталась петля, но в селах встречались добрые, гостеприимные венгры… Они догадывались, что я бежал из их армии, и чем могли помогали мне. Так я пробирался, пока, наконец, совсем не выбрался оттуда.

Друзья беседовали всю ночь, рассказывая о тропках, дорогах и закоулках жизни, об ее лужах и болотах, где приходилось блуждать часто в мороз, в снег или в жару, иногда во тьме, иногда в сумерках. Это уже не было сказочное детство с его ароматом и цветами, которое только что возникло в их воспоминаниях, теперь это была окрашенная кровью история последних восемнадцати месяцев. Они словно смотрели на сцене потрясающую драму, которая позволила им разом увидеть весь мир, а буйная молодость и богатство чувств заставили их позабыть о неприглядности его. Они говорили о своем и чужом горе и мучениях. Но не черная скорбь, а страстное желание схватить зло за горло и бороться с ним наполняло их сердца.

В них вселилась большая надежда. Они были счастливы, ибо не знали, как изменчива бывает она. Обняв неискушенного, она ведет его во тьме по улицам жизни, пока уставший от ее ласк человек не придет в себя и не раскроет обмана.

Утром, когда Матоуш с Тоником встали, на небе сияло сентябрьское солнце; оно грело, как в мае, когда весна танцует в горах.

— Ну-ну… ешьте… ешьте… до обеда далеко, — угощал Кикал друзей, подавая на стол к завтраку вареную картошку и выливая в миску горшок похлебки.

Старик сгорбился, ведь он всю жизнь нес бремя тяжелой нужды, но глаза у него были веселые, он улыбался, будто издеваясь над жизнью и ее тяготами.

Рано утром пришла Розарка.

— Как выспались?

— Мы не спали. Немцы говорят, что ночью часто приходит в голову хорошая мысль, — ответил Зах.

— Да, — подтвердил Матоуш, — мы оба решили идти работать на сваровскую фабрику.

— И я с ними, — почесал за ухом отец.

— Папа… вы?

— Конечно… Всех сусликов и кротов по лугам я переловил, всех телят и козлят крестьянам вылечил, заработать больше негде, а зима на носу. У вас с кантором тоже негусто. Ты ведь мне помогать не можешь.

— А кто же будет хозяйничать у вас в избе?

— Возьмем хозяйничать бабку Белкову… И эти двое будут у меня ночевать. Кое-что и от них перепадет.

Не прошло и недели, как старик уже трудился на ткацкой фабрике. Но Розарке с того времени не сиделось дома. Пропасть между ней и мужем росла. Кто-то написал, что музыка — это женщина. Да, кларнет заменял кантору жену. Сначала Розарка ревновала, однако эта ревность была не изнанкой горячей любви, а просто досадой. Женщина хотела иметь детей, кусок хлеба и немного той чести, которая связана с именем госпожи учительши. Но муж разочаровал ее. Когда она видела, как Иржик, держа в руке четки, пробирается в костеле через толпу монахов к алтарю, он становился ей противен. Священник соединил их руки, но не их сердца. Ей хотелось танцевать, как прежде, в девушках, хотелось броситься в объятия жизни. Она это не совсем сознавала и жила словно в потемках. Теперь для нее забрезжил рассвет. Из запертой клетки скучного замужества, нужды, заботы ее все тянуло к чему-то большому, яркому. Поэтому Ружена часто приходила к отцу, чтоб повидаться с Матоушем и Тоником.

Прошло рождество, а за ним масленица.

— Иржик, сегодня заговенье, прощеный день, воскресенье. Пойдем вечером в нижний трактир, потанцуем.

При мысли о танцах сердце ее сильно билось, а ноги не стояли на месте.

— Учителю это неприлично.

Напрасно просила Розарка. Ответ был все тот же.

— На танцы не хочешь идти со мной, в театре тоже нельзя играть, все священник запретил.

— Он — настоятель и может мне приказать.

— Ты его слушаешься, как школьник… Не хочешь, так я одна пойду.

— Неужели ты пошла бы?

— Пошла бы.

— Нет, это неприлично.

Противное слово «неприлично», что так часто повторял муж, раздражало Ружену. Она вспыхнула и надулась.

Иржик снова заиграл на кларнете. Во время паузы он спросил:

— Куда ты идешь?

— К отцу.

— Почему ты так расфрантилась? Ведь уже темнеет.

— Не могу же я идти по деревне неодетой и непричесанной.

Иржик ничего не ответил, но глаза его были полны грусти.

Ружена ушла. Муж со вздохом посмотрел ей вслед и продолжал наигрывать мелодию марианской песенки, чтобы разогнать грусть.

— Где отец и все остальные? — спросила Ружена хозяйку.

— Ты же знаешь, что на фабрике.

— Они говорили, что в прощеный день не будут работать после обеда.

— Еще не приходили.

— Я подожду.

— Долго ждать придется. Они в девятом часу придут.

— Пусть.

«Расфрантилась, как в престольный праздник. И все для безбожников, что смеются на мосту над святым Яном… Удачно женился учитель!»

Так ворчала про себя бабка, а Розарка, дожидаясь, то зевала, то глядела в окно на заходящее солнце. Оно зимою уходило спать рано, как озябший старик. Когда засветили лучину, Розарка достала из углубления под потолком одну из своих старых ролей и принялась читать, вспоминая время, когда была принцессой или королевой, а черт в лице Матоуша преследовал ее.

— Слышите музыку? — сказала она.

— Это музыканты играют по дороге в нижний трактир.

У Ружены заиграла кровь. Она чуть было не пустилась в пляс по горнице. А отца с Матоушем и Тоником все не было. Время от времени она поглядывала на маятник старых стенных часов, на их медленно двигающиеся стрелки. Но вот раздались шаги.

— Наконец-то пришли! — приветствовала она отца, Матоуша и Тоника.

Старик еще больше сгорбился, голова у него совсем облысела. Последние его волосы забрала фабрика.

— Что случилось, почему ты ждешь нас тут до ночи?

Ружена, смеясь зубами, глазами, всем лицом, ответила:

— Угадайте!

Из ближайшего трактира доносилась веселая музыка.

— Хочешь идти на танцы? — ответили вместо Кикала Матоуш и Тоник.

— Хочу.

— А где Иржик?

— Возится с кларнетом… Пойдемте со мной.

— Сейчас, только переоденемся.

Отец что-то проворчал себе под нос.

— Идемте с нами в трактир, отдохните хоть раз и не ворчите.

Розарка подошла к отцу и, уговаривая, стала гладить его по лицу. Он не привык к нежностям. Прикосновение руки дочери словно согрело его холодеющую душу.

— Мы молодые, — заметил Матоуш, — и то каждый день так устаем, будто нас цепами побили. Нам всем нужно отдохнуть за кружкой пива.

— Куда уж старику с веселой молодежью!

— Мы за вас заплатим!

Старик улыбнулся беззубым ртом и согласился.

Мужчины умылись, переоделись и пошли.

Танцевальный зал был набит битком. Испарения человеческих тел, табачный дым, запах пива, скрипки, контрабас, флейта, кларнет и грохот барабана, крики — все сливалось в общем хаосе. Справляли последние дни масленицы.

Зажиточные крестьяне разместились за особым столом. Речь держал старый Павловец. Глаза его светились умом, он говорил вразумительно и четко, словно отсчитывал и выкладывал на стол серебряные двадцатикрейцеровые монеты, бывшие тогда большой редкостью.

Поодаль устроились бедняки и рабочие. Среди них, рядом с другими стариками, уселся и отец Ружены.

— Новые хозяева прядильных и ткацких фабрик хуже прежних господ, — сказал Кикал, отхлебнув порядочный глоток пива. С тех пор как он работал на фабрике, в него вселился святой фанатизм его квартирантов. Из пепла его старости вылетали искорки гнева.

За столом не торопясь, степенно, рассуждали о прошлых временах. Но скоро и старикам надоели умные речи. Их сердца, как сухари, высушенные в горячей печи жизни, не могли оживиться, но мозг их, в другое время полный забот, сейчас потопил в пиве страх перед завтрашним днем. Алкоголь подливал масла в тусклое пламя их глаз, развязывал языки и заставлял молчать лютого тирана — память.

А молодежь ловила момент. Сколько молодых сердец горячо билось в груди, как много влюбленных танцевало вокруг! И если корсажи и платья девушек были туго застегнуты, делая их тела недоступными для глаз, сердца девушек были открыты для любви. Все закружилось, в вихре танца, звенели песни, веселые шутки, смех. Казалось, все радости мира слетелись сюда, чтобы славить масленицу.

Розарка танцевала без устали; у нее горели глаза, сердце и голова были будто в огне. И она ловила свое счастье.

— Одна… без мужа… — сплетничали старые бабы, разместившиеся около стен по всему танцевальному залу. Их ядовитые глаза и языки везде поспевали.

— Глядите-ка, уж не хочет ли она окрутить этих двух безбожников, что пришли с ней?

Молодые любили «покрутить»… Так в горах говорили о девушках, если они выходили из зала с молодыми людьми охладиться на вольный воздух. Воспаленные головы забывали о седьмой заповеди и не думали, что потом им скажет священник на исповеди.

— Да она не крутит, а летает, как помешанная… Что ж, она красивая.

— А знаете, ведь люди говорят, что мать прижила ее с покойным лесничим, когда ходила в барский лес за хворостом.

Время близится к полуночи. Иржик еще не спит. Перед ним лежит катехизис, он учит его на память. Завтра приедет священник из Войковиц, а это всегда тяжелый день и для учителя и для детей. Священник ругает учеников, если они чего-нибудь не знают, а сам бросает взгляд на учителя: должен был, дескать, научить их; часто священник отчитывает и самого учителя. Поэтому бедняга кантор теперь повторяет наизусть список грехов против духа святого.

Говорят, что человеческая душа — великая империя, а человек в ней — неограниченный владыка. Но империя Иржика невелика: ее владыка — священник, а Розарка — ночное привидение.

«Где она, что так долго не идет!» — шевельнулась в его душе обида, когда он выучил наизусть грехи и взглянул на часы, тикавшие на стене.

«Пойду за ней», — решил он про себя и пошел.

Но у Кикала темно. Не осталась же она там ночевать?! Иржик сначала постучал в дверь, а когда никто не отозвался, стукнул в окно.

— Где Ружена?

— Пошла на танцы, — ответила, проснувшись от сладкого сна про манную кашу, хозяйка Белкова.

— С кем?

— С Матоушем и Захом.

— А где тесть?

— И старик пошел попрыгать, — скалила зубы бабка, захлебываясь от смеха.

Теперь он узнал все, и сердце у него защемило.

«Иди в нижний трактир», — подмывала его ревность.

Иржик послушался и пошел. Далеко был слышен контрабас. Доносились веселые девичьи голоса.

«Господи боже мой, уж не крутит ли она с этими безбожниками? — подумал он. — Посмотрю».

Иржик зашел с другой стороны трактира, обогнув вход; проваливаясь в снег, прошел в сад и спрятался за толстый ствол груши, откуда можно было смотреть через окна в зал и слышать голоса проходящих по дороге влюбленных парочек. Кругом была тьма-тьмущая, наполненная сладким шепотом.

— Нет… Тоник… нет… этого нельзя, — донеслось до Иржика.

— Руза! — послышался сдавленный мужской голос.

«Тоник… Руза… Это она с Захом!» — отдалось в нем. У набожного человека с заячьим и робким характером выросли вдруг хищные когти обманутого мужа-мстителя. Иржик сжал кулаки и тихонько пошел за ними. Они мелькали во тьме, как призраки, удаляясь все дальше и дальше.

— Нет, Тоник, нет! — снова послышался жеманный отказ.

Обычная прелюдия сладкой и страстной симфонии, пронизывающей кровь и нервы. Средневековые святые говорили, что конец этого концерта Cachinatio diaboli — радостный смех одного из чертей, вмешавшегося в человеческую судьбу, чтобы поймать в свои сети две души. Но святые забыли, что мир — большой сад, где вечно молодых Еву и Адама всегда манит запрещенное сладкое яблоко, зреющее на древе познания.

Пара страждущих влюбленных, преследуемая ревнивцем, готова была броситься в сети дьявола, но Иржик спас их. Он подкрался сзади и уже хотел схватить изменницу, но тут, спугнутые шелестом длинного пальто, они обернулись к нему. Ревность затмила сознание Иржика, взбесила его. Но вдруг он узнал Рузу Иржичову и Тонду Врабца.

— Вы ищете госпожу учительшу? Она в зале, — услышал он тоненький голосок испуганной девушки. Ему показалось, что она насмехается над ним, но девушка просто перепугалась. Иржик пробурчал в ответ что-то непонятное и удалился.

— Проклятый кантор! — выругался Тоник. Руза в душе согласилась с ним. Симфония оборвалась, и они вернулись в танцевальный зал, где гремела иная музыка.

Учитель, спрятавшись за толстым стволом груши, внимательно смотрел через окно в зал, где кружилась его Розарка. Он увидел, как она остановилась рядом с Матоушем и засмеялась. Иржик был далеко от окна и не слышал смеха; но этот смех терзал его сердце. Он видел два ряда белых зубов, видел открытый рот, видел, кажется, самую душу Розарки.

«Это она надо мной смеется», — ударило Иржику в голову. Он убежал.

— Пора спать, — напомнил отец Кикал, когда пробил час ночи.

— Не стоит ложиться… Ведь через час уже нужно идти на фабрику, чтоб не опоздать и не платить штраф, — улыбались Матоуш с Тоником.

— Конечно, конечно, не стоит, — согласился старик, выбивая пепел из трубки.

Он соглашался со всем, что говорили квартиранты, покорившие его сердце. И если б они сказали, что теперь господь бог на небе должен слушаться чертей и исполнять все, что они ему прикажут, старик согласился бы и с этим.

— Я пойду с отцом… Вы оставайтесь, если хотите, — откликнулась Розарка.

— Мы тебя проводим.

Дед потащился домой, а парни пошли с Руженой к школе.

— Розарка!

— Что тебе?

— Теперь поцелуй послаще каждого из нас на прощание.

— Нет, — засмеялась она.

— Ты ведь знаешь пословицу: «От поцелуя не родится Кубичек».

Розарка расхохоталась громче. Ей бы хотелось малыша, Кубичка, да где его взять! Подумав так, она перестала смеяться и нахмурилась. Хорошо, что в темноте не было видно ее лица.

— Так как же, Руженка?

Она молчала.

— Идите обратно. Мы уже недалеко от школы, и если муж увидит вас со мной, он бог весть что подумает. Знаете ведь, какой он ревнивый!

— Ну, так без поцелуя спокойной ночи.

Думая о малыше, Ружена постучалась в дверь.

Иржик лежал в постели, но не спал. Катехизис, грехи против духа святого, завтрашнее посещение священника, сегодняшнее ночное происшествие — все переплелось в голове учителя. Он услышал стук.

«Нет, не открою, пусть простоит на улице хоть до утра». В нем закипела злоба. Он натянул себе на голову одеяло и все время повторял про себя: «Нет, нет», чтоб не смягчиться.

— Иржик, — слышал он и под одеялом.

Розарка стучала в дверь, потом в окно, но и это не помогло.

— Иржик! — кричала она громче, думая, что муж крепко спит. Это продолжалось несколько минут, потом он вскочил и закричал ей из окна:

— Иди к отцу.

Ему хотелось крикнуть: «Иди к тем двум безбожникам, с которыми ты танцевала». Но злоба исчезла, осталась только жалость. Розарка ничего не ответила, повернулась и пошла, сама не зная куда. Ей не хотелось идти домой к отцу, — было стыдно, что муж ее выгнал. Его грубые слова уничтожили все, что до сих пор еще связывало ее с ним. От сегодняшней радости остался в сердце горький осадок. Розарка заплакала. Не от боли, а от обиды. Она ходила по селу, то поднимаясь на гору, то снова спускаясь в низину. Руза снова подошла к трактиру, где все еще танцевали. Через полуоткрытые окна доносились удары барабана и старинная песенка:

Ну-ка, девка, одевайся, На барщину собирайся.

Слышен был громкий хохот: это молодежь смеялась над покойной барщиной, им вторили старики.

«Вернись», — отозвалось в душе Розарки. И тут же другой голос: «Отомщу… Малыш Кубичек!»

В глубине души родилось это желание. Ее и раньше одолевала тоска, но до сих пор это было неопределенное, незаметное, как воздух, стремление. Теперь оно созрело и заплакало, как новорожденный, покинувший лоно матери. И она содрогнулась при этом крике.

«Вот если бы от Матоуша!»

В этот же момент ее озарил светлый луч. В седом тумане из-за темной Ганушевой рощи выплыл поздний месяц и осветил овраг посреди села. Ружена подняла глаза и увидела, как по северному склону в гору, по заснеженной дороге поднимаются три фигуры: ее отец, Штепанек и Зах спешат ночью на фабрику, чтоб их не оштрафовали.

— Матоуш, — шептала она и, шатаясь, направилась к отцовской избе.

На другой день утром Ружена немного успокоилась. Она надеялась, что Иржик придет за ней и отведет ее в школу. До обеда он не пришел: слишком много было хлопот со священником, катехизисом и грехами против духа святого.

«Наверное, после обеда, когда уедет священник», — утешала себя Розарка.

Уже стало темнеть, она все глаза проглядела у окна — и все напрасно.

— Барбора, — сказала она хозяйке, — пойдите в школу и скажите, чтоб муж прислал мне одежду и постель.

У Белковой душа перевернулась. Еще вчера вечером была Ружена «щеголихой», а сегодня она уже «бедняжка», которой этот паук даже потанцевать не разрешает. В Белковой проснулось сострадание к молодой женщине. Она послушалась и пошла, проклиная в душе кантора. В Розарке вспыхнул последний огонек надежды на то, что он не пошлет вещи, а придет сам. Она ошиблась. Старуха возвратилась и за два раза принесла ее вещи.

«Не пришел», — дрогнуло обманутое сердце. В ней поднимался протест, и он был сильным, как сама смерть. Розарка отбросила все колебания, весь страх, все благоразумие и осторожность и прыгнула в пасть будущего.

Коротки зимние сумерки. Но Розарке, ждавшей возвращения отца с фабрики, они казались долгими. Вечером, в девятом часу, все трое вернулись.

— Мы проголодались. Что ты нам сварила, Барбора? — спросил Кикал хозяйку, возившуюся в темноте около избы с корытом.

— Я ничего… Она варила картошку, есть еще пахта.

— Кто она?

— Госпожа учительша.

Старик захрипел, как старые, собирающиеся бить часы. Он не спрашивал больше ни о чем, и все трое вошли в горницу, где теперь хозяйничала дочь.

— Отец, — приветствовала его Розарка, — я перебралась к вам.

— Что случилось?

— Он выгнал меня!

Ружене хотелось говорить и плакать, по женскому обыкновению, но она проглотила слезы и ничего больше не сказала. Отец все понял. У него прибавилось морщин на лбу и на щеках, лицо в этот момент стало похоже на его старую поношенную куртку. Заботы и невзгоды, как тень, постоянно сопровождали Кикала. Но он молчал, как молчит человек, который тщетно старается избавиться от своей тени.

Старик только вздохнул:

— Кто тебя кормить будет?.. Я сам едва могу прокормиться.

— Я пойду, как и вы, на фабрику.

Не прошло и недели, как госпожа учительша стала работницей.