Приехав в Питер, я явилась прямо на квартиру родителей. Но оказалось, что там только что побывала полиция. Все комнаты, кроме проходной столовой и комнаты, занятой стариком-лакеем Романом Васильевичем Смирновым, были запечатаны. Приехала я больная, с температурой около 40°. Роман Васильевич предупредил меня об обыске, и я отдала ему спрятать несколько экземпляров тезисов, так как он всегда был посвящен в мою нелегальную работу и не раз прятал мои вещи. Умывшись, я собиралась ехать к брату, но тут нагрянула полиция, осмотрела мои вещи, не нашла ничего, но все же арестовала меня и отвела в участок, дав, впрочем, мне возможность позвонить по телефону брату (мировому судье) о моем приезде и аресте. Брат тотчас приехал в участок, и я успела передать ему деньги (частью партийные) и различные адреса и дела, так что о моем аресте товарищи были тотчас уведомлены. Позднее эти деньги были переданы братом И. В. Сталину.

После двух недель сидения в предварилке и пересыльной тюрьме меня отправили в Тифлис (благодаря хлопотам отца и брата — на свой счет). Обстановка этой поездки была такова, что я свободно могла удрать. Брат предлагал мне это, хотя он и поручился за меня. Но я отклонила побег, так как была уверена в полной своей «чистоте», и только в охранном отделении в Тифлисе, увидав свой портфель с письмами и с архивом ЦК, переписанным моей рукой, я поняла, что села крепко.

Уезжая из Тифлиса, я передала все шифры и всю работу по переписке с ЦК Марии Петровне Вохминой, активному работнику нашей организации. Ей же я оставила для руководства письма Н. К. Крупской, переписанные моей рукой с подлинников, написанных химией.

Из личной переписки я хранила только письма моего мужа Константина Алексеевича Крестникова. Письма эти всегда помещались в маленьком черном кожаном портфеле, с которым я никогда не расставалась. Зная, как я дорожу письмами и опасаясь моего ареста, т. Вохмина, когда я уезжала из Тифлиса, убедила меня оставить ей мой портфель с тем, что она передаст его на хранение знакомой француженке. Но вместо этого она оставила его у себя и после моего отъезда вместе со своими нелегальными материалами, архивом переписки с Ильичем и рукописью Сурена Спандаряна снесла в виде большого пакета к одной своей знакомой, у которой в ту же ночь был обыск и все было найдено. Судя по всем данным процесса, можно было предположить, что эта женщина, муж которой был постоянно безработным из-за своей политической деятельности, рассмотрев по уходе Вохминой пакет и увидев, что в нем нелегальщина, просто донесла полиции, опасаясь, что в противном случае ее муж опять окажется без места.

На допросе в жандармском отделении я дала, конечно, только самые скудные показания о самой себе, о своих родных и т. д., а на вопрос о том, признаю ли я себя виновной по 102 ст. и в принадлежности к РСДРП, я ответила, что на этот вопрос предпочитаю ответить на суде.

После этого меня отвезли в тифлисскую губернскую тюрьму, но посадили не с политическими, а с уголовными. На другой день товарищи подняли скандал и требовали моего перевода к политическим. Явился начальник тюрьмы. Спросив, не досаждают ли мне уголовные, он повел меня в маленькую камеру, служившую амбулаторией, и сказал, что это единственная возможность поместить меня отдельно от уголовных. Я поняла, что тут я буду совершенно изолирована от товарищей, и заявила, что я предпочитаю не лишать арестантов их амбулатории и остаюсь в общей камере, но прошу дать мне в камеру книги из моего багажа, которые были пропущены петербургским жандармским управлением. Эта просьба была удовлетворена. Вся суть была, конечно, в том, чтобы изолировать меня от товарищей, но это администрации не удалось. Я узнала, во-первых, кто сидит, а, во-вторых, в чем суть обвинения. Изоляция имела большее значение для товарищей, чем для меня, так как я показаний не давала. Через два с половиной месяца, однако, я сообщила своему брату об условиях заключения и была переведена под давлением из Питера в общую камеру, где застала по моему процессу Веру Швейцер, Марию Вохмину, Арменуи Оввян. Здесь же были сестры Тер-Петросян — Джаваир и Арусяк — по делу побега их брата Камо из Михайловской больницы.

Сидя в тюрьме, я попыталась оформить свой опыт преподавания истории (в школе Общества учительниц в Тифлисе в 1907–1912 гг.) и написала учебник по истории первобытного человека. Вспоминаю, что начальник тюрьмы Рынкевич очень гордился тем, что у него в тюрьме сидит женщина, которая пишет учебник. Он рассказывал об этом позднее, когда был начальником тюрьмы в Варшаве. Будучи начальником тифлисской губернской тюрьмы, Рынкевич устроил мастерские для уголовных, так как считал, что бездеятельность разлагает человека и губит его в тюрьме.

Учебник я написала до конца и переслала рукопись своим родителям в Петербург. По моей просьбе они переслали ее в издательство «Задруга» в Москву, а оттуда пришел ответ, что она не годится для печати.

Крупным событием в нашей тюремной жизни было известие о неудавшемся нападении на денежную почту на Коджорском шоссе (в сентябре 1912 г.). Нападение совершили боевики под руководством Камо. В январе 1913 г. Камо был арестован и посажен в Метехский замок, а затем приговорен к смертной казни.

13 февраля 1913 г. исполнялось 300-летие царствования Романовых и ожидалась амнистия. В этот день нас, всех женщин, собрали во дворе и стали нам читать манифест. Мы не обращали никакого внимания на все статьи манифеста, а ждали только одного: распространяется ли амнистия на приговоренных к смертной казни, всех нас очень волновала судьба Камо. Оказалось, что смертная казнь заменяется вечной каторгой. Мы радостно вздохнули.

Наш суд был назначен на 1 мая 1913 г., но перенесен, так как, по словам защитников, судебная палата боялась, что мы устроим 1 мая демонстрацию в зале заседания. 2 мая 1913 г. состоялось первое заседание Тифлисской судебной палаты по делу Стасовой, Спандаряна, Швейцер, Оввян, Вохминой, Хачатуряна, Нерсесяна. Палата вынесла приговор: всем (кроме Нерсесяна) — ссылка на поселение с лишением всех прав состояния.

Положение мое перед судом было очень тяжелое. С одной стороны, согласно общей линии и по решениям партии, я считала необходимым держаться строго партийной линии поведения, т. е. заявить о том, что я социал-демократка, и заключительное слово использовать для принципиальной речи. Но, с другой стороны, я этим несомненно ухудшала положение всех остальных товарищей. Так как дело называлось «Процесс Стасовой и других», то я стояла во главе его, первая подвергалась допросам и, таким образом, как бы диктовала поведение остальным. Против меня были вполне конкретные улики: моя переписка с ЦК, мое письмо Вере Швейцер, найденное у нее в корзине для бумаг. В нем я сообщала о своем приезде и о дальнейшем маршруте. Письмо было за моей подписью (псевдонимом) — Зельма. Против Сурена Спандаряна выдвигалось обвинение в авторстве одного листка, рукопись которого была найдена в вещах Вохминой и который был написан И. В. Сталиным. Но следствием и экспертами было признано, что рукопись написана Спандаряном. По обычаям Тифлисской судебной палаты нельзя было женщине присудить больше, чем мужчинам, и, следовательно, ухудшая свое положение, я ухудшала положение всех мужчин.

Пришлось поэтому согласиться на полное неучастие в суде с отрицанием своей виновности по первому вопросу, но с признанием себя социал-демократкой. Моему защитнику Михаилу Вильямовичу Беренштаму предоставлялось право говорить о том, что с точки зрения закона (юридически) преступление не имеет состава. Речь М. В. Беренштама была очень умно и дельно построена, и так как предварительно я отняла у него все возможности говорить о нашей деятельности с политической точки зрения, мне не пришлось его останавливать и отказываться от его защиты.

Как потом мы узнали, голоса судей разделились: коронные судьи были за каторгу мне, сословные представители — за поселение; решил голос председателя, который пожалел моего отца. «У такого благородного отца, — сказал он, — такая мерзавка дочь! Дадим ей поселение».

Один из судей написал протест и настаивал на каторге для меня. Адвокаты смеялись, говоря, что, должно быть, в свое время я ему отказала на каком-нибудь балу в кадрили или в мазурке. Я его действительно знала. Он был однокашником моего брата Андрея, учившегося на юридическом факультете Училища правоведения.

А. Оввян подавала кассацию, так как она была к делу не причастна и к партии еще в то время не принадлежала, но кассация была оставлена без последствий.

В августе Спандарян, Швейцер, Хачатурян и Вохмина пошли на поселение, а я осталась еще в губернской тюрьме, так как приговор суда обо мне, как о дворянке, должен был быть утвержден царем.

В сентябре состоялась конфирмация (утверждение) моего приговора. Зная, что Арменуи Оввян очень невыдержанный человек, я просила через товарищей, приходивших ко мне на свидания, чтобы меня отправили вместе с нею. Из тех же соображений я попросила, чтобы мне достали книжечку, где излагались все требования, которым должен был подчиняться следующий по этапу арестант, а также те обязанности, которые возлагались на сопровождающих этап солдат.