Когда я вернулся, мне стала сниться вода. Самые разные места, сплошь состоящие из воды. Они вполне конкретны — Лондон, Болгария или ГДР, но всегда погружены в бурные волны. Я с этим примирился, ведь последнее путешествие было, по сути, сном. Семиградье, Валахию, Добруджу, Дельту и Молдавию переполнял зной, и теперь я не поручусь, отражают ли мои воспоминания то, что там осталось и существует уже без моего участия. Я обшариваю карманы и рюкзак в поисках доказательств, но найденные предметы напоминают театральные реквизиты: купюры в тысячу леев с Михаилом Эминеску, который умер совсем как Ницше — от безумия и сифилиса. На них ничего не купишь, они в радость разве что цыганятам. Те собирают портреты национального певца, а потом бегут в лавочку, чтобы обменять их на конфеты и жевательную резинку. Так было в Рикише, в Якобени и в Роандоле. А на пятитысячных купюрах — Лучиан Блага, который написал: «Петухи Апокалипсиса все еще кричат, все еще кричат в румынских селах». Десятитысячные банкноты украшает изображение Николае Йорги, убитого Железной гвардией, хотя он был — по словам Элиаде — «истинным певцом румынского духа». Я повидал их всех в толстых пачках, перевязанных бечевкой. Так было в Клуже, где в восемь утра на улице Дьёрдя Дожи остановился фургон, из которого и вышел мужчина в комбинезоне, увешанный пачками денег, словно Дед Мороз подарками. Так было в банке Сигишоару, где на стойке лежали перевязанные шпагатом стопки мелких купюр и никто ими не интересовался, потому что, как объяснял мне охранник, закон запрещает иностранцам продавать западную валюту. Он извиняюще разводил руками и вполголоса советовал: «Black market… black market…»

Теперь я вынимаю из кармана портреты великих людей разглаживаю и удивляюсь, что они не исчезли, не растворились в воздухе, когда на обратном пути в четыре утра я пересекал границу в Куртичи. Небо синело над пустынным вокзалом. Пограничники и таможенники прочесывали будапештский состав, с которого я только что сошел, чтобы пересесть на поезд до Кошице. В окно я видел, как они потрошат багаж англичан, севших в Сигишоару. Моя совесть была чиста, и я спокойно потягивал «палинкуде бихор». Наконец люди в форме вышли, и поезд должен был вот-вот тронуться, когда из него выскочила девушка с рюкзаком. Глаза у нее были безумные, волосы развевались. От страха ли, от ярости — этого я никогда не узнаю. Во всяком случае, она была из той группы иностранцев. Девушка пробежала перрон наискосок и скрылась в здании вокзала. Никто ее не преследовал. Поезд ушел. Вскоре должен был появиться мой, вместе с серебряным заревом рассвета, занимающимся где-то за Бихорскими горами.

В купе и коридоре было пусто. Я мог спокойно смотреть в любое окно. Вдоль состава каждые несколько десятков шагов стояли солдаты. У них были мальчишеские лица и разномастная полевая форма: штаны чересчур короткие, оттенок гимнастерок немного другой; тот, что стоял ближе, был обут в гражданские черные ботинки с массивными пряжками. Казалось, их внезапно разбудили, взяли. Безоружные, неподпоясанные, они дрожали на утреннем холоде. Смотрели куда-то вдаль, словно стараясь не замечать поезд, не встретиться с кем-нибудь глазами.

Я вынимаю деньги из кармана, и мне не верится, что они не расстаяли, не остались там, на границе, вместе с теми призрачными стражниками. Я разглядываю их и вместо Эминеску, Йорги и Благи вижу лица тех мальчишек.

Но у меня имеется еще несколько доказательств, что это не было сном. Например, билет на «ракету» за сто двадцать тысяч леев. «Rapid, Commode, Efficient». Я купил его в Тульче, собираясь плыть в Сулину. Я хотел увидеть, как континент погружается в море, хотел увидеть, как суша опускается и соскальзывает под воду, как покидает людей, животных и растения, как уклоняется от своих трудов, стряхивает с себя весь сумбур истории, народов, языков, этот допотопный бардак событий, хаос судеб, хотел увидеть, как она ищет отдохновения в вечном полумраке глубин, в равнодушном и однообразном обществе рыб и водорослей. Поэтому я встал пораньше и на бухарестском Гара де Норд собирался сесть в поезд на Констанцию.

Браниште, Драгош Водэ, Штефан чел Маре — дома посреди плоской степи, казалось, пытаются в поисках прохлады зарыться в землю. Низкие, испепеленные солнцем и хрупкие. Они напоминали камни или черепки. Порой вдалеке я различал силуэты лошадей и людей. Черные, словно их собственные тени. Я подумал, что, если постучать по этому небу, раздастся твердый металлический звук. За Фетештем поезд шел по высокой насыпи над болотами, а в районе Чернаводы прогромыхал по стальному мосту, связывающему берега Дуная. Возникла, словно призрак, атомная электростанция — и тут же пропала. Выросли серые кручи, усеянные птичьими гнездами. Мне показалось, что пахнет морем, но на железнодорожном вокзале в Констанции это ощущение исчезло.

Автовокзал на другом конце города немного напоминал деревню. Женщины в платках сидели, сложив руки на животе, а дети порхали вокруг, точно стайки воробьев. Я купил сыра и хлеба и пошел в привокзальную забегаловку выпить пива «чук». Внутрь вползла девочка-подросток. У нее было красивое лицо. Передвигалась она с помощью рук. Мужчины смеялись и швыряли на землю папиросы. Девочка собирала их и тоже улыбалась. Между ними шла какая-то привычная игра. Потом я видел ее на вокзале. Девочка отдавала папиросы старой женщине, сидевшей неподвижно в окружении детей.

Первый свой минарет я видел в Бабадаге. Я отправился в Тульчу, чтобы оттуда плыть в Сулину. Микроавтобус обслуживали двое мужчин. Один сидел за рулем и продавал билеты. Второй, помладше, выскакивал на остановках, чтобы открыть и закрыть дверь. В Михай Витязу кто-то попытался влезть «зайцем», и тот, что отвечал за дверь, пихнул его в грудь так, что человек покатился кубарем. Голые желтые холмы Добруджи походили на вымершие муравейники. Зной достигал недр земли и распирал ее изнутри. Где-то справа лежала Истрия: греки, руины, мраморные колонны, седьмой век до нашей эры, но меня это нисколько не интересовало. Прошлое чем древнее, тем хуже. Оно изнашивается от человеческих мыслей, словно телефонная книжка от прикосновений пальцев. Минарет в Бабадаге был строг и прост. Похож на устремленную в небо авторучку. Стояли мы там пять минут, но в туалет никто не выходил. Все пили воду, которая тут же выступала на коже в виде пота. На спине водителя было темное пятно. Магнитофон не выключали даже во время остановок. Бесконечные народные мелодии в той диковинной стонущей гамме, которая так сочеталась с минаретом, зноем и пылью. Я ощущал, как заканчивается континент, чувствовал учащенное дыхание суши, расстающейся со своими обязанностями. Оставлявшей нас наедине со всем нашим скарбом, нашими проклятиями и истерией — смотреть, как ее голый хребет соскальзывает под гладкую простыню вод.

Тульчу я увидел издали, сверху. Мы плавными зигзагами спускались с холмов. Над городом и рекой висел серо-сизый туман. Дунай разделялся здесь на три рукава, на десятки каналов, озер и пойм. Рукав реки превращался в огромную ладонь. Пальцы рукавов, сухожилия каналов, ногти песчаных пляжей на побережье, бижутерия пойм и лиманов, все обтянуто зеленой кожей болот и бескрайних камышовых лугов. Так я фантазировал, глядя на карту. Тульча была сгибом, запястьем.

В порту паслись лошади. Они что-то щипали на голой площадке среди кранов, железнодорожных рельс и металлолома. Их гнедые хребты почти сливались с ржавыми кораблями и транспортерами. Ни души, только несколько мальчишек прыгали с берега на остов буксира и обратно. Я пытался уловить в воздухе запах моря, но ощущал только реку: илистый, теплый рыбий смрад, смешивающийся с запахом машинного масла.

Сто двадцать тысяч леев. «Rapid, Commode, Efficient». Утром у трапа собралась толпа. «Ракета» была еще советская. Сначала пустили тех, кто — бог весть где — заранее купил билеты. Остальные ждали, останутся ли свободные места. Двое молодых французов медленно, сонно пересчитывали деньги. Они передавали их из рук в руки, словно играли в какую-то игру. Бумажки трепетали на ветру. Ребята выглядели вконец обкурившимися. Остальные пассажиры — крестьяне с мешками, ящиками и узлами, несколько рыбаков с набитыми хлебом рюкзаками. И люди в форме. Формы — военной или паравоенной — я насчитал четыре вида. И обязательно пистолет в кобуре. Я не мог понять, кто нас охраняет, а кто просто путешествует. Лица у всех были одинаково напряженные.

Я, в сущности, совершенно не запомнил эту поездку. Семьдесят километров, три остановки, сидишь, как в автобусе. Только иногда, когда мы пересекали чей-нибудь кильватер, брюхо «ракеты» мягко, по-рыбьему, било по воде. Возле Кришана мы обогнали турецкое судно. Большое и черное, похожее на старую фабрику. На нем плыли овцы. Десятки клеток, друг на друге, в которых стояло и лежало несколько сотен бело-бурых животных. Повсюду торчала солома или сено.

Я вышел на верхнюю палубу. От турецкого судна тянуло ароматом сенокосов и конюшен. Французы, прикрыв глаза, лежали на корме. Двое турецких моряков курили папиросы. Опершись о перила, они вглядывались в зеленую бесконечность Дельты. На мгновение мне показалось, что турецкий корабль называется «Вифлеем», но это просто моя фантазия пыталась поладить с необычностью.

Причал в Сулине выходил на центральную улицу. На набережной стояла толпа встречающих. Улица Дельты была зеленой и тенистой. Я заказал в ближайшем кафе чашку кофе и уселся под зонтиком. Ждал, пока до меня дойдет: это — конец. Река исчезала в море раз и навсегда, суша, вместе со всеми ее событиями, заканчивалась. Выбраться отсюда можно только повернув обратно. Я чувствовал, как время, прежде воплощенное в человеческие формы, расплескивается и возвращается к своему первоначальному облику. Здесь, в Сулине, оно было вездесущим, как влажный воздух. Разъедало дома и корабли, подтачивало лица и пейзаж, стаканы в барах и товары в магазинах. Оно попросту прожгло, проело тонкую оболочку минут, часов и дней и завладело всем пространством, всеми зримыми и незримыми предметами, а также людскими мыслями.

Дорога к морю тянулась через пустынный, голый выгон. Остовы кораблей, буксиров и катеров ржавели в песке. Горячим туманом висел над округой аромат навоза. В нем бесследно растворялись соленые дуновения морского ветра. В болотистых впадинах, в колючих карликовых зарослях поблескивали стайки мусора. Безжизненно, словно брюхо дохлой рыбы, сверкал сизый бутылочный пластик. Среди серо-желтого пейзажа торчали бетонные бункеры. Вдоль всего побережья на раскаленной пустоши стояли угловатые военные развалины. Под их сенью предоставленные самим себе лошади искали отдохновения. Из-за поросших кустарником белых дюн доносился шум моря. Монотонный звук был древним, как мироздание. Он перекатывался через песчаную плотину и надвигался на городок. Не исключено, что именно он разрушал хрупкую оболочку часов и минут. Очень может быть, что это его голос, точно пение сирен, подманивал дни, призывая выйти за пределы часов и календарей и раствориться в нем. Да, это вечность призывала Сулину. Искушение безмятежного финала наполняло переулки, низкие дома, окруженные садами, и особнячки на бульваре. Подъезды к отелю «Сулина» поросли травой. Отель «Европолис» был заперт на замок и безмолвен. Здание, в котором размещалось общество жертв коммунизма, было размером едва ли не с игрушечный домик.

Около пяти вечера на пристань стали съезжаться повозки, ручные тележки и велосипеды. Приходили люди. С запада, из Тульчи, приближался паром «Молдова». Он вез новости, товары и пассажиров, а поджидавшие его люди напоминали островных жителей. Корабль плыл из глубины материка, а они ждали его так, словно он прибыл из далеких морей. Чуть в стороне стоял высокий полицейский и следил за порядком. «Молдова» величественно причалила и бросила швартовы. Сперва вышли те, у кого багаж был скромный, после чего началась выгрузка. Паром доставил все, в чем нуждалась Сулина: кубы бутылок с минеральной водой, палитры банок с пивом, ящики с хлебом, банки с фруктами, неведомые свертки, бесформенные мешки, губковые матрасы, колбасу в запотевших от жары полиэтиленовых мешках, кофе, белое вино в пластиковых сосудах, резиновые сапоги. Стекло и фарфор, ярмарка тысячи чудес, рулоны толя из моего райцентра, вожжи, футболки, сыр кашкавал и сыр «хохланд», контрабанда, всякая всячина, безделицы, тетради и растворимый кофе, стулья, механические часы с кукушкой и связка пляжных зонтиков. Повозки, тележки и белая «дакия-пикап» еле-еле разместили все это на своем горбу, чтобы немедленно развезти по нескольким магазинчикам на улице Дельты.

Я направился к морю, обходя мертвые остовы и бункеры. Вскарабкался на гигантскую бетонную платформу, с которой в свое время, возможно, планировали запускать ракеты «земля-вода». Отсюда я видел, как солнце скатывается за Дунай. Река отсвечивала зеленым и фосфоресцировала. Она напоминала натянутую кожу ящерицы. Со стороны открытого моря приближался корабль. Многопалубный, в свете угасавшего дня он казался смоляно-черным. Проскользнул в горло устья реки и поплыл против красного солнца. На палубе я не заметил никакого движения. Никто не стоял у борта, не курил, не сплевывал и не высматривал порт. Когда стемнело, я пошел следом. Корабль швартовался на самом конце набережной, неподалеку от отеля «Сулина». Судно и отель казались одинаково темными и безмолвными. Флаг был ливанский. Никто не интересовался прибытием судна. Оно пережидало ночь, чтобы на рассвете двинуться вверх по реке.

Я ночевал в частном доме, надо мной висел коврик с видом Мекки.

До Сфинту-Георге плыть меньше трех часов, все время на юг. Лодка была синяя и изящная. С мотором от «хонды». Сперва немного вверх по главному руслу, потом по сети каналов. В ширину лодка была не больше метра двадцати, зато очень длинная. На носу сидел мужчина лет пятидесяти и подавал знаки рулевому. Каналы неглубокие, и в них масса опасных мест. Порой приходилось поднимать и глушить мотор, чтобы проскочить мель или не запутаться винтами в водорослях. Когда русло сужалось, мы плыли по зеленому камышовому туннелю. «Вьетнам», — говорил капитан и закуривал сигарету «Снагов». Порой заросли камышей редели и можно было заметить клочки суши, засаженные кукурузой, капустой и чем-то еще. Грядки подходили к самой воде и поднимались над землей сантиметров на пять-десять. Почти как кладбищенский холмик или цветочная клумба. Некоторые из них охранялись собаками на коротких цепях. Потом нам пришлось вернуться в главное русло, чтобы отыскать очередной канал. Мы нарвались на полицейский катер. Мент стоял на палубе, возвышаясь над нами на метр, и равнодушно, безучастно расспрашивал капитана, «откуда», «куда» и «какой тип мотора». В конце концов махнул рукой, и мы рванули к югу.

До Сфинту-Георге плыть два с половиной часа, может, чуть дольше. Мы обогнали допотопные лодки с дизельным мотором и каютами, напоминавшими будки охранников. Над озером Рошу парили белые пеликаны. Миновали рыбацкий поселок. На берегу я не заметил ни одной женщины. Мужчины возились с лодками и сетями. Канал был прямой, как стрела, и гладкий, как стекло. Геометрия держала в узде камышовые берега, и взгляду не на чем было отдохнуть. Он скользил в поисках чего-то неправильного, нарушающего прямую, но повсюду находил одну лишь монотонность зеленых линий и плоскостей, прикрытую стеклянной безбрежностью неба. Дельта в этих местах напоминала бесконечность, состоящую сплошь из параллелей и перпендикуляров. Кое-где на краю зарослей стояли рыбаки в длинных резиновых сапогах, но даже они не вносили разнообразия: неподвижные, отсутствующие и серые, как цапли.

У мостков в Сфинту-Георге лежала куча гнилой соломы. Я направился к трехэтажному бетонному зданию. Первый этаж был необитаем, завален мусором и засран. Выше кто-то жил, потому что на окнах висели занавески. Над пыльным пустынным майданом висел зной. Небо было песочного цвета. Я хотел найти хоть какую-нибудь тень. Перед кафе росло несколько высоких деревьев. В деревянном бараке подавали семь сортов пива и двенадцать — вина. За деревянными столами сидели мужчины. Было около двух часов дня. Я взял пиво «чук» и тоже сел, потому что мне удалось наконец достичь точки, двигаться из которой можно только назад.

Паромы в Стамбул уходили из Констанции. Поезда в мир — из Тульчи или, может, даже из Галаца. А я сидел на острове, отделенном грязью, болотами и временем, что разлагалось над Дельтой, точно органическая материя, прело и гнило, выделяя древнейший аромат начала начал, когда жизнь еще не проклюнулась из смерти и наоборот. Континент истлевал здесь, словно кромка ткани. Песок, пыль, собаки и вечная сиеста. Мужчины вставали из-за стола, исчезали и появлялись снова. Женщины тоже подходили — присаживались на скамейки чуть сбоку, прислушивались к разговорам. Их тела излучали тяжелый покой. Похоже, они уже выучили наизусть все жесты, которые им суждено было сделать до гробовой доски.

Проехала тележка, которую тащила невероятно худая кобыла. Парень, державший поводья, охаживал ее сломанной палкой. Он вез минералку и желтые ящики пива «Бергенбир». Подвода в абсурдной лихорадочной спешке скрылась за углом.

Подошел мужчина и спросил, не нужна ли мне комната — переночевать; если да, то он знает одну «бабушку», которая охотно меня приютит, но решать надо сейчас, потому что ему пора уходить. Он говорил по-русски, как многие в Сфинту-Георге. Я сказал, что сам еще не знаю, как все сложится, что мне надо подумать и вообще. Мне не хотелось поспешно допивать пиво, неохота было покидать тенистое кафе. Мужчина отошел, но не исчез. Он поспешно пересекал террасу кафе, бросал пару реплик и, не дожидаясь ответа, несся дальше. Порой на мгновение пропадал из виду, но тут же появлялся вновь: юркий, озабоченный, точно гонец в оцепеневшей деревне. На нем была серая рубашка, серые костюмные брюки, резиновые шлепки на босу ногу. Он отнюдь не надеялся на мне заработать. В один из своих стремительных пробегов сообщил, что девушка за стойкой тоже говорит по-русски и может помочь мне с ночлегом. Не успел я открыть рот, как он уже испарился.

Спустя пару часов я все же отправился к «бабушке». Она жила неподалеку, в маленьком белом домике. Крышу крыльца подпирали зеленые столбики. Перед домом буйствовали цветы. Сзади лежала густая тень ореховых деревьев, слив и яблоней. Бабка была крошечная, под стать своему жилищу, и болтливая. Она задавала вопрос и, не дожидаясь ответа, продолжала свой монолог или же принимала мои ответы как должное: из Польши, на пару дней, приплыл на лодке, что делаю, где живу, в деревне, в городе — смесь безвредного любопытства и равнодушной доброжелательности.

Старушка отперла комнату. Она была маленькая, и пахло в ней так же, как в комнате моей родной бабки. Неподвижный воздух хранил аромат старого дерева, постели и влаги. Сюда давно уже никто не заходил, во всяком случае, никто посторонний. Стол, стулья и кровать полностью исчерпывали пространство. Каждая вещь стояла или лежала на своем месте с незапамятных времен. Передвигая стул, чтобы положить на него рюкзак, я чувствовал себя вором. Казалось, можно нечаянно сломать темно-коричневую мебель, и тогда ее поглотит небытие текущего мгновения, она умрет, словно житель морских глубин, внезапно извлеченный на поверхность.

«А Бог у вас есть?» — спросила она и показала икону, висевшую в углу комнаты под самым потолком. «Ну да», — ответил я. Она покивала, дала мне ключ и вышла. На той же высоте, что икона, рядом, на краю шкафа, стояли коробки из-под западных духов, дезодорантов и кофе. Вероятно, сын привозил из Бухареста или дочь из Констанции, подумал я, ибо за пятнадцать минут успел узнать, как живут старушкины дети. Икона и эта западная помойка были единственным украшением сурового интерьера. Мне не хотелось размышлять о символике и семантике сего сочетания. Я чувствовал себя стариком, и у меня уже не было сил на то, что лежало на поверхности. Я оставил вещи и пошел на море.

С вала, протянувшегося вдоль рукава Дуная, открывался вид на обе стороны. Справа катила зеленоватые илистые воды река. На мелях стояли на якоре черные лодки. Их носы и кормы чуть загибались кверху. Изящно и старомодно. В изменчивом водном пейзаже, среди текучих плоскостей света и тени, среди блестящих зеркал течения, среди матовых от ветра пойм черные силуэты суденышек казались призрачными. Особенно в сумерках, когда их тени делались неотличимы от них самих. Они стояли в мерцающем, дьявольском пространстве, точно вырезанные из черного-пречерного картона или выточенные из угля. Напоминали остатки древнейшей ночи, а во сне, должно быть, перевозили души умерших. Во всяком случае, я не видел в Дельте ничего более красивого и бесхитростного.

Слева тянулась камышовая деревня. Заборы, крыши, стены, загоны для скота и птицы — все из сухих полых стеблей. Камыш лежал грудами, стоял связанный в снопы, ждал, сложенный в кучи и брошенный как попало. Поэтому человеческий пейзаж и был тут такой плоский. Из такого материала ведь ничего высокого не построишь. От некоторых зданий отваливался глиняный обрызг и открывал конструкции из жердей, заполненные камышовой плетенкой. Деревня раскинулась подобно огромному табору. Казалось, все имущество постоянно подвергается угрозе уничтожения. Едва возвышающееся над землей, едва слепленное, кое-как соединенное и отгороженное от соседних заборчиками, жердочками и оградами из связанных крест-накрест палок. Да, в деревне Сфинту-Георге ощущалось что-то отрешенно героическое. Предоставленная воле стихий, напоенная преходящестью, обреченная на забвение, она лепилась к суше, точно ласточкино гнездо.

А дальше, как и в Сулине, начиналась пустынная равнина и тянулась до самого пляжа. На его краю, сразу за деревней, торчали устремленные в небо радары. За оградой я разглядел несколько пятнистых грузовиков. Туда я отнюдь не стремился. В мирное время армия в моих краях всегда выглядит одинаково: печально и подозрительно. Я предпочитал наблюдать издали. Черные решетки антенн поднимались над камышовыми мазанками. Я пытался представить себе уныние этого поста, монотонность пустого неба и зеленоватых мониторов. Карты, контрабандный алкоголь, разговоры о женщинах, радиостанции, где можно поймать заграничный рок-н-ролл или народные мелодии, сонливость, кофе и ни одного варвара на горизонте.

Не исключено однако, что отсюда попросту наблюдали за остальным миром — бесформенным беспредельным монстром, который всегда окружал народы, чересчур поглощенные собственным существованием. Передо мной лежали подсыхавшие на солнце коровьи лепешки, и я старался не думать об истории, но ни фига не выходило. Который уже раз география бросала меня на произвол всех этих туманных событий, мутных псевдофактов, подозрительных истин и неоспоримой лжи, из которых формируется и лепится подобие фатума. Да, за горизонтом испокон века таился ужас. Все, к чему мы стремимся, уносит время, а пространство преподносит нежелательные сюрпризы. На горизонте возникают армии или идеи, и нет от них спасения. Давно миновала эпоха переносных подвижных государств, чья история состояла сплошь из настоящего. Сегодня уже некуда податься, чтобы все начать сызнова, вот мы и живем, погрузившись в прошлое, которым пропитаны наши территории, как пропитываются запахом животных их лежбища. Во всяком случае, радары были, очевидно, нацелены на Турцию.

На пляже лежали люди. На песке стояло несколько зонтиков. По размеру они едва ли превосходили зонтики от дождя. Больше, насколько хватало глаз, я не обнаружил никакой тени. Колючие заросли, которыми поросли дюны, доходили в лучшем случае до плеча. Я пошел вдоль берега на юг и через мгновение оказался в полном одиночестве. Я видел, как течение речки соединяется с соленой водой. Дунай был темнее и терялся в прозрачном серебре морских волн. Словно тень огромной тучи падала на водное зеркало. Подплыла черная блестящая змея, выползла на берег и двинулась через голый пляж к зарослям. Ее проворное и незначительное присутствие в пустом по самый горизонт пейзаже было призрачным, и я пошел следом. Змея почувствовала на себе мою тень, свернулась и замерла. Я оставил ее в покое. Она подождала мгновение и отправилась дальше в глубь суши.

Вечером Сфинту-Георге ожило. Все будто ждали, пока зажжется электрический свет. Прохладнее не стало ничуть, разве что темнее, но, видимо, тьма заменяла здесь тень. Из домов, с пляжа, с лодок, с рыбной ловли шли люди. Кафе под деревьями не могло вместить всех и напоминало табор: десятки или сотни фигур в постоянном движении, в пятнах полумрака и слабого света, жесты, начатые на свету и оборванные в темноте, все умноженное тенями, доносящимися из глубин ночи звуками, словно к деревне примыкала другая деревня, а к той — еще одна, словно где-то в черных недрах у деревни Сфинту-Георге имелись близнецы или словно это была маленькая матовая планета, делающая неловкую попытку отражать значительно более масштабные звук и свет. Небо то и дело озарялось мертвенными вспышками. Кто-то сказал мне, что это маяк. Из-за величественной безжизненности и монотонности света все происходящее на земле казалось хаосом, случайным стечением обстоятельств. Люди тратили энергию поспешно и нервно, точно ящерицы. Я брал в кафе пиво «Чук» и отходил в темноту, чтобы наблюдать фиесту на расстоянии. У меня было ощущение, что веселье это царит внутри пещеры. Ночь напирала со всех сторон, и приходилось постоянно двигаться, разговаривать, перекрикивать механическую музыку, чокаться и жестикулировать, чтобы кромки горячей темноты не сомкнулись, не срослись, словно края раны. Да, это был карнавал, европейские тропики, страх перед ослепительным сиянием дня, забвение, и все пронизывал вибрирующий, стонущий звук кларнета чужих тональностей, распространенных к югу от Карпат.

Чтобы прийти в себя, я шел на берег, к помосту, где швартовался паром. Здесь не было видно ничего. Я слышал только плеск, шлепанье рыб по воде и ощущал теплое, илистое дыхание реки, чувствовал мощное пульсирование и равнодушное присутствие. Я представлял себе, как из тела континента вытекает зеленоватая кровь, но жизнь не замирает, и длится это уже многие тысячелетия.

Я начинал понимать смысл буйства в кафе. Они просто обозначали свое присутствие. Люди встречались в этом тусклом свете, тянулись к нему, как ночные бабочки, чтобы проверить, живы ли они. Им приходилось рассматривать друг друга и шуметь. Между бесконечностью неба и исчезающей сушей для человеческого бытия не было места. Да, им приходилось встречаться на краю суши, по сути, на краю болотистого острова, приходилось отыскивать собственные отражения в чужих глазах, ибо нет ничего хуже небытия, принявшего облик географии.

Ночью меня покусали клопы, и я встал на рассвете. Вышел из старушкиного домика. Воздух был голубовато-серым и чуть более прохладным, чем вечером, но жара по-прежнему переполняла песчаные улочки. Она на мгновение потухла, но не выветрилась. Сочилась из стен домов, из земли, из заборов и садов, вытекала из мира, как густой сок из фрукта, или ток из липких внутренностей алкалоидной батарейки. Я миновал белый остов фургона, опиравшийся на четыре дряблые шины. Это была единственная машина в Сфинту-Георге. Я пошел туда, где кончалась деревня. Сразу за последними домами начинались помойки: мертвый, серый, одноразовый пластик, консервные банки, стекло, тряпки, тысячи упаковок, полиэтилен, несколько картонных коробок, старые кастрюли, ведро без дна, замкнутые формы, в которых скапливалось влажное илистое пространство, до самых дальних уголков «тетрапаков» и смятых пластиковых бутылок. Язык мусорной кучи свешивался в мертвый канал и на поверхности воды несколько утрачивал свою массивность, растекался, разливался стайкой торчащих горлышек, вздутых пакетов, размокшего картона пополам с алюминиевой фольгой, и только металл и битое стекло покоились где-то на дне.

Тогда-то я и увидел этот крест. Он стоял посреди помойки. Небольшой — метр-полтора, — сбитый из двух толстых досок и выкрашенный в коричневый цвет. Концы тщательно закруглены, чтобы сырое дерево обрело видимость некоей формы. Ни надписи, ни постамента — крест торчал прямо из земли. Рядом с дырявыми ведрами, камышовой метлой, банками из-под краски, расклеившимся сапогом и упаковкой от мыла «Люкс» с портретом брюнетки. Я пытался угадать, стоял ли он тут до того, как сюда начали сбрасывать мусор, или же кто-то специально воздвиг его на этом кладбище вещей. Вторая версия была красивая и возвышенная, но менее правдоподобная. Вряд ли кто-нибудь в Сфинту-Георге стал бы стремиться к спасению предметов, вряд ли кто-нибудь отважился бы думать о воскресении, бессмертии вещей. Вероятно, мало кто верил в собственное воскресение — отсюда этот симбиоз креста и неорганического морга.

Я пошел обратно. Было явно между шестью и семью часами утра. В кафе сидело несколько мужчин. С ведром, мастерками и ватерпасом. Они напоминали вольных каменщиков-пролетариев. Пили чистую водку и споласкивали пивом. От вечернего празднества не осталось и следа. На столах стояли чистые пепельницы, а мужчины почти не переговаривались. На востоке занималась жара. Тени людей таяли, как влажные пятна. Каменщики выпили и ушли. Появился вчерашний человек, предлагавший ночлег у «бабушки». При нем была швабра с тряпкой. Он протирал ею все, что попадалось на пути: бордюр у кафе, бетонное ограждение, несколько плиток тротуара. Причем делал это быстро, на ходу, почти не сбавляя темп. Тряпка была сухой. Она не оставляла никаких следов. Человек исчез за углом, а потом появился вдалеке, на другой стороне песчаного майдана, у магазина, и там тоже произвел поспешную уборку. Еще час он мелькал в разных местах, неизменно торопливый, в сползающих штанах, сражающийся с пылью и мелким мусором, словно Бастер Китон Дельты, пытающийся подчинить себе хаос летучих минералов, спасти Сфинту-Георге от космической пыли.

Потом вернулись каменщики, но уже без инструментов. Снова взяли по стаканчику водки и по кружке пива. Видимо, приступили к работе и теперь уже с чистой совестью, не спеша, могли помериться силами с занимающимся днем. Народу за столиками все прибывало. Пробило семь часов, лица у мужчин были тяжелые и неподвижные. Небо приобретало матовый молочный цвет и пухло от зноя. Я пил пиво «Чук», перемежая его «Урсусом», потому что хотел немного затеряться в этой утренней компании, хотел, чтобы на меня нахлынула усталость, подобная той, какая исходила от их лиц и тел. Видимо, сон требовал здесь таких же усилий, как жизнь наяву. Хотелось остаться за деревянным столом и ждать, пока душа погрузится в сомнения, а тело нырнет в странную смесь утра и сумерек. Не исключено, что Сфинту-Георге удовлетворил бы мою склонность к периферии, тягу к провинции, извращенную страсть ко всему исчезающему, рассеивающемуся и разрушающемуся. Я подумал, что мог бы сидеть здесь годами и осваиваться с мыслями о смерти. Каждый день я бы выходил на пристань и дожидался парома. Истертые, разбавленные меры времени то приближали бы его появление, то отдаляли, и, возможно, в конце концов я обрел бы своего рода условное бессмертие. Ведь если с такой легкостью замирала здесь жизнь, то и смерть должна была обрести какой-то неясный призрачный облик. В повседневном перемещении между тенью тополей у кафе и пристанью я тратил бы лишнюю энергию, оставляя себе ровно столько, чтобы не угасли чувства и воображение, с помощью которого я без устали воссоздавал бы остальной мир, чтобы каждую минуту быть уверенным, что ничего не утратил. В самый полдень, охваченный унынием, я шел бы на этот плоский песчаный выгон, протянувшийся вдоль побережья. Из глубины суши являлись бы призраки далеких городов и мест. Меж водяного зеркала и туч двигался бы Бухарест, стелился Берлин, плыли Прага, Лондон, Стамбул и все прочее, а при удачном раскладе световых и термических течений, вероятно, также Нью-Йорк вперемешку с Монтевидео, Токио и Монреалем. Не исключено, что причуды атмосферы позволили бы мне увидеть и собственное прошлое, жесты и поступки, сохранившиеся среди воздушных плоскостей, замерзшие в стратосферных камерах хранения и теперь ожившие ради утешения, развлечения или в качестве дидактического пособия для счетов с совестью. В Сфинту-Георге могло случиться все что угодно — я верил в это в полвосьмого утра, а людей за столиками все прибывало. Есть на свете места, заключающие в себе одну лишь потенциальность. А здесь и в самом деле единственным выходом могло быть чудо, знак, внезапное явление. Пустота, неподвижность, ужас атрофии, печаль стихий, сформированных в геометрию плоскостей, небо и земля, перетирающие удрученное и сонное человечество, — все это само по себе было чудом и знаком, потому что осаживало воображение, подменяя его неумолимой реальностью.

Я допил свой «Чук» или «Урсус» и встал. Планы мои были столь соблазнительны, что любой ценой следовало заняться чем-то конкретным. В портовой гавани величиной с небольшой пруд, причаливало несколько лодок. На прибитой к столбу доске кто-то вывел мелом: «Сrар 35000, som 38000». Это были закупочные цены на карпа и сома. Возле деревянного сарая сидели двое мужчин. Я подошел и спросил, как, собственно, отсюда выбраться, может ли кто-нибудь отвезти меня на лодке в Сулину. Они долго думали, и в конце концов один сказал: нет, такой лодки нет ни у кого в деревне, никто не поплывет, а паром будет только завтра. Это подтвердили и другие мужчины, которые смолили вытащенное из воды черное суденышко. Все, кого я спрашивал, повторяли одно и то же. «Никто не поплывет». Я вовсе не хотел уезжать. Я хотел только узнать. Все говорили о пароме и еще иногда упоминали какой-то трактор, что в пять утра двинулся через болота в направлении Сулины. Этот завтрашний паром меня даже расстроил. Я на него рассчитывал, но не так скоро. В сущности, с момента приезда я воображал, как сюда вернусь. Мысль была настолько отчетливой, что отчасти заслоняла настоящее. В магазине я купил хлеб, кашкавал, минералку и белое вино в пластиковой бутылке. Пошел на берег. В восемь утра уже стояла полуденная жара. Земля пахла навозом и пылью. Я нашел пустынное место. Вошел в море, оно оказалось таким же теплым, как воздух. Дно уходило вниз почти незаметно. Я отошел так далеко, что суша превратилась в узкую полоску. А вода все еще едва доходила мне до груди. Порой я чувствовал затерянные холодные течения, которые моментально исчезали, и снова становилось так же тепло, будто я погружался в огромную подвижную утробу.