Летом 1937 года в альпийском городке Граньер, что в кантоне Вале, появилась удивительная машина, которая одним напоминала кокон, другим сигару, а третьим огромное, ослепительно сверкающее на солнце веретено. Винтообразный нос этой машины был нацелен в чрево горы Эдельберг, белоголового гиганта, подпиравшего долину с запада, и дальше, сквозь горный массив, в сторону французского города Шамони-Мон-Блан, в страну галлов и сыра пармезан, бургундских вин и Эйфелевой башни, клошаров и куртизанок, словом, в другой мир, куда из Граньера вела дорога через Мартиньи, Триан и Валорсин. Вела, однако, в обход, делая крюк в добрых шестьдесят пять километров, сорок миль или почти двенадцать сухопутных лье. Именно эти километры, мили и лье машине и предстояло спрямить, проложив в страну галлов большой трансальпийский тоннель.
«Антипод» — а именно так называлось сверкающее веретено — был одним из самых грандиозных механизмов в истории, в сравнении с которым даже легендарные баллисты Калигулы показались бы бельевыми прищепками. Он был настолько велик, что его собирали прямо на склоне Эдельберга, ибо никакой в мире кран не смог бы перетащить такую махину. Над заснеженной площадкой, на которой строился «Антипод», реяли гирлянды из цветных флажков: работы уже заканчивались, и приближался день торжественного испытания. На складе ждали своего часа трубы и барабаны, две тысячи фунтов отличного граубюнденского мороженого и восемьсот пятьдесят бутылок «Вдовы Клико», одну из которых предстояло символически разбить о корпус машины. Тоннель в Шамони-Мон-Блан должен был стать первой вехой земного пути «Антипода» — в дальнейшем такие тоннели планировалось проложить по всей стране. «Мы сделаем швейцарские горы как швейцарский сыр!» — обещал огромный плакат, установленный на въезде в Граньер. Изображенный на плакате рабочий «Швейцарской тоннельной компании», на которую власти альпийской республики возложили эту ответственную задачу, своей белозубой улыбкой как бы удостоверял возможность прогрызть дыру в любом сыре, а равно и в самой твердой из горных пород.
Единственным, кому перспектива бурения альпийских хребтов не казалась достаточно впечатляющей, был, как ни странно, сам создатель «Антипода», главный распорядитель работ инженер Берцеллиус. Вдохновленный книгами Жюля Верна и Эдгара По, он задумывал свою машину, по сути, как аппарат для путешествия под землей, но деньги на строительство получил лишь с условием, что его замысел послужит целям Компании. В будущем, однако, Берцеллиус надеялся вынести проект за рамки Швейцарии и придать ему, ни много ни мало, планетарный масштаб. Так, в названии машины отразилась мечта инженера соединить когда–нибудь грандиозным тоннелем противоположные точки земного шара, антиподы: такой «планетарный лифт», по его убеждению, совершил бы настоящую революцию в транспортной сфере и принес бы громадную пользу всему человечеству.
В самом характере инженера как бы воплотился дух его дерзкой идеи. Если бы в начале работ кто–нибудь снабдил его шагомером, то к их завершению набежавший на приборе километраж поразил бы, вероятно, даже самого Шарля Перу, знаменитого кругосветного путешественника. За время строительства Берцеллиус сносил три пары крепчайших горных ботинок, и ни разу не пожаловался на усталость. Легкий, неутомимый, он мог находиться на площадке хоть сутки напролет, кого надо — ободрить, кого надо — поругать, лично поучаствовать в монтаже какого–нибудь особенно сложного узла, перекинуться байкой–другой с рабочими, угостить их привезенным из городка пивом, и все это — с самым заразительным энтузиазмом, несмотря на возраст и проблемы с мочевым пузырем. Рабочие шутили, что для тоннеля в Шамони-Мон-Блан не нужна никакая машина — дайте шефу кирку, и он все сделает сам.
Мать так не любит свое новорожденное дитя, как Берцеллиус любил «Антипод». Он растил его с «пеленок», с того первого, наспех сделанного чертежа, который явился на свет теплой летней ночью 1927‑го, в пору, когда сам Берцеллиус был еще никому не известным сотрудником Цюрихского университета. Инженер хранил этот набросок, как реликвию, всюду носил его с собой в нагрудном кармане и иногда бережно доставал, чтобы вспомнить, с чего все начиналось. Чертеж истерся от частого употребления, едва держался на сгибах, но все еще хранил след того внезапного июльского озарения. Оно пришло к Берцеллиусу после череды знаменательных экспериментов с кротом, опыта, ставшего отправной точкой его научной карьеры. Работая над моделью новой землеройной машины, он изучал манеру этого трудолюбивого животного, стараясь понять, как именно оно умудряется проделывать под землей такие длинные и прочные тоннели. Инженер плотно набивал специальный рентгеновский ящик землей, запускал туда крота и наблюдал за движением его мышц и скелета. Крот тотчас принимался за дело, быстро–быстро разрывая землю передними лапами, вминая ее круговым движением холки в стенки норы и отталкиваясь задними, отчего его тело с силой продвигалось вперед. Однажды, когда ассистентка фройляйн Зинц прыснула со смеху, потешаясь над проделками маленького трудяги, Берцеллиус, наконец, понял, как претворить физиологию в механику: схватив огрызок карандаша, он набросал очертания будущего подземного судна. Так забавная возня садового зверька в рентгеновском ящике годы спустя и легла в основу действия «Антипода».
Функцию передних, роющих лап животного выполнял расположенный в носовой части машины мощный твердосплавный бур, способный дробить и перемалывать самые прочные виды горных пород. Вращение кротовых холки и плеч имитировал находившийся в средней части подвижный шнек, который вдавливал измельченный грунт в стенки тоннеля и тем самым как бы цементировал их, предохраняя от обрушения. Наконец, роль задних, толкающих лап играл помещенный в хвостовой части гидравлический «плавник», упиравшийся в стенки и приводивший машину в движение. Таким образом, «Антипод» ввинчивался в горную толщу и оставлял за собой широкий ровный проход, по которому в дальнейшем мог пролечь автобан или железнодорожное полотно. Экипаж машины составлял три человека, на борту находился небольшой спальный отсек, душевое отделение, запас сжиженного кислорода и даже миниатюрная библиотека на сто томов — все для продолжительной автономной работы под землей. Это был настоящий подземный корабль, способный совершать многокилометровые «плавания», и притом на такой глубине, о которой раньше нельзя было и подумать.
Долгожданное облечение эфемерной цюрихской мечты в стальную плоть и приводило Берцеллиуса в то праздничное возбуждение, над которым посмеивались рабочие. Летели снежные брызги, голову кружило от горного воздуха, звучала вокруг немецкая, французская и итальянская речь, ремингтонистка фрау Бредель с тремя темпераментными бородавками на лбу бодро отстукивала приказы по лагерю, а инженер, метавшийся между строительной площадкой и конторой Компании, на радостях забывал, где он — в городе или на склоне Эдельберга, в царстве солнечного света, или уже под землей.
Площадку ежедневно посещали сотни туристов. Граньер принадлежал к числу популярных горнолыжных курортов, и даже в летнее время здесь была тьма иностранцев, приезжавших любоваться альпийскими видами со склонов горы Мон Фьер, куда вела современная канатная дорога, и предаваться дорогостоящему безделью в фешенебельных отелях на авеню Октодюр, главной туристической артерии города. В последние месяцы «Антипод» затмил собой даже такие извечные граньерские достопримечательности, как церковь Сен—Жак с чудесным средневековым колоколом и «башню Гальбы», остатки римского укрепления второго века, где великий полководец, по преданию, принимал послов покорившихся ему кельтских племен. Фуникулера на склоне Эдельберга не было, наверх вела только накатанная грузовиками крутая петляющая дорога, и любопытные преодолевали почти трехсотметровый подъем, чтобы посмотреть на железное чудо. Среди туристов было много американцев и англичан, и Берцеллиус, бегло говоривший по–английски, с гордостью проводил для них экскурсию. Приезжал даже испанский диктатор Авельянеда, плотный коротконогий человечек в сопровождении двенадцати рослых guardia negro в вороных мундирах, с уважением осмотрел «Антипод» и сказал, что не прочь использовать эту штуковину у себя в Пиренеях.
Как мухи роились у машины и журналисты — «Zürcher Zeitung» и «Le Matin», «Figaro» и «La Stampa», щелчки «Кодаков» и «Леек», скрип самопишущих перьев, каверзные вопросы — все это блистательное воинство газетной эпохи, к которому Берцеллиус, по правде, относился несколько прохладно. Единственным исключением оказался один немецкий корреспондент, любезный молодой человек в больших солнцезащитных очках, с лицом, взятым взаймы у какого–то голливудского актера. Говоривший с приятным берлинским акцентом, он с подчеркнутой деликатностью расспросил инженера об «Антиподе», сказал много лестных слов и с почти священным трепетом принял из рук Берцеллиуса рассыпающийся чертеж. В заключение немец предложил ответить на несколько вопросов газетной викторины — маленькое задание от его берлинского шефа. Вопросы были сложные, технического порядка и касались в основном устройства различных двигателей, но Берцеллиус блестяще справился со всеми, чем привел корреспондента в восторг. Прощаясь, восхищенный немец долго тряс его руку и просил позволения явиться вновь — на торжественное испытание «Антипода».
Господин Ферже, директор Компании, кудлатый толстяк с выправкой отставного артиллериста, изредка посещавший работы и с важным видом похлопывавший себя по животу, был против посторонних на площадке, но Берцеллиус ничего не мог поделать со своей добротой. Впрочем, некоторые из них приводили в смущение его самого. Таким, например, был визит отдыхавшего в Граньере американского писателя, заезжей знаменитости, о которой говорил весь курорт. Явившийся на закате американец — краснорожий пират с седой бородой и заплывшими от алкоголя глазами — был пьян в стельку и сохранял равновесие только благодаря жене, миловидной блондинке с испуганным лицом, служившей мужу хрупкой опорой. Покачиваясь, писатель некоторое время безучастно смотрел на подземоход, так, словно перед ним была тумба или бревно, затем достал из кармана фляжку, отхлебнул из нее и, поморщившись, произнес только одно слово: «Дерьмо». Относилось ли это к напитку или же к «Антиподу», инженер так и не узнал: опираясь на жену, американец повернулся и начал спускаться. Зато узнал он, что писателя звали Хемингуэй и что прославился он какой–то книгой о войне. Войну Берцеллиус не любил, и поэтому писатель ему не понравился.
Но даже такие казусы не могли омрачить радости инженера. Каждый вечер он шел в «Голубую сороку», уютное кафе на авеню де Каскад, заказывал свой любимый раклет с гренками, ветчиной и маринованными огурцами, потягивал холодное, как январская стужа, белое вино, которое Гюстав, гарсон, приносил прямо из погреба, и предавался мечтам о завтрашнем дне. За окном на склоне Эдельберга тлел подсвеченный закатом «Антипод», а Берцеллиус представлял, как уже через несколько лет он проложит на этой машине великий тоннель, скажем, из Пекина в Буэнос—Айрес или из Мадрида в Веллингтон. По дуге такой путь составлял почти двадцать тысяч километров, тогда как насквозь — всего тринадцать. Баснословная экономия — в шесть тысяч миль — создаст предпосылки для радикального переустройства мира. Жители обоих полушарий станут ближе друг к другу, международное сообщение и торговля чрезвычайно оживятся. Войны за проливы и порты уйдут в прошлое: доставка грузов будет проходить теперь более дешевым и безопасным подземным путем, там, где нет ни штормов, ни айсбергов, ни таможен. Споры между странами разрешатся. Так, Германии больше не нужно будет угрожать Польше войной за Данцигский коридор: из Померании в Кенигсберг проляжет мощный тоннель, и каждая из сторон останется при своем. Жизнь на земле станет лучше, и то, о чем грезили Карл Маркс и Томас Мор, станет возможным не благодаря бунтам и потрясениям, но благодаря мудрой машине, подчинившей человеку пространство.
А когда–нибудь позже он найдет деньги, соберет команду и отправится в первое межполярное подземное путешествие. Инженер верил — в глубинах земного шара заключены огромные полые пространства, в которых таятся иные, пока неизвестные науке формы жизни, и страстно желал стать первооткрывателем этих миров. Вероятность того, что где–то там, под нашими ногами, плещутся другие океаны, полные фантастических рыб, а в циклопических пещерах под фосфорическими небесами раскачиваются неведомые леса, волновала его не меньше, чем идея планетарного лифта. О своих мечтах Берцеллиус, впрочем, никому не рассказывал — все это пока было слишком несбыточным и могло не лучшим образом сказаться на его репутации.
Всегда чуточку хмельной после таких вечеров — больше от грез, нежели от вина, — инженер подбирал хрустящей корочкой остатки раклета, давал Гюставу щедрые чаевые и отправлялся гулять по Граньеру. Легкой танцующей походкой — не то шимми, не то фокстрот — он шел по авеню де Каскад, и шляпы американцев казались ему уже не такими глупыми, а чудесный колокол церкви Сен—Жак — не таким трескучим. В кружку монаха на рю де Сельт летел звонкий серебряный франк (подумав, Берцеллиус бросал туда еще один), каждая встречная собака бывала обласкана, и все существо Берцеллиуса словно излучало в мир ту благосклонную, радостную пульсацию, что исходила в эту минуту от плывущего под его ногами земного шара.
* * *
Катастрофа подкралась неожиданно, как, впрочем, и все катастрофы, — в тот самый момент, когда машина была почти готова к первому испытанию. Небесное ведомство по организации катастроф выбрало на роль антагониста Густава Майерса, молодого амбициозного чиновника, главу Комитета по техническому контролю, сменившего на этом посту безвольного Жерара Нодье. Заняв должность третьего августа, уже пятого Майерс повторно затребовал всю документацию по проекту «Антипод» и лично подверг ее тщательной проверке. Он просидел над бумагами почти три недели, и просидел, как оказалось, не зря. В конце месяца Майерс представил в Департамент путей сообщения в Берне доклад, в котором с беспощадной твердостью заключалось, что силовая установка «Антипода» крайне опасна в действии и при первом же запуске может просто взорваться от стремительного перегрева.
Дальнейшие события разворачивались со скоростью целлулоидного мячика, скачущего над столом для пинг–понга. Двадцать шестого августа Берцеллиуса вызвали в Департамент для объяснений, но за время четырехчасовой схватки с Майерсом, проходившей на языке технических терминов и цифр, инженер так и не смог опровергнуть его доводы. Сидевшие в зале присяжные заседатели — двенадцать совершенно одинаковых чиновников с патентованными паркеровскими перьями в нагрудных карманах — в продолжение схватки деликатно покряхтывали, покашливали, двигали стульями, что–то тихонько помечали в блокнотах, а под конец, загудев, подобно пчелиному рою, единогласно вынесли «Антиподу» обвинительный приговор.
В тот же день Департамент расторг контракт с «Швейцарской тоннельной компанией».
Спустя час у Берцеллиуса состоялся телефонный разговор с директором Компании господином Ферже. Метаморфозы голоса директора в трубке напоминали кривую сейсмографа, с перепадами от ледяного спокойствия официального тона к землетрясению яростных нападок и угроз. Ферже известил Берцеллиуса о сворачивании проекта, округло прокричал ему в ухо сумму понесенных Компанией убытков и сообщил, что «Швейцарские тоннели» больше не нуждаются в его услугах, после чего грянул трубкой о рычаг телефона.
Пинг–понговый мячик продолжил метаться с нарастающей скоростью. У дверей гостиницы, куда Берцеллиус забежал перед спешным — в надежде спасти положение — отбытием в Граньер, его осадила толпа журналистов. Напирая, газетчики спрашивали, правда ли, что он впустую ухлопал миллионы государственных франков и что взрыв его адской машины мог спровоцировать обрушение Эдельберга и гибель тысяч горожан? С трудом отбившись, инженер поспешил на вокзал.
В поезде с ним случился нервный срыв. Голова Берцеллиуса кружилась, кровь прилила к лицу, руки и ноги дрожали и слушались плохо. Он все никак не мог поверить, что мечта его рушится, и что все это — не кошмарное недоразумение, которое еще не поздно поправить. Стараясь унять дрожь, он всю дорогу расхаживал по проходу между купе, чем навлек на себя неудовольствие проводника. Состояние инженера ухудшилось на подъезде к городу, когда состав вошел в тоннель под горой Сен—Мишель. Тоннель был длинный и темный, и в какой–то момент Берцеллиусу показалось, что захлестнувшая его тьма никогда не закончится. Он вцепился в проходившего мимо проводника, умолял остановить поезд, и тот насилу смог его успокоить.
Развязка произошла уже в Граньере. По прибытии Берцеллиус бросился в штаб–квартиру Компании, заперся в кабинете директора и принялся страстно убеждать его в необходимости оспорить заключение Комитета, если потребуется — судиться с ним, уверял, что Майерс — лжец и завистник, что в его расчетах ошибка и что, покушаясь на «Антипод», он отнимает мечту у всего человечества. Все это инженер не говорил, но почти выкрикивал с искаженным от возбуждения лицом, рывками перемещаясь по кабинету, размахивая руками и поминутно прикладываясь к графину с водой. Ферже, к этому моменту уже несколько остывший, сначала пытался спокойно объяснить ему, что решение Департамента пересмотру не подлежит, затем повысил голос, под конец же, вспылив, перешел на крик и попросил инженера убираться вон. Совсем потеряв голову от отчаяния, Берцеллиус схватил со стола чернильницу и запустил ею в директора, после чего — страшный, багровый, всклокоченный — двинулся на него с поднятыми кулаками. Напуганный, Ферже позвал на помощь, в кабинет ворвались двое сотрудников компании и скрутили обезумевшего инженера его собственным галстуком, а затем и ремнем. Четверть часа спустя его, бормочущего что–то бессвязное, забрала полиция, а еще через день Берцеллиуса повезли в Сьон для медицинского освидетельствования. Связанный, присмиревший, с затуманенным взором, он видел в окно машины, как уплывает от него склон Эдельберга с сияющим «Антиподом», но не сознавал этого, ибо утратил способность трезво воспринимать происходящее.
Через три дня в госпитале Сьона Берцеллиус был признан невменяемым.
Партия судьбы была сыграна, целлулоидный мячик прекратил свою безумную скачку. В конце августа из Граньера убрали плакат с белозубым рабочим, обещавшим сделать швейцарские горы как швейцарский сыр. С «Антиподом» судьба обошлась несколько более прихотливо. Чтобы хоть как–то погасить понесенные убытки, руководство Компании решило разобрать и переплавить машину, но обстоятельства этому неожиданно помешали. С наступлением осени на долину обрушились чрезвычайно ранние и сильные для этого времени снегопады, бушевавшие без перерыва несколько дней. В ночь на пятое сентября накопившаяся на склоне Эдельберга масса снега с грохотом сошла вниз и погребла под собой дремлющий «Антипод». Так и не пущенное в ход детище инженера Берцеллиуса упокоилось под огромной дымящейся лавиной.
На следующее утро постаревший Ферже ходил по склону, тыкал палкой в снежный покров и с выражением зубной боли на лице посматривал наверх. Там, в окутанной метелью вышине, назревал на скальных уступах еще один лавинный конус.
Дабы не рисковать жизнью рабочих, извлечение машины из–под снежной толщи отложили до весны.
* * *
Следующие два месяца Берцеллиус провел на излечении в психиатрической клинике доктора Эйгена Блейлера под Цюрихом. Это были мрачные и незапоминающиеся дни, несмотря на ту исключительную заботу, которой была окружена жизнь обитателей этого маленького комфортабельного Бедлама. В сентябре Блейлер несколько раз вывозил своих подопечных в горы, лечил их воздействием целебного альпийского воздуха. Больные ходили по склону невысокой пологой вершины, смеялись, играли в снежки, восхищались видами, а инженер с тоской смотрел на юг, туда, где под голубой тысячетонной лавиной лежал его «Антипод». Смотрел и ежился от холода, словно там был погребен он сам, большой неподвижный Берцеллиус, стреноженный великан, так и не исполнивший своего благого предназначения. Этого чувства скованности, пленения не могли скрасить ни уют оплаченной Компанией просторной одиночной палаты, ни уход ласковых, как сестры милосердия, нянечек, ни даже стакан теплого молока, который одна из них каждый вечер по доброте душевной ставила в изголовье его кровати. Даже весть о выписке — в конце октября Блейлер решил, что Берцеллиус больше не опасен для общества и может вернуться к нормальной жизни — не обрадовала его. Равнодушно приняв из рук врача скрепленную печатью бумагу, инженер не без опаски шагнул в открытую дверь — туда, где у него не было больше ни мечты, ни карьеры, ни репутации.
После выписки он несколько дней провел в Цюрихе. В городе в это время проходил цирковой фестиваль, и, блуждая по улицам, на которых выступали многочисленные клоуны и мимы, Берцеллиус с горечью отмечал, что люди счастливы и без его «Антипода», и что несбывшийся тоннель через весь земной шар остался трагедией для него одного.
Там же, в Цюрихе, имел место один неприятный эпизод. Однажды вечером, когда инженер сидел в кафе на Левенштрассе и без аппетита ковырял в тарелке раклет, к нему за столик подсел щеголеватого вида молодой человек. По виду его можно было принять за англичанина: серый спенсеровский костюм, новенький темно–оливковый хомбург, дорогие лайковые перчатки. Но акцент — незнакомец вежливо осведомился, может ли он присесть — выдал немца. Вглядевшись, Берцеллиус узнал его: это был тот самый берлинский корреспондент, который брал у него интервью незадолго до катастрофы. Однако на этот раз берлинец отрекомендовал себя иначе. Улыбнувшись инженеру любезной нордической улыбкой, он назвался капитаном Зендерсом, представителем разведки германского Рейха.
— Вы прекрасно ответили тогда на вопросы нашей викторины. — Зендерс пристроил на столе свой хомбург и закурил долгопалый «Бенсон» с золотым ободком. — И у меня есть для вас приз — предложение, которое перевернет вашу жизнь.
Продолжая улыбаться своей безупречной саксонской, вестфальской, померанской улыбкой, журналист, он же капитан, вкратце изложил суть дела. Руководство Германии заинтересовалось проектом «Антипод». Конечно, он нуждается в некоторых улучшениях, но Рейх готов предоставить инженеру все необходимое для полноценной работы. Там, к северу от Цюриха, Берцеллиусу дадут кров и защиту, к нему вернутся слава и уважение. Однако (тут Зендерс стряхнул пепел и многозначительно помолчал) Германия хотела бы придать его замыслу военный характер. Сейчас война между западными державами и Рейхом представляется практически неизбежной: конфликт идей и цивилизаций недолго удержится в рамках газетной полемики. И ключевую роль в этой битве, в которой будет решаться судьба всего мира, мог бы сыграть его «Антипод».
— Мы хотели бы использовать машины, подобные вашей, для атаки на укрепления линии Мажино и английские глубоководные порты. Так мы сможем незаметно подвести под них мощные мины и — бах! — Зендерс выпустил в воздух седое расплывающееся кольцо, — в самый неожиданный момент разрушить цитадели противника.
Постепенно увлекаясь, капитан рисовал перед ошеломленным Берцеллиусом все более захватывающие картины. В его распоряжение предоставят целый институт и огромную фабрику, на которой будут создаваться боевые подземные корабли. Германия построит целый флот таких машин, его флагманы доберутся до Лондона, Нью—Йорка и Москвы. Мир станет Рейхом, и когда буржуазные и большевистские режимы падут под натиском подземного Вермахта, он, Берцеллиус, возглавит Министерство путей сообщения Великой Германии. Между покоренными столицами будут проложены тоннели, и эти подземные артерии окончательно скрепят собой новый миропорядок.
Монолог Зендерса прервала неприлично громко упавшая на кафельный пол вилка. За соседним столиком притихли и покосились на обронившего ее инженера. Понимая, на службу чему хотят поставить его идею, Берцеллиус в негодовании отказался и потребовал оставить его в покое. Пламя свечи на столе отразилось в глазах старика, как отблеск распиравшего его гнева. Саркастически улыбаясь, он подивился наглости капитана: неужели тот не понимает, что сегодня же он, Берцеллиус, может все рассказать властям? Рука инженера яростно смяла и сбросила на пол крахмальную салфетку, за соседним столиком с фальшивой непринужденностью возобновили прерванный разговор.
Спокойно выслушав его, Зендерс затушил окурок о край малахитовой пепельницы, парящим движением водрузил на голову хомбург и встал. На прощанье капитан с улыбкой напомнил Берцеллиусу, что он — только что выписавшийся пациент психиатрической клиники, и предложил подумать, после чего покинул кафе.
Обескураженный инженер остался сидеть на месте.
* * *
Уладив все дела в Цюрихе, Берцеллиус вернулся в Граньер, снял небольшую квартирку на рю Ориенталь и зажил тихой, неприметной жизнью. У него не было четкого плана действий: он просто хотел дождаться, пока «Антипод» разберут, а уж после, навсегда попрощавшись со своим детищем, решить, как быть дальше. Благо, небольшие сбережения в цюрихском банке позволяли пока не думать о новой работе.
Совету Зендерса подумать Берцеллиус, конечно, не внял: ему легче было смириться с мыслью о нищете и забвении, чем представить себя в роли пособника германской военщины. Однако предавать огласке цюрихский разговор инженер тоже не стал. Капитан был прав: в глазах окружающих он был просто–напросто сумасшедшим, и попытка известить власти могла обернуться лишь новым позором.
Впрочем, тот злополучный день, когда отчаяние помутило ум инженера и толкнуло его на безрассудный поступок, сказался не только на его репутации. Берцеллиус больше не бросался на людей, но рассудок его так и не оправился от августовского потрясения. Бремя немыслимого с виду факта — того, что люди добровольно отказались от его «Антипода», машины, для их, людей, блага предназначенной — оказалось слишком непосильным, слишком губительным, и что–то в Берцеллиусе надорвалось, пытаясь осмыслить эту трагическую нелепость. Душа его ссутулилась, как ссутуливается жилец дома, просевшего под натиском времени, что–то тяжеловесное, по–медвежьи неповоротливое появилось в его раз и навсегда оглушенном сознании.
Перед выпиской Блейлер предупредил инженера, что он уже никогда не будет прежним, и посоветовал отнестись к этому с мудрым смирением, с каким раненный на войне относится к своему увечью. Врач также посоветовал Берцеллиусу навсегда забыть об «Антиподе», дабы мысли о нем не спровоцировали рецидив душевной болезни. «Пропускайте через себя действительность так, — говорил Блейлер, — словно она — река, а вы — русло. Не давайте ничему всерьез задерживаться в вашем сознании, и спокойствие не покинет вас». И на прощанье Блейлер подмигнул инженеру, словно оба они были посвящены в какую–то тайну.
Первое время Берцеллиус скучал, не знал, чем себя занять, тяготился непривычным для себя бездействием. Заложив руки за спину, он целыми днями блуждал по квартире и старался не думать об «Антиподе». Не думать было трудно. «Он река, а я — русло», — твердил про себя Берцеллиус, но заклинание не помогало, ибо запретный образ упорно возникал у него в голове. «Антипод» мерещился ему повсюду: за окном, где падал медленный, тающий на лету ноябрьский снег, в дымчатой амальгаме старого овального зеркала, перед которым инженер останавливался, чтобы подравнять щеткой отросшие усы, в очертаниях тяжеловесной хозяйской мебели. Близость машины, созданию которой он посвятил всю жизнь, близость незримая, но ощущаемая всем его настороженным естеством, налагала отпечаток на каждую мысль, на каждое движение души, и даже в самых потаенных уголках — памяти и квартиры — нельзя было укрыться от этого навязчивого фантома.
Первый, пока еще робкий шаг к преодолению прошлого помогли сделать книги, которыми были уставлены полки квартиры. Стараясь отвлечься, инженер перечитал все, что только нашлось в хозяйской библиотеке, вплоть до «Горнолыжного бюллетеня» за 1897 год. Интересного было мало — не впечатлили Берцеллиуса ни сказки братьев Гримм, ни трехтомный эротический роман Присциллы Кинбот, ни довольно известные в то время, но совершенно неудобочитаемые писатели Джуст и Пройс. Но среди прочего ему попался журнал «Юный изобретатель», и на его страницах отыскалось нечто любопытное. В разделе «Кухня для самых маленьких» наряду с целлулоидным стаканчиком для зубочисток и телескопической кружкой с «приспособлением для папиных усов» был описан некий пенковзбиватель Гопкинса, устройство, которое, как обещал автор статьи, «порадует твою маму или сестренку и станет для них отличным подарком на Рождество, дружок». На специальной вкладке имелась подробная схема прибора и руководство, как изготовить его в домашних условиях. Снисходительно хмыкнув, Берцеллиус в тот же вечер смастерил собственную модель пенковзбивателя, с пружиной от найденных в чулане бездыханных ходиков и приводом от кофейной мельницы. Пенковзбиватель получился, правда, слишком напористый, сильно разбрызгивал молоко и напоминал скорее миниатюрный двигатель для моторной лодки, но работа над ним помогла Берцеллиусу воспрянуть духом. Душа его жаждала созидания, но, потерпев неудачу с «Антиподом», браться за что–то большое он опасался, и идея простых, практичных домашних приспособлений показалась ему достойным выходом.
На следующий день, раздобыв все необходимое, он принялся мастерить различные приборы — шапкосниматель Берцеллиуса, ухопочесыватель Берцеллиуса, пятнозастирыватель Берцеллиуса, маслонамазыватель Берцеллиуса и другие не менее полезные устройства, способные существенно упростить быт современного человека. Приборы были хитроумнейшие и состояли в основном из проволоки и шпагата, покупаемых в писчебумажной лавке Дюваля на рю Курб. Пусть он не смог принести пользу человечеству своим «Антиподом» — он обставит жизнь обывателя таким комфортом, что тому и пальцем не придется шевелить для выполнения многообразных повседневных дел. Вдохновленный этой благой идеей, инженер непрерывно улучшал и переделывал свои устройства. Особенно повозиться пришлось с мухоприхлопывателем Берцеллиуса. Он перепробовал четыре модели, все как одна неудачные, и только пятая, дополненная пружиной от мышеловки и пробкой от шампанского, заработала как надо. Вершиной его инженерных трудов стал «уловитель снов», громоздкий аппарат из четырнадцати граммофонных пластинок и старого фонографа, приобретенного по случаю на блошином рынке. Укладываясь вечером в постель, инженер крепил к вискам две смазанные спиртом присоски, провода от которых тянулись к аппарату, нажимал на «уловителе» клавишу и через некоторое время засыпал. Наутро он вынимал из аппарата пластинку и ставил ее под иглу граммофона. В раздававшихся шипении и хрипах Берцеллиус, как ему казалось, смутно различал сюжеты своих снов — шамканье беззубой старухи, продававшей красные штопаные носки у него в ванной, шелест сухих листьев в мешке у Ферже, вырядившегося святым Николаем, чтобы совершить восхождение на Эдельберг, треск станиолевого листа, в который Блейлер, молодцеватый приказчик в цюрихском универмаге, заворачивал ему протухший говяжий язык. Берцеллиус завел большую тетрадку в кожаной обложке, куда заносил схемы приборов, их названия по–немецки и по–латыни и примерную стоимость в производстве. Сами приборы он снабжал соответствующими ярлыками и аккуратно расставлял на полках квартиры. Инженер нисколько не сомневался, что со временем, когда о его выходке забудут, он явит эти устройства миру, и тогда его честь и репутация будут восстановлены.
Все чаще Берцеллиус стал бывать и в городе. Поначалу он выходил редко, из боязни, что его узнают и станут над ним смеяться, но когда выяснилось, что это не так (контора Компании давно переехала в Мартиньи, и его здесь почти никто не помнил), осмелел. Вечера он любил коротать в «Голубой сороке», в этом приятнейшем из всех граньерских кафе, где почти никогда не бывало туристов, а собирались в основном отцы семейств, толстые краснощекие буржуа, приходившие сюда, чтобы сыграть партию в триктрак и пропустить кружку–другую лозаннского. Падали с гулким эбонитовым стуком игральные кости, лавировала между столиками крупная, как фрегат, официантка Фрида, сорокадвухлетняя хохотушка из Санкт—Галлена, мерцало в полумраке бусинками глаз чучело сороки над камином, а Берцеллиус, помешивая ложечкой в омуте чайного стакана, растворялся в атмосфере кафе, как растворяются в старой любимой книге или сладком послеобеденном сне. Днем он бывал в туристической части города, на авеню Октодюр, смотрел на жизнь отдыхающих — катавшихся на лыжах жизнерадостных американцев и англичан, поднимался в кабинке на северо–западное плечо горы Мон Фьер и озирал с высоты поделенную надвое речушкой Дранс–де–Ферре засахаренную долину. Раза два даже попробовал спуститься с горы на лыжах, но оба раза cходил с трассы и на полной скорости вреза́лся в сугроб, поднимая, на потеху иностранцам, тучу сухого искристого снега.
Гулял Берцеллиус и за городом, по туристическим тропам, проложенным к вершине Мон Вьерж и перевалу де л’Амон, к Жемчужным водопадам, половина которых, правда, давно пересохла, а вторая превратилась в тонкие струйки, в которых не было ничего живописного. Взяв напрокат кошки и ледоруб, поднимался на ледник Гран—Селест, огромную голубоватую линзу, лежавшую на хребте между Эдельбергом и Мон Фьером. Гран—Селест был изрезан множеством глубоких трещин, и, неуверенно ступая по твердому бутылочному льду, Берцеллиус наполнял их своим эхом, долго и как бы испуганно метавшимся в хрустальной обморочной западне. Каждая из трещин звучала по–своему, так что, переходя от одной к другой, можно было собрать полную гамму. От глетчера веяло арктическим холодом и чем–то древним, полузабытым, что приятно щекотало воображение, напоминая о тех временах, когда по земле ходили мамонты и люди в звериных шкурах. Единственным, что приводило инженера в смущение, была близость ледника к склону Эдельберга, на котором угадывался силуэт погребенного под лавиной «Антипода».
Блейлер был прав: болезнь не прошла для Берцеллиуса даром. Мироощущение его изменилось, стало более отрешенным, меланхоличным, и даже к тем простым радостям, которые он научился находить в своей новой жизни, примешивался оттенок тихой грусти, сознание собственной отверженности, которую — он втайне понимал это — уже ничем не поправить. В то же время чувства его обострились, звуки, краски и запахи мира стали казаться ему гораздо ярче, чем до болезни, и тем судьба как бы компенсировала Берцеллиусу крушение его мечты. Дни стали какими–то выпуклыми, необыкновенно рельефными, каждое малейшее впечатление — найденная в канаве бумажка (счет из бакалейной лавки: кофе, корица, два фунта овсянки, пачка тростникового сахара) или случайно услышанный на улице разговор (обсуждали какую–то Лизу, разбирали ее на части: ляжки, колени, чулки, выпирающая из блузки грудь; второй, чуть пониже ростом, курил дешевые турецкие папиросы) — оставляло в его сознании глубокий, волнующий след.
Но и в этом крылась своя маленькая трагедия. Дни проходили, а он так и не успевал насытиться ими, уловить их суть, вылущить тот потаенный смысл, что, как косточка в абрикосе, крылся в каждом из них. Так у Берцеллиуса впервые зародилась мысль удержать время.
Способ он нашел сразу — когда увидел, как фрау Айнмахт, соседка, закатывает у себя на зимней веранде банки с перетертой клюквой. Ведь если так можно было поступить с ягодами, алой, налитой сутью альпийского леса, то почему не проделывать то же самое с днями, сберегая их самые яркие и значительные мгновения, консервируя то, что образует душу каждого отдельного дня? Отложив работу над новой моделью мухоприхлопывателя, инженер с увлечением взялся за дело. Каждое утро он проходил с открытой банкой по улицам городка и собирал в нее запахи пекарен, говоры дворников, отражения витрин, гудки проезжающих автомобилей, колыхания сырого граньерского ветра. Вечером он возвращался домой и закрывал банку, тем самым как бы консервируя день, после чего наклеивал этикетку с указанием даты и кратким перечнем впечатлений: «22 ноября. Пасмурный, невыразительный понедельник. Запахи неотчетливы. Ворона нагадила господину Креберу на пальто». «25 ноября. Пестрый, обременительный четверг с легкими признаками субботы. Кельнерша Фрида в «Голубой сороке» рассыпала горох, за что была выругана хозяином. Нашел пять сантимов на авеню де Каскад». «1 декабря. Скрипучая, ветреная среда. Сообщил в полицию о большой сосульке на рю де Сельт. Сбивали шваброй: сначала стремянка, затем ведро. Присутствовали полицейский комиссар и трое мальчишек. Третьего слева звали Петер».
Вскоре инженер поставил свой промысел на поток. В ход шли банки из–под малинового джема, приобретаемого в магазине Бомбелли тут же, на рю Ориенталь. Сам джем он тихонько выбрасывал в канаву за домом, банки тщательно мыл и просушивал, после чего пускал в дело. Этикетки отпечатывал на стареньком «Ремингтоне», заправляя в машинку лист плотной веленевой бумаги, а после аккуратно вырезая ножницами получившееся оконце. Для лучшей сохранности банки держал в прохладе подвала, постепенно заполняя ими полки двух просторных стеллажей. Берцеллиуса грела мысль, что в будущем, когда ему захочется вспомнить какой–нибудь из этих дней, он просто откупорит склянку с ним и снова вберет в себя эти запахи и краски, вновь насладится впечатлениями минувшего, как наслаждаются вкусом старого, долго сберегавшегося вина. И будет точно так же виновато улыбаться толстушка Фрида, и мальчик Петер снова вытаращит глаза на большую новорожденную сосульку, и ворона снова нагадит господину Креберу на пальто. Самые лучшие, отборные дни он будет открывать лишь по торжественным случаям. К жемчужинам его коллекции принадлежало, например, то солнечное, муаровое воскресенье, которое он провел на леднике Гран—Селест и собрал банку, полную отзвуков трещин, огненных бликов на гранях и выступах глетчера и чистейшего горного воздуха — незабываемый выходной, короткая вспышка света посреди бесцветной граньерской зимы. Или тот жаркий, хорошо протопленный субботний вечер, когда на город обрушился снегопад, а инженер сидел в «Голубой сороке», пил нескончаемо–долгий горячий глинтвейн (корица, гвоздика, немного душистого перца и имбиря) и слушал, как трещит суставами камин, а снаружи дворники скребут деревянными лопатами заснеженную мостовую.
Иногда, впрочем, он снова с тоской смотрел за окно, на склон Эдельберга, и тогда настроение его менялось. Он становился мрачен, мог подолгу никуда не выходить из дому, слушая однообразное соло подтекающего крана, а вечером, сев за разбитый, мерцающий черными клавишами «Ремингтон», коротко исповедовался веленевому листу: «Длинный–предлинный мучительный день. Тоскую по «Антиподу»». Но наутро за окном вновь раздавался манящий зов городской жизни: мелодичный скрип тачки, в которой угольщик вез груду колотого антрацита, или пение медного обруча, который мальчишки со смехом и гиканьем катили вниз по рю Ориенталь, и Берцеллиус оживал, хватал банку из–под малинового джема и вновь отправлялся охотиться за впечатлениями.
Со временем у него появилась целая классификация дней. Бывали дни–дички, не до конца вызревшие, чуть кисловатые на вкус будни, в которых было поровну и радости, и тоски, и сочные, переспелые дни, слишком насыщенные впечатлениями (к таким, например, относились Рождество и праздник святого Бертольда, когда под звон литавр и удалую барабанную дробь по улицам проходили карнавальные шествия, а на площадях вырастали благотворительные базары). Дни–пустоцветы, случайные, как бы ветром занесенные в календарь, не оставляли в памяти никакого следа, а дни–сорняки, напротив, запоминались какой–нибудь неприятностью — вскочившим на носу багровым прыщом или пролитой на новые брюки тарелкой супа. Но даже самые невзрачные будни Берцеллиус принимал с той же благодарностью, что и самые изысканные выходные, ибо без тех и других его коллекция была бы в равной степени неполной. Каждый вечер он спускался в подвал с керосиновой лампой в руках и бережно ставил на полку очередной прожитый день. В пузатых стеклянных боках расцветал желтый мятущийся огонек, а в душе инженера — отрадное чувство, что даже после стольких потерь в его жизни что–то все–таки есть. Шрам, оставленный в его сердце утратой «Антипода», напоминал о себе уже не так сильно, а день, когда его скрутили собственным галстуком и отвезли в полицейский участок, казался теперь самым обыкновенным днем — ничем не страшнее тех, что стояли на полках подвала.
* * *
Так жизнь Берцеллиуса постепенно вошла в новые берега, и со временем он, возможно, забыл бы о своем «Антиподе», если бы случай не лишил его обманчивого покоя.
Все изменила телеграмма, полученная инженером в то ненастное зимнее утро, когда он собирался на охоту за снежинками и разноголосым, в такие дни особенно нахрапистым гулом водосточных труб.
Принесший ее почтальон был подозрительно тороплив — спрятав в сумку подписанный бланк, незамедлительно удалился, но эта поспешность показалась Берцеллиусу неслучайной уже после прочтения телеграммы. Узкая полоска бумаги содержала всего одну короткую строку: «Ремингтонируйте в Берлин, если все–таки решитесь. Зендерс». Холод врывавшейся в прихожую метели едва удержал инженера на грани обморока. С трудом затворив за ненастьем дверь, он некоторое время стоял, прислонившись горячей, бушующей головой к дощатой прохладе стены, и обдумывал прочитанное. Пугало не столько само напоминание, сколько сокрытый в нем подлый намек. Эта издевка («ремингтонируйте» вместо «телеграфируйте») ясно свидетельствовала о том, что за ним следят. Шаткой, оступающейся походкой Берцеллиус вернулся в комнату и дико уставился на свой старенький, чуть подкопченный временем «Ремингтон», уставился так, словно это была бомба или невесть как попавший сюда черный ощетинившийся кот. Всего несколько дней назад на эту машинку мог смотреть пробравшийся в квартиру немецкий шпион. На всем вокруг инженеру теперь мерещилась мета чужого, нечистоплотного взгляда. В то утро он никуда не пошел, а лег под одеяло и попытался побороть охвативший его ужас.
Это могло быть обычной случайностью: плодом сомнительного чувства юмора германской разведки или ошибкой зазевавшегося телеграфиста. Но жуткая догадка уже оказала свое воздействие, и если до телеграммы рассудок Берцеллиуса еще держал узду, то после нее отпустил вожжи и окончательно отдался на волю галопирующему безумию.
С этой минуты его жизнь начала непоправимо меняться. Неотступная мысль — о том, что немцы взялись за него всерьез и не успокоятся до тех пор, пока не заставят служить своему преступному замыслу — безраздельно завладела сознанием инженера. Он забросил свои консервы, стал реже выходить из дому, опасаясь, что в его отсутствие в квартиру проникнет немецкий агент. Целые часы Берцеллиус проводил у окна, пытаясь понять, не следят ли за ним, нет ли в глазах кого–нибудь из прохожих нечистой искорки, тайного любопытства, за которым громоздится целая машинерия слежки: мощная агентурная сеть, радиостанция где–нибудь в граньерском лесу и каждый вечер посылаемая в Берлин подробнейшая шифровка?
На случай ночного явления агента он расставлял по квартире различные ловушки: миски с водой, бельевые прищепки, скрепки, запонки, зубочистки, два фарфоровых колокольчика, вставленные в щели между половицами цветные карандаши и маникюрные ножницы. Надеясь обнаружить наутро следы, вечером он посыпал пол мукой, сахаром, зубным порошком, принесенным с улицы снегом. Но агент все не шел, и от этого становилось еще страшнее.
Состояние Берцеллиуса стремительно ухудшалось. От постоянного нервного напряжения у него развилась головная боль, маленький раскаленный утюжок, пульсирующий в самом центре его мироздания. Болели то виски, то затылок, то темя, то снова виски, и ни уксусные компрессы, ни аспирин не могли унять этого мучительного блуждания. На третий день инженер пришел к убеждению, что причиной мигрени является луч, которым немцы пытаются просветить его мозг с целью внушить ему мысль о сотрудничестве. Эта гипотеза, поначалу случайная (Берцеллиусу вспомнились рентгеновские лучи, которыми он когда–то просвечивал ящик с кротом), довольно быстро, однако, пустила корни в его голове. Вскоре он уже не сомневался, что в одном из соседних домов находится адская машина, посылающая невидимый луч прямиком ему в мозг, и что приставленный к ней немецкий адъютант, покуривая, с каждым часом все повышает силу дьявольского сигнала. Инженер тотчас принял ответные меры. Опасаясь, что боль станет до того нестерпимой, что уже нельзя будет сопротивляться внушению, он изготовил специальный шлем из проволоки и спичек, нейтрализующий действие гипнотического луча. Опытная модель напоминала ощетинившегося дикобраза: спички торчали из проволочного каркаса подобно иглам, для лучшей силы рассеивания инженер покрыл их столярным клеем. Чтобы добыть проволоку для шлема, Берцеллиус был вынужден разобрать шапкосниматель и ухопочесыватель Берцеллиуса: приходилось жертвовать наукой ради спасения от негодяев. Остальные приборы он на всякий случай закопал ночью в саду — иначе немцы могли похитить их и использовать в своих гнусных целях.
Но шлем принес лишь временное облегчение. На какое–то время боль действительно утихла, но вскоре немцы, вероятно, просто сменили частоту отравляющего сигнала, и раскаленный утюжок с новой силой запульсировал у Берцеллиуса в голове. Модернизация шлема ни к чему не привела: инженер заменил спички с серными головками на фосфорные, изменил конфигурацию проволочного каркаса — все было тщетно. Однако сдаться означало помочь Германии в порабощении мира, и Берцеллиус решил держаться до конца. Заметив, что мигрень как будто сильнее всего донимает его на кухне, он пришел к заключению, что луч проникает в квартиру именно там, и пошел на военную хитрость. Прием пищи был перенесен в гостиную, тарелки, чашки и обеденный стол перекочевали туда же. Для пущей надежности дверь на кухню была заколочена досками, лишнюю часть коридора отрезал громоздкий буфет. Но и это помогло ненадолго. Вскоре луч настиг Берцеллиуса в ванной, так что таз для умывания, зеркало и ночной сосуд пришлось также перенести в комнату. Двадцать восьмого февраля инженер отступил из гостиной, а первого марта пала его последняя цитадель: спальня. Коварный луч проник и туда, и даже в шлеме и под одеялом Берцеллиус явственно ощущал, как черная отрава мигрени вливается ему в голову. Загнанный в угол, он пошел на последнюю меру — перенес кушетку и предметы первой необходимости в подвал, поближе к своим банкам.
Шахматный поединок был почти проигран. Клетка за клеткой инженер уступил немцам пространство, и уже мерещилось ему, как грохочут по лестнице железные сапоги, как входит в подвал любезный немецкий офицер и приглашает пройти за ним, к черной машине, которая сегодня же доставит его в Германию. А там — граница, петляющий перелесок и огромный, ощетинившийся пулеметными дулами завод, где он будет до конца своих дней создавать корабли подземного Вермахта.
Но неожиданно боль утихла. Прохлада подвала благотворно подействовала на Берцеллиуса, мигрень отступила, и через некоторое время он заключил, что луч не способен достать его на такой глубине. Два дня он пролежал в темноте, вцепившись холодными пальцами в край одеяла и вопрошая звенящую тишину, не идут ли за ним его мучители. Но все было тихо. На третью ночь обессиленный инженер смог, наконец, уснуть.
* * *
Понадобилось еще два полных дня, прежде чем Берцеллиус отважился снова выходить из дому. Поначалу робко, из боязни, что где–нибудь за углом его все–таки ждет черный «Мерседес» и парочка услужливых громил, готовых с ветерком домчать его до Берлина. Затем, по мере притупления несбывшегося страха, все более уверенно, разнообразя вылазки за съестным в лавку Бомбелли коротким променадом по авеню де Каскад, где можно было ненадолго затеряться в вечерней сутолоке прохожих. После же, убедившись, что ему ничто не грозит, и вовсе перестал отсиживаться в подвале. Застигнутый врагами в собственном жилище, он решил больше времени проводить в городе, в свое же маленькое затхлое подземелье возвращался только для того, чтобы переночевать, позавтракать холодной булочкой с малиновым джемом и снова нырнуть в сизую граньерскую хмарь. Наверху же, в квартире, не показывался совсем: там, на кухне, в гостиной и спальне, был заперт нацистский луч, и, опасаясь выпустить его наружу, Берцеллиус повесил на входную дверь крепкий висячий замок.
Но прогулки не могли вернуть ему утраченный покой, а были лишь новой формой бегства, безрадостного отступления с занятых недругом рубежей. Что–то словно набухло и почернело в небе над Граньером, будто закружилась над окрестными вершинами стая воронья, готовая с хищным клекотом обрушиться вниз, на головы горожан, и тень этой стаи легла на мостовые, приглушила краски, сделала все вокруг неприветливым и чужим. Пытаясь прийти в себя после пережитого кошмара, Берцеллиус заглядывал в курзалы и кафе, подолгу простаивал у витрин, но ничто больше не радовало его глаз, и оттого инженеру казалось, что вместе с лучом немцы создали машину, изливающую в его мир подавленность, уныние и тоску.
Снегопады к этому времени прекратились, и туристическая часть Граньера снова ожила, закружилась в дансингах под открытым небом и на летних террасах гостиниц, где возобновились шумные вечеринки. Атмосфера праздника царила и в ресторанах. Накануне во все заведения на авеню Октодюр завезли новые американские музыкальные автоматы, и публика развлекала себя бросанием в звонкую бездну мелких монет, прораставших в громоздком ящике популярными джазовыми мотивами. С автоматами состязались гастролирующие джаз–бэнды, игравшие в «Женеве» и других помпезных отелях мелодии Дюка Эллингтона и Каунта Бейси.
Теперь Берцеллиус смотрел на жизнь отдыхающих с осуждением. Они беспечно проводили время, пока там, по ту сторону Альп, свора немецких генералов, склонившись над беззащитным глобусом, строила планы по завоеванию мира, и никому из этих свингующих богачей не было дела до надвигающейся беды.
Страшная тень побежала по лицу земли, и он, Берцеллиус, был первым, кто столкнулся с этой нечеловеческой силой и дал ей отпор. В последнее инженер отчаянно хотел верить. Одержав победу в схватке с лучом, он надеялся, что немцы оценили его стойкость и потеряли к нему интерес.
Но безумие не ослабило свою хватку. Страх, посеянный телеграммой, лишь на время отступил, чтобы уже совсем скоро дать свежие всходы.
Однажды вечером Берцеллиус увидел у «Голубой сороки» рослого пышноусого пьянчугу в облезлой бобровой шубе и понял, что это Зендерс. Отсутствие сходства лишь подтверждало догадку — для Абвера такая маскировка была плевым делом. Покачиваясь, пьянчуга курил и громко старательно икал, будто заколачивал нутром маленькие невидимые сваи, отчего амплитуда его покачиваний все возрастала, а зажатая в неверных пальцах сигарета роняла в чернильный сумрак гаснущий на лету пепел. Во всем его облике было что–то до того непоправимо, до того головокружительно отталкивающее, что в помраченном сознании инженера сам собой возник образ ненавистного немца. Пьянчуга тогда не последовал за ним, а остался стоять, испуская в морозный воздух густой алкогольный пар, но этой невольной ассоциации оказалось достаточно, чтобы мысль о загримированном капитане, прибывшем шпионить за ним в Граньер, прочно засела у Берцеллиуса в голове.
Прошло два тревожных, полных гнетущего ожидания дня, и Зендерс явился снова. Теперь уже — в образе билетера на станции железной дороги, субтильного, чуть сутуловатого служащего лет сорока, сидевшего за столом кассы дальнего следования. Бог знает, почему Берцеллиус забрел туда — он этого не помнил, но зато запомнил он плотоядный блеск в отвратительно–голубых глазах фальшивого билетера, ледяной, пристальный взгляд, которым тот обдал инженера, оторвавшись от своих бумаг. Все в наружности Зендерса было почти настоящим — и матовая кокарда на форменной синей фуражке, и рыжеватые с проседью усы, и жест, которым он лениво сгреб в кассу звонкую мелочь, протягивая старику–датчанину лиловый билет, и только взгляд выдал капитана с головой. Берцеллиус незаметно ретировался: шумная чета англичан, подошедшая спросить, как им лучше добраться до Инсбрука, отвлекла шпиона, но призрак продолжил чудовищно разбухать, все более настойчиво заполняя собой действительность.
Третья встреча произошла день спустя, у небольшого частного пансиона, за которым начиналась тропинка к леднику Гран—Селест. На этот раз капитан допустил ошибку, позаимствовав лицо у того самого старика, что покупал на станции билет. Инженер сразу узнал его — дымчатую седину жидких, чуть прикрывающих уши волос, тонкие брезгливые губы, привычку морщить крючковатый нос. По странности (конечно же, неслучайной) датчанин никуда не уехал, а преспокойно сидел на веранде пансиона в окружении своей семьи, вероятно, такой же ненастоящей, как и он сам. Румяная от мороза старушка–жена, улыбаясь, кутала ему ноги в красный клетчатый плед, прямой, как смычок, долговязый офицер в круглых очках — не то сын, не то племянник — разливал по чашкам янтарный чай, двое детей, мальчик и девочка, в одинаковых темно–синих пальтишках с отложным воротником, болтая ногами, прихлебывали из больших лимонно–желтых пиал горячий шоколад и кидались друг в друга кусочками овсяного печенья. Берцеллиус поразился не самой метаморфозе — после стычек с пьянчугой и билетером он был ко многому готов, но той безыскусности, с которой немцы пытались его провести. Возмущенный этой насквозь фальшивой картиной, он слепил неловкими руками торопливый снежок и яростно запустил им в бутафорского старика, после чего, спотыкаясь на рыхлом снегу, бросился бежать. Звон разбитого фарфора и захлебывающиеся датские ругательства еще долго преследовали его, и только у себя в подвале он смог как следует отдышаться.
Появляться в городе стало опасно. Трижды разоблаченный, капитан не только не ослабил слежки — казалось, сам воздух в Граньере был теперь отравлен его вездесущим присутствием. Тщетно пытаясь избежать встречи, Берцеллиус сталкивался с капитаном на станции канатной дороги и в бакалейной лавке, в шумной толчее дансинга и в тиши почтовой конторы, в привокзальном буфете и на ледовом катке, залитом во дворе отеля «Женева». Стараясь усыпить бдительность инженера, немецкая разведка применяла все более изощренные методы маскировки. Капитан Зендерс принимал обличие официантки, пожарного, торгового агента, продавца сувенирных колокольчиков, маленького мальчика с небесно–голубым воздушным шаром, старого бульдога, орошающего сугроб, и потасканной шлюхи, поправляющей в подворотне свой мертвенно–бледный шелковый чулок. Но и маскировка была не последним козырем в рукаве немцев. Через несколько дней стало ясно, что Зендерс размножился: только что явившись в образе бравого английского лыжника на авеню Октодюр, он мог уже через минуту как ни в чем не бывало жарить камбалу в траттории на рю Католи́к, бородатый, сияющий сицилийской улыбкой, в белом поварском колпаке, а на авеню де Каскад, в трех шагах от траттории, хмурясь, приколачивать новую вывеску над входом в лавку галантерейщика. Вскоре Берцеллиус был почти убежден, что где–то в глубине Рейха существует фабрика по производству капитанов Зендерсов, и все представлялась ему страшная инфернальная долина, и бесконечно–длинный конвейер, выползающий из–под земли: на ребристой резиновой ленте лежат вереницей человеческие заготовки, а нацистские ученые в белых халатах одевают и припудривают их на разный лад, после чего отправляют сюда, в Граньер. Ночами, натянув одеяло по самые уши, Берцеллиус коченел от ужаса, представляя, как все эти мерзкие куклы ломятся к нему в подвал. Завязывалась неравная борьба, два–три оборотня падали, сраженные ржавой кочергой, но остальные наваливались и сбивали его с ног. Следовала неминуемая гибель и вывоз его бездыханного тела в Германию, под нож циничного хирурга, готового за сотню–другую марок извлечь из костяных оков его драгоценный мозг. Заполночь, сжимая под одеялом кочергу, инженер кое–как засыпал, и снились ему жуткие, до поджилок пробирающие сны: о том, как гигантский Зендерс, перешагнув через горный хребет, входит в Граньер, с учтивой улыбкой вешает свой циклопический хомбург на колокольню церкви Сен—Жак и принимается давить разбегающихся людей подошвами лакированных ботинок. Страшнее всего был дворник с большой накладной бородой, который ходил за великаном и, насвистывая, собирал в совок кровавые лепешки. Инженер просыпался в холодном поту, принимал «Морфеус», патентованное французское средство от кошмаров, но пилюли не помогали, и под утро капитан являлся опять.
Как–то раз, проходя по рю де Сельт, Берцеллиус не выдержал, схватил одного из Зендерсов за грудки и со слезами на глазах умолял оставить его в покое — ведь это жестоко, так мучить беззащитного старика. Но бездушный шпион вырвался и побежал прочь, оглядываясь и, как показалось Берцеллиусу, подло ухмыляясь на бегу.
Доведенный нацистами до отчаяния, он пошел на крайнюю меру — заявил в полицию о том, что немцы собираются захватить мир. Задыхаясь от волнения и поминутно перебивая самого себя, инженер поведал тучному толстогубому комиссару историю своих злоключений и присовокупил, что если тотчас не принять решительные меры, банда немецких марионеток под предводительством бывшего журналиста, а ныне капитана Зендерса подменит собой в городе всех настоящих людей. Однако реакция на его слова оказалась именно такой, какую некогда предвещал ему в цюрихском кафе прозорливый капитан. Устало разминая жилистую переносицу, комиссар спокойно выслушал его, после чего довольно сухо ответил, что полиция не занимается внешнеполитическими проблемами и что по вопросу германского империализма ему лучше обратиться в Швейцарскую коммунистическую партию.
— Если же вас действительно преследуют, и так настойчиво, то я могу порекомендовать вам одно учреждение, где вам, вероятно, смогут помочь. — И с этими словами комиссар протянул инженеру желтую визитную карточку с красивой змеевидной виньеткой по краю. На карточке был указан адрес клиники Эйгена Блейлера.
От чувства безысходности Берцеллиусу сделалось дурно, и, выйдя из участка, он схватился за стену дома. Ждать помощи было не от кого: куда ни подайся, его всюду примут за сумасшедшего, и это прекрасно учла германская разведка. Мостовая плыла у Берцеллиуса под ногами, стены домов угрожающе надвинулись, как в старом фильме про кабинет доктора Калигари, и, казалось, даже улица теперь ополчилась против него. Подошла женщина, нищенка в рваном жакете и безобразной шляпе с приколотым букетиком грязных искусственных цветов, осторожно тронула за руку, спросила, может ли она помочь. Но мелькнуло в серых глазах что–то знакомое, зендеровское, и, отпрянув, Берцеллиус торопливо зашагал прочь. Последовал беспорядочный размен переулков, мелькнули закрытые ставни какой–то лавки, как вдруг налетело за углом дома что–то плотное, темное, шерстяное. Молодой господин в шевиотовом пальто извинился и с галантерейной улыбкой приподнял над головой шляпу, и снова обожгло пристальным насмешливым взглядом, тенью гадкой усмешки, виденной когда–то в цюрихском кафе. Объятый ужасом, Берцеллиус дернулся и побежал, и бежал долго, путая повороты и не узнавая улиц, тщетно пытаясь спастись от заполонивших город химер. Еще дважды он сталкивался с призраком капитана, его плохой, но все же узнаваемой копией, пока не свернул в безлюдный проулок и, задыхаясь, не припал к холодной стене, загнанный, весь обращенный в одно большое, безумно рвущееся из груди сердце. В проулке пахло мокрым булыжником и кислой капустой. Копалась в мусорном ящике с откидной крышкой серая кошка, вторая, чуть поменьше, рыжая в светлую полоску, сидела внизу и противно мяукала, требуя уступить ей место. Лицо инженера покрылось испариной, рука, вслепую тычась в пуговицы пальто, потянулась в карман за платком. Воображение еще мчалось куда–то во весь опор, и уже чудилось Берцеллиусу, что подлая голова в хомбурге ухмыляется ему отовсюду: из раструба водосточной трубы, из решетки канализационного люка, из мусорного ящика с перископом торчащего из него кошачьего хвоста. Но тут что–то шершавое ткнулось в лицо вместо платка, и жуткий мираж на мгновение отступил. Открыв глаза, Берцеллиус увидел вчетверо сложенный бумажный лист. Это был план его «Антипода», некогда набросанный в полумраке далекой университетской лаборатории. Учуяв что–то повкуснее, серая кошка нырнула на самое дно ящика, и ворвавшийся в проулок ветер громко захлопнул за ней крышку. Сердце Берцеллиуса радостно стукнуло. Воровато оглядевшись по сторонам, он сунул бумагу обратно в карман и бросился на рю Ориенталь.
* * *
На следующее утро Берцеллиус зашел в магазин туристических товаров, купил палатку, спальный мешок, лопату, брезентовый охотничий костюм защитного цвета и отправился на склон Эдельберга.
Поднявшись к месту, где раньше находилась строительная площадка, он поставил палатку, прикинул на глаз, где находится люк, и принялся за работу. Задачу инженеру облегчало то обстоятельство, что полностью откапывать «Антипод» было не нужно: достаточно было добраться до входа в кабину и проникнуть внутрь, а дальше машина пошла бы своим ходом.
Слежавшийся снег копался тяжело, но мысль о скором избавлении придавала Берцеллиусу сил. После эпизода с Зендерсом на рю де Сельт он окончательно убедился в том, что немцы не оставят его в покое. Они будут и дальше сужать вокруг него свои невидимые круги, до тех пор, пока не сведут с ума или не принудят, наконец, к сдаче. Нужно было бежать, и бежать скорее, но здесь, в мире завербованных консьержей и подкупленных старух, беглецу негде было укрыться. Германская агентура находилась повсюду, и даже в Южной Америке или на Берегу слоновой кости его могли достать щупальца этого хищного спрута. Земля находилась во власти марионеток, за каждым столбом поджидал пронырливый шпик, и Берцеллиусу не оставалось ничего другого, как спастись от зла под землей, в царстве милосердного Тартара. Ведь если нацистский луч не смог достать его в подвале на рю Ориенталь, то там, в тысячеверстной бездне, немцы и вовсе потеряют его след, и посрамленный спрут отступит, волоча прочь от Эдельберга свое грузное непотребное тело.
Берцеллиус был даже благодарен своим преследователям, ибо они подтолкнули его к тому, что он мог и должен был сделать значительно раньше, но на что без внешнего толчка никогда не решился бы. Все эти месяцы он жил бок о бок со своей машиной и мог в любой момент вернуть ее себе, тайно увести со склона Эдельберга в подземное странствие, но, покорный судьбе и человеческому закону, ни разу об этом не подумал. Теперь же, благодаря вмешательству немцев, безумная, даже преступная в других обстоятельствах мысль о похищении «Антипода» становилась не только разумной, но и законной, веско оправданной самим роком. После долгой разлуки Берцеллиус мог, наконец, воссоединиться со своим детищем и навсегда покинуть отвергнувший его мир — покинуть без сожаления и оглядки, ибо здесь его больше ничто не держало. Все нити, связывающие его с миром, были оборваны, все швартовы отданы, и оставалось лишь освободить подземное судно из снежной неволи, чтобы отбыть, наконец, на поиски иных, не подвластных злу берегов. Близость этой минуты приводила инженера в радостное возбуждение, сходное с тем, что некогда владело им на строительной площадке, и он работал страстно, самозабвенно, не чувствуя ни бремени лет, ни даже страха, что еще недавно гнал его по лабиринту граньерских улиц.
Вечером, лежа в палатке и слушая дыхание подтаивающего снега, Берцеллиус грезил о том, как уже совсем скоро взревет всей своей мамонтовой мощью тысячетонный двигатель, как завертится, перемалывая породу, гигантский шнек, и как под гул и сотрясение тверди его могучее, сияющее «Арго» устремится к центру земного шара, в темную, рокочущую бездну, куда не заглядывала еще ни одна живая душа. Он будет странствовать под землей, как Одиссей по волнам Эгейского моря, и рано или поздно обретет свою Итаку, светлый, благоухающий вертоград, о котором пророчествовали трактаты древних. Образы подземного мира захватывали, незаметно подменяя собой явь, и ночью Берцеллиусу снилось, как он протягивает руки к большой пурпурной магнолии, цветущей под зеленоватым фосфорическим небом, и как цветок нежно вздрагивает, подаваясь ему навстречу.
Каждые два часа его будил карманный брегет, и, взяв остро отточенную лопату наперевес, инженер обходил палатку дозором — суровый, решительный страж, готовый отразить любую вылазку немцев. Вокруг цвели всеми красками ночи парчовые, нетронутые снега, союзница–луна высоко держала свой фонарь над седовласыми кручами: осмелься только враг приблизиться к «Антиподу», его маневр был бы замечен издалека. Но все было неподвижно, и, потоптавшись вокруг палатки, Берцеллиус возвращался в тепло спального мешка, к своей прекрасной, из ночи в ночь переходящей магнолии.
К исходу третьего дня лопата звякнула о металл обшивки. Взяв немного левее, Берцеллиус расчистил люк, с некоторым усилием открыл его и, постояв в нерешительности перед волглой, немного пугающей темнотой, забрался внутрь. В кабине стоял доисторический холод. За несколько месяцев машина невероятно промерзла под снежной толщей, панели покрывала изморозь, с решетки воздуховода свисали сосульки. В остальном все было в порядке. Компания так и не успела приступить к демонтажу, и даже припрятанная к торжеству бутылка шампанского нетронутой лежала под сиденьем пилота. Устроившись в кресле, Берцеллиус с щемящей нежностью провел рукой по холодным тумблерам и переключателям, включил подсветку приборной доски, определил по гироскопу ориентацию судна. Лакированные рукоятки поблескивали в полумраке, стрелки заиндевевших приборов выжидательно замерли на нуле. «Антипод» был готов к странствию.
Запускать машину, чтобы проверить двигатели, инженер не стал — шум могли услышать внизу. Еще немного побыв в кабине, он выбрался наружу, захлопнул люк и на всякий случай забросал его снегом. Оставался заключительный шаг — вернуться в город и запастись в дорогу консервами.
Берцеллиус торопился: стояла оттепель, и в любой момент «Антипод» могла накрыть новая лавина.
В магазине туристических товаров он купил большой парусиновый рюкзак, а в лавке Бомбелли доверху набил его жестянками: консервированные персики и ананасы, сардины и говяжий язык, анчоусы и морская капуста. На первое время этого должно было хватить, а после инженер надеялся добывать себе пропитание в тех обширных оазисах, что он найдет под землей.
Но вмешательство случая неожиданно нарушило его планы. На сдачу Бомбелли предложил ему свежий номер «Zürcher Zeitung», и заголовок на первой полосе потряс Берцеллиуса сильнее любой горной лавины. Поспешно расплатившись, он вышел и дрожащими руками развернул газету.
«Аншлюс Австрии. Канцлер Германии заявил о воссоединении Рейха»: набранная крупным шрифтом статья с тревожной интонацией сообщала о том, как накануне немецкая армия без единого выстрела победоносно вступила в Вену. Позирующий на фоне австрийского рейхстага самодовольный генерал фон Клюге заверил журналиста, что со временем и другие исконно германские земли будут возвращены под алое знамя Империи.
Берцеллиус понял: началось. Зендерс не обманул его — скоро Германия захватит весь мир, и все погибнет в наступающем царстве тьмы. Вероятно, так и не заполучив в руки его «Антипод», немцы решили действовать своими силами.
Взволнованный, инженер зашел в «Голубую сороку», заказал себе чашку кофе и устроился с газетой за столиком у окна. Двое посетителей в углу активно обсуждали выборы в кантональный парламент, толстушка Фрида за стойкой надраивала пивные кружки, тихо наигрывала что–то в углу новенькая американская радиола. Проехал снаружи громкий, булькающий джазом кадиллак, прошла по тротуару девочка в розовом пальто, волоча на привязи спотыкающуюся о булыжник деревянную игрушку. Перечитав зловещие строки, инженер испытал угрызения совести. Еще минуту назад он был твердо уверен, что, решаясь бежать на своем «Антиподе», он тем самым уберегает мир от войны, ибо веровал также, что без его машины немцы на войну ни за что не решились бы. Но весть о захвате Австрии показала всю несостоятельность подобной надежды, и выходило, что он просто бросает планету на произвол судьбы. Он скроется, а землю поглотят воды коричневого потопа, и страшный немецкий спрут уже не выпустит планету из своих скользких щупалец. Берцеллиус живо представил, как по граньерским улицам маршируют коричневые солдаты, как полчища капитанов Зендерсов отнимают у розовой девочки куклу, как глумливые негодяи захватывают библиотеки, музеи и кондитерские фабрики, и с такой яростью сжал газету, что свежая типографская краска отпечаталась у него на ладони. Страх, внушенный ему нашествием призраков, уступил место гневу и желанию спасти мир, чего бы ему это ни стоило. Подержав в руках заветный штурвал, Берцеллиус больше не чувствовал себя беспомощным стариком: ведь если под землей может скрыться он сам, то там же, на борту его «Антипода», найдут прибежище и все те, кто не пожелает остаться под пятой надвигающегося зла.
Здесь, в «Голубой сороке», у заиндевевшего окна, за которым медленно наливалась густой сумеречной синевой заснеженная вершина, Берцеллиусу открылся замысел провидения. Он вдруг понял, что его «Антипод» — это Ноев ковчег, на котором все сущее спасется от вод нового мирового потопа, а Эдельберг — новая гора Араратская, с которой начнется новый великий исход. История описала полный круг. Мир снова стоял на пороге гибели, и он, Берцеллиус, был избран для того, чтобы не дать этому совершиться.
Посетители вздрогнули, когда странный мужчина в охотничьем костюме оглушительно хлопнул газетой об стол и выбежал из кафе. Кто–то запоздало окликнул его: у окна был оставлен туго набитый парусиновый рюкзак.
В тот же вечер инженер отправил в Берлин торжествующую телеграмму с одним–единственным словом: «Мерзавцы». Это означало, что он принял вызов.
* * *
Три дня прошли в непростых раздумьях. Решив спасти мир, Берцеллиус, однако, не знал, как это сделать. Мир был слишком большим и мог не поместиться на «Антипод». Приходилось спасать выборочно — но что? кого? — этого инженер не знал. Само собой напрашивалось, подобно Ною, взять всякой твари по паре, но Берцеллиус не обладал навыками ловли животных, к тому же на это ушла бы уйма времени. Можно было взять с собой соседскую кошку, но одной кошки было бы явно недостаточно. Мелькнула мысль напасть на бернский зоопарк, где имелись жирафы и даже индийский слон, но могли возникнуть трудности с полицией, не говоря уже о том, чтобы доставить животных в Граньер.
Тогда он решил выбрать себе Адама и Еву. В конце концов, прежде следовало спасти человеческий род, а за всем остальным можно было наведаться и позднее, когда грохот войны снаружи несколько поутихнет. Поскольку сам Берцеллиус был слишком стар для продолжения рода, следовало найти тех, кто мог достойно справиться с этой задачей.
Проведя несколько дней в придирчивых поисках, Берцеллиус присмотрел себе среди отдыхающих пару — белокурую американку и ее мужа–банкира, неразлучных, производивших очень приятное впечатление супругов, заядлых любителей лыжного спорта. Обоим было лет по сорок, но так выходило даже и лучше — молодые слишком легкомысленны, люди же зрелые, по убеждению инженера, сразу проникнутся его идеей. Подкараулив американцев на станции канатной дороги, где они, раскрасневшиеся и счастливые, отдыхали после спуска с горы, Берцеллиус без обиняков приступил к изложению своего плана. Доверительно понизив голос, он заговорил о нависшей над миром угрозе, убеждал отправиться с ним под землю, где они произведут на свет новое человечество, и с каждым словом все больше напирал, обдавая их жаром своего торопливого шепота. Натиск, однако, возымел обратный эффект. Супруги поначалу с ужасом внимали ему, в недоумении переглядываясь, а потом дружно рассмеялись, решив, вероятно, что это какой–то розыгрыш. «Гельд?» — спросил с улыбкой банкир и потянулся в карман за бумажником. Покраснев от волнения и досады, Берцеллиус перешел на хриплый полукрик, предвещал скорую гибель мироздания, утверждал, что Зендерс и его приспешники не дремлют, и распалялся тем сильнее, чем очевиднее становился провал. Улыбка на лицах американцев вновь сменилась испугом. Схватив лыжи, они попятились в сторону площадки, куда одна за другой подплывали кабинки подъемника. Инженер упал на колени, умолял, хватал их за руки, но был отвергнут: затравленно озираясь, несостоявшиеся Адам и Ева прыгнули в подоспевшую кабинку и унеслись прочь. В углу остались сиротливо стоять забытые лыжные палки.
Вернувшись к себе в подвал, Берцеллиус в смятении опустился на кушетку. Конечно, можно было попытать счастья с другой парой, но после неудачи с американцами он уже не был уверен, что пошел правильным путем. Люди вокруг были слишком черствы и невосприимчивы сердцем, достучаться даже до самых лучших из них едва ли было возможно. В одиночку же ему человеческий род не восстановить, ибо еще не придумано способа холостому мужчине, да еще и старику, плодить мальчишек и девчонок: земная наука слишком немощна, близорука и до сих пор топчется на месте в этом вопросе.
Не зная, как поступить, инженер был близок к отчаянию, но тут его взгляд упал на стеллаж с банками, и Берцеллиуса осенило: нужно спасать не людей, слишком безучастных к судьбе гибнущего мира, но сам мир, гибели обреченный. Дрожа от радостного волнения, он бросился к стеллажу и схватил одну из банок. Внутри, в прозрачной дымчатой глубине, трепыхался день, двенадцатое декабря — та памятная, хорошо протопленная суббота, которую он провел в «Голубой сороке», а на улице сыпал снег, и дворники скребли лопатами мостовую. Пахло корицей, гвоздикой, трещал суставами камин, Фрида, проходя, задела его руку своим теплым плюшевым бедром, и ложились на паркет оранжевые блики, игравшие в шахматы с гнутыми ножками стульев. День был прожит, исчерпан, но все же был здесь, в этой банке: инженер сберег лучшие из тех субботних ароматов, созвучий, и теперь мог снова насладиться им — достаточно повернуть крышку, два с половиной оборота, малиновый джем, незабываемый граньерский вечер за две недели до Рождества. Но если так можно было поступить со временем, которое так призрачно и неуловимо, то почему бы не проделать то же с пространством, которое куда более податливо и само просится под крышку? В голове у Берцеллиуса тотчас родился план спасения мира. Он законсервирует все его краски, запахи, звуки, вывезет на своем «Антиподе», а после восстановит в подземном царстве. Ибо как Демиург, решивший заново сотворить Вселенную в другом месте, не станет брать с собой галактики и кометы, но возьмет лишь мерцание звезд да гуталиновый сгусток ночи, из которых с шестикрылой серафимовой легкостью создаст себе новые туманности и млечные тракты, так и ему достаточно взять лишь начатки земных стихий, чтобы воссоздать из них все многообразие наружного мира. Немцы захватят Землю, но сама жизнь будет спасена и продолжится там, в лоне матери-Геи, где волны мирового потопа будут ей не страшны. Черные кресты, серые мундиры, танки и авиация — все это останется здесь, на поверхности, тогда как там, в упругом животе планеты, родится новая, непорочная вселенная, нетленное царство духа, где не будет ни войн, ни ненависти, ни вражды. И вновь, как некогда в Эдемском саду, зародятся в ней и стрекот цикад, и шум кипарисовой рощи, и смех первых людей, вышедших посмотреть, как лань играет со львом.
Обнимая банку как священный сосуд, полный божественного откровения, Берцеллиус шагнул к полуподвальному оконцу. Снаружи, постепенно скрадывая булыжную мостовую, падал мокрый, неповоротливый мартовский снег, в котором совсем призрачными, неестественно торопливыми казались ноги прохожих. Горела восковым светом витрина пекарни, где, словно фигурки святых в вертепе, были выставлены напоказ румяные булки и калачи. Запорошенный, остановился у фонарного столба бродячий пес, тщательно обнюхал его и, задрав мохнатую лапу, обдал нежной, колеблющейся струей. Снова обнюхал, добавил от щедрот своих несколько золотых капель и побежал дальше. Город продолжал жить своей жизнью, не подозревая о том, что уже катится к нему с северо–востока окутанный черными вихрями и всполохами молний грозный тевтонский молох. Но теперь инженер знал, как ему помешать. Скоро он взвалит на себя беззащитное мироздание, погрузит на свой железный Ковчег и, пропоров альпийские толщи, унесет в безопасное место. И гнусное адово воинство не достигнет своей цели, ибо жизнь, прерванная на Земле, с новой силой вспыхнет в ее утробе.
Все еще объятый радостной дрожью, Берцеллиус поставил банку с двенадцатым декабря обратно на полку, схватил шляпу и кинулся в лавку Бомбелли.
* * *
На следующий день, предварительно скупив у Бомбелли все запасы малинового джема, Берцеллиус приступил к делу. Подобно тому, как Ной собирал на своем Ковчеге ланей и антилоп, так и ему предстояло наполнить трюмы «Антипода» множеством запахов и созвучий — тем животворным, разлитым повсюду мускусом бытия, из которого он позднее сотворит новую Вселенную.
Спасение мира, однако, оказалось нелегкой задачей, ибо мир был подвижен, прыгуч и все норовил выскользнуть из цепких стеклянных объятий, в каковые старался загнать его неутомимый спаситель. Не раз в те дни горожане видели странного мужчину в охотничьей куртке, который ходил по весенним, тающим граньерским улицам и подкрадывался с банкой в руках то к скрипящему на ветру деревцу, то к урчащему желобу водостока, пытался поймать в нее солнечный зайчик или собачий лай. Притаившись за углом дома, незнакомец мог долго караулить гудок проезжающего автомобиля, а затем, по–лягушачьи выпрыгнув из укрытия, с торжествующим уханьем прихлопнуть свою добычу под крышку или сбить себе все ноги, гоняясь за шелестом колеса ничего не подозревающего велосипедиста. Глаза незнакомца горели лихорадочным блеском, а усы ходили ходуном, как бы выискивая себе очередную поживу. Большинство принимало его за иностранца — среди них хватало чудаков, и лишь немногие узнавали в нем создателя «Антипода».
Выбор его часто бывал произвольным, но каждый раз, отправляясь на охоту за каким–нибудь запахом или звуком, Берцеллиус был уверен, что без него в подземном мире не обойтись. В его коллекцию попали мышиный писк и выхлоп старенького «Рено», принадлежавшего владельцу пекарни на рю Курб, агатовые и пурпурные блики средневековых витражей в церкви Сен—Жак и астматический кашель старика Жакоба, колбасника с рю Гревен, запах свежевыпеченных профитролей в итальянской кондитерской и тиканье тысячи ходиков и брегетов в лавке часовщика. Не без приключений были добыты плач грудного младенца, храп уснувшего сторожа ювелирной мастерской, запах раритетного издания Британской энциклопедии в маленьком музее при публичной библиотеке, жужжание первой весенней мухи. Возникли трудности и с похищением света уличного фонаря. В одну из глухих, иссиня–черных мартовских ночей Берцеллиус расположился с банкой под фонарем на рю Ориенталь, но немного погодя заметил, что другой, на рю Курб, светит несколько иначе, с каким–то особенным, медовым оттенком. Не зная, какой из них предпочесть, Берцеллиус нацедил немного света первого фонаря и переместился ко второму, но тут стало ясно, что следующий, на углу рю Гревен, тоже имеет свои особенности. В результате он собрал свет всех ста двадцати восьми граньерских фонарей и одной розовой лампочки, висевшей на крыльце подпольного дома терпимости, уж больно заманчиво она светила. Тогда же Берцеллиус законсервировал лунный свет, нежнейшее сало ночи, стекавшее на мостовую с черепичного ската лютеранской воскресной школы, и спелые прелести фрау Грубель, каждую ночь открывавшей окно во втором этаже дома на рю Католи́к и освежавшей свои нагие жаркие телеса дуновением смуглокожего полуночного ветра. На луноподобные груди светила луна, их двоюродная сестра, фрау Грубель о чем–то томно вздыхала, а притаившийся во тьме инженер, нацелив на окно банку из–под малинового джема, дожидался, пока закончится экспозиция, и этот мартовский вздох и эта сногсшибательная полнотелость навсегда останутся в стеклянном плену.
В эти дни многое открывалось Берцеллиусу. Так, вглядываясь в сумрачную даль минувшего, он постиг, что Ноев ковчег не был единственным. В то время как Бог, готовя мир к очищению через Потоп, спасал руками Ноя и его сыновей животных и птиц, дьявол на другом конце земли создавал свой собственный ковчег. Туда враг рода человеческого собирал все болезни, уродства, пороки и извращения, которыми надеялся заселить божий мир по отступлении Вод. Худшим из дьяволовых творений были немцы. Немцы тогда были маленькие и страшненькие, как черти, все как один в рогатеньких касочках, надетых на длинные гномьи ушки. Ноев ковчег причалил к Арарату, а дьяволов — к Потсдаму, откуда немцы распространились по миру, приняв со временем человеческий облик. Растворившись среди ноевых детей, они долго готовили свой собственный потоп и вот наконец решились. Мир потому изначально был обречен, ибо главная цель Бога — истребление всей скверны на земле — так и не была достигнута. Ему, Берцеллиусу, предстояло исправить эту ошибку и взять на свой ковчег лишь чистую, непорочную материю, не способную породить никакого зла.
Блуждая по городу, инженер пока еще смутно представлял себе будущий акт сотворения мира, подземную космогонию, в которой ему суждено стать новоявленным Саваофом, но допускал самопроизвольную алхимию элементов, некий универсальный закон, в согласии с которым выпущенные на свободу звуки, запахи и краски сами сложатся в точное подобие мира надземного, из которого они были изъяты. Рисовалась ему и другая возможность: посаженная в плодородный подземный грунт банка, из которой, подобно сказочным бобам, растут и ветвятся соцветия звуков, различные си и ля–бемоли, отпочковавшиеся от звука или запаха–первоисточника. Ведь в одном–единственном аромате или созвучии кроются тысячи других, родственных ему, и из какого–нибудь лязга буферов железнодорожного вагона можно при правильной селекции извлечь и визг автомобильных тормозов, и скрип садовой тачки. О, он станет кропотливейшим ботаником и будет выращивать на далеких полуночных плантациях целые урожаи красок и запахов, из которых постепенно воссоздаст покинутый мир. Здесь, на поверхности, наступит царство тьмы и насилия, порабощенные столицы окутает колючая проволока и зоркий прожектор станет ощупывать безлюдные мостовые, а там, на тучных, унавоженных тысячелетним бездействием пажитях Подземелья будет вызревать нежный, трепещущий универсум, Мировой Укроп, воплощение всего, что когда–либо звучало, цвело и благоухало на земле. Сначала он восстановит Граньер, а затем и остальные города и страны, каждой из которых найдется место в материнском лоне планеты. И будет гулко отбивать свой полуденный ритм новый, пещерный Биг—Бен, и новая Эйфелева башня подопрет своим шпилем изумрудно–зеленый фосфорический небосвод.
Вечером, когда наставал черед этикеток, спотыкающийся «Ремингтон» не знал передышки: банок было так много, что вскоре они перестали помещаться в тесном, загроможденном хозяйской рухлядью подвале. Чтобы освободить место, Берцеллиус выволок сначала прикроватный столик, затем рассохшуюся этажерку и допотопный секретер, под конец же расстался с кушеткой, после чего стал спать на соломенном тюфяке. По утрам, собираясь на охоту, в розовеющую за оконцем граньерскую стынь, он на цыпочках ходил во мраке подвала, дабы ненароком не кокнуть консервированный запах свежевыстиранного белья или звон чайной ложечки в собственном соку, вразнобой звучащие и благоухающие вокруг в своей хрупкой стеклянной неволе.
В понедельник, когда банки из–под малинового джема закончились, Берцеллиус скупил в магазине Бомбелли французский апельсиновый конфитюр. В среду, когда и с конфитюром начались перебои, с прилавков Бомбелли исчезла норвежская голубика в сахаре. В четверг за голубикой последовало польское яблочное повидло. В пятницу запасы подходящих банок в магазине итальянца иссякли.
* * *
Законсервировав мир, Берцеллиус в несколько рейдов отнес банки на «Антипод». Он носил их по ночам, чтобы не привлечь внимание рыскавших в городе немцев, в большом, набитом соломой мешке, как святочный дед, разносящий детям рождественские подарки. Все было готово к отправлению, но, волоча в гору последний цокающий мешок, Берцеллиус чувствовал, как что–то гложет его, словно там, в долине, он оставил нечто такое, без чего отправиться в путь было никак невозможно. Шевельнувшееся в нем еще накануне, в городе, это чувство становилось тем сильнее, чем выше он поднимался в гору. Инженер потел, напрягал память, но объяснить свою тревогу не мог и списывал ее на нервное переутомление.
Было раннее воскресное утро. На востоке, за цепью остроконечных вершин, занимался стылый апрельский рассвет. Там же, за этими вершинами, по миру расползалась страшная опухоль, готовая в любой момент поглотить спящий у подножия Эдельберга маленький беззащитный городок. Времени оставалось все меньше, и, даже сгибаясь под тяжестью громыхающего в мешке мироздания, Берцеллиус решительно шел вперед.
И вдруг, в тот самый момент, когда он, наконец, достиг «Антипода» и поставил в сугроб свой рождественский мешок, внизу раздался колокольный звон. Звонили в церкви Сен—Жак — там, должно быть, начиналась утренняя служба, и грузный медленный колокол приводил в чувство оцепеневшую за ночь долину. Другого в такую минуту этот звук оставил бы равнодушным, но Берцеллиус вздрогнул и обернулся, ибо с внезапной ясностью понял, что об этом–то звоне он и забыл. В его мешке нашлось место всему, даже запаху машинного масла на станции канатной дороги, но голос церковного колокола был настолько привычным, что все эти дни инженер его просто не замечал. Берцеллиус заколебался. Велик был соблазн отправиться в путь прямо сейчас, но чувство жалости к этому забытому, оставленному на произвол судьбы звуку было не менее велико. В этом звоне как бы выразилось то смятение, что незаметно крепло в душе инженера, и бросить его здесь, в погибающей долине, значило унести это смятение с собой. Занавесь сумерек тем временем медленно сползала с Граньера, обнажив сначала опоры канатной дороги на склоне Мон Фьера, затем сонные гостиницы на авеню Октодюр, а после и саму колокольню, в кровле которой затеплился неспешный тающий солнечный желток. Колокол все звонил, и его печальное, прекрасное эхо отзывалось в соседнем ущелье, где, точно свечи, вспыхнули вдруг шафрановым светом верхушки неподвижных сосен. Наконец, когда солнце добралось до его дома на рю Ориенталь, Берцеллиус решился. Загрузив последнюю партию банок в «Антипод», он отправился вниз.
Подходящего момента пришлось ждать до наступления темноты. К началу вечерней службы Берцеллиус вскарабкался по лепным выступам на колокольню и притаился с банкой за основанием верхнего яруса. Поджидать звонаря было холодно и неудобно. Из–под ног то и дело сыпалась штукатурка, сильно чесался нос, слезились на ветру глаза. Хуже того — в тот момент, когда со стороны лестницы, ведущей на площадку колокольни, послышались шаги, на мостовой показался полицейский — толстый флегматичный офицер, поскрипывая кожей ботинок, не спеша пересекал церковную площадь. Момент был критический: упади в эту минуту хоть один кусочек штукатурки, ночь инженер встретил бы не под землей, а в камере, откуда его прямиком отправили бы в клинику Блейлера. Но обошлось — ничего не заметив, полицейский скрылся за поворотом. Наконец, когда звонарь поднялся на площадку и, раскачав медный язык, грянул в колокол, Берцеллиус прихлопнул гулкое «бом!» под крышку. Волна от удара была такой силы, что едва не сдула инженера вниз, и лишь чудом не полетела туда же драгоценная банка. Переждав медную бурю, он сунул банку за пазуху, сполз на мостовую по шесту громоотвода и уже в потемках вернулся на склон Эдельберга.
Недостающий фрагмент мозаики встал на место. Но когда Берцеллиус, прижимая к груди гулкий, распираемый звоном сосуд, в последний раз посмотрел на Граньер, что–то снова заскреблось у него в душе. Казалось, все вокруг — эти мерцающие сугробы, эти звезды над головой, этот дремлющий в долине маленький городок — хватает его за руку, просит помедлить, подумать как следует и, может быть, отказаться от своего опасного предприятия. Только тут Берцеллиус понял, что дело было не в колокольном звоне. Пока, собирая звуки и запахи, он блуждал по Граньеру, расставание с миром не пугало его, напротив — он сам торопил свое бегство. Но теперь, когда нужно было, наконец, навсегда попрощаться с этим воздухом, этим снегом, этими звездами и вершинами, Берцеллиуса охватила тоска. Когда–то он хотел сделать мир счастливым, но не смог, а теперь все, что он так нежно любил, было обречено на гибель. Глядя на усыпанные огоньками улочки внизу, инженер не сдержался и, как ветхозаветный пророк, навек покидающий землю отцов, горько заплакал. Никогда еще мир не казался ему таким прекрасным, как в эту ночь. Взошла полная луна. Заснеженные пики на севере осветились с одного бока, выступили из темноты, на перевалах появились голубоватые бархатные проталины. Залиловели на скалистом склоне Мон Вьержа нити Жемчужных водопадов, длинные рыболовные лески, заброшенные в сумрачную кобальтовую глубину леса. На леднике Гран—Селест зажглись таинственные блуждающие огоньки — лунные всполохи на хрустальных гранях, азбука Морзе древнего ожившего льда. И все манила к себе лившаяся из городка тихая, едва различимая мелодия, отзвук полуночной джазовой вечеринки, устроенной в большом кареглазом отеле на авеню Октодюр. Но Берцеллиус не поддался. Насилу взяв себя в руки, он вытер слезы, шагнул в темный проем кабины и рывком задраил за собой люк. Через минуту «Антипод», огромное, погребенное под снегом стальное веретено, взревел заведенным двигателем.
* * *
Ночью долину реки Дранс–де–Ферре, на которой расположен Граньер, огласил странный сдавленный грохот, донесшийся со стороны Эдельберга, подхваченный мощным альпийским эхом и смолкший в мшистых излучинах окрестных ущелий. Грохот походил на взрыв, и остаток ночи разбуженные жители городка провели в догадках о его причине. Одни приняли его за гул снежной лавины, другие — за отзвук горного обвала (скалы на северо–восточном склоне Мон Вьержа давно были ненадежны), третьи предположили, что это лишь рокот далекой грозы. Правда открылась лишь на следующий день, когда обнаружилось исчезновение сначала «Антипода», а затем и его создателя, бывшего пациента психиатрической клиники инженера Берцеллиуса.
Обращенное в стук ротационных машин и грозное крещендо тысячи «Ремингтонов», эхо граньерского взрыва гулко прокатилось по всей стране. Целый месяц о катастрофе взахлеб писали все швейцарские издания, и только ленивый журналист не затачивал об эту тему свое перо. «Le Matin» потребовала от правительства ужесточить правила содержания психических больных, по мнению газеты, слишком гуманные, а «Zürcher Zeitung» назвала гору Эдельберг «гигантским надгробием человеческому безумию», символом трагедии, которая послужит обществу достойным уроком. Швейцарская тоннельная компания подсчитывала убытки: несостоявшийся флагман их подземного флота так и не доплыл до переплавки. Своды тоннеля, проделанного «Антиподом», обвалились при взрыве, и останки машины и ее создателя навсегда остались замурованными в недрах горы. Шестнадцатого мая в своем кабинете застрелился Ферже. Его обнаружили сидящим в кресле — голова директора покоилась на столе, на забрызганном кровью и мозгом плане тоннеля в Шамони-Мон-Блан, в страну галлов и сыра пармезан, бургундских вин и Эйфелевой башни, словом, в другой мир, куда из Граньера вела дорога через Мартиньи, Триан и Валорсин. На стене висела уменьшенная копия плаката с белозубым рабочим, обещавшим сделать швейцарские горы как швейцарский сыр.
Эта смерть еще больше раззадорила журналистов, но уже восемнадцатого мая ремингтонная буря резко сменила свое направление. О Берцеллиусе и Ферже просто забыли, когда выяснилось, что Майерс, глава Комитета по техническому контролю, тот самый, что годом ранее похоронил проект «Антипод», работал на немецкую разведку. Накануне Федеральная полиция, бупо, раскрыла целую сеть немецкой агентуры, раскинувшуюся по всей стране, от равнинного Базеля до высокогорного Тичино. Незримые нити шпионской сети тянулись к главе Комитета по техническому контролю.
Швейцарское общество было близко к обмороку. Состоявшийся летом судебный процесс привлек к себе больше внимания, чем знаменитое дело анархиста Луккени, убийцы Елизаветы Баварской. К началу осени вина чиновника была полностью доказана, и двенадцатого сентября Верховный суд в Лозанне приговорил Майерса к пожизненному заключению с отбыванием срока в федеральной тюрьме Ленцбурга. Во время оглашения приговора Майерс был абсолютно невозмутим и снисходительно улыбался, после же, когда ему предоставили слово, добродушно заметил, что Ленцбург — отличное место и что там он как следует выспится после долгой работы. «Оттуда ведь и до Германии недалеко» — подмигнув журналистам, как бы невзначай пошутил Майерс перед тем, как шагнуть наружу, туда, где, едва сдерживаемая оцеплением, ждала его многотысячная разгневанная толпа.
Никто не придал значения этой шутке, и, как вскоре выяснилось, зря. На следующий день недалеко от Лозанны, в небольшой роще за Шардоном, на полицейский фургон, перевозивший Майерса в Ленцбург, напала группа неизвестных. Обезоружив и связав полицейских, налетчики освободили осужденного, пересадили его в бежевый DKW и, обдав незадачливых конвоиров сизым выхлопным облаком, двинулись на юго–запад, в сторону шоссе на Бур-Сен-Пьер и Аосту. Далеко уйти им, однако, не дали. Проезжавший через рощу Кристиан Жюра, продавец сукна из Шардона, увидел связанных полицейских и освободил их, и уже через несколько минут была организована погоня, к которой подключилась полиция соседнего Мартиньи. Настичь беглецов удалось лишь на итальянской границе. Бросив машину в топком снегу, они взбирались на перевал, с явным намереньем покинуть страну. Завязалась перестрелка. Бупо открыла по отступавшим огонь, с юга, со стороны заставы, наперерез им бросились бойцы пограничной службы. Дело клонилось к поимке, но в тот самый момент, когда Майерс и его приспешники были почти отрезаны от спасительного леса, откуда–то сверху, с перевала, хрястнув, застучал яростный пулемет, вынудивший полицию спрятаться за DKW, а пограничников залечь в придорожной канаве. Отстреливаясь, беглецы скрылись в лесу, оставив по себе лишь эхо выстрелов, кровь на снегу и два трупа — горбоносого верзилу в черном берете, с зажатым в мертвой руке чешским пистолетом CZ образца двадцать четвертого года, и замершего лицом вниз безоружного долговязого щеголя в темно–оливковом хомбурге. Майерса среди них не оказалось.
Повод еще раз вспомнить об «Антиподе» появился несколько лет спустя. В начале сороковых годов до Европы докатились слухи о странных землетрясениях, наблюдавшихся в тех районах земного шара, где ничего подобного никогда не случалось. В африканской саванне находили дыры диаметром с шахту метро — огромные черные колодцы с аккуратными, точно вдавленными неведомой силой стенками, под косым углом уходившие в неведомую глубину. Местные племена тотчас уверовали в их божественное происхождение. У племени агуанти в Бельгийском Конго появился культ Железного Червя, в жертву которому жестокие дикари приносили своих пышногрудых девственниц, а эфиопские партизаны, сражавшиеся с итальянской оккупационной армией Амадея Савойского, сбрасывали в одну из таких дыр пленных чернорубашечников, павших лошадей и подбитые танкетки Carro, надеясь умилостивить тем самым бога войны. В отместку одиозный итальянский генерал Витторио Пати, захвативший этот «колодец смерти» во время удачного контрнаступления на Адуа, расстрелял и сбросил туда триста плененных им партизан. Неделю спустя, когда сам Пати оказался в плену, черные повстанцы привезли его к тому же колодцу. «Да здравствует Муссолини!» — прокричал генерал, после чего, сраженный злой, как рассерженная пчела, эфиопской пулей дум–дум, улетел в разверстую преисподнюю. На Урале от подземных толчков едва не обрушился крупный металлургический завод: двенадцать рабочих–литейщиков были расстреляны по обвинению в крупномасштабной диверсии. Но внимание европейцев было поглощено боями в Северной Африке и под Москвой, и для тех, кто еще помнил о Берцеллиусе и «Антиподе», эти слухи прошли незамеченными.
Последнее из таких сообщений поступило с Аляски. Зимой сорок шестого года, в глухую полярную ночь, объятую яростью снежной бури, жители небольшого эскимосского поселка, что в северных отрогах хребта Брукса, в сорока милях к западу от Арктик—Виллидж, услышали снаружи сильный гул, сопровождавшийся в домах сотрясением мебели и стен. Двадцатидюймовый колокол бревенчатой пресвитерианской церковенки, жалко позвякивавший на шквальном ветру, забился в тревожном набате, и напуганные жители вышли посмотреть, в чем дело. В ста ярдах от деревни в белом мареве пурги они увидели пожилого оборванного мужчину европейской внешности, окруженного великим множеством стеклянных банок. Мужчина был хмур, усат и до крайности худощав, словно целый год ничего не ел. Единоборствуя с непогодой, незнакомец бил банки о камень, бил с такой суровой сосредоточенностью, словно вершил над ними суд. На эскимосов он не обратил никакого внимания. Жители были настолько поражены, что не решились подойти ближе и наблюдали за странным ритуалом со стороны. На глазах поселян почти все банки были разбиты, но последнюю незнакомец почему–то вдруг пощадил. Некоторое время он, как бы колеблясь, вертел банку в руках, затем подошел и отдал ее эскимосской девочке со словами «Возьми, тут солнце», после чего скрылся в пурге.
Больше они его не видели.