У меня чудом сохранились какие-то отдельные записи, и потому я более или менее верно могу восстановить этот день. В полночь я улегся на письменном столе и накрылся одеялом. Артиллерийские снаряды громыхали редко, и я быстро уснул. В шесть утра меня разбудил капрал Здяра, в ту ночь дежурный по коммутатору. Я знал, в чем дело: прервана линия связи с Замком. По этой причине меня за последние сутки будили уже несколько раз. Я слез со стола, сполоснул лицо водой из таза — водопровод уже был разрушен налетами — и вышел. В комнате на первом этаже, которую я занял, были выбиты все окна, и я основательно мерз, укрываясь лишь одним одеялом. Надо было покончить с бравадой и перейти, как другие, в подвал. Возле коммутатора, установленного в коридоре подвала, меня уже ожидали старший телефонист Карчевский, до войны вагоновожатый городского трамвая, и рядовой Вальчак, слесарь, имевший маленькую мастерскую, оба родом с Праги. Этот район города я теперь только и узнавал толком, потому что до войны жил в северной части, а сюда, на другой берег Вислы, приезжал главным образом в зоосад, полюбоваться обезьянами да покататься на канатной дороге в луна-парке.
В шесть пятнадцать утра мы вышли из здания управления окружной железной дороги на Тарговой улице. Слесарь нее полевой телефон и сумку с инструментами, вагоновожатый — шест с рогаткой. Я, моложе их по крайней мере лет на пятнадцать, был подхорунжим и командовал отделением, сколоченным несколько дней назад из остатков солдат всевозможных подразделений. Телефонную связь между артиллерийским командиром, расположившимся в здании управления железной дороги, и его начальством в Королевском Замке, мы установили, развесив провод на деревьях по улицам Тарговой и Бруковой до домика на берегу Вислы, где я сам лично соединил наш провод с подводным кабелем, заготовленным когда-то про черный день; линию по другую сторону Вислы мы уже не обслуживали.
С тех пор, как вражеское кольцо вокруг Варшавы сомкнулось, неприятельская артиллерия не только обрывала наш кабель, но часто сбрасывала с деревьев и тех, кто пытался его чинить. Таким образом, работа наша превратилась в постоянное испытание судьбы – попадут? не попадут? Я никогда не отличался склонностью к азарту, а споры «на американку», когда проигравший был обязан выполнить любое требование победителя, просто вызывали во мне страх и отвращение. Война шла всего три с половиной недели, и я не успел еще примириться с внезапностью смерти, хотя вокруг меня люди гибли с первого же дня. Внезапная смерть была понятна на поле боя, где мы стреляли во врагов, а они — из самого разнообразного оружия — в нас. Сюда же, на Тарговую улицу, смерть прилетала издалека, она была адресована городу, а людям доставалась случайно, как роковой выигрыш в адской лотерее. К несчастью, этих выигрышей становилось все больше, ибо все больше снарядов обрушивалось на город.
В эту пору утреннего обстрела Тарговая была совершенно пуста. Почти во всех подворотнях теснились обозные телеги самых различных частей. Только возле пекарни стояла небольшая толпа да вокруг колодца во дворе была очередь с ведрами и чайниками: рисковать жизнью стоило только ради хлеба и воды.
Мы шли, держа значительный интервал, чтобы не погибнуть всем сразу от одного снаряда, однако сейчас в воздухе время от времени рвалась шрапнель, поражая все вокруг, и попытки как-то увернуться от нее были лишены смысла. Переходя на другую сторону Тарговой и внимательно оглядывая кабель, протянутый какими-то идиотами прямо по воздуху, словно специально для того, чтобы осколки кромсали его, мы миновали могилы жертв, спешно похороненных посреди скверика: жители Праги лежали там рядом с солдатами — уроженцами самых различных и отдаленных от Варшавы деревушек. Уже в течение нескольких дней дым пожаров заслонял солнце, и сейчас неподалеку тоже горели дома. Где-то кружили над целью тяжелые бомбардировщики «дорнье»: их гуденье я сразу же распознавал с тех пор, как они налетели на нас у берегов Нарева и наш утренний кофе смешался с кровью.
Вагоновожатый, который шел первым, поднял шест: с дерева печально свисал кабель. Ловким движением он сбросил его на землю и двинулся к следующему дереву. Слесарь уже подключал аппарат к линии. Все это поручалось у них молниеносно — их ловкость возрастала от страха. «Дорнье» сбрасывали бомбы где-то в районе Грохова. А над нами рвалась шрапнель. Слесарь вызвал наш коммутатор и, поговорив с дежурным, направился к вагоновожатому, который уже успел устранить обрыв. Я был им совершенно не нужен как командир — их не надо было ни подбадривать, ни вести в атаку, они выполняли техническую работу, с которой справились бы и без меня, я был всего лишь как бы третьим линейщиком, но должен был рисковать своей шкурой, иначе как бы я мог жить вместе с ними? Слесарь дозвонился до Замка, вагоновожатый поддел кабель рогаткой и забросил его на дерево. И тут я вдруг увидел большого попугая: серого, с красным хвостом. Он неподвижно сидел на самой нижней ветке, не обращая ни малейшего внимания на взрывы снарядов и свист осколков. Я поднес руку к самому его клюву, тогда попугай перепрыгнул ко мне на руку и уселся на указательном пальце. Осторожно неся попугая, я подошел к своим солдатам.
— Это Попка,— со знанием дела заявил вагоновожатый.— Попка с красной ж… Королевский попугай. Сидел в зоосаде в большой клетке, сразу же направо.
— Да чего в нем толку-то,— недовольно буркнул слесарь.— Мясо у него, поди, темное и жилистое, с него только блевать будешь. Айда лучше в зоосад, может, какого кабана или хотя бы антилопу подстрелим.
— Этой идеей уже давно воспользовались другие,— успокоил его я.
Я шел быстро, держа попугая на вытянутой руке. Птица вообще не двигалась, как видно, проведенные в неволе долгие годы лишили ее инициативы. Лязгнули, стукаясь о булыжную мостовую, осколки шрапнели. Блеснули горячие куски металла.
— А мы его на суп, бульон из него сварим,— сказал примирительно вагоновожатый.— Не то изжарить можно. На сале.
Раздался ужасный свист, и мы плашмя упали на мостовую. При свисте шрапнели мы все падали на землю ничком, и хотя это ни от чего не спасало, удержаться и не упасть было трудно — автоматически срабатывал инстинкт самосохранения. Прижимаясь к породившей его земле-матушке, человек чувствовал себя в большей безопасности. Попугай же взлетел с моего пальца и уселся неподалеку на булыжнике. Я встал, попугай снова прыгнул мне на палец, и мы пошли дальше.
У стены лежала женщина с рассеченной шеей, пустое ведро скатилось на мостовую. Со стороны левобережной Варшавы в небо бил серо-зеленый дым. Мы вбежали в здание железнодорожного управления. Восстановленная нами линия еще действовала. Я вдруг вспомнил, что сегодня день моего рождения.
— Панове, стыдно говорить об этом в присутствии взрослых, но мне сегодня стукнуло восемнадцать лет,— объявил я.— Приглашаю вас в свою комнату выпить по этому поводу рюмочку.
Мы вошли в мою комнату на первом этаже. Я продолжал нести попугая на пальце. Это была дьявольски равнодушная ко всему птица. Я поставил ее на письменном столе и вытащил из канцелярского шкафа бутылку вишневки, которую нашел в брошенной хозяевами читальне в доме напротив. Закуской должен был послужить паек, выданный на завтрак,— ячменный кофе и кусок хлеба. Я разлил водку по кружкам.
— Идет подмога Варшаве,— торжественно заявил вагоновожатый, когда мы входили в комнату.— С востока шагают красные, с запада в Гдыню плывет громадный английский флот.
— Ладно, Юзек, об деталях не будем, выключай мотор,— прервал его слесарь.— Мы что ни день про это не одно, так другое слышим. Так что веры в человеке вовсе мало стало.
— Вера верой, а как же это понять, если весь мир спокойно смотрит, как из большого города в центре Европы отбивную делают, а?
— Какой же это центр Европы, Юзек! — рассмеялся слесарь.— Так себе городишко, ничего особого, а хлопот с ним вечно не оберешься. Может, когда-нибудь нас и оценят по справедливости, да мы-то уже все в могиле будем...
— Ты что болтаешь! Вот бессовестный! — возмутился вагоновожатый.— Юреку нынче восемнадцать равняется, а ты об могилах речь завел. Ваше здоровье, пан подхорунжий!
Я подсунул попугаю кусочек хлеба. Он принялся медленно есть. Мы выпили вишневки. Было около десяти утра, а в такую раннюю пору мне достаточно было выпить и малую толику, чтобы почувствовать в голове приятное кружение. Пить меня научили в армии. Мать вообще не терпела в доме спиртного, и я мог выпить не больше рюмки. Но в казарме однажды ночью меня схватили ребята, двое держали, а третий лил мне в рот из стакана спирт, подкрашенный «соком Карпинского».
Напрасно я прятался в сортире, напрасно бегал от них — в конце концов они все равно меня ловили и я пил. Не мог же курсант военного училища просить пощады в таком серьезном деле! Мало того, я должен был еще и платить за это, потому что курсанты всегда были с деньгами не в ладах, а тут они еще пронюхали про отцовы «дотации». Не имея возможности видеться со мной лично, старик присылал деньги, а однажды, в какое-то из воскресений, когда из-за тревожной обстановки уже перестали давать увольнительные, он явился ко мне на своем «крайслере», к счастью, без Яди, потому что и так все училище загудело от новости: «Слыхали? У Бялецкого отец миллионер». Именно за это мне и досталось от капрала Лукасика, согнавшего с меня семь потов: «.. .на ту высотку бегом марш, кругом, бегом марш, ложись, встать, ползти, воздух, прячьсь, я вам покажу, вы, Бялецкий, меня попомните, здесь армия, а не бордель, папенька за вами не уберет, три дня нужники драить, бегом марш, кругом, бегом, марш!» Потом, после училища, сразу же перед войной наступили новые страдания, связанные с водкой, но теперь я уже мог спокойно выпить вишневку за собственное здоровье.
И тут снаряд угодил в наше здание. Он попал, вероятно, двумя этажами выше, но, видно, это был снаряд крупного калибра, потому что нас расшвыряло в разные стороны, кофе и вишневку сбросило на пол, а попугай взлетел со стола и уселся на калорифере. «Я люблю-у-у тебя, дурр-рак!» — ни с того ни с сего заорал он.
— Вот-те и конец банкету..— вздохнул слесарь. Мы стряхнули с себя пыль и штукатурку.
— А я здесь, вон, напротив, на Виленской восемнадцать, у одной дамочки бывал, женихался вроде бы,— сказал вагоновожатый, выглядывая в окно.— Но после быстро скумекал, что она меня при себе держит, чтоб позлить своего разлюбезного, пекарь у нее был, так что я набил ему морду и ушел навсегда. Мог ли я подумать, что буду воевать здесь, рядом с ними?
— Ну как, Юзек, попросим этого попугая пройтиться о нами? — спросил слесарь.— Какое-никакое, а горячее обязательно должно быть на день рождения подхорунжего!
— Подарите жизнь этому попугаю, панове! — сказал я.— А я взамен постараюсь угостить вас шикарным ужином.
— К водке и то у них, у бандитов, уважения нету! — вздохнул слесарь, грустно глядя на разлитую по полу вишневку.
Мы всухомятку жевали хлеб, побеленный штукатуркой. В волосах у нас, наверное, тоже было полно песку.
Загрохотала полуобвисшая дверь в комнату.
— Обрыв на линии к Замку! — заорал старший рядовой Ямрод. В его голосе послышалось удовольствие от того, что можно нарушить прием, на который его самого не пригласили.
Я подсунул попугаю палец, и мы все вчетвером дружно отправились искать обрыв. Артобстрел несколько утих, зато прибавилось пожаров, потому что самолеты уже несколько дней кряду сбрасывали зажигалки. Обрыв мы нашли на Бруковой улице, у самой Вислы. Оттуда открывался красивейший вид на Варшаву в дыму пожарищ. Конец кабеля запутался в листве дерева, и вагоновожатый не мог снять его шестом. Мы смотрели на это дерево из подворотни, и никому из нас не хотелось выходить на улицу и карабкаться на него. Мы переживали явный кризис энтузиазма и самоотверженности. А ведь я представил их обоих к «Боевому кресту», еще когда мы прыгали по картофельным и капустным полям далеко от Варшавы; они и впрямь были отважными на поле боя! Но здесь, на улицах варшавской Праги, когда нас окружили в самом сердце страны, отвага уступила место парализующей горечи.
Эта катастрофа перерастала понимание восемнадцатилетнего парня. Я чувствовал себя сопляком, которого выпороли ремнем за несовершенные проступки. Но я был командиром и должен был действовать. Я мог отдать приказ, но вместо этого протянул вагоновожатому винтовку, перебросил попугая на палец слесаря, а сам полез на дерево. Вражеские артиллеристы словно только того и ждали: тут же над головой у меня начали с воем проноситься снаряды. Оба моих приятеля, стоя в подворотне, смотрели, как я высвобождаю запутавшийся в ветвях кабель. Улица немедленно опустела, и только обозные кони во дворах ржали от страха. Их и так вскоре ожидала смерть на бойне во имя спасения жителей столицы, которых надо было обеспечить мясом.
Да и куда им было тащить свои телеги? Здесь был конец их скитаниям. Я распутывал кабель непослушными пальцами, а он никак не поддавался мне. И по спине у меня бегали мурашки от страха, В конце концов я вырвал этот чертов провод вместе с веткой и сбросил на землю. Спрыгнув вниз, я так отбил пятки, что боль отдалась даже в коленях. Я взял из рук слесаря попугая, а слесарь, выбежав на тротуар, схватил оба конца кабеля и стал лихорадочно соединять их. Казалось, по ту сторону Вислы горит вся Варшава.
— Через полчаса наше дежурство кончится,— сказал вагоновожатый.— Я на минутку домой сбегаю, ладно?
— Это как так домой?! — взбеленился я.— Тут война идет, а он «домой сбегаю»! Да я тебя прикажу расстрелять за дезертирство! Вернешься к ужину?
— Если не пристукнут по дороге.
— Не имеют права! — твердо ответил я.— Я даже слушать об этом не желаю, понятно? А уж если в тебя попадут — берегись! Накажу со всей строгостью, так и знай. И что это вообще за идиотство — воевать возле собственного дома!
— Стер-рва! Твою мать...— прокричал попугай.
Мы задумчиво взглянули на попугая. Видно, он подвергался в зоопарке самым разным влияниям. Слесарь соединил наконец провода, вагоновожатый дозвонился до коммутатора, и мы вернулись в здание управления. У входа нас обогнал маленький грузовичок, в котором было несколько безжизненных тел. У самого края кузова лежала грузная женщина, обе ноги ее были оторваны выше колен, толстые обрубки-бедра подрагивали от тряски. Я отпустил слесаря и вагоновожатого (каждый день они отправлялись домой отдохнуть) и передал дежурство капралу Маевскому.
—Нынче ночью вам придется дежурить на коммутаторе,— с удовольствием сообщил он мне.
— Это почему же? — возмутился я.
— Потому что капралу Байко оторвало руку, и вам придется теперь дежурить вместо него.
— И где его черти носили! — проворчал я.
— Стоял в очереди за пирожными на Инженерской,— пояснил Маевский.— Какая-то сволочь пустила слух, что будут пирожные, и сейчас же набежало целое стадо баранов. А откуда тут возьмутся пирожные, спрашивается? Пан подхорунжий, уступите попугайчика, а? Заплачу по весу, сколько потянет.
— И не подумаю! — зло рявкнул я, но тут же прикусил язык и вытянулся в струнку, потому что по коридору шел, приближаясь к нам, командир дивизии, а за ним свита офицеров.
Коренастый, плотного сложения полковник с каменным лицом, изрытым морщинами, шел тяжело, слегка наклонившись вперед и глядя куда-то вдаль. Должно быть, его угнетала ответственность и разъедала горечь поражения. Мы стояли неподвижно, как статуи, покамест он не ушел. Я почувствовал себя слабым, трусливым щенком.
Презрительно взглянув на Маевского, я покинул подвальный коридор и, поднявшись на первый этаж, стал поочередно открывать двери служебных помещений в поисках новой квартиры. На этот раз я решил занять комнату с окнами во двор, где вероятность попадания снарядов была меньше.
Мне понравился кабинет начальника отдела с письменным столом, двумя креслами и козеткой. При виде стекол и окнах я радостно потер руки. Еще вчера в этом кабинете работали, но с каждым днем обитатели дома спускались все ниже, и теперь освободились помещения даже на первом этаже. Начиналась варшавская подвальная жизнь. Я, не мешкая налепил на дверь бумажку с надписью «Центр связи дивизионной артиллерии», перенес из разгромленной комнаты одеяло и туалетные принадлежности, напоил попугая из пепельницы, поиграл разными печатями и штемпелями на столе начальника, вымыл в тазу нос и кончики пальцев, засунул попугая в вещмешок, запер дверь на ключ и спустился и подвал. Там под охраной дежурного по коммутатору стояло мое сокровище — велосипед. Этот велосипед марки «Ормонд» подарила мне в Сероцке какая-то женщина, муж которой тоже ушел на войну. Ей было жаль смотреть, как я плелся после ста километров отступления. Поражение не остановило взрыва самоотверженных чувств, оно наступило слишком быстро, чтобы люди могли осознать, что это конец. Впрочем, ежедневно ожидалась помощь.
Близился полдень. Я надел на спину вещевой мешок с попугаем, хранившим удивительное спокойствие, и, бодро завертев педалями, отправился в путь. До моста Кербедзя я доехал в одну минуту, так как на Зыгмунтовской почти не было обстрела. Горела гимназия Владислава IV. Теперь мне надо было проскочить через мост — и это был немалый риск. Вражеские батареи еще несколько дней назад пристрелялись к мосту, и стоило хоть кому-нибудь появиться на нем, как на него обрушивался шквал шрапнели. Снаряды рвались тут же над железной конструкцией, и осколки звякали, ударяясь о решетки. Все находившиеся на мосту неминуемо становились жертвой артиллерийского обстрела. Вот и теперь лежали трупы солдат, два убитых коня и разбитые телеги — урожай утреннего обстрела. Мост очищали только ночью, когда артиллеристы отдыхали.
Возле моста я слез с велосипеда, чтобы пропустить три обозные телеги, ехавшие в Варшаву. На мосту, тут же возле берега, валялась лошадь с раздавленным хребтом, как видно, еще теплая, ее придавил артиллерийский зарядный ящик. Пока я разглядывал лошадь, к ней бросилось двое гражданских с ножами. В мгновение ока они вырезали из ее зада по куску мяса и пустились наутек вместе со своей кровавой добычей. Телеги, которые я пропустил, уже вовсю неслись по мосту. Обозники изо всех сил хлестали по крупам здоровенных лошадей, а те, ошалев от боли, тяжело топали, круша по дороге останки людей и лошадей. Мост глухо гудел. Как только отчаянно мчавшиеся лошади достигли середины моста, над ними разорвались первые снаряды. Разогнавшиеся першероны вдруг взвились на дыбы, разрывая упряжь и переворачивая телеги, на мостовую посыпались мешки, лопаясь и сея вокруг что-то серое. Спустя минуту снова воцарилась тишина. К нашему берегу опрометью бежал единственный уцелевший обозник.
Теперь подошел мой черед: я вскочил на велосипед и с какой-то безумной яростью нажал на педали. Мне пришлось лавировать между лошадьми с развороченными животами, трупами солдат, оторванными человеческими конечностями, дышлами телег и кучами рассыпавшейся крупы. К счастью, опыт последних дней сделал из меня первоклассного велосипедиста. Да и противнику было лень стрелять из пушек по воробьям: подумаешь, какой-то сопляк на велосипеде! Мое обозленное воображение рисовало мне этих артиллеристов греющимися на сентябрьском солнышке возле своих орудий где-нибудь в Вавре или под Виляновом, я так и видел, как они дымят своими сигаретами «Реме» и жрут наших кур, а наблюдавший за мостом, глядя в мощный цейсовский бинокль, кричит в радиотелефон со своего наблюдательного пункта или из самолета: «Одиночный велосипедист!» — «Черт с ним! — сплевывает командир батареи и, отпив из бутылки пива, заканчивает спор о польской войне словами: — Если бы их Пилсудский был жив, до всего этого не дошло бы!» В то время немцы относились к числу тех немногих народов, которым официальная пропаганда могла внушить для успокоения совести все что угодно.
Итак, я продолжал шпарить среди останков людей и лошадей, и мне удалось проскочить через мост. Разогнавшись от страха, я сразу же одолел крутизну Нового Зъязда. Королевский Замок продолжал дымить, как полупогасший костер, купола часовой башни словно и не бывало, а от черепичной крыши осталось одно воспоминание. Сюда, к подвалам Замка, и была протянута наша чертова линия связи. Я въехал на Краковское предместье: черный дым валил в небо из домов между Медовой и Трембацкой, а люди бегали с ведерками, как муравьи в разворошенном муравейнике. Я пронесся по Медовой и вылетел на площадь Красинских.
У памятника Килинскому прямо под открытым небом возник мясной ряд с самообслуживанием: здесь были свалены собранные со всего района конские трупы, и толпа любителей вырезала из них куски мяса. Возле тротуара уже третий день стояла новехонькая голубая «шкода популяр», брошенная кем-то из-за отсутствия бензина. Придет и ее черед: после капитуляции, успокоив голод, предприимчивые мясники иного рода обдерут и ее до самого железного скелета.
На Банифратерской шмыгала из ворот в ворота еврейская беднота в развевающихся лапсердаках — им уже было не уйти от своей судьбы.
Теперь мне предстояло проскочить жолибожский виадук над путями Гданьского вокзала. К нему вражеские артиллеристы тоже пристрелялись, осыпая его снарядами в промежутках между принятием пищи. Рядом, на валах форта Траугутта, в первые дни сентября разместилась зенитная батарея, мы радовались тогда ее новеньким пушкам и ловкости орудийных расчетов. Теперь здесь остались лишь огромные воронки и мертвая, накренившаяся зенитная пушка. Со стороны Цитадели доносились разрывы снарядов. На виадуке догорал разбитый грузовик и торчало, нацелившись в небо, дышло нагруженной пестрым тряпьем извозчичьей пролетки. На мостовой лежало корыто с большой дыркой посредине. Я удачно проскочил виадук и спокойно покатил по пустым улочкам Жолибожа.
Вскоре я остановился у невзрачного домика, какие строились тут в двадцатые годы. Домик этот оставил матери и мне мой отец, когда впервые менял вероисповедание. Двери были открыты. Я втащил велосипед в коридор и крикнул: «Я здесь, мама!» Мать вышла из кухни как привидение. Я заметил в темноте, что волосы ее совсем побелели.
— Что случилось? — воскликнул я.— Ты поседела от страха?
Мать тряхнула головой, отчего вокруг поднялась туча пыли. К ней вернулся дар речи:
— Ты же сам велел мне прятаться во время обстрела подальше от наружных стен!
— Конечно, там меньше риска!
— Ну вот я и спряталась подальше от стен,— ответила она с горечью и распахнула дверь клозета. Он действительно помещался между кухней и маленькой комнаткой, так что с каждой стороны его ограждало по две стены. В клозете сейчас все было завалено штукатуркой и щебнем. Среди обнажившейся на потолке дранки зловеще торчал стальной клюв артиллерийского снаряда.
— Да это же чудо! — заорал я.— Он застрял прямо у тебя над головой, не взорвался!
— Никакое не чудо. Скорее вредительство,— проворчала мать.— Ведь я сегодня полдня мыла клозет! У нас стояли солдаты, деревенские парни, которые не умели пользоваться стульчаком. Они все время становились на него ногами, и не было силы, которая могла бы их убедить, что на него надо садиться. Нам столько еще нужно сделать для просвещения нашей страны, а немцы разрушают Варшаву! Ты только посмотри, как выглядит мой бельевой шкаф!
Я помчался на второй этаж. В спальне матери под туалетным столиком лежал снаряд тяжелой артиллерии калибра 155, без детонатора.. Он влетел через крышу» пробил потолок и здесь, в комнате, развалился: набитый взрывчаткой корпус бессильно откатился к стене, а детонатор наискось пробил шкаф с бельем и пол и застрял в дранке над клозетом, тут же, над головой матери.
— Посмотри на это белье! Посмотри на простыни и скатерти! Посмотри на мою венецианскую шаль!
Я родился через девять месяцев после свадебного путешествия родителей в Венецию, так что кремовая шаль была несколько старше меня. Теперь в ней чернела огромная, обгоревшая по краям дыра. Шаль эта была единственным вещественным напоминанием о недолгом счастье матери.
— Кажется, чешского производства,— сказал я, рассматривая снаряд.— Что ж, да здравствуют чехи! А пожевать есть чего-нибудь?
Мать, женщина в высшей степени нервная, бросилась вниз по лестнице и уже у самой кухни крикнула мне:
— Да ведь сегодня у тебя день рождения! Мой руки!
Я вымыл в тазу руки, шею и лицо, а потом в той же воде еще и ноги. Они потели в сапогах, и я старался мыть их как можно чаще.
Только сейчас я вспомнил о попугае. Я вынул его из мешка и поставил на столе в столовой. Он недовольно отряхнулся и закричал: «Я люблю-у-у тебя, дурр-ррак!»
Снаряд не разбил ни одного окна. Стол был накрыт на три персоны, стояли три рюмки, посреди стола поблескивал хрустальный графинчик с настоянной на лимонных корочках водкой. Из кухни вкусно запахло. Спустя минуту мать внесла на тарелке огромный бифштекс.
— Боже! — вскричал я.— Откуда это у тебя?
— Из сада,— пояснила мать,— Солдаты похоронили здесь любимого коня и дали мне кусок вырезки для больного ребенка.
Я взглянул в окно, выходящее в сад. Посреди газона желтый квадрат свеженасыпанной земли говорив о том, что именно здесь и нашел упокоение бывший рысак.
— Не ходи туда, потому что они повсюду разбросали гранаты. Здесь был вчера твой отец и чуть не лишился руки.
— А что у отца? — воскликнул я обрадованно, так как с самого начала войны ничего не знал о нем.
— Бомбежки сделали его более человечным,— сообщила мать.— Напугали они его, что ли, во всяком случае, твой отец принес мне сахар, кофе, чай, бутылку спирта и три коробки шоколада «Ведель». Он решил, что теперь я продержусь до конца войны, до самого падения Берлина. К сожалению, здесь была бабушка, и между ними сразу же вспыхнула ссора.
— Бабушка сказала ему все, что думает о его последней жене?
— Не только. А потом, крикнув, что в доме, где бывает этот Синяя Борода, ее ноги больше не будет, хлопнула дверью и ушла, хотя был обстрел.
Бабушка, мать моей матери, отличалась двумя чертами: великой энергией и тем, что говорила всем правду в глаза, Она постоянно уходила из чьего-либо дома — от каких-нибудь знакомых или родственников, заявляя, что ее ноги там больше не будет.
— Вот и сегодня ее нет,— вздохнула мать.— Пойду схожу к ней. А то ведь там тоже мог упасть снаряд.
— С бабушкой ничего не случится! — убежденно воскликнул я.
Мать снова вздохнула и героически подняла рюмку. До сих пор она никогда не пила при мне спиртного.
— За твой успех в жизни, Ежи! — сказала она.— Мне страшно за тебя. Я бы хотела, чтобы ты прожил жизнь умно... Когда ты поступишь в университет, Юрек?
Я пожирал бифштекс, как оголодавшее животное. Не время было думать об университете, когда все вокруг рушилось. Мать выпила свою рюмку маленькими глотками, в глазах у нее блеснули слезы. Голодный попугай подполз к моей тарелке и клюнул последнюю картофелину.
— А у тебя все глупости в голове,— вздохнула мать.— Ты хоть что-нибудь читаешь в свободное время?
— Напротив нас читальня,— сказал я, облизывая тарелку.
Мать подала чай и открыла коробку шоколада.
— Что ты сделаешь с этим попугаем? — спросила мать.
— Может, он принесет мне счастье?
— Какое же может быть счастье, когда кругом столько несчастья! А может, этот попугай вытянет билетик с известием, что к нам идут на помощь? Ведь только помощь может спасти нас! Почему она не приходит, Ежи? Что говорят офицеры?
Помощь, помощь! — обозлился я.— А когда это хоть кто-нибудь приходил к нам на помощь? Преподаешь историю в школе, а задаешь такие вопросы?
— Но ведь у нас есть союзники! — воскликнула она.
— Мы должны справиться сами! — твердо заявил я.— Что это за народ, который только и делает, что ждет помощи?
— Ох, сынок, да ты не умнее этого попугая.— покачала головой мать.— Если нам никто не поможет, мы снова исчезнем с карты мира. Боже, как недавно это было...
— Что? — лениво спросил я, целиком поглощенный шоколадками.
— Независимость... Какое это было для нас счастье... И вот снова.,.— она замолчала, боясь расплакаться.
Я слопал полкоробки конфет и допил чай. Пора было двигаться. Поднявшись и снова сунув попугая в вещевой мешок, я поцеловал мать.
— Придешь завтра обедать? — спросила она.
— Если...
— Если тебя не убьют, если не взорвут мост Кербедзя, если не захватят Варшаву… У меня остался еще один бифштекс. Дай бог, чтобы следующий день твоего рождения мы могли отпраздновать в радости...
— О, до него еще столько времени!
Мать прижала меня к груди и поцеловала. Только сейчас я увидел вдруг, как сильно она похудела, каким серым стало ее лицо. Должно быть, теперь, когда я сидел по ту сторону Вислы, а школа матери была закрыта, жизнь ее состояла из одной сплошной тревоги. Меня охватило странное чувство, что-то вроде угрызений совести.
— До завтра, мама,— сказал я.— Не переживай за человечество.
Я не мог знать, что назавтра на нас обрушится шквал огня, что у нас будет кровавый понедельник и я не приду доедать бифштекс, потому что буду чинить линию и копать среди дыма и пожара могилу слесарю.
Я заломил набекрень пилотку, сел на велосипед и отправился в город. Было два часа пополудни, и молодчики из немецких артиллерийских расчетов, видно, отдыхали в этот солнечный воскресный денек — разрывы слышались изредка.
До Мокотова я доехал в два счета. Люди, выбежав из домов, торопливо сновали по улицам в неутомимых поисках — главным образом искали воду. На Маршалковской пожарники забрасывали землей горящий дом. Город начал гноиться, и с каждым днем росло число его нарывов. В улочке на Мокотове, где жил отец, стояла тишина, на западе слышалась канонада. Дети играли в немцев и поляков: побитые немцы удирали с ревом и криком «мама!».
Вилла отца, построенная лет десять назад, стояла нетронутой, а полоски белой бумаги, крест-накрест наклеенные на окнах, свидетельствовали, что все стекла целы. Я толкнул калитку и вошел в сад. Хотя линия обороны проходила всего несколькими улицами дальше и сейчас отчетливо слышался треск пулеметов, здесь все пребывало ненарушенным, цвели красные розы и оранжевые георгины. Двери были открыты. Я вошел в коридор, повесил на вешалку вещмешок с попугаем и увидел сидящих за столом отца, Ядю и неизвестного мне полковника в полевом обмундировании. Они пили послеобеденный кофе. Я вошел и вытянулся в струнку.
— Пан полковник, подхорунжий Бялецкий прибыл. Разрешите присутствовать? — лихо отчеканил я. Полковник взглянул на меня с некоторым изумлением.
— Это мой сын,— пояснил отец.
— Ваш сын? — ещё более изумился полковник и добавил не без иронии: — Вам не удалось освободить его от армии?
— Он не разрешил мне даже попытаться это сделать,— вздохнул отец.
— Садитесь, подхорунжий,— с улыбкой сказал полковник.— Поздравляю, у вас отличная выправка. Впрочем, я сейчас ухожу. Приятно было в двух шагах от линии фронта попасть в столь гостеприимный дом. К сожалению... пожалуй, уже не будет случая нанести вам визит.
— Что это значит? — спросил отец.
Полковник прислушался. Канонада явно усилилась. Теперь в «молотьбе» принимало участие много орудий. Как видно, послеобеденный отдых пошел этим проклятым артиллеристам на пользу.
— Лупят по Мокотовскому форту,— сказал полковник.— Наверное, завтра они попробуют взять его.
— Нет надежды? — тихо спросил отец.
— Первый акт кончается катастрофой,— ответил полковник.— Будем ждать следующих.
— Вы верите, что конец будет оптимистичным, полковник? — спросил отец.
— О, разумеется,— улыбнулся полковник.— На нашей стороне закон, справедливость, правда.
— Вот именно,— согласился отец.— И потому нечего удивляться, что они так легко нас уничтожают. Вот если бы мы смогли когда-нибудь решиться на беззаконие и цинизм, на ложь... Увы, мы слишком маленький народ — бог обрек нас на добродетель.
— Цинизмом тоже ничего не добьешься.— Полковник снова прислушался.— Теперь они обрушили огонь на Круликарню. Надо идти. Мы не можем отдать им Круликарню.
—А что это такое? — спросил я.
— Небольшой дворец восемнадцатого века, окруженный садом,— пояснил полковник.— Они разрушают его, потому что Круликарня не только замыкает Пулавскую, но и возвышается над Скарпой. До свиданья.
Я вскочил, вытянулся по стойке «смирно». Мне нравился этот суховатый полковник с эмблемами Высшей военной академии на воротнике и крестом «Виртути милитари» на груди. От этого лысоватого, с веселыми голубыми глазами человека исходило спокойствие, он знал, в чем его долг, и видно было, что он выполнит его до конца. Я снова почувствовал себя слюнтяем. Уходя, полковник улыбнулся мне.
— Желаю успеха, подхорунжий! — сказал он.
Мне не пришлось больше увидеть его. Назавтра немецкая пехотная дивизия действительно захватила Круликарню. Ведя своих солдат в контратаку, полковник погиб в саду, окружавшем руины дворца восемнадцатого века.
Снова грохнули взрывы, и Ядя опасливо поежилась. Несмотря на все, оба они с отцом, сидя за покрытым скатертью столом, выглядели в своих добротных костюмах совсем как в довоенные времена.
— Богатым все нипочем! — вдруг взвился я.— Вы вон как... а в городе люди ютятся в подвалах с крысами, и у них не только света, но и воды нет, и еды!
— У нас тоже нет воды и света,— сказал отец.— А подвал нас ни от чего не спасет.
— Небось доверху забит продуктами! — буркнул я.
— Что ж, я виноват, что ли, если немцы предпочитают крушить большие дома?
Я презрительно фыркнул. Все здесь раздражало меня.
— Каким это чудом ты остался в городе? — язвительно поинтересовался я.— Как это ты позволил запереть себя в этой ловушке? Ведь не из любви же к Родине?
— Ну, скажем, из-за недостатка денег,— улыбнулся отец.
— Что, что?!
— Из-за этого военного беспорядка я не получил крупной суммы, которая бы наполнила мои карманы,— снисходительно пояснил он.
— А твои доллары? А твои должники за границей?
— Вот мы и решили остаться в Польше,— продолжал, как бы не слыша моих вопросов, отец.— К сожалению, меня не захотели взять в армию, хотя я капитан запаса.
— Но ведь правительство смылось за границу,— не унимался я.— А за ним куча богачей. Я думал, что вы уже давно во Франции!
— Вот именно! — согласился отец.— Я еще дорого заплачу за эту ошибку. Сам не понимаю, как это произошло. Мы уже упаковали чемоданы... даже машина за нами приехала… не наша, правда,— нашу реквизировали для военных нужд. Приехал представитель фирмы «Дженерал моторе» Уилдкомб. Он убеждал, кричал, что это последний шанс на спасение, а я вынул бутылку коньяку, наполнил рюмки, велел ему выпить за победу и катить без нас. Ему очень нравилась Ядя, вот он и навязывался со своей помощью. Наверное, хотел по дороге отбить ее у меня. Так что, сам понимаешь, в таких условиях я не мог воспользоваться его предложением.
— Он был рыжий и совсем мне не нравился! — с горечью воскликнула Ядя.
— Чего не сделаешь, чтобы удержать любимую женщину] — вздохнул отец.
— Я приехал, потому что сегодня мой день рождения! — перебил его я.
— Да! Конечно же! — вскричал отец.— Вот уж действительно эти взрывы память отшибли. Ты же должен был ехать в Сорбонну! Но, как говорится, «что отсрочится — не просрочится», никуда это от тебя, сынок, не уйдет. Несмотря на все, я оптимист!
Он тут же вытащил из буфета бутылку коньяку. Это был никудышный коньяк, польский «марто», но в тех условиях не следовало привередничать. Впрочем, я тогда еще не любил коньяка, мне казалось, он пахнет мылом. Я вспомнил о попугае. Бедная птица продолжала молча страдать. Я вытащил ее из вещмешка и посадил на спинку стула. Попугай отряхнулся.
— Я люблю-уу тебя, дурр-рак! — четко произнес он, пробормотав сперва что-то невнятное. Ядя смотрела на него с восторгом.— Стерррва! Твою мать! — добавил попугай и замолк. Я был горд им.
— Оставишь его нам? — умоляюще спросила Ядя.— Я всегда мечтала о попугае!
— Меняю на бутылку водки и закуску,— ответил я.— И давайте веселиться, а то неизвестно, продержится ли этот дряхлый мир хотя бы еще три недели!
— Полковник говорил, что у вас боеприпасов на три дня,— заметил отец, разливая коньяк.— Я горжусь тобой, сынок. Помни, что ты свидетель конца эпохи: после этой войны ничто не будет таким, каким было прежде. Я рад, что прожил жизнь весело, ведь теперь мне уже не дождаться добрых времен.
— Но мы победим! — воскликнул я.— На западе наконец начнут наступление! ..
— Ладно, ладно,— сказал отец.— За твое здоровье! Я знаю, что ты до конца выполнишь свой долг. Я тоже в твоем возрасте сражался за свободу Родины, Как мы радовались нашей независимости, как трудно было в нее поверить... Это было чудо!
Из рассказов матери я знал об участии отца в первой мировой войне. Он служил в легионах Пилсудского, а потом в военном министерстве, где вроде бы выполнял важную штабную работу. Мать познакомилась с ним на Маршалковской улице в 1919 году, когда он шел, чеканя шаг, в отлично сидевшем мундире, с медалями на груди — настоящий победитель и герой. Она призналась, что, увидев его, затрепетала и что у нее даже забилось сердце — после ста тридцати лет польской неволи это было прекраснейшее из зрелищ. Мать робко спросила его, как пройти на такую-то улицу: она как раз приехала в Варшаву учиться. Он проводил ее. В последующие встречи барышня, хоть и была влюблена в него по уши, все же проявила твердость, строго следуя правилам провинциальной морали. Через год он женился на ней, так ничего и не добившись до свадьбы. К сожалению, идиллия продолжалась только три года. Мать считала, что стала жертвой привитых ей жестких принципов: ведь отдайся она ему до свадьбы, он бросил бы ее, не женившись, и не сломал бы ей жизни. Конечно, я тоже был причиной ее жизненного поражения: она отказала нескольким кавалерам, чтобы не приводить в дом отчима, что могло бы окончательно сделать меня несчастным. Я не разуверял ее.
— Но чудо кончилось,— продолжал отец.— То, что было в тысяча девятьсот восемнадцатом году, никогда не повторится. В этой части Европы наступит новый порядок, и тут уж ничего не поделаешь.
— А ты, Ядя, как думаешь? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь,— ответила она.— Стась вот что ни день пугает меня: придут, мол, в Польше к власти большевики, отберут у нас нашу виллу и пойдем мы оба к моему отцу в сторожку жить, под его присмотр. Отец твой, говорит, может, для нас самый бесценный человек будет. Видал, какие шуточки у твоего папаши.
— Я буду отпирать-запирать подъезд и мести улицу,— пояснил отец.— А вот ты бросишь меня и уйдешь к какому-нибудь комиссару, чтобы опять ездить на машине, если машины вообще будут. Но хватит об этом. Вы же мне все равно не поверите. И у нас впереди еще большая война.
Чтобы мы не забывали об этом, канонада теперь не замолкала.
— А может, нам в центр города переехать? — робко предложила Ядя.— Они же сюда, того и гляди, прорвутся.
— И не подумаю,— ответил отец.— Если уж погибать, так с удобствами: в собственной столовой, за рюмкой коньяка, а не среди сутолоки, грязи и тьмы.
— Почему это погибать? — испугалась Ядя.— Ты же не солдат какой-нибудь! Возьмем белую простыню и уйдем из Варшавы. Они нас обязательно пропустят, если ты им про своих знакомых скажешь, про этих, которые в Берлине...
— Нет, ты слышишь, что она говорит! — рассмеялся отец.— Это все от любви... Она боится за меня. Может быть, ты думаешь, что я выйду из дома и остановлю войну, а?
В этот момент ухнуло так близко, что на столе зазвенела посуда. Отец быстро налил коньяку.
— Давайте-ка выпьем еще, пока они не разбили нашу бутылку,— сказал он.— Ну-с, пью за то, чтобы в следующий день рождения ты въезжал в Берлин на триумфальной колеснице!
— Ты что, с ума сошел? — вскричал я.— Эта война будет длиться целый год?!
— Стер-рва! Твою мать! — заорал попугай.
— И ты хочешь держать здесь эту вульгарную птицу, Ядя? — удивился отец.— Для того ли я уже целый год работаю над твоей речью, чтобы теперь эта птица снова учила тебя сквернословить?
Ядя тихо заплакала, закрыв лицо руками.
— Господи...ну зачем ты такой. Мы же могли спокойно уехать... удрать от этого всего... Мы бы уже в Париже были или даже в Америке... и пускай бы нас немцы в одно место целовали... Почему ты так ко всему относишься, жизнь — она же не шутка, а тебе все хиханьки да хаханьки. Все эти твои шуточки плохо кончатся, я знаю, я сон видела! А меня ты вовсе даже и не любишь, плевать тебе на меня, я для тебя игрушка только…
— И не стыдно тебе, Ядя? — Выпив коньяк, отец встал.— Не женись, сынок, ни к чему это. Все равно ни одной женщине никогда не угодишь! Просто это вообще невозможно! Ну, мне пора. Пойду выполнять долг. Я начальник противовоздушной обороны, в моем ведении шесть домов с садиками, так что я пошел дежурить. Привет, Ядя!
Он перебросил через плечо противогаз, а на голову надел белый тропический шлем, привезенный когда-то из Италии. Я упаковывал в вещмешок водку и продукты.
— До свидания, Юрек,— сказал отец, сжав мои плечи. — Надеюсь, ты выйдешь из этого невредимым. А если нет...
—Dulce et decorum est pro patria mori,— подсказал я.— Я только работаю на линии связи. У меня столько же шансов, сколько и у тебя.|
Я помахал на прощанье попугаю, погладил по голове зареванную Ядю и ушел. Мне вдруг стало жалко эту глупенькую телку.
Время близилось к четырем, когда, проскочив мост Кербедзя, я добрался до управления железной дороги. По сравнению с Варшавой на Праге, казалось, горело всего несколько домов. Лишь на следующий день мы по настоящему узнали, что такое горящий город. К вечеру обстрел притих и линия связи с Замком действовала бесперебойно.
Ни слесаря, ни вагоновожатого я не застал — они еще не вернулись — и решил отправиться в читальню. Она размещалась в частной квартире, на втором этаже дома, напротив наших окон со стороны Виленской улицы. Дверь читальни была открыта — хозяева куда-то сбежали, и я мог менять книги в любое время дня и ночи. Хотя я пользовался читальней уже около десяти дней, мне ни разу никто там не встретился. Книги не входили в число благ, ради которых стоило бы рисковать жизнью, пробираясь под разрывами шрапнели, как, например, за водой или хлебом.
До сих пор я выбирал на полках разное чтиво, стараясь отвлечь себя от размышлений. С другой стороны, я восполнял пробелы, возникшие из-за воспитательских принципов моей матери, которая подсовывала мне только «ценные произведения». Прочитав еще дома всевозможных Маннов, Келлерманов, Вассерманов, а также Элтона Синклера и Синклера Льюиса, Анатоля Франса, Франсуа Мориака, Круифа и Карреля, я набросился на Уайлеса Эдгара, Антония Марчинского, Марка Романского, Михала Зевако и Питигрилли — первейшего среди тогдашних воспевателей распутства и сексуальной разнузданности. Что касается Питигрилли, то меня ждало большое разочарование, ибо ничто меня в нем не потрясло. А может, виной тому были бомбы и снаряды, которые не давали сосредоточиться или, напротив, расслабиться. Все же я постоянно думал о них. Правда, отец Яди во время обстрела так прижался с перепугу к своей дворничихе, что спустя девять месяцев у них появились близнецы, которых я видел позднее собственными глазами. «Во, каких пистолетов сработал!» — смеялся тесть моего отца, показывая свой единственный зуб. Нечего и говорить, что вся тяжесть содержания новорожденных шуринов легла на моего отца — справедливое наказание за его легкомысленное отношение к жизни.
Итак, я взял в комнате, где когда-то выдавали книги на дом, томик Марчинского под названием «Когда пробуждается бестия» и поднялся на второй этаж, в читальню. Кто-то здесь, однако, рылся сегодня: на столе высилась кучка книг. Были там Мнишек и Зажицкая, Родзевич и «Камо грядеши?», Оссендовский и «Жизнь Иисуса» Ренана. Я презрительно фыркнул и уже направился было к полке, дабы сорвать очередной запретный плод, как двери из соседней комнаты вдруг отворились, и в них появилась очень молодая и очень красивая девушка. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга. Передо мной стояла изящная худенькая блондинка, светлоглазая, розовощекая, с полными губами и слегка вздернутым носиком. Одета она была в темно-синюю плиссированную юбку и белую блузку.
— Вот... книжки поменять пришел,— пояснил я.
— У вас есть абонемент? — спросила она.
— Могу уплатить за сентябрь.
Я вытащил из кармана мундира пачку новехоньких двухзлотовых ассигнаций: эти бумажки заменили на время войны прежние серебряные монеты, мне только что выплатили ими жалованье.
— Я не хозяйка. Тетя уехала на восток.
— Но сейчас-то вы здесь живете?
— Вчера у нас был пожар. А вы, вместо того чтобы сражаться, читаете книжки?
— К сожалению. Я несу службу напротив, и днем у меня бывает немного свободного времени. Я прирожденный библиофил. Вы учитесь в гимназии?
— Кончила этой весной. А вы, наверное, тоже выпускник?
— Да. Значит, мы оба только входим в жизнь.
— Хоть бы успеть войти,— вздохнула она.
Я глазел на нее, и она нравилась мне все больше. Я сел за стол и сделал вид, будто собираюсь рыться в книжках.
— Вы мне нравитесь,— решил я сообщить ей и добавил убежденно: — Вы первое, что мне понравилось за эту войну. Садитесь.
Девушка, ничуть не смутившись, села и серьезно посмотрела на меня.
— Я не что, а кто,— спокойно возразила она.— И мне нет никакого дела до того, нравлюсь я вам, пан подхорунжий, или нет.
— Я рад, что встретил вас. Как знать, может, когда я выйду отсюда, меня шарахнет шрапнелью, и мы больше не увидимся.
— Зря пытаетесь меня растрогать. Точно так же может шарахнуть шрапнелью и меня, по-моему, нечем хвастать.
— Нечем,— согласился я.— А вообще, каждую минуту снаряд может угодить и сюда, в этот дом, так что мы погибнем вместе. Вместе-то оно все-таки веселее. Это ваша любимая книжка? — Я ткнул пальцем в томик Мнишек.
— А ваша любимая книжка эта? — Она коснулась титульного листа «Бестии».
— Чем вы намерены заниматься в жизни? — спросил я вместо ответа.
Она взглянула на меня с некоторым удивлением.
— Ну и любопытны же вы! Зачем вам это знать?
— Это самый главный вопрос!
— А вы что хотите делать?
— Жить как можно веселее,— убежденно сказал я.
— И все?
— Влюбляться до потери сознания…
— Ну, это уже лучше. А еще что?
— Делать что-нибудь интересное...
— Например?
— У меня нет способностей к математике.
— Наверно, у вас богатый папенька.
— Откуда вы знаете?
— Уж больно нагло разговариваете.
— Папенька меня бросил.
— И правильно сделал. Наверное, сейчас горят его дома…
— Возможно. А ваш отец?
— Работает на почте. Сейчас по приказу властей эвакуировался.
— Ай-яй-яй, бросил свою единственную дочурку!
— Откуда вы знаете, что я единственная?
— Уж больно дерзко разговариваете.
— А-а-а...
— Ну, вот мы немножко и познакомились.— Поборов робость, я протянул ей руку. Она быстро спрятала свою.
— Познакомиться познакомились, но не настолько близко,— заметила она.— И, пожалуйста, не растаскивайте книг. Они еще пригодятся после войны.
— Я всякий раз возвращаю все книги до единой,— вежливо ответил я.— Давай перейдем на.«ты»?
— Ладно. Это будет мой вклад в оборону. Ведь у наших солдат настроение должно быть отличное: бодрое, боевое.
— И бросаться в бой они должны с именем любимой на устах.
— Меня зовут Тереза.
— А меня Юрек, то бишь Ежи. Пожалуй, я возьму сегодня почитать что-нибудь эдакое, возвеличивающее, что облагородит меня. Может, что-нибудь из Сенкевича, ну, к примеру, «Огнем и мечом»?
Я направился прямо к нужной полке: что и где стояло в этой библиотеке, я знал уже наизусть. Взяв книгу, я сообщил:
— Мне пора. У меня сегодня ночное дежурство, а завтра, после полудня, я приду опять.
— Опять за книжками?!
— Нет, к тебе. В гости,— прошептал я и подошел к ней. Она резко отпрянула от меня и попятилась к двери.
— Не бойся, Терезочка, я очень робкий,— вполне искренне сказал я: было ясно, что к этой девушке не применим ни один из тех хваленых мальчишечьих приемов, какими якобы легко достигаются любовные победы: надо, мол, наброситься на нее с жаркими мужскими поцелуями, сжать в объятиях, сорвать с нее одежду... и т. д.
Я наклонился и поцеловал ей руку, а в ответ почувствовал легкое теплое пожатие. Я вышел, неся книгу гордо, как рыцари носили платочек дамы сердца. На следующий день мне не удалось ее увидеть, вокруг все рвалось и горело, и мы с вагоновожатым, оставшись вдвоем, целый день беспрерывно носились по улицам. Встретились мы с Терезой лишь в среду, 27 сентября, уже после объявления о капитуляции Варшавы, когда я принес ей несколько полевых аппаратов, чтобы она спрятала их от немцев. Но тогда мы оба были очень печальны и думали только о поражении. Она отвернулась от меня, чтобы скрыть слезы, я прикоснулся к ее плечу, и мы сидели оба застывшие, исполненные отчаяния.
Но вернемся ко дню моего рождения.
Придя из библиотеки в наш дом напротив, я застал вагоновожатого и слесаря на месте.
— Панове, пожалуйте на роскошный ужин,— сказал я.
Мы уселись в моем новом кабинете. При виде целой банки консервированной ветчины у моих гостей заблестели глаза. Слесарь открыл банку штыком, и мы разлили «выборову». Воцарилось веселое настроение.
— Говорят, англичане в пух и прах Берлин разбомбили,— начал, как всегда, с новостей вагоновожатый.— А чехи взорвали военный завод.
— Зато нам божья матерь посылает дивизион архангелов,— язвительно добавил слесарь.— Это все, конечно, ни хрена нам не поможет. Но мы должны держаться до последнего. Зачем это надо, чтобы во всяких странах говорили, будто Польша сдалась через неделю!
— В пятницу четыре недели будет,— заметил вагоновожатый.— Мало времени прошло. И до пятницы еще целых пять дней…
— Мы должны продержаться как можно дольше,— вмешался я.,— Мы же даем союзникам возможность подготовиться к сражениям.
— Я так понимаю, что мы сейчас только за одно свое доброе имя воюем,— сказал слесарь.— Чем больше нас на этом костре изжарится, тем больше про нас трубить будут, когда войну выиграют. Кумекаете, братцы?
— Ты что ж, все улицы могилами изрыть хочешь? — ужаснулся вагоновожатый.
— Тебя-то я, как полагается, на кладбище похороню,— пообещал слесарь.
— Ишь ты какой! Это еще неизвестно, кто кого похоронит,— возмутился вагоновожатый.
— В таком разе давай жребий тянуть,— предложил слесарь и вытащил спички.
— И не думайте! Этого не хватало! — заорал я.— Сегодня день моего рождения!
— За твое здоровье, Юрек! — сказал слесарь и, подняв кружку, выпил водку.— Ты, конечно, барчук и маменькин сынок балованный, птичьим молочком вспоенный, но все ж таки мозги у тебя жиром не заплыли. Как подрастешь, поймешь кой-чего, так что будь здоров и расти большой. Таким, как ты, везет. И ты обязательно всех нас похоронишь, потому что ты самый младший.
— Ни хрена подобного! — воскликнул я.
— Давай об заклад? — быстренько предложил слесарь.
— Я насчет жизни ни на какой заклад не согласен,— вмешался вагоновожатый.— У меня двое ребят, и не дай бог беду какую накликать. Трамваи всегда нужны будут.
— Трамваи погибают на баррикадах,— рассмеялся я и разлил остаток водки по кружкам.
За окном стемнело. Надо было переходить в подвал, поскольку нечем было занавесить окна. Взрывы мерно ухали, к этому было легче привыкнуть, и я уже не испытывал страха.
— Мастерскую-то мою начисто разбомбило, а механика убило,— пожаловался слесарь.— И почему это нам так крепко под зад дают?
— Не знаешь разве, что к чему? — спросил вагоновожатый.
Мы замолчали. Не хотелось ругать правительство, смывшееся в Лондон. Поражение было таким неожиданным и наступило так быстро, что наши головы не успели осмыслить происходящее, мы были угнетены своим унижением и испытывали острое чувство ненависти. Падение с вершин победоносного патриотизма на дно поражения ошеломило и оглушило нас.
— Не о чем тут говорить,— сам себе ответил вагоновожатый.
Я очень полюбил их, вагоновожатого и слесаря, и они полюбили меня, молокососа и маменькиного сынка. В течение всего времени, пока мы вместе воевали, я старался заслужить их уважение и подавлял в себе страх столь успешно, что они, пожалуй, считали меня отважным. Нас теперь объединяло нечто, заставлявшее забыть о разнице в возрасте, культурном уровне или происхождении.
— За нашу встречу после победы! — предложил я. Слесарь скептически поморщился, но выпил одним духом и закусил сардинкой. Это был его последний ужин.
— Бедные мы муравьишки, под какой же мы железный сапог угодили! — грустно улыбнулся он.— Пан подхорунжий, это как, до конца сожрать можно или же на завтра чего оставлять будем?
— На завтра ничего оставлять не будем,— ответил я.— И вообще, не будем думать про завтра.
Мы все съели и выпили, а так как близилось время моего дежурства, я спустился в подвал. Вагоновожатый и слесарь тоже спустились вместе со мной и улеглись в углу, обсуждая что-то вполголоса. Я знал, что они говорят при мне не все, но с этим уже ничего нельзя было поделать. Я сел за пульт. Работали все линии.
Я углубился в чтение ночных приказов командира. Это было свидетельство печали и нищеты: «Время 01.00, батарее номер два обстрелять четырьмя снарядами район Марек», «Время 03.15, батарее номер один обстрелять пятью снарядами район Зомбек...».
За всю ночь нам предстояло выпустить пятнадцать снарядов, получив в ответ тысячу или больше. Нельзя было сказать, что мы ведем обстрел вражеских позиций, наша стрельба походила скорее на сигнализацию, говорившую немцам: «Наши батареи не дремлют, а если бы у нас еще были и боеприпасы, мы бы не позволили вам разлеживаться так спокойно тут же рядом с нами». К сожалению, у нас не было ни боеприпасов, ни какой-либо надежды на них.
Чтобы не показаться Терезе простаком, я взял днем с полки «По направлению к Свану» Пруста и теперь, дежуря у коммутатора, раскрыл эту великолепную книгу. Наступила относительная тишина, бодрствовало лишь несколько орудийных расчетов, самолеты готовились к утренней бомбежке. Из темных углов доносились самые разные переливы храпа, а я пробегал глазами длинные изящные абзацы, совершенно не понимая их. Меня терзало совсем другое. Что легче, например: перенести катастрофу целого народа или личное крушение? Готов ли я отдать жизнь или хотя бы руку, чтобы сентябрьское поражение превратилось в победу?
Я читал описания парижских салонов, а видел подходившие на помощь нам войска; из лесов вылезала пехота, по шоссе грохотали танки, небо расчерчивали звенья бомбардировщиков. Все они шли к Варшаве. Лопалось неприятельское кольцо вокруг пылающего города, ревели от страха враги, вопили от радости варшавяне! Ох, елки зеленые, ну и праздник же был! Все целовались друг с другом над могилами павших, на развалинах домов! А потом парад. Мне с детства очень нравились парады. Нас часто кормили парадами для подкрепления духа и для демонстрации мощи нашей армии. Последний парад Победы происходил перед войной, десять месяцев назад, 11 ноября 1938 года, когда мое военное училище в шесть утра уже выстроилось на Мокотовском поле, чтобы проследовать оттуда через весь город по Королевскому тракту, от Бельведера до Замка. И вот я чеканю парадный шаг и выискиваю среди восторженно кричащей толпы отца с Ядей, мать с ее сопливыми учениками и даже эту Терезу, с которой сегодня познакомился. Я отложил Пруста до лучших времен. Помню, что перед самой полуночью на коммутаторе опало несколько клапанов. Разумеется, я стал подслушивать разговоры. Говорили о движении вражеских войск. Готовятся к наступлению? А может, отступают от осажденной Варшавы? Этой крепости с толстыми стенами из каменных тротуарных плит, опрокинутых трамваев и полированных до блеска гардеробов? В полночь, передавая на батарею номер один приказ обстрелять тремя снарядами Радзыминское шоссе, я вспомнил, что в эту минуту кончается мой восемнадцатый день рождения.