4
Третьим и самым ценным видящим Харкендера была Корделия Лидиард.
Корделия была единственным наблюдателем, чья необходимость Зиофелону была очевидна с самого начала. Будучи дочерью сэра Эдварда Таллентайра и женой Дэвида Лидиарда, она была близка к обоим мужчинами, которые несли ответственность за провал плана Харкендера по возвращению и использованию Габриэля Гилла, составленного после похищения мальчика оборотнями. Предположительно, оба мужчины были и остались связаны с сознанием и делами противника Зиофелона — так же, как Харкендер был связан с Зиофелоном. Таким образом, Корделия была для Харкендера шпионкой в сердце вражеского лагеря. Невозможно было узнать, что задумывает или планирует ангел, которого Лидиард называл Баст — но благодаря Корделии можно было, по крайней мере, проследить реакцию Дэвида на продолжавшуюся одержимость и попытки Таллентайра логическим путем разобраться в устройстве вселенной и соотношении ролей ангелов и людей.
Когда Харкендер впервые встретил Корделию, она была не замужем. Он послал Люка Кэптхорна похитить её, когда ему показалось необходимым получить способ воздействия на противников Зиофелона среди людей. Тогда она ему не нравилась, и он с удовольствием её запугивал. Если бы дела пошли иначе, он с равным удовольствием причинил ей вред по-настоящему, и не только потому, что он ненавидел её отца с необыкновенной силой.
Когда Харкендер начал использовать Корделию как наблюдательницу, подобные злобные чувства были отчасти выжжены пожаром. Он до сих пор мог со злорадством размышлять в какой ужас пришли бы Таллентайр и Лидиард, узнай они, что человек, которого они так ненавидели, имеет доступ к их тайным мыслям и расчетам, но он не питал какой-то особой враждебности по отношению к самой женщине.
Когда Харкендер стал нежданным паразитом её сознания, Корделия была замужем за Дэвидом уже более года и находилась на последних неделях беременности своим первым ребенком. Вскоре после родов умерла мать Корделии, и её отец начал проводить в доме Лидиарда почти столько же времени, сколько и в собственном. Корделия по собственному настоянию стала участником бесед и разговоров мужа и отца — по крайней мере тех, что происходили в её доме. Она была достаточно умна и любознательна, чтобы вносить собственный вклад в их попытки понять положение Дэвида, и попытки предугадать, как могут поступить создания, чье существование они открыли, когда они ознакомятся с переменами, произошедшими в мире явлений за время их долгого сна.
Для Харкендера Корделия была такой же ценной находкой, как, по-видимому, и для его хозяина, потому что счастливым стечением обстоятельств она присутствовала при этих беседах. Пока Люк Кэптхорн не встретил Стерлинга, Лидиард и Таллентайр были его основными источниками ценной информации. Харкендер знал, что все, что он видел и слышал благодаря Корделии, было вторично, а в первую очередь это становилось известно Творцу Сфинкса, и его связь с Корделией обострялась чувством, что он участвует в неком состязании, где его задача — получить благодаря интеллектуальному прогрессу Лидиарда больше, чем его собственный безмолвный соглядатай.
Вскоре он обнаружил, что данная связь имеет и иные, равно привлекательные и, возможно, равно важные грани.
Странным образом — и вначале вопреки собственным склонностям — Харкендер понял, что ему гораздо легче симпатизировать и сопереживать Корделии, чем другим своим носителям. В течение нескольких месяцев между ними образовался особый род привязанности. Это не было связью, которую Харкендер установил по собственной воле, и которая бы совершенно шокировала Корделию, догадывайся она о ней. Но между ней и Харкендером оказалось куда больше общего в мыслях и чувствах, чем мог предполагать любой из них. Харкендер был гораздо более похож на Корделию — и по природе своего интеллекта, и по яркости эмоциональных переживаний — чем на любого другого из своих наблюдателей.
Харкендер и Корделия Лидиард были хорошо образованны и начитанны, и полученное знание одинаково служило развитию и утончению их природного интеллекта весьма схожим образом. Кроме того, благодаря своим различным философским убеждениям и опыту они заняли одинаково оппозиционную позицию по отношению к преобладающим ценностям общества, в котором они жили. Харкендер, превращенный в аутсайдера расчетливым ровней, проникся горьким отвращением к тем, кто полагал себя выше него по социальному положению. Корделия, в свою очередь, заклейменная необходимостью оправдывать ожидания, обращенные к распространенному образу женственности, пришла к яростному отказу от ограничений, накладываемых её полом. Хотя Корделия меньше, чем Харкендер, соглашалась принять всякую возможную ересь, реагируя на недовольство ею, по крайней мере, она скептически относилась к любой существующей истине, включая даже те, которые её сверхскептичный отец и не думал критиковать.
Рост и развитие ростков сопротивления условностям в их характерах привели Харкендера и Корделию к склонности подавлять свой гнев, энергия которого периодически проявлялась и выражении иных эмоций. Хотя бывшие страсти Харкендера были совсем не такими, какие воспитала в себе Корделия, но факт оставался фактом — они оба были страстными людьми. У Харкендера не было иного выбора, кроме как сравнивать свое прежнее «я» с холодностью миссис Муррелл и безрассудством Люка Кэптхорна, и он быстро понял, что Корделия остро чувствовала разницу между своей душевной горячностью и холодностью характеров её мужа и отца.
Это все было общим, но нашлись и более частные и личные моменты, которые показались Харкендеру даже более существенными. Жизнь Корделии не изобиловала событиями — когда она стала матерью, ситуация привязала её к её дому и домам её близких друзей, — и это очень сильно отличалось от жизни, которую вел Харкендер, но случались яркие моменты, очень сильно напоминавшие ему о ярчайших событиях в его собственной жизни. Чем больше происходило таких событий, тем теснее становилась его связь с чувствами и несбывшимися мечтами Корделии.
Было два несомненных аспекта эмпатии, делавшие эти моменты бесконечно ценными для человека, который их как бы опосредованно смаковал: сексуальные переживания и боль.
Харкендер легко выработал полунаучное отношение к похотливому вуайеризму Мерси Муррелл и к бестолковым сношениям Люка Кэптхорна. Их опыт не давал особого удовлетворения ни им, ни их терпеливому наблюдателю. В глазах моралистов и психиатров чувственность Харкендера — когда он был способен удовлетворять её — казалась бы не менее извращенной, возможно, даже более извращенной, чем их обычаи. Но Харкендер был способен на чувства куда более сильные, чем чувства Люка или Мерси Муррелл — если сравнивать с тем, что может испытать человек в приступе экстаза. По сравнению с Харкендером Люк Кэптхорн и миссис Муррелл были эмоциональными калеками, лишенными внутреннего огня.
Корделия не была способна на тот тип шумной оргиастической страсти, который любят изображать в порнографической литературе и которую тщательно учились изображать шлюхи миссис Муррелл. Но когда её касались, ласкали и гладили, это приводило к долгому и завораживающему крещендо ощущений, в котором Харкендер без труда узнавал сходство с собственными переживаниями.
В любви Корделии Лидиард Харкендер мог найти и безумную радость, и драгоценное утешение. Это были бесконечно ценные ощущения, которых ему не давали остальные видящие и, конечно, собственное разрушенное тело. К его удовольствию, участие Лидиарда как инструмента в данных опытах, мало значившее для него, удивительно мало означало и для Корделии.
В своей прежней жизни Харкендер почти не заботился о сексуальных партнерах — их роль была всегда чисто механической, облегчающей его побег в частный и тщательно скрытый мир чистых ощущений, — и он научился выборочно уделять внимание тем ощущениям Корделии, которые лучше всего служили его целям. Фактически Корделия гораздо меньше понимала личность Дэвида и особенности его поведения, чем мог бы ожидать Харкендер. Не то чтобы ей было все равно, кто занимается с ней любовью, и не то чтобы она не любила мужа — просто занимаясь любовью, она уносилась животным духом в исключительно частный и закрытый мир своей души, в тайные глубины самосознания.
Насколько иначе это воспринимал Лидиард, Харкендер мог только гадать. Невозможно было понять, охватывало ли Лидиарда острое и вечное чувство специфического физического присутствия любимой женщины, или чувства уносили его, как беспокойный прилив, к некому тайному личному театру, населенному фантастическими фигурами, вроде тех, что кружились и танцевались в притворстве на сцене борделя Мерси Муррелл. Харкендер этого не знал, и знать не хотел. Корделия также не знала, но и не могла не интересоваться, поэтому в любви, которую она испытывала к мужу, всегда оставалась грань сомнения, ощущение небольшой дозы риска, который не мог её не волновать.
Харкендер без труда отделил расплывчатые радостные ощущения Корделии от объекта её любви. Она, без сомнения, любила Лидиарда — хотя, возможно, не так сердечно, как тот мог полагать, — но Харкендер не испытывал ни капли желания разделять эту любовь только потому, что он разделял ощущения от их совокуплений. Фактически Харкендер сумел преобразовать своё сопереживание во что-то совершенно иное: глубокую, сильную и страстную любовь к Корделии.
Не раз он сухо отмечал, что это можно расценить как проявление извращенного нарциссизма, с учетом его разделения сознания Корделии, что было бы несправедливо по отношению к нему. Он не становился Корделией, используя её как видящую, он всегда оставался наблюдателем, отделенным и по-своему очень отдаленным. Тем не менее, он чувствовал себя вправе не сомневаться в искренности и реальности его растущей любви. Мало того, он чувствовал себя вправе считать, что его любовь была гораздо вернее, гораздо ближе и гораздо содержательнее, чем те чувства, которые Дэвид Лидиард, без сомнения, с удовольствием называл «любовью».
Джейкоб Харкендер был убежден, что на самом деле в своей растущей любви к Корделии Лидиард он нашел что-то совершенно новое в ряду человеческих возможностей, гораздо лучшее, чем то, что может когда-либо позволить себе обыкновенный человек.
Периодическое разделение болезненных ощущений с объектом своей симпатии только подтверждало его убеждение — и точно не из-за какого-либо рода банальной предрасположенности к мазохизму.
Остальные его видящие, конечно, иногда болели или ранились, и Харкендер чувствовал их боль, также как боль Корделии Лидиард. Он ощущал то же самое, что и они, при порезах, синяках, болях, но их реакции были однообразными и совершенно трусливыми. Люк Кэптхорн и миссис Муррелл изо всех сил старались избежать боли, и если уж это не удавалось, то подавляли её с помощью мазей или опия. Никого из них не интересовало действие боли, но только лишь способы избавиться от неё. Возможно, это происходило потому, думал Харкендер, что оба они старались притупить свою эмоциональную чувствительность, успешно добиваясь исчезновения способности испытывать жалость, печаль или беспокойство о других людях.
Хотя Корделия жила в условиях, которые остальные двое презрительно назвали бы комфортабельными, окруженная всеми преимуществами достойного благосостояния, она знала настоящую боль гораздо лучше, чем они. Она страдала и иногда переживала мучения более сильные и тяжкие, чем когда-либо переживали Люк Кэптхорн или миссис Муррелл. И, в отличие от них, она не избегала действия своей боли, она пыталась встретить боль лицом к лицу, понять её, выдержать её — на свой скромный и своеобразный манер она приучила себя к искусству мученичества.
Корделия Лидиард, как Харкендер и как её муж, была готова взглянуть в глаза Ангелу Боли и постараться понять, о чем говорят её жесткие черты. Эта решительность отчасти проявлялась в любви к её мужу, так как она часто мечтала о возможности разделить ношу его боли — хотя прекрасно понимала, что не сможет ничуть облегчить её таким образом.
Но не только любовь делала её сильной перед лицом боли. Тут присутствовал и некий род любознательности, который казался Харкендеру ещё более смелым и благородным. Попытки её отца найти ответ на загадки Сфинкс заставили её задуматься о возможности превращения в провидца на дороге боли, и Харкендеру было приятно, что в связи с этим её мысли часто обращались к нему и не были полностью окрашены ненавистью.
Корделию никогда не охватывало желание повторить эксперименты, проведенные Харкендером в его взрослой жизни, но это вряд ли было необходимо. Наилучшие возможности представились ей благодаря обстоятельствам, также как Харкендер встретился с Ангелом Боли совершенно естественным образом, когда его жестоко и часто избивали в школе.
Трижды, когда Корделия служила Харкендеру видящим, она переживала боль деторождения, первый раз — вскоре после того, как он впервые стал частью её сознания. Он разделил с ней дикие муки каждых родов, глубоко потрясенный её отношением. Каждый раз мука сопровождалась ожиданием, потому что боль была проводником радости и надежды, началом и концом, а не случайным несчастьем. Это чувство помогало ему гораздо больше, чем любые собственные попытки сохранить надежду на то, что его непрекращающаяся агония окажется проводником чего-то не менее существенного.
Корделия переживала опыт деторождения так, как Мерси Муррелл и Люк Кэптхорн никогда не переживали ни одну из своих невзгод. До встречи с Харкендером Мерси Муррелл однажды рожала, и память об этом почти стерлась, когда он получил доступ к её сознанию, но он все равно видел, что её отношение было иным. Для неё ребенок был неприятностью, как любая другая опасная для жизни болезнь, и она стремилась избавиться от него, также как, скажем, от лихорадки. Она бросила ребенка с не большим сожалением, чем те матери, у которых позже ей приходилось покупать детей. Мерси Муррелл, как и Люк Кэптхорн, никогда не желала позволить себе о ком-то заботиться и любить. Корделия Лидиард была сделана из лучшей материи, и, несмотря на то, что Джейкоб Харкендер никогда не стремился к любви ранее, до соединения с её душой, он подумал, что опыт, полученный им из боли, делает их равными и дает ему право приветствовать её как родственную душу.
Та же открытость, с которой Корделия встречала роды, проявлялась во всем её отношении к эмоциональной боли. Харкендер разделил её бездонную печаль об ушедшей матери, глубокое сочувствие мужу, схваченному тисками болезни, безумную тревогу, возникавшую из-за детских болезней. Все это страдание, так отличное от его собственного опыта, поражало и завораживало его. Вначале эти чувства были ему так чужды, что он не мог оценить их по достоинству, позже тот факт, что основным объектом бесконечного сожаления Корделии был её муж, делало сопереживания Харкендера проблематичным, но он был совершенно потрясен чувствами, которые она испытывала по отношению к детям. Он упивался утонченным чувством её страха, когда Нелл была при смерти при коклюше, и знал — то, что она испытывает, созвучно чувствам, которые глубже всего затрагивали его собственное сердце в давно прошедшие дни, когда он создавал из себя Дьявола-на-Земле, чтобы избежать ужаса унижения, в который остальные пытались его погрузить.
Разделяя сумму её страданий, Харкендер постепенно понял, что сам вкладывался в ощущение боли не так чистосердечно, как ему казалось. Он заметил неадекватность собственных чувств, в которой не подозревал себя раньше, и не мог не задуматься о том, не эти ли ошибки превратили его путешествие по дороге боли в бессмыслицу.
Он быстро осознал, что Зиофелон мог сделать Корделию его видящей по ряду причин, и он сможет научиться большему благодаря связи с ней, чем благодаря содержанию разговоров между её отцом и мужем.
Если кто-то и мог заставить Харкендера раскаяться в тех шагах, что он предпринимал на протяжении своей прежней жизни, то это была Корделия Лидиард. Она привела бы его к раскаянию не собственной святостью, так как по строгим стандартам официальной морали она не была особенно святой женщиной, но демонстрацией того факта, что ад при жизни, через который он прошел в детстве, не является чем-то совершенно небывалым и неповторимым.
Благодаря Корделии Харкендер впервые понял, что жестоко поразившие его страдания не так уж велики, так как иные люди в состоянии перенести их добровольно и без возмущения. Благодаря ей он узнал, сколько досады можно перенести тайно и терпеливо, из-за искренней симпатии к тем, кто был её невольными причинами.
Но Харкендер на самом деле не раскаивался. Богатство её внутреннего мира, которое он разделял с ней, её любовь, наполнявшая его израненное сердце, никогда не мешали ему использовать её как источник информации. И он также не стыдился рассматривать и изучать те моменты, которые она считала наиболее интимными и тайными в своей жизни. Он на свой род радовался всем её маленьких хитростям и скромной лжи, зависти и соблазнам, её скверным шуткам и приступам раздражительности. Он не мог любить её грехи так же, как любил её страдания, но её несоответствие примитивным требованиям морали слабо изменяло степень его симпатии. Его душевный восторг по поводу этого созданного на Небесах союза никогда не приводил Харкендера к малейшему желанию стать праведным.
Харкендер слишком хорошо знал Корделию Лидиард, чтобы идеализировать её на глупый и патетичный манер популярной викторианской мифологии. Он знал лучше, чем любой мужчина в Англии, как наивно предполагать, что мужчина может очиститься от греховных желаний благодаря влиянию добродетельной жены. И он также обнаружил благодаря Корделии скрытую правду, которая поддерживала глупое здание ложной веры. Он пришел к пониманию того, что только любящие по-настоящему уязвимы, что только любящие могут быть ранены так глубоко, как только это возможно, что только любящие могут действительно надеяться увидеть истинные лица богов.
И он осознавал ценность этого урока.
Наблюдения сэра Эдварда Таллентайра и Дэвида Лидиарда, которые он мог узнать благодаря Корделии Лидиард, были небезынтересны, но в свете эмоционального сопереживания его носительнице они быстро оказались сравнительно маловажными. И даже не отвлеки его эта связь, они вряд ли бы сильно расширили круг его представлений — скорее всего, он все равно бы разочаровался в них.
Харкендер вскоре понял, что Таллентайру удалось сохранить позу агрессивного скептицизма перед лицом любых преград на пути его веры. Разумеется, ему пришлось включить в свое миропонимание такие факты, как то, что существуют оборотни, что один человек может узнать сокровенные мысли и ощущения другого, что существуют могущественные богоподобные существа особого рода, одно из которых стало причиной его странного приключения в Египте, когда он наблюдал сотворение Сфинкса, а другое стояло за не менее странным приключением в Англии, когда он попал в небольшой Ад, сотворенный Зиофелоном.
Тем не менее, странным образом, осознание всего этого сделало скептицизм Таллентайра сильнее, расширяя границы его сомнений до той точки, когда он мог предположить, что научные открытия гораздо менее значительны, чем можно было надеяться, и сила человеческой способности разобраться в истории Земли и природе Вселенной гораздо меньше, чем принято полагать. Он принялся доказывать, что камни достоверного знания гораздо меньше и грубее, и обманчивые теоретические построения, созданные из них, удерживаются лишь благодаря ненадежной глине воображения. Он начал упорствовать в убеждении, что невозможно узнать вообще что-либо наверняка.
Лидиард иногда упрекал Таллентайра в том, что тот позволяет себе сомнения, препятствующие вообще всякой возможности понимания, легко становящиеся барьером на пути какого-либо развития, но Таллентайр ни капли не раскаивался. Он с энтузиазмом отмечал, что хотя Лидиарда однажды посетило видение истины, это не означает, что вообще всякая истина может быть подвластна провидческому откровению. С равной уверенностью Таллентайр сообщал, что видения Лидиарда содержат по большей части фантазии и иллюзии, поэтому никто не может полагаться на информацию, полученную из видения, пока она не будет проверена обычным эмпирическим путем, а если такая проверка невозможно, то видение нельзя считать надежным источником.
В ходе таких дискуссий Таллентайру удавалось искусно игнорировать рассказанное ему Пелорусом о настоящей истории мира как недостоверные выдумки, но он упорно продолжал верить в материальность собственного противостояния Харкендеру в инфернальном театре Зиофелона, склоняясь к мнению, что это был своего рода их общий сон.
Харкендеру оставалось только восхититься упорством Таллентайра в споре, но он не понимал, что мешает ему продвинуться в этом вопросе на шаг дальше и прийти к заключению, что любой опыт является просто общим сном, и то, что он называет «обычным эмпирическим путем», является просто гранью этого единства. Но тогда, подумал Харкендер, Таллентайру пришлось бы прийти к ужасной правде — которую в своих размышлениях позорно избегал и Декарт — что он может быть жертвой некого коварного демона, который в любой момент может перестать поддерживать принятое явлениями обличье.
Наконец Харкендер понял, что позиция Таллентайра не так уж негибка, как ему казалось; Скорее, она проистекала из роли, которую ему приходилось играть — роли адвоката Дьявола. Скептицизм баронета проявлялся не сам по себе, но в контексте его непрекращающейся дискуссии, в которой Лидиард занимал противоположную сторону на весах спора.
Именно Лидиард, а не Таллентайр, предлагал двинуться дальше по пути предположений, которые Таллентайр встречал скепсисом и критикой. Таллентайр не собирался мешать зятю строить гипотезы, и отлично знал, что рассматриваемые вопросы не имели ничего общего с научной точностью, но должен был проверять аргументы на прочность. Он считал, что если воображение является единственным инструментом, которым можно разрешить данные вопросы, то его задача — обращаться с ним как можно более ответственно и предусмотрительно. Обсуждаемые вопросы были слишком важны, чтобы просто отклонять или забывать о них.
Таллентайр и Лидиард надеялись, что совершенное ими в 1872 году, станет окончанием всех проблем. Они знали, что сущности, участвовавшие в той истории, чем бы они ни были на самом деле, и сколь ни были бы сильны, веками оставались в бездействии, — а теперь, возможно, успокоятся навсегда. Будучи крайне рассудительными людьми, они нисколько не интересовались возможностью, тщательно лелеемой еретиками ордена святого Амикуса и другими, что власть Демиургов позволит создать Рай на земле. Все их надежды, как и надежды Глиняного Человека, касались тех усовершенствований, которые люди могут совершить сами, они хотели от Демиургов только одного — чтобы те оставили их в покое. Но оба они понимали, что одной надежды может быть недостаточно. Они знали, что история могла и не завершиться, и собирались встретить проблему пробудившихся Демиургов так храбро и мудро, как только возможно.
Кто-то послабее мог бы заключить, что Демиурги были так могущественны, а люди так слабы, что невозможно продумать какой-то разумный план действий перед лицом Акта Творения, но Таллентайр и Лидиард были о себе лучшего мнения. Однажды им уже удалось вмешаться в дела жестоких ангелов, и они остались убеждены в собственной важности и необходимости, несмотря на то, что на двоих не приходилось ни крохи магической силы.
Таллентайр с удовольствием полагал вслед за Альфонсо Мудрым Кастильским, что, присутствуй он при Сотворении мира, то смог бы дать Богу пару неплохих советов. И если с Творением что-то не так, то, каким бы незначительным ни был эффект, ему доставало честолюбия искать такой встречи. Харкендер не мог винить его в этом, учитывая, что его собственное затянувшееся существование, с его точки зрения и точки зрения его хозяина и покровителя, играло ту же самую роль. Не только тщеславие позволяло Лидиарду и Таллентайру рассчитывать, что в один прекрасный день они станут советчиками ангелов, и не тщеславие подсказывало Харкендеру, что он должен прислушаться к любому выдвинутому ими предложению, чтобы передать его Зиофелону.
Так что Таллентайр и Лидиард продолжали — несколько бессвязно, но весьма серьезно — играть в догадки, что бы могли сделать ангелы, наблюдающие за землей, и что должны сделать сведущие люди. Корделия не всегда присутствовала при этих разговорах, но ей всегда рассказывали об их итогах.
Харкендеру было легко отслеживать ход игры и добавлять к этим выводам собственные предположения на благо Зиофелона. Это был довольно странный и занятный способ определять судьбу мира — если, конечно, именно в этом заключалась задача.
Задолго до того, как он начал черпать вдохновение во взглядах Таллентайра и Стерлинга, он сформулировал собственное мнение насчет интересов и предполагаемых будущих действиях пробуждающихся ангелов. Его источники информации, конечно, несколько отличались. Он не больше, чем они, доверял написанному в «Истинной истории» Глиняного Человека, но как попытку понять и аллегорически изобразить истинную природу мира он ценил её гораздо больше, чем Таллентайр. Кроме того, на его счету был собственный опыт пророческого озарения — первые заигрывания с Дорогой Боли, которые связали его с Зиофелоном.
Харкендер понимал, что Зиофелон, возможно, никогда не заговорит с ним напрямую о сущности своей природы, материи, силы и намерениях. Он старался расстраиваться из-за этого не так сильно, как Лидиард из-за издевательской маскировки его хозяина под египетскую богиню Баст. Как бы тщательно он ни пытался принять рациональность такой таинственности, он с трудом удерживался, чтобы не согласиться с Лидиардом, который считал, что ангелы так же неуверенны и боязливы, как люди. В конце концов, было вполне возможно, что Зиофелон действительно до конца не понимал, к чему привели перемены, связанные с прогрессом вселенной.
Возможно, предполагал Лидиард, природа падших ангелов оставалась такой же тайной для них самих, как для людей — природа человека. Возможно, они также были подвержены кошмарам и снам, которыми не могли управлять и значение которых было им непонятно. Возможно, они так же рассуждали о своей природе, как Декарт рассуждал о своей, и обнаружили, что не могут до конца разобраться в том, кто они такие.
Таллентайр, как следовало предположить, находил эту идею привлекательной.
«Наука, — сказал однажды Таллентайр, — это карта материального мира, которая может быть отчасти несовершенна, отчасти неисправима, но, в любом случае, она очерчивает для нас формы земли и мира и направление их истории. Несмотря на все свои погрешности, это очень полезная карта. Но когда мы смотрим на самих себя глазами картографа, нам трудно что-то изобразить. К несчастью, декартовский образ интеллектуального духа внутри телесного механизма непоследователен, но нам нечего поставить на его место. Мы обладаем самосознанием, но не имеем четкого представления о том, что является сознанием и одновременно его объектом.
Возможно, существа, которых мы называем богами или ангелами, несмотря на все их волшебные силы, немногим лучше нас в данном отношении. Возможно, они даже находятся в худшем положении по сравнению с нами, так как у них нет собственных тел, потому они полностью являются духом, но не механизмом. Возможно, поэтому они так смущены произошедшими в мире вещей переменами, так как неизвестно, какие опасности и преимущества может предлагать материя, которую они смогут теперь населить. В таком случае они могут оказаться в тесной зависимости от своих человеческих посредников и существ вроде Сфинкс, так как может оказаться, что только несовершенные чувства таких материальных существ способны на создание описаний — научной карты — действительности».
Харкендер находил такие рассуждения не слишком занимательными, они отражали мысли, которые он сам не раз обдумывал, и потому были недостаточно оригинальными, чтобы относиться к ним с излишним почтением.
В самом начале, когда он впервые приступил к магической практике, он также воспринимал богов и ангелов в рамках картезианской философии — как огромные сущности ментальной природы, которые не ограничены телами, как люди, но свободны перемещаться по собственной воле, свободны творить материальные структуры, чтобы населять их или поселяться в любое уже существующее материальное создание. Так же, как Лидиард и Таллентайр, он знал, что надо приложить некоторое усилие, чтобы осознать факт существования нематериальных существ, и все же был способен на это усилие. Также как они, он не мог найти лучшего способа представить их себе. Но вскоре он отложил эти логические упражнения в сторону, чтобы сосредоточиться на иных материях. Лидиард и Таллентайр отходили от этих рассуждений неохотно и поэтому продолжали погружаться в неразрешимые загадки. Обсуждение событий, в которые были вовлечены ангелы, становилось, таким образом, весьма абстрактным, и Харкендер считал, что всегда гораздо увереннее распоряжался информацией, чем когда-нибудь смогут эти двое.
Харкендер никогда не верил всерьез, что эти могущественные картезианские создания образуют огромные армии под предводительством враждебных военачальников, как это старалась изобразить церковь, но он всегда был уверен, что они вовлечены в некое подобие вечной битвы друг против друга, и что мир духов в целом находится в неком хаосе. В духе дарвинистских представлений его века он пришел к выводу, что все это есть состояние космической битвы за выживание: борьба всех против всех, где сильнейший выживал за счет рационального хищничества. Это совпадало с описаниями Люсьеном де Терром конца Золотого Века и закономерного перехода к Веку Героев.
Тем не менее, Харкендер понимал, что хотя происходящее довольно точно выражало дарвинистскую идею борьбы за выживание, метафизические колебания не были простым отражением конфликта живых существ. Если сообщениям Люсьена де Терра о Демиургах стоило вообще доверять, ангелов невозможно было воспринимать как различных существ, все они — несмотря на их способности к трансформации — были существами одного рода. Борьба живых существ была, по существу, борьбой за воспроизводство, каждый вид старался увеличить собственное число за вычетом изъятого другими видами; битва существ душевного пламени была более простым делом личного выживания. Результатом борьбы между живыми существами становилась эволюция формы, которая давала постоянно усложняющиеся способы воспроизводства у потомков; но воображаемые Демиурги Харкендера уже обладали всевозможной изменчивостью формы, если бы они захотели попытаться её использовать. Таким образом, в то время как борьба живых видов приводила к разнообразию и усложнению форм, борьба Демиургов приводила к сокращению их количества и усилению осторожности в использовании ими своих сил.
Лидиард и Таллентайр в ходе своих бессистемных дискуссий приходили к тем же выводам, но Харкендер терял терпение от того, как Таллентайр ограничивал их бесконечными «если» и «но». Ему же вывод казался очевидным.
Харкендер был готов признать, что создание Вселенной было, по определению, единым Актом единого Творца. Он также полагал возможным выходом из сложившейся, по его мнению, ситуации, что борьба Демиургов приведет к победе одного-единственного из них. И в этом он находил связь между прошлым и будущим, замыкание кольца времен, единство Альфы и Омеги. В то время как в промежутке лежало ничто, восстание перемен и раздробленности, полное шума и ярости, в конце не приводило ни к чему существенному.
Если это было так, заключил он, то намерением Зиофелона — и любого другого Демиурга, которые ещё существовали, чем бы они ни являлись, — было поглотить всех противников и стать единственным Богом. В итоге, в соответствии с этим выводом, борьба за выживание и борьба за абсолютную власть становилась одним и тем же.
Это намерение казалось Харкендеру достойным и понятным. Но когда Лидиард выдавал какую-нибудь похожую версию, Таллентайр тут же высказывал сомнение.
«Я знаю, тебе было дано видение верховного Бога, — говорил он, — но я намерен опустить это как галлюцинацию, рожденную твоим прежним религиозным воспитанием, от которого мы оба отказались. Я не верю в необходимость предполагать, что если существуют меньшие Демиурги, которым дана сила игнорировать законы природы, то они должны быть созданы великим Демиургом, чье место они пытаются занять. Я не вижу причин считать, что вселенная не существует вечно, и что эти Демиурги, несмотря на их бесчисленность и явные магические силы, являются естественной производной её развития, также как все живые существа. Я стою на том, что сказал Пауку много лет назад: истинное понимание устройства Вселенной настолько же сложно для них, как и для нас, и это всегда будет так. Даже если мы так же мелки по сравнению с ними, как микробы, живущие в моей крови, по сравнению со мной, то у них нет не больше шансов стать истинными богами, как у инфузории — стать мной».
Харкендера этот аргумент не впечатлил, так как, по его мнению, аналогия была неверна. Он считал свои расчеты относительно мира Демиургов существенно упрощенными, но не критически ошибочными.
Тем не менее, Харкендер признавал, что Зиофелон был не только божественно амбициозен, но и божественно обеспокоен: амбиции вели к поглощению других существ того же рода, а беспокойство возникало от опасения самому быть поглощенным и уничтоженным. Он также понимал, что подобное сочетание амбиций и неуверенности может привести к долгому перемирию Демиургов, находящихся на земле. Результатом их прошлой борьбы было сведение их к меньшему количеству индивидуальностей, более или менее равных по силе, ни одна из которых не решалась напасть на другую; напротив, все они предпочли экономить свою энергию, как только возможно, оставаясь в покое и мире. Патовая ситуация длилась тысячелетиями, пока отважный поступок Харкендера не породил небольшую и быстро остановленную вспышку созидательной энергии Зиофелона.
Харкендер признал, что было несколько областей критически важных для Зиофелона, истинность которых может быть ему известна или не известна. Его не удивило, что теми же вопросами задается и Лидиард, обращаясь к Таллентайру. Во-первых, сколько существует Творцов, которые могут атаковать или быть атакованы? Во-вторых, насколько они готовы начать или выдержать атаку? В-третьих, как мог Зиофелон (или Баст) наилучшим образом использовать свою созидательную энергию, чтобы получить и сохранить за собой критическое преимущество в сражении?
Вероятно, Зиофелон уже участвовал в таких действиях раньше, так как он получил ответы на эти вопросы из того, что уже знал и что обнаружил из краткой ментальной связи с Харкендером. Это были поспешные выводы, которые он отбросил за ошибочностью. Таллентайру, при поддержке Сфинкс, оказалось достаточно сделать яркую демонстрацию размера Вселенной и сравнительной крохотности земли, чтобы испугать Зиофелона так, что тот немедленно приостановил начатое исполнение плана.
Очевидно, вселенная изменилась гораздо сильнее за время сна Зиофелона, чем он мог догадаться в результате непосредственной связи с сознанием Харкендера. Харкендер не сомневался, что теперь его душа и чувства использовались гораздо более полно и тщательно. Демиург не знал, насколько велика Вселенная, и его беспокоил этот факт — о значении которого Харкендер мог только догадываться. Произошли ли эти изменения во Вселенной в течение существования человеческой истории? — размышлял Харкендер. Когда Аристотель описывал мир с Землей в центре, с планетами и звездами, кружащимися вокруг в хрустальной сфере, может быть, мир и был именно таким? Быть может, горизонт был действительно близок, не дальше от Китая, чем от Афин? Быть может, Демиурги уснули в мире, который казался им не большим, чем Колизей представлялся сражавшимся в нем гладиаторам — а проснувшись, столкнулись с ужасом бесконечности?
Харкендер не сомневался, что все дело могло быть именно в этом, хотя Таллентайр отказывался даже рассмотреть такую возможность. Харкендер гораздо радостнее и ближе к сердцу, чем его противники, принимал мысль о том, что мир явлений действительно изменился, и ему было несложно представить, что-то, что когда-то представлялось небольшим, стало со временем не просто огромным, а бесконечно огромным. Но почему это должно было волновать Демиургов, хозяев явлений, в конце концов? Почему Демиурги не могут по собственной прихоти свести бесконечность в горсть песка?
Оборотень Мандорла утверждала, что пробудившийся Демиург может именно так и сделать, отмотав назад века, чтобы восстановить Золотой Век мановением руки, чего бы ни стоили её слова. Но, учитывая реакцию Зиофелона на вызов Таллентайра, Мандорла могла и ошибаться: произошедшие изменения могли затронуть не только внешние явления. В таком случае и сами Демиурги должны были измениться во время своего сна. Положение Зиофелона могло перемениться самым существенным образом. Но как можно было это вообразить, учитывая, что так трудно определить, чем вообще были Демиурги?
С логической точки зрения Харкендер знал, и знал задолго до Таллентайра, что сложно говорить о мире «явлений», который может быть изменен актом Творения. Такая беседа оставляла безответными и, возможно, совершенно безответными вопросы о том, что это было такое, что может «являться» и «изменяться». Чтобы быть независимыми от мира явлений, в котором они действовали, Демиурги сами должны были изображаться как действующие вовне этого мира, отсюда бралась идея, что они были свободно перемещающимися душами, способными изменять материю без того, чтобы быть связанными ею. Он понимал, что изображение души или разума, как сущности из псевдо-субстанции, сидящей в мозгу и нажимающей на рычаги, регулирующие тело-механизм, была исключительно глупой, несмотря на то, что аналогия казалась весьма удобной. Но с тех пор как он отказался от образа Демиургов как огромных свободных душ, способных нажимать на рычаги материального мира, то какое представление было бы более точным?
Дискуссии Лидиарда и Таллентайра так и не пролили новый свет на эту загадку. Более того, также как эти двое не могли сделать более точным описание взаимодействия человеческой души и человеческого тела, они не смогли дать и точного определения отношениям ангелов с материальным миром. И все же — как любил повторять Таллентайр — спор должен продолжаться независимо от того, были у них подходящие определения или нет. Им приходилось размышлять над загадкой ангелов, несмотря на отсутствие любой здравой и достоверной идеи того, кем на самом деле были ангелы и как они взаимодействовали с материальным миром.
И этого, возможно, не знали и сами ангелы.
Таллентайр часто задавался вслух вопросом: сможет ли когда-нибудь человеческий разум установить точное определение и полное понимание самого себя? Он всегда считал, что это невозможно. Харкендер, напротив, полагал, что, даже если окончательно вопрос решен быть не мог, то в философском поиске все равно происходил постепенный прогресс. Найти правильный ответ было нельзя, но можно было отвергнуть ряд неправильных.
В конечном счете Харкендер начал верить, что Зиофелон находится в том же положении: он не может понять собственную природу, но способен найти ошибки в неверных представлениях.
Не это ли произошло, думал он, когда Таллентайр показал ему мир таким, каким его видят глаза ученых земли? Мог ли Зиофелон неожиданно понять — а создатель Сфинкс понять ещё быстрее, — что он ошибся в определении собственной природы?
Возможно, иногда думал Харкендер, власть Творцов на самом деле уменьшалась по мере того, как видимый мир расширялся. Возможно, теперь Зиофелон, который раньше мог завладеть всем, что пожелает — кроме того, чем владели его враги! — теперь мог получить лишь крохотную часть всего. И даже если это так, и если его мечты о божественной власти были на самом деле беспочвенны, то земля, возможно, все ещё могла стать его империей, если бы только удалось свергнуть или использовать его противников!
Даже это, решил Харкендер, было бы достойной победой. Даже это оправдывало жертву его прежней жизни в надежде на будущую награду — так как он никогда, при всем при этом, не забывал о себе.
Харкендер, в любом случае, не был таким гордецом как Таллентайр, который становился необыкновенно многоречивым, рассуждая о своем отказе поклоняться богам, даже если они обладали властью контролировать его, свести с ума или убить. Но он был не лишен амбиций. Он желал быть преданным слугой своему господину именно потому, что надеялся когда-нибудь в какой-то мере разделить божественную власть, которую со временем получит его хозяин.
Вот почему семнадцать лет Харкендер продолжал со всем тщанием пытаться найти способ выиграть войну Зиофелона и, следовательно, также найти способ обеспечить тому защиту от возможного поражения и уничтожения. Вот в чем заключалась проблема, ради решения которой Лидиарду и Харкендеру приходилось упражняться в интеллектуальных играх, для чего за ними следили, ими владели и их пытали — в то время как Таллентайр играл перед ними роль придворного шута.
В то же время Харкендер сам задавался теми же вопросами. Сможет ли он когда-нибудь начать жизнь, которая будет лучше нынешней? Может ли он рассчитывать на что-то большее, чем обычный человек? И если ничто лучше не было возможно или достижимо, может ли он вынести вечное продолжение его несчастного существования? Без сомнения, думал он, Лидиард непрерывно спрашивает себя о том же. Как и они оба, если бы Корделия могла поддержать его и помочь разобрать неразборчивые голоса, бормотавшие и шумевшие в его поврежденных ушах, или оценить их тон. Он не был готов к возвращавшемуся зрению, чьи первые сигналы он принял за феномены сюрреалистичного воображения. Он привык игнорировать хрупкие подтверждения его собственного существования, которые ему пришлось ощутить вместо того, чтобы делить зрение и разум одного из своих наблюдателей, и понятно было, что изменение их качества изменит его восприятие.
Несмотря на это, как только он осознал изменение своего состояния, он смог определить все последствия этого и понять, насколько изменились обстоятельства. Однажды он понял, что свет, который он теперь видит, действительно был светом, и что шёпот, раздававшийся в его ушах, образует слова. И тогда он начал изо всех сил стараться увидеть и услышать.
Он снова научился слышать и из разговоров тех, кто наблюдал за ним, понял, что некоторое время был предметом обсуждения и споров. Он слышал двух врачей, отвечавших за больницу — им ещё не было известно, что слух вернулся к нему, — они обсуждали чудо его неожиданного выздоровления. Один из них собирался обнародовать это событие, чему сопротивлялся другой на том основании, что у некоторых вышестоящих лиц отношение к событию может стать враждебным; точнее, они этому просто не поверят.
— Нам следует быть крайне осторожными из-за того, кем он является, — сказал главный врач. — Он был известен как волшебник, и те, кто достаточно легковерен, чтобы в это поверить, ничего не забыли. Мы с вами знаем, что он не умер только чудом, ведь у него были страшные ожоги. И мы должны радоваться тому, что он лежал тут беспомощно двадцать лет, спрятанный от мира и от тех долгов, которые ему могли предъявить. В наши дни хватает безумцев, которые сочтут это доказательством отсроченного воскрешения, подтверждающего, что он Антихрист, как он сам себя когда-то называл. Если он сам захочет это заявить, пусть заявляет, но мы должны держаться в стороне от всего этого».
Он бы посмеялся над ними, но у него пока не было голоса. Когда голос вернулся, он притворялся смирным, так как знал, что может оказаться нелегко восстановить контроль над собственными делами. Как только он смог, он привлек молодого врача на свою сторону и позаботился о том, чтобы как следует отблагодарить тех, кто кормил и ухаживал за ним столько лет. Он обещал наградить их всех и сдержал свое обещание, как только юристы позволили ему вернуться к владению его собственностью.
Он был рад обнаружить, что стал богаче, чем был до пожара, хотя он не знал, благодарить ли ему за это своих попечителей или Зиофелона.
Восстановление шло медленно, и боль не утихала; она становилась острее по мере того, как обострялись его чувства. Он все равно радовался возможности, когда это удавалось, сбежать в мир видений, успокаивающий его, и он никогда не прекращал бдительно наблюдать за теми, на кого ему указали: Стерлинг, Геката, Лидиард и Таллентайр. И в своих искупительных занятиях он усердно искал объяснение тому, почему Зиофелон решил вернуть ему способность к ощущению и движению.
Он часто молился о подобном исцелении и всегда надеялся, что он окажется настолько необходим своему хозяину Зиофелону, что ангел решит вернуть ему свободу. Он имел возможность воображать, что ему доверят Гекату, когда она начнет осознавать свое истинное могущество вместо того, чтобы неуверенно и неэффективно отвечать своим наиболее примитивным желаниям. Но так как пока ничто не говорило о том, что Геката научилась управлять своей силой, ему приходилось искать другие причины.
Наконец он увидел вероятную возможность того, что причина могла крыться не в калеке, а в Джейсоне Стерлинге, чьи действия, по-видимому, требовали активного вмешательства. Исследования Стерлинга последнее время стали интересовать Харкендера гораздо меньше — отчасти из-за его сближения с Корделией Таллентайр, отчасти потому, что ученый мало продвигался в сторону новых достижений. За те пять лет, что Люк работал у Стерлинга, его простого любопытства вполне хватало, чтобы удовлетворить любопытство Харкендера, но о человеке можно было узнать так много, а средства получения информации Харкендером были столь опосредованными! Прошло семь лет, затем десять, и Харкендер понял, что Стерлинг больше не может добиться какого-либо существенного прогресса.
Ученый не утратил своего алхимического чутья: благодаря его экспериментам с электричеством появлялись все новые и новые особи. Но Стерлинг был не из тех, кого устраивает количество успешных экспериментов, не был он и терпеливым наблюдателем. Они оба понимали, что дополнительные доказательства не приводили его ближе к истинной цели, и он некоторое время отчаянно искал — но безрезультатно — новый способ приблизиться к этой цели.
Харкендер знал ещё до своего выздоровления, что Стерлинга может сдвинуть с мёртвой точки в его поиске лишь намек небольшой ценности, и самое смешное — его может дать даже Люк Кэптхорн, если только догадается. В итоге это знание привело Харкендера к угрюмому и озлобленному наблюдению за работой Стерлинга, которая в основном заводила того в темные безвыходные тупики.
Не раз Харкендер безмолвно выкрикивал отчаянные советы не слышащему его Стерлингу — зная, что он не в состоянии на него воздействовать. Часто он молился Зиофелону, убеждая ангела потратить часть своей богоподобной силы, дав Стерлингу знак.
Когда знак, наконец, явился, Харкендер не мог узнать, явил ли его Зиофелон или следовало благодарить слепой случай, но он с огромным облегчением наблюдал, как разворачивалась цепь событий, и не мог не задуматься о том, не связано ли с ней его собственное восстановление.
Новое приключение Стерлинга родилось в наименее многообещающем магазине подержанных книг на Чаринг-Кросс, где ученый и его слуга пережидали ливень. Просматривая книги на полках, Стерлинг неожиданно обнаружил четыре тома «Истинной истории мира» Люсьена де Терра. Не обращая внимания на покрывшую книги пыль, ученый заинтересовался названием настолько, что пролистал пару страниц, и они так привлекли его внимание, что он решил прочитать всю книгу. Название вначале ничего не сказало Люку Кэптхорну, но когда Стерлинг прочитал первый том, он не смог не поделиться со слугой этой историей.
В конечном счете, упоминание об оборотнях Лондона привлекло внимание Люка и заставило рассказать его господину все — впервые в необходимых подробностях — что он помнил об интересе Джейкоба Харкендера к этой же истории. Не будь у него в руках книги, Стерлинг отнесся бы к рассказу как к полной ерунде, но он, как всякий образованный человек, уважал печатное слово, хотя верил не более чем сотне прочитанных книг. С этого момента Стерлинг был намерен вытащить из мутного омута воспоминаний своего слуги всю возможную информацию. Это был медленный и грязный процесс, но он постепенно продвигался к разрешению, которое Харкендер ясно предвидел и критическое значение которого давно осознал.
Люк Кэптхорн рассказал Джейсону Стерлингу, что еще до пожара в Виттентоне Джейкоб Харкендер обнаружил, где похоронен человек, написавший «Истинную историю мира», и где он предположительно находится до сих пор. И Стерлинг, естественно, предположил, что если в книге, написанной Адамом Глинном, известным как Люсьен де Терр, содержится хоть доля истины, то этот человек должен быть мертв лишь по видимости.
Конечно, Стерлинг этому не поверил, такой человек бы и не смог поверить, — но он увидел, что предположение легко проверить, и он знал, как серьезно изменится его работа, если ему удастся доставить бессмертную плоть в свою лабораторию.
И тогда Джейсон Стерлинг и Люк Кэптхорн вместе с Ричардом Марвином извлекли из могилы человека, которого, по утверждению «Истинной истории», ангел по имени Махалалель вылепил из глины много тысяч лет назад.
Харкендер наблюдал за их работой глазами Люка Кэптхорна и видел, что произошло, когда Остен попытался их остановить. Он гораздо лучше, чем Люк, понимал, что могло означать нападение летучих мышей — и сначала, как и Люк, решил, что мыши были посланы ангелом, которого Люк называл Сатаной, а он Зиофелоном.
Харкендер, естественно, подумал, что Зиофелон восстановил его тело, чтобы тот мог помочь Стерлингу в его исследованиях. Совпадение во времени, казалось, подтверждало его предположение, и он мог ясно видеть, четко слышать и полностью контролировать свои действия. Пока Стерлинг и Люк перевозили тело Глиняного Человека в Ричмонд, Харкендер готовился впервые покинуть больницу. Он снял в аренду дом около Ботанического сада в Кью, в трех милях от дома Стерлинга, и начал нанимать прислугу. Он ещё не полностью восстановил своё здоровье: когда он смотрел в зеркало, то с трудом узнавал себя, и в собственных глазах выглядел так же уродливо и гротескно, как Геката. Его кожа была неестественно бледной и плотно облегала кости, но ему хватало сил, чтобы стоять и ходить — мучительно, но эффективно.
Врачи делали все, что возможно, чтобы помочь ему, желая избавиться от него как можно скорее, а он так же сильно желал покинуть их. Они делали вид, что его выздоровление их более не удивляет — они, дескать, всегда верили в такую возможность; а он притворялся, что верит им. Они с энтузиазмом, в котором сквозила неуверенность, рассуждали о его возвращении к нормальной жизни, он же постоянно сдерживал искушение испугать их тем, насколько ненормальной была и навсегда останется его жизнь.
Хотя он бодрствовал теперь по восемь-десять часов в сутки, но все же спал гораздо дольше, чем обычные люди, и нерегулярно. Наблюдатели никуда не исчезли, и ему приходилось находить время для своих видений. Никто не считал это необычным, всем было ясно, кто каким бы здравым ни был его разум, его тело всегда будет носить ужасные следы случившегося несчастья.
Когда он лег спать после полудня того дня, который последовал за эксгумацией Адама Глинна, он уже знал, что это будет его последний сон в кровати, которую он занимал более двадцати лет. Новый кэб должен был приехать за ним этим вечером.
Даже если бы он не организовал эти приготовления, ему пришлось бы уехать. То, что он видел, закрыв глаза и погружаясь в привычный транс, обновляло все ещё раздражавшую его душу боль, делая ясным, почему хозяин соблаговолил подарить ему обычную глину, которую люди называют плотью.
Сначала он думал, что сны, которые он видит, его собственные. Они были такими странными, что он всегда удивлялся, не были ли они теми разнообразными и ненадежными снами, которые составляли бессмысленную компанию людям, оказавшимся в руках Морфея. Он много лет не видел этих случайных снов, но находил вероятным, что ему может быть возвращена эта привилегия, также как и привилегии слуха и зрения.
Он медленно осознавал, что видит теперь иными глазами и разделяет сны иного разума.
Это был сон Мерси Муррелл, и несмотря на то, что у неё не было ни капли провидческой силы, снилось ей что-то более ценное, чем случайный набор впечатлений праздного спящего ума.
Мерси Муррелл снилось, что она была Евой в Эдемском саду.
Ей снилось счастье совершенной невинности, которое досталось Еве по праву рождения, и которое она ощущала с поразительной ясностью.
Она лежала навзничь в траве, в тени, отбрасываемой ветвями большого дерева. Еву заполнило ощущение, охватившее весь спектр радости и душевного подъема: прохлада земли, на которой она лежала, тепло света, проникающего между листьями, чтобы окутать её нагое тело; мягкость тени, заботливо пропускающей свет; волнующая чистота воздуха, который она вдыхала своими легкими. И сверх всего этого — роскошное ощущение живого тела с бьющимся сердцем, которое никогда не знало боли.
Сила счастливых ощущений пугала. Этот род восторга не имел ничего общего с неземной утонченностью и расслабляющей интеллектуальностью, которые Харкендер всегда связывал с идей Рая. Этот Рай был более животным и физическим, чем его Рай — асексуальный, но все же связанный с обладанием плотью. Мерси Муррелл явно никогда не смогла бы мечтать о таком экстазе без особого рода вдохновения.
Ева продолжала лежать на спине, затерявшись в тайном удовольствии смакования своих ощущений, когда ей явился змей.
Змей был крайне странным существом, которое передвигалось с помощью темных как ночь крыльев, и совершенно не походил на змею. Харкендер вспомнил, что по Писанию лишь после грехопадения Бог обвинил змея в соблазнении человека и приговорил пресмыкаться и жрать пыль. Здесь и сейчас, еще до грехопадения, змей носил гордый драгоценный цветной окрас на своем привлекательном теле, и его лицо было необыкновенно красивым.
Ева, невинная, посмотрела в лицо змею и улыбнулась. Она любила красоту и безоговорочно ей доверяла. Она не представляла себе обман, ничего, что могло бы быть не тем, чем оно казалось. Она знала без тени сомнения, что змей хотел ей только добра, хотел лишь сделать её жизнь ещё более приятной.
Но Харкендер глазами Евы мог видеть, что лицо змея было ему более чем знакомо.
Это было лицо Ангела Боли.
Затем он услышал с тягостным и скверным предчувствием, что змей сказал Еве голосом, наполнившим её сознание радостью:
— В этом саду есть плод, который ты не пробовала, он так же вкусен, как остальные, но не доступен. Пока ты не попробуешь его, ты не узнаешь всей радости, которую может испытать тело. Пока ты не съела его и не соединила его плоть со своей, ты не полна. Твое сердце желает вкусить его с каждым голодным ударом, потому что оно знает, что утолит голод.
Ева, которой никогда ничего не запрещали и которая не поняла бы угрозы смертью, если бы кто-то её применил, ответила так, как могла:
— Прекрасный змей с крыльями, темными как ночь, скажи, как мой возлюбленный Адам, человек из глины, называет этот незнакомый плод?
Величественный змей, сиявший отраженным светом, ответил:
— Этому плоду он не дал имени, но я называю его ЗНАНИЕ и считаю лучшим и первым из мириадов удовольствий. Я не могу больше один наслаждаться его вкусом, когда в мире остались существа, не распробовавшие это несравнимое наслаждение. Вкуси его, я прошу тебя, возлюбленная Ева!
Ева, не знавшая о лжи, поверила словам змея и протянула руку к плоду, который предлагал ей змей.
Харкендер бы окликнул Еву, то есть Мерси, если бы мог. Он бы закричал как можно громче, что истинное имя плода было ЯД, приносящий БОЛЬ, — но был обречен молчать. Сон был чужим, и не он его видел.
Он смотрел глазами Евы, как она взяла губительный плод в руку и поднесла к губам. Он почувствовал, как она откусила кусочек и дотронулась до мякоти языком. Почувствовал, как она разжевала и проглотила откушенное, несмотря на отсутствие какого-либо вкуса.
И затем, как он и ожидал, он почувствовал её боль.
Он так долго страдал от собственной боли и так уверился в том, что знал худшую боль из возможных для человека — благодаря чуду, позволившему ему выжить там, где погиб бы любой другой, — что не ожидал когда-нибудь почувствовать большую боль.
Он ошибался.
Возможно, думал он, что боль Евы гораздо мягче его боли и по объективным параметрам не является чем-то исключительным, — но чистая и невинная Ева никогда не была в Аду. Ева не знала никаких неприятных ощущений, ей была ведома только приятная сторона восприятия. Боль, неожиданно охватившая её неподготовленное тело, оказалась невероятно ужасной, самой глубокой, на какую только способно любое сотворенное существо.
Так как это была её боль, а не его, Харкендер ощущал её так же, как она, и ничто из уже испытанного им не могло облегчить эту неожиданную муку.
Он знал, что эта ловушка крылась в плоти Евы с момента её создания, поджидая её. Бог создал её невинной и чистой, и хрупкой, и решил в своей божественной мудрости, что это будет наказанием иной невинности, чистоте и хрупкости. Этот момент, как мистическим образом постановил Бог, должен определить сущность её озарения, через которое она научится ужасной истине Его природы, Его Творения, Его божественности.
Ева закричала.
Ева кричала десять секунд, которые могли быть десятью тысячами лет, или десятью миллиардами лет, или десятью вечностями.
Её крик заполнил зарождавшийся космос и отразился от плацентарных стенок бесконечности.
Крича, Ева взглянула в прекрасное лицо Ангела, соблазнившего её, и увидела, что оно превратилось в зеркало, в котором она увидела саму себя.
Мерси, видевшая себя во сне Евой, не могла узнать своего лица, хотя хорошо его знала. Но Джейкоб Харкендер, разделяя её зрение, немедленно узнал это лицо. Он знал, что Мерси может позволить себе быть забывчивой, но у него не было такой возможности, и он о ней даже не мечтал. Он ценил знание, вне зависимости от того, каким ядом ни разрушало бы оно надежды и желания души.
Харкендер узнал лицо и понял, что означал сон.
В зеркале, когда-то бывшем змеем, отражался образ Гекаты.
Ангел Боли был Гекатой.
Плод древа познания получила Геката.
Харкендер понял, даже не просыпаясь из ставшего бесконечным кошмаром сна, что он неправильно истолковал намерения и планы своего хозяина, Зиофелона. Ему следовало наблюдать за Гекатой не потому, что Зиофелон считал её полезной, а потому что факт её существования давал Зиофелону основания для страха.
И пришло время этому страху начать сбываться.