Ангел боли

Стэблфорд Брайан

Часть первая

ПОТОМКИ ВЕЛИКОЙ БЕЗДНЫ

 

 

1

Поверхность Ада спокойна в своей сумятице; магма все ещё течет по выжженной и растрескавшейся поверхности, свиваясь в мутные пруды и сверкающие ручьи — но Сатана больше не лежит, распятый на своем блистающем ложе.

Нет больше гвоздей, которыми он когда-то был прикован, а шрамы на его руках и ногах остались лишь следами, слабыми тенями на глянцево-золотой коже. Сатана теперь свободно бродит по полям ярости и ищет какого-либо укрытия от раскаленных облаков с их непрекращающимся кровавым дождем. Он не в состоянии полностью избежать воздействия окружающего мира, но он теперь свободен, и уже давно привык к страданию. Он все ещё несет в своем израненном, неисцеленном временем сердце шрамы от отчаяния и утрат, горечи и раскаяния, муки и тоски, которые были его проклятием с самого начала существования, — но теперь он может свободно использовать свои ловкие руки и ненасытный ум, и потому его нельзя лишить надежды.

Земля все ещё висит в пламенных адских небесах, защищенная коконом темноты, — но теперь она кажется бесконечно более далекой, чем во времена его плена. Он не может, как раньше, наблюдать полными слез глазами каждое человеческое прегрешение, и мир уже не столь смертельно заражен мириадами соблазнов, притесняющими человечество.

Если среди имен Сатаны все ещё осталось имя Тантал — то это Тантал, смирившийся с голодом и жаждой, Тантал, которого больше не мучает издевательское наказание. Его больше удовлетворяет роль Прометея, дарующего ледяной огонь просвещения тем, кто предпочитает видеть своими глазами, а не душой. Тем, кто в состоянии оградить себя от пугающих их разрушительных сил.

Сатана свободен, и он гордится людьми, чьи души охладил своим милосердием. Он свободен верить в то, что их никогда не коснутся адские огни, свободен мечтать о том, что они построят великую и мирную империю, чьи границы охватят поверхность Земли и многочисленные планеты вокруг многочисленных солнц великого Млечного Пути, все ярче сияющего в темном коконе.

Сатана свободен, и Эдем — этот крошечный лес, где соблазны наливаются соком на каждой плодоносной ветви — забыт сегодня и людьми, и ангелами.

Сатана знает, что Эдема, к счастью, больше нет — ведь Эдем был мышеловкой, поймавшей его и сделавшей несчастным орудием проклятья человеческого рода. Сатана понимает, что Эдем был необходим только для того, чтобы послужить ареной подлого божественного предательства, сделавшего Сатану жертвой божьих амбиций, а Адама — жертвой его невинности, и уничтожившего их обоих чудовищным наказанием.

Сатана — ангел, ему свойственно прощать, и он может многое простить. Но только не то, что с ним было сделано в Эдеме, и не то, что ему пришлось сделать с сынами и дочерьми рода человеческого. Сатана щедр и милостив, но он никогда не простит Богу этот обман и это предательство.

Теперь Сатана свободен и полон надежд. Сатана свободен, и его честолюбие взывает к его разуму. Сатана свободен, и наука начала растворять зло, сокрушавшее его сердце.

Хотя огни Ада еще пылают, мир уже в порядке.

И почему бы ему не быть в порядке — теперь, когда наследие Эдема уходит в забвение, становясь смутными легендами.

Прошло уже более двадцати лет с того момента, как Дэвид Лидиард пережил укус змеи, которая была иглой ангела, но его все ещё посещали видения и иллюзии, вызванные её ядом. Ему была дана лишь небольшая отсрочка на несколько прекрасных месяцев — до и после женитьбы на Корделии Таллентайр.

Сон не приносил Дэвиду Лидиарду успокоения в его борьбе с миром, но лишь переносил его в иной мир, ещё более угнетающий, чем тот, где Дэвид находился в яви.

Ему часто виделся Сатана, но он знал, что Сатаны не существует. Сатана из его снов был символом его самого, а Ад, в котором тот был заключен, являлся символом его болезненного тела.

Его жизнь несложно было сравнить с Адом, с его неутихающим пагубным огнем боли. Тем не менее, со временем можно привыкнуть к чему угодно, даже к адскому огню. А тот, кто храбр, любознателен и целеустремлен, может набраться сил и для исследований, планов и действий, даже если он окружен адским пламенем.

Дэвид Лидиард был храбр, любознателен и целеустремлен.

Мир снов Дэвида Лидиарда не был так же стабилен и знаком ему, как мир его яви, однако сны влияли на него настолько сильно, что стали практически частью реальности. Мир видений был запутанным, разветвленный поток его событий зачастую просто отказывался соответствовать правилам реальности, но его явное влияние принудило Дэвида придать этим видениям статус жизненного опыта в реальном мире.

Он уже давно потерял ценный дар забывать свои сны до пробуждения, однако некоторые стороны опыта, приобретаемого им во сне, запоминать было непозволительно. В реальном мире он был свободным человеком и благородным господином своих слуг, но в мире сна сам оказывался слугой жестокого и тираничного повелителя. В своей реальной жизни он был завзятым скептиком, но в мире снов не мог отрицать существование, имманентность и гневные приказания богоподобных существ — одно из которых держало его в рабстве, используя как заложника в своих контактах с миром материи и человека.

Переплетение этих видений и кошмаров было не настолько сумасшедшим, чтобы не отметить определенные места и пейзажи, которые его спящему «Я» представлялась вполне материальными, сотворенными из песка и камня, кирпича и цемента. В его снах были места, к которым он мог возвратиться снова и снова, существа, чьи лица и обстоятельства оставались неизменными.

В отличие от настоящего тела, его ночное «Я» могло плавать и летать; ему была дарована некая магия. Но и при этом камень в его снах был жестким и тяжелым, песок грубым и горячим, сам мир, в котором он часто бродил и иногда летал, был столь же прочным и неподатливым, как тот, с которым Дэвид встречался в дневное время.

Благодаря этому Дэвид Лидиард на собственном несчастном опыте узнал истинность того, о чем говорил философ Беркли: материя есть отвлеченная идея. Он не мог отрицать материальность мира, в котором действовало его бодрствующее «Я», также как и материальность мира, в котором действовало его спящее «Я». И пусть мир сновидений Дэвида Лидиарда существовал только в представлениях его потаенного подсознания, тем не менее, он предъявлял те же доказательства своего постоянства и реальности, что и повседневная действительность, с которой Лидиард сталкивался по пробуждении.

Он знал, что остальные переживают свои сновидения иначе; они не встречают в снах постоянства и прочности и потому вполне рационально приходят к мысли, что сны лишь живой фантом воображения. Для таких людей прочность яви уникальна и не зависит от людских представлений о ней. Такие люди считают точку зрения Беркли неудобной и легко позволяют себе впасть в заблуждение, считая, что могут опровергнуть её, пнув камень и убедившись в болезненности этого действия.

Увы, подобные эксперименты не приносили Дэвиду Лидиарду утешения. Для него боль не была способом перейти от внутреннего к внешнему знанию, а являлась проявлением силы совершенно противоположной. Он был одним из тех несчастных обитателей аллегорической пещеры Платона, чьи цепи, вынуждающие его наблюдать парад теней на стене, разбиты.

Он мог даже развернуться и увидеть фигуры, вызывающие появление теней. Он мог увидеть богов.

Во внешности богов отразился его собственный облик. Лица, которые они носили, человеческие и нечеловеческие, были созданы из спектра его собственных идей. Тем не менее, он их видел. Он мог взглянуть в глаза создателям мира, не в силах спрятаться за убеждение, что они являются лишь тенями, образами подсознания.

Ему было известно, что когда-то давно проклятьем человечества было встретиться с богами, гулявшими по поверхности недавно рожденного мира. Но мир изменился, и если, как некоторые верят, над всеми другими богами существует единый Творец, то изменение мира свидетельствует о его милосердии к людям. Дэвид Лидиард родился в реальном мире, который отправил богов в ссылку, превратив их в парадоксальные фантомы даже в многообразном мире человеческих снов. В его мире лишь несколько человек знали, как можно увидеть бога, и не все они были достаточно безумны или же храбры, чтобы последовать этим путем боли.

Но у Дэвида Лидиарда не было возможностей избегнуть этого пути. Если бы он не был храбр, он бы, несомненно, сошел с ума.

У Ангела Боли черные гладкие крылья, окутывающие её тьмой, когда они сложены, и распахивающиеся, как штормовые облака, когда она взмывает вверх.

У Ангела Боли глянцевая кожа цвета бронзы, пылающая от жара; её глаза имеют цвет пламенного янтаря, а когда она грустна, становятся похожи на тлеющий уголь. Она часто грустит, так как Ангел Боли, как и все ангелы, способна любить и бояться, а также гневаться и гордиться. И она не любит, если её ненавидят за то, кем она является.

У Ангела Боли черные когти на руках, искривленные и заостренные. Её хватка необыкновенно крепка, а клыки её так остры, что даже самая нежная её ласка повреждает и ранит. Когда искренне она старается быть как можно более чувствительной и аккуратной, кровь её любовников свидетельствует о её симпатии.

У Ангела Боли полные губы, кажущиеся мягкими и чувственными, но её поцелуй ядовит, а язык — словно наждак в алмазной крошке.

У Ангела Боли волосы свиваются прекрасными серебристыми локонами, которые она тщательно укладывает, чтобы подчеркнуть их совершенство, но они жгут, как тончайшие иглы на листьях крапивы; а слезы, которые она роняет, оплакивая свое одиночество — чистый яд.

У Ангела Боли сердце бьется так же, как любое другое сердце, и в нем поселились те же желания, что есть у всех ангелов. И из всех остальных ангелов она наиболее добра к тем, кто ищет её общества. Она не отказывает никому, и нет в Раю другого такого ангела, кто так же великодушен в любви к своим врагам, как она любит тех, кто не равнодушен к ней самой.

Многие полагают, что Ангел Боли — создание Ада; но некоторые научились видеть её в другом свете, и они понимают цель её служения.

Для них она управляет Чистилищем, и оправдание её жесткости можно найти в надежде на возможное озарение.

Те, кто ненавидит Ангела Боли, говорят, что во главе империи страха находится величайший из тиранов, чье имя Смерть, а Болью зовут его подручную; но те, кто преодолел ненависть, говорят, что боль не обязательно является злом, и что со временем она может оказаться врагом Смерти и своего рода другом человеку — Человеку Надеющемуся.

Ангела Боли не существует. Она не была настоящим ангелом, как Паук или создатель Сфинкс. Она была лишь символом — символом того, как настоящие ангелы обращаются со своими любимцами среди людей. Она была лишь посланницей: посланницей настоящих ангелов, собирающей упирающихся слуг в мир ангелов.

Дорога в мир истинных ангелов была так же знакома второму «Я» Дэвида Лидиарда, как его первому «Я» был известен маршрут из его дома в Кенсингтоне в больницу университетского колледжа. Путешествие всегда протекало одинаково.

Сначала он оказывался в уютной обстановке большого дома, до бессмысленности полного темных и мрачных коридоров. Комнаты здесь были загромождены странной отталкивающей мебелью, а тяжелый, мертвый и пыльный воздух нарушало только преувеличенно громкое тиканье часов — разносившееся эхо, казалось, подчеркивало искаженность неупорядоченного пространства. Стены были увешаны зеркалами в вычурных рамах, но в них не отражалось ничего, кроме пустых комнат, каждое отражение растягивалось и выгибалось в соответствии с прихотью мутного стекла.

Его спящее «Я» было смущено сочетанием чрезвычайной опустошенности и пугающей враждебности, и он каждый раз пытался покинуть дом. На мгновение казалось, что коридоры запрещают ему выход, намереваясь задержать его в этом более или менее банальном и приемлемом сновидении, чья прочность была обманной и непостоянной и легко разрушалась при пробуждении. Но его нельзя было так просто остановить, он целенаправленно пускался в бег, спокойно покрывая милю за милей, пока тиканье часов не становилось все громче и громче. Наконец он попадал в иную реальность сна, выставив себя на обозрение пугающим глазам бесконечного неба.

Каждый раз он оказывался в ночной пустыне, где не было ничего, кроме скал и песка. Теплый ветер слабо согревал песок, мельчайшие песчинки сияли, отражая звездный свет, перекатываясь в тяжелом воздухе. Он начинал свой путь через пустынный ландшафт, но вскоре обнаруживал, что ему не нужно прилагать усилия, чтобы двигаться вперед, каждый шаг уносил его ярдов на тридцать, если он только желал этого. Почти невесомый, он прокладывал курс между неровными выходами горных пород, следуя извилистому течению огромной реки серебристого песка. Постепенно скалы с обеих сторон становились все выше, они сближались, пока он не оказывался на узкой тропе в извилистом каньоне, где только тонкая лента звездного света озаряла его путь. Загадочные тени иногда пересекали звездный поток, и невозможно было сказать, какую форму они имеют — возможно, то были огромные хищные птицы, покинувшие свои гнезда. Иногда он опасался, что стены каньона сомкнутся, зажав его в туннеле, который может окончиться тупиком где-нибудь в центре Земли — но этого никогда не случалось. Напротив, дорога начинала расширяться снова, открывая яркие звезды, сиявшие столь великолепно, что он не мог поверить, что все ещё находится на знакомой планете. Затем он видел на некотором расстоянии впереди себя огромный город, здания которого, хотя и наполовину превратившиеся в руины, все же были во много раз больше своих жалких подобий в реальном мире.

Здесь стояли колонны высотой в тысячу футов и статуи высотой шесть сотен футов. У некоторых монументов были человечьи головы, у других человеческие туловища, ноги или руки, но все они являлись химерами разного рода. Некоторые — но не все — напоминали богов Египта, другие походили на наиболее ужасающие сочетания людей и животных из произведений искусства глубокой древности, и все они как будто специально были столь огромны, чтобы исключить всякую вероятность того, что их создали человеческие руки.

Город уходил за горизонт и дальше. И хотя Дэвид пролетал по городу гораздо быстрее, чем несся бы всадник, он был уверен — скорее дни, чем часы, проходили прежде, чем он добирался до его центра. Он знал, что в реальном мире солнце бы встало и зашло полдюжины раз, пока он пробирался мощеными улицами, но здесь только величественная россыпь неподвижных звезд терпеливо перемещалась по небу.

В конце концов он добирался до самого центра города, где возвышались рассыпавшиеся в руины белые башни. Здесь находилась крутая пирамида, не поддавшаяся времени и старению, хотя большая часть кристаллических плит, формирующих её гладкую внешнюю оболочку, давно отсутствовала, открывая шероховатую ступенчатую поверхность. Вершина пирамиды находилась на высоте мили от её основания, и каждая ступень была выше человеческого роста. Забраться наверх было бы чрезвычайно сложно даже группе скалолазов, но Дэвид легко поднимался вверх вдоль поверхности пирамиды, словно он был лишь песчинкой, влекомой капризным ветром.

Взлетая вверх, он иногда начинал легкомысленно мечтать о том, чтобы его унесло к самой вершине здания, прочь от всего земного — и тогда он улетит к безумным звездам. Но эта мечта разбивалась каждый раз, когда он видел темное отверстие вдали, оно росло, по мере того, как он приближался, становясь огромным арочным порталом, через который можно было проникнуть внутрь пирамиды. Теперь он плавно спускался через наклонные коридоры и вертикальные шахты в гигантский подземный лабиринт. Темнота здесь была насыщенной, но не абсолютной, каким-то образом ему всегда удавалось разглядеть узор плит, из которых состояли стены туннелей и шахт.

Путешествие через темноту часто становилось пугающим, но страх не длился долго, так как безумный полет скоро начинал замедляться, и впереди показывался свет. Ободряющий свет желтел все ближе, движения Дэвида постепенно замедлялись, пока он не обнаруживал, что снова стоит на ногах на пороге больших освещенных покоев.

Выходя навстречу свету, Дэвид всегда заново переживал не совсем приятное чувство. Он чувствовал вес своего тела, сухое тепло воздуха у лица, одежду, обтягивавшую его грудь, медленное биение своего сердца. В этом месте он был неприятно материальным — и мучительно живым.

Покои были обширны, их потолок уходил вверх более чем на двести футов, а пол, должно быть, тянулся на четыреста или пятьсот футов в каждую сторону. Здесь не было явного источника света, но мерцающие тени играли на стенах так, словно где-то неподалеку ярко горело пламя. В центре возвышался трон, и на троне — в пятнадцать или двадцать раз более высокая, чем человек, — сидела богиня Баст, глядя на него своими огромными зелеными глазами. Здесь никогда не было других человеческих или получеловеческих фигур, зато в покрытых коврами покоях обычно можно было увидеть до тысячи кошек, играющих, сидящих, ласкающихся или просто прогуливающихся.

Кошки были её созданиями, частями её души — так же, как Сфинкс, которую она создала для жизни на земле.

Дэвид сам назвал её Баст и выбрал форму, в которой она появлялась перед ним. Такой образ впервые придало ей его воспаленное сознание, когда он встретил её в Египте. По сути, она была его личным божеством, доступным его внутреннему взгляду.

Он на свой лад любил её и на свой лад ненавидел, но не поклонялся ей.

Он любил её, потому что его желания облекли её в плоть неувядающей, неземной красоты.

Он ненавидел её, так как был её жертвой и заложником, а она — его жестоким угнетателем.

Он боялся её, потому что она была ангелом, а он лишь человеком, и она могла уничтожить его по первой прихоти. Она была его утешением, потому что она была ангелом, а он человеком, и она могла защитить его от ударов судьбы, если бы захотела. Но он не обожал её и не поклонялся ей, потому что не нуждался в выражении своей веры, чтобы знать, что она реальна; и потому что знал, что она была существом вроде него, и не более нуждалась в поклонении людей, чем люди нуждаются в поклонении насекомых.

Часто он отправлялся в её пирамиду с четким намерением сообщить ей, что не обязательно смотреть на него сверху вниз с такой высоты и необязательно являть себя в образе устрашающей великанши, древней, как само время. Часто он намеревался попросить её встретиться с ним лицом к лицу, так, чтобы они могли поговорить искренне и открыто, как равные. Но она этого не позволяла. Она ревниво охраняла свою очевидную божественность и свои секреты. Она даже не позволяла ему запомнить, что он ей говорил, и подло лишала его уверенности, что он когда-либо говорил то, что намеревался.

Она держалась за своей божественный авторитет, за свою абсолютную власть над ним. Но он все равно не поклонялся ей. Несмотря на всю её мощь, он упорно настаивал, что она такое же живое существо, как и он.

Даже Всевышний Творец, чье лицо он иногда замечал в наиболее сильные моменты своих видений, не казался Дэвиду божеством, достойным поклонения. Если Он и существовал так же явно, как Пирамида Баст или собор Святого Павла, он был всего лишь ещё одним существом. И если природа развивающейся Вселенной могла что-то доказывать, думал Дэвид, то она доказывала, что Творец Демиургов был так же склонен ошибаться и впадать в безумие, как любое другое божество, человек или насекомое.

Сфинкс — существо, принимающее различные формы; но когда она волнует мечты мужчин, то носит маску прекрасной женщины, как подобает соблазнительнице и суккубу. Её красота — ловушка, как и всякая красота, но приманка в ней и является наградой. Что с того, что Сфинкс обладает ангельскими крыльями, на которых парит через миры? Что с того, что её когти — когти грифона, способны растерзать человеческое тело и душу? Она гораздо добрее, чем её воображаемая сестра, Ангел Боли.

Кроме всего прочего, Сфинкс находится в поиске науки и знания. В древности она служила софистике, но сегодня её привлекает философия. Её любимая загадка осталась неизменной, хотя однажды глупый мужчина и решил, что слово «человек» было ответом, а не вопросом. Она всегда требует от человеческих созданий ответа на вопросы «что?» «как?» и «почему?», поскольку судьбы человечества и ангелов переплетены столь странно, что ни ум людей, ни интуиция ангелов не способны преодолеть эту тайну. И все её последующие загадки вытекают из первой, это лишь различные стороны одной проблемы — так, по крайней мере, кажется тем, кого она выдергивает с жизненного пути, чтобы служить ей заложниками и вместе разгадывать загадки.

Даже самые странные и наиболее парадоксальные из её загадок в конце концов вопрошают о природе и предназначении человека, и если она спросит: «Сколько ангелов умещаются на кончике иглы?», то это тоже будет вопрос о природе и предназначении мира людей.

Когда-то спящий боялся Сфинкс — но больше он её не боится. Если она и хотела когда-то причинить ему вред, то сделала это давным-давно. Теперь она его защитница: ей нужны его усилия и его ум, ей нужны собранные им знания и его желание умножить эти знания. Он знает, что она может причинить ему боль и стать источником боли, которая будет постоянно терзать его тело — но он также знает, что слишком ценен, чтобы его можно было отшвырнуть прочь или сделать пустышкой, бессильным рабом её воли. Чтобы служить её целям, он должен быть жив и свободен. А чего большего может человек требовать от ангела, раз уж судьба предназначила ему встретиться с ангелом лицом к лицу?

Дэвид Лидиард и сэр Эдвард Таллентайр давно удостоверились, что Баст и её слуга Сфинкс требовали от своих заложников всей силы их разума и точности научного взгляда. Баст могла создать существо вроде Сфинкс, одолжив ей материю и пламя собственной души — но она не могла наделить Сфинкс знанием и видением человека.

Сфинкс, несмотря на все её способности к перевоплощению и волшебству, не хватало чего-то, что было у людей, и ей не удавалось восполнить эту нехватку. Это помогло Лидиарду и Таллентайру понять, почему ангел и её создание не позволяют им уйти. Таллентайр, Лидиард и Уильям де Лэнси оставались пленниками и заложниками Баст, каждый со своей особой ролью.

Таллентайр считал, что без помощи такого инструмента, как человек, ангел не может рассчитывать выбрать направление своих дальнейших действий. Не разобравшись в изменяющемся мире так тщательно, как это только возможно, ангел не может уберечься от хищничества остальных ангелов; но став достаточно уверенным в превосходстве своего знания, он затем может рассчитывать использовать свое опосредованное знание, чтобы стать неукротимым пожирателем себе подобных.

Зная об этом, Дэвид научился встречать взгляд Баст так прямо, как только мог, и шел к ней с намерением разговаривать, используя все, что он почерпнул из бесед с сэром Эдвардом Таллентайром.

Не столь легко было встретить взгляд темной сестры Сфинкс, Ангела Боли, но Дэвид приучил себя и к этому. Он пытался не думать о встречах с ней и никогда не был рад оказаться в её бесконечном саду разнообразных пыток, который был её реальностью, — но все равно старался встретить её так храбро, как мог.

После двадцати лет тесного знакомства он чувствовал, что встречает её не хуже, чем сумел бы любой другой, и даже осмеливался торжествовать, убежденный, что начал понимать истоки её душевной тайны.

Дэвид Лидиард считал, что ему повезло больше, чем другим, хотя ему и приходилось испытывать бесконечные ласки Ангела Боли. У него была любящая жена и дети, что он очень ценил. Кроме того, он получил дар озарения, сделав свои несчастья объектом изучения и исследования.

Когда вскоре после свадьбы видения и сны снова предъявили свои требования к империи его души, он решил, что изучение боли может стать его карьерой. Так Ангел Боли стала не только его мучителем, но и его учителем.

Он знал, что остальные, Баст и Сфинкс, станут экзаменаторами. И несмотря на то, что они подло лишали его самых полезных воспоминаний, Лидиард был твердо намерен стать в равной степени их экзаменатором. В то время как они использовали его, чтобы разгадать загадку мира людей, он делал всё возможное, чтобы прояснить тайну их существования и природы.

Однажды, думал Дэвид Лидиард, он будет в состоянии объяснить пути богов своим ближним. В отличие от Мильтона, он не считал, что такое объяснение может служить оправданием. Он никогда не воображал, что какое-то оправдание здесь вообще возможно. Кем бы ни являлись настоящие боги, они уж точно не были правы.

 

2

Дэвид Лидиард прислушивался к истории Джеймса Остена со смешанными чувствами. Ненадолго он позволил себе усомниться в ее реальности — но в конце концов, не мог отрицать очевидного. Двадцать лет ангелы не беспокоили Землю, они лишь изучали её и не вмешивались. А теперь, кажется, кто-то из них решил, что пришло время действовать.

Дэвид часто обсуждал с сэром Эдвардом Таллентайром возможность чего-то подобного. Было бы слишком оптимистично надеяться, что ангелы в итоге вернутся к своему вечному сну. Какая ещё причина могла быть во всех его кошмарных видениях, кроме приготовления к этому моменту? Даже если ангел, которого они называли Баст, не собирается действовать, тем не менее, следовало быть начеку по отношению к угрозам со стороны остальных.

Дэвид почувствовал странное облегчение от того, что момент наконец-то настал. Ему было бы неприятно почувствовать, что он потратил свою странную и болезненную жизнь на ожидание чего-то, что ему так и не удастся увидеть. Но его облегчение было неизбежно смешано со страхом. Он боялся не столько за себя, сколько за Корделию и особенно за детей. Он уже привык к своей болезненной связи с Демиургами, и ему было почти нечего терять, но перед его детьми лежало все, что может предложить человеческая жизнь.

Когда Остен довел свой рассказ до конца, мучительно подбирая нужные слова для описания чувств, которые он испытал во время удивительного нападения летучих мышей, Дэвид украдкой посмотрел на жену, стараясь понять её реакцию. Корделию поздно захватил фантастический водоворот событий двадцатилетней давности, но её роль была значительной. Она убила оборотня в доме своего отца, затем была похищена и попала к Харкендеру в Виттентон, где её грубо втолкнули в кошмарное видение Ада, сделав приманкой в ловушке.

Дэвид знал, что теперь она вспоминает все это довольно спокойно. Для неё кошмар тех дней давно рассыпался в прах. Она не видела его снов, и хотя у него не было секретов от неё, она не могла и вообразить, какими были его сны. Самым ярким её впечатлением от того первого безумного приключения было её яростное негодование по поводу решения сэра Эдварда не вмешивать её. Корделию до сих пор раздражало, что никто не пытался объяснить ей, что происходит, пока её не утянуло в Ад. И лишь тогда ее будущий муж решился разделить с ней ужасную ношу своего несчастья.

Дэвид подозревал, что она так до конца этого ему и не простила. Несмотря на то, что она любила его почти так же пылко, как он её, она никогда не могла до конца пережить, что он так легко согласился с требованиями её отца оградить её стеной неведения. И он знал, что все прошедшие годы она считала себя обделенной. Он умел заставлять себя не задумываться о том, что с ними произошло и как это могло повлиять на их понимание мира. Он, как и сэр Эдвард, стал ученым — естествоиспытателем, посвятившим себя разгадыванию сложнейших загадок жизни. Корделию связывало материнство и домашнее хозяйство.

Дэвиду было интересно, понимает ли она, что все начинается снова, и что на этот раз она является очевидцем, получившим привилегию созерцать зарождение тайны.

— Конечно, — смущенно сказал Остен, заканчивая свой рассказ, — это поддается рациональному объяснению, но… — Он коснулся своими узловатыми пальцами щеки, где остался узор незаживших царапин, нанесенных маленькими коготками.

Психиатр подался вперед, на край кресла, его глаза мерцали, отражая свет газового рожка. Дэвиду показалось, что гнев и озадаченность вернули Остена к жизни, в то время как истощение и скука привели его почти на край забвения. С тех пор как умерла его жена, Остен, казалось, лишился эмоций, но теперь он пылал негодованием. Дэвид также заметил кое-что особенное, что-то, что Остен сохранял в тайне по сентиментальным причинам. В его голосе звучала нотка триумфа, несмотря на то, что он признавался в поражении.

— Я осмелюсь предположить, — сказал Дэвид, изображая рассудительность, так, словно его вынуждали это делать, хотя в душе чувствовал совсем иное, — что нет ничего сверхъестественного в том, чтобы летучие мыши напали на человека. С другой стороны, я не собираюсь переубеждать вас, если вы настаиваете на своем. Но кто бы ни похитил тело одного из ваших пациентов, у него должна иметься на это причина, и вы не убедите меня в том, что тело несчастного понадобилось лишь анатому-отступнику. Вы уверены, что не знаете человека, который с вами заговорил?»

— Я совершенно уверен, — сказал Остен с оттенком самодовольства в голосе. — Я никогда его раньше не видел.

Вот оно, подумал Дэвид, устраиваясь поудобнее на кушетке и вздрагивая от боли в руках и позвоночнике. Вот оно, откровение.

— Но когда я впервые взглянул на них, — снова начал Остен, — свет фонаря ненадолго осветил лица его сообщников. Я думаю, что даже смогу назвать одного из них. Я не уверен — я не видел этого человека двадцать лет — но по-моему это был Люк Кэптхорн.

Корделия выпрямилась при звуках этого имени.

Остен, не заметив её реакцию, принялся объяснять:

— Он жил со своей матерью в сторожке, когда Хадлстон принадлежал монахиням.

Корделия, которая с трудом сдерживалась, чтобы не перебить этот бесполезный комментарий, все-таки добавила:

— Это тот самый человек, который похитил меня у вас и отправил в дом Джейкоба Харкендера.

Дэвид опустил ладонь на её руку, чтобы успокоить и ободрить жену, но она, казалось, была не рада этому жесту.

— Это может означать, что за всем этим стоит Харкендер, — предположил он. — Трудно поверить, что он жив, спустя столько лет… даже если он выжил при пожаре, уничтожившем его дом. Однако…

— Человек, укравший тело, явно не был Джейкобом Харкендером, — сказал Остен. — Я не думаю, что Харкендер с этим связан. Каким бы он ни был колдуном, секрета вечной молодости он не знал.

— Тем не менее, — терпеливо заметил Дэвид, — человек мог быть им послан. Когда Гилберт Франклин впервые отправился в Виттентон по поручению сэра Эдварда, Харкендера очень интересовало, где находится тело Люсьена де Терра. Я не думаю, что кому-то ещё могло понадобиться похитить его.

Остен постепенно расслабился и наблюдал за Дэвидом и его женой, стараясь оценить их реакцию. Дэвид знал, что сэр Эдвард чувствовал себя обязанным полностью отчитаться перед Остеном о странных событиях 1872 года, но он не знал точно, какую интерпретацию баронет предложил психиатру — или чему доктор Остен предпочел впоследствии поверить. По всей вероятности, Остен по сей день так и не пришел к определённому мнению.

— Раз Джейкоб Харкендер верил, что Адам Глинн был также Люсьеном де Терром, — терпеливо заметил Остен, — то и остальные могли в это поверить. И если они поверили в это, то могли также поверить и в то, что Люсьен де Терр написал в своей «Истинной истории мира». Вы ведь сами в это верите на свой лад, не так ли?

Дэвид предпочел уклониться от ответа, так как не хотел снова ввязываться в старый спор.

— Я никогда не видел самой книги, — сказал он. — Даже сэру Эдварду так ни разу не удалось заполучить её экземпляр. Вряд ли многие читали её. И мы знаем, что Харкендер был последним, кто видел тома, которые когда-то хранились в библиотеке Музея.

Корделия воспользовалась паузой, чтобы вмешаться.

— А что по этому поводу думаете вы, доктор Остен? — спокойно спросила она.

Остен посмотрел на неё и улыбнулся, впрочем, без излишней снисходительности.

— Простите меня миссис Лидиард, — сказал он, — если я прибегу к излюбленному вашим отцом многословию. Я не знаю, чему верить, но готов поддержать любую гипотезу для развития обсуждения. Возможно, судя по всему, оборотни и бессмертные люди существуют. Возможно, для человека, которого я знал как Адама Глинна, смерть была лишь досадным перерывом в активной жизни, а не её завершением. По правде говоря, я иногда поражался, почему ваш отец и ваш муж позволили его телу, представляющему такую невыносимую загадку, оставаться там, где оно было все эти годы.

Теперь они оба посмотрели на Дэвида, слегка поежившегося от их вопрошающих взглядов, пораженного вопросом.

— Из-за Пелоруса, — тихо ответил он. — Он уважал желания Адама Глинна, бывшего его другом. Он предложил мне собственное тело и кровь для изучения, но инструменты моих исследований не годились для того, чтобы понять, чем его ткани отличаются от наших. Наука о жизни только зарождается — мы лишь начинаем понимать химию живых существ. — Он поколебался, затем добавил ещё одну фразу с более решительной интонацией: — Пелоруса следует немедленно поставить в известность. Я должен сделать это сегодня вечером.

— Я предоставляю это вам, — сказал Остен. — Но как быть с сэром Дэвидом? Мне самому ему написать, или лучше вы?.. — Он позволил вопросу повиснуть в воздухе.

— Это сделаю я, — сказал Дэвид. — Я весьма благодарен вам за то, что вы пришли сюда, и мне очень жаль, что сэр Эдвард не в Лондоне и не может услышать эту историю из ваших уст. Я немедленно напишу ему, так что письмо уйдет с утренней почтой — хотя, конечно, пройдет некоторое время, прежде чем оно найдет его в Париже. Вы, разумеется, останетесь на ночь?

Остен кивнул, и Дэвид взглянул на Корделию. Она послушно поднялась, скрыв свой вздох, и отправилась звать служанку, чтобы приготовить постель в комнате для гостей. Когда она проходила мимо кресла мужа, он поднял взгляд на неё и заметил, как она бледна. Он знал, что она не хуже него понимает, в чем дело. У них за плечами были двадцать лет беспокойного ожидания, и оно отметило её той же несмываемой печатью, что и его.

Край её юбки задел кресло, и она опустила руку, чтобы нежно коснуться его щеки. Это должен был быть жест ласки и ободрения, но по каким-то непонятным ему самому причинам он не мог принять его и отодвинулся.

Когда Корделия ушла, Остен откинулся в кресле. Выражение его лица было непостижимым. Рой летучих мышей, накинувшийся на него, когда он прогонял похитителей трупов, всколыхнул что-то в нем, и как бы тщательно он ни указывал на возможность естественного объяснения, слишком хорошо было известно ему самому, что произошло что-то зловещее.

— Миссис Таллентайр напугана, — сказал доктор слегка извиняющимся тоном. — Жаль, что я не смог добраться до вас пораньше, так, чтобы яркий солнечный свет добавил в мой рассказ чуточку света.

— Дело не в свете, — отстраненно заметил Дэвид. — Она дочь своего отца, и равно ощущает и возбуждение, и угрозу опасности.

— Сама она — да, возможно. — Но она боится за вас больше, чем за себя — а вы оба сделались заложниками судьбы.

— Весь мир в заложниках судьбы, — сказал Дэвид, стараясь, чтобы это звучало легкомысленно, но вкладывая смысл в каждое слово. — Мы обнаружили это двадцать лет назад. И все ещё, как любит повторять сэр Дэвид, мы должны принимать мир таким, какой он есть, и жить так, чтобы он стал как можно лучше. Мы должны надеяться на его жизнь, если не на выживание, и мы должны сделать все, что только возможно, чтобы сохранить его.

Он забыл о госте и задумался о новой загадке; он уже пытался вообразить, что может его ожидать теперь, когда ангелы заволновались. И почти не расслышал, как Остен произнёс:

— Аминь.

В подземной пещере множество людей все ещё лежат в цепях, их ноги прикованы к камню, а лица повернуты к холодной, холодной каменной стене. Огонь все так же горит позади них, и по узкой тропинке перед огнем шествует парад всего сотворенного богами, в том числе и сами боги.

Тени всех существ Мироздания пляшут на стенах в бликах огня. Они то четкие, то смазанные, сила их искажения постоянно изменяется. От стен отражается такое же искаженное, бормочущее эхо раздающихся звуков.

Множество людей, рожденных, чтобы жить и умереть, не увидев ничего, кроме теней на стенах, проклинают неточность своих чувств и обманчивость теней. Они желают освободиться, чтобы их не принуждали больше смотреть на неясные образы вещей, чтобы, наконец, увидеть вещи такими, какие они есть. Но те немногие, кто порвал свои цепи, повернулся и увидел богов, знает, какой ужасной ношей становится знание тех, чьи обнаженные лица вынесли пламенный взгляд истинных ангелов и реальность вещей, как они есть.

Спящий увидел лица ангелов, и ангелов, которые творят ангелов, и богов, которые творят богов. Он видел хаос вещей в их истинном обличье и все их ошеломляющее смятение, и отлично знал, как много выигрывает смотрящий на тени.

Спящий знает, как бывают поражены чувства, он знаком с тем, что жар пламени может сделать с человеческими глазами, и с сознанием, стоящим за ними, и с душой, чьим инструментом является сознание. Спящий знает, как ложны лица ангелов, как обманчива их красота, как ужасна их ярость, как изменчивы их формы. Спящий знает.

Спящий также знает, что, чтобы взглянуть в лица ангелов, нужно лишь обернуться. В то время как его ноги остаются прикованными, человек может быть обречен видеть пламя и всех, кто проходит по узкой тропе, вьющейся между пламенем и местом, где множество людей связаны цепями своего существования.

И есть ещё одна вещь, которую знает и должен знать спящий. Спящий знает, что есть путь, который ведет из освещенной пламенем пещеры к другому и гораздо более яркому свету. Спящий знает, что если бы он был действительно свободен, то он пересек бы дорогу, по которой идут боги и мириады их созданий, и ушел бы от пламени по пути вверх, и вскарабкался бы по склону в далекому и более яркому свету. Спящий знает, что свободный человек, если бы у него были смелость и сила воли, чтобы преодолеть горящее пламя, смог бы увидеть то, что ангелы никогда не видели в самом истинном и ярчайшем свете из всех.

Если бы ему только хватило смелости.

Если бы ему только хватило силы воли преодолеть горящее пламя.

Если бы только его глаза, его сознание и его душа могли смотреть на ярчайший свет из всех без страха.

Он мог бы увидеть Ад, и он мог бы увидеть Эдем… Но он мог бы увидеть и Рай, который сами боги никогда не видели.

Пока человек не смог по-настоящему увидеть мир, как он может надеяться изменить его?

Позже Корделия зашла в кабинет Дэвида, где он писал письма, которые обещал отправить как можно скорее. Письмо сэру Эдварду было написано только наполовину, но Дэвиду Лидиарду пришлось ненадолго отложить перо. Написание даже дюжины строк сегодня превратилось для него в пытку, а почерк стал ужасно неряшливым. Остальные письма не отняли много времени — как бы то ни было, они уже были завершены. Корделия взяла их со стола и быстро просмотрела.

Там было написано: «Пелорус, у меня есть новости о Глиняном Человеке, которые могут оказаться важными. Ожидание закончилось. Прибудьте, когда сможете. Лидиард».

— Стоит ли быть таким таинственным? — спросила она.

Дэвид разогнул болезненные пальцы и откинулся назад в кресле. Корделия положила руку ему на плечо. На этот раз он с радостью поймал и накрыл её руку своей. Он почувствовал, как чутко её пальцы коснулись его.

— Невозможно знать наверняка, попадет ли письмо к нему, — ответил он. — Мы не видели его почти год, и письмо может пролежать некоторое время до востребования. В любом случае, я не решаюсь доверить бумаге мои самые страшные подозрения.

Корделия скромно устроилась на краешке его стола, стараясь ничего не задеть своей юбкой.

— Доверишь ли ты их мне? — мягко спросила она. — Так странно, что кому-то пришло в голову ограбить кладбище Остена. Я не понимаю, что бы это могло значить.

Дэвид посмотрел в глаза своей жене, и он знал, что, несмотря на всю её ласку, она смотрела на него и с неким вызовом. Он нежно любил её, но были обстоятельства, которые вносили разногласия в их отношения и делали их соперниками. Она не позволит обойти себя на этот раз, подумал он. Она намеревается сыграть свою роль, если сумеет. Она надеется защитить меня, так же как я надеюсь защитить её, но это единственная вещь, которую мы не можем делать вместе.

— То, что Харкендер вызвал из глубин времени, все ещё здесь, — сказал он. — Я не могу претендовать на знание того, что это или какую форму оно имеет, но оно каким-то образом воплотилось в земле и камнях Англии, так же, как другое связано древними камнями Египта. Они временно согласились приостановить свое противостояние, но, возможно, Паук увидел, что теперь преимущество на его стороне. Несмотря на то, что я по необходимости нахожусь на стороне Сфинкс, я не посвящен ни в её планы, ни в коварные схемы её матери. Но я костями чувствую, что их встревожит то, что произошло, и если так, как я смогу остаться в стороне от последующих событий?

— Возможно, все это не так важно, — сказала она мягко. — В конце концов, что тут такого: кража гроба и трупа. Даже если в этом участвует Харкендер, неужели ты думаешь, что он смог снова разбудить своего падшего ангела? Ты из-за летучих мышей так переживаешь?

Дэвид сделал паузу, чтобы собраться с мыслями, и затем ответил:

— Мы не можем бороться со страхом путем простого отрицания. Нас заставили увидеть, как хрупок этот мир, и мы в полном праве бояться. Мы оба видели… мы оба были там, в этом маленьком Аду, который создал падший ангел Харкендера. Мы всегда знали в наших сердцах, что однажды это повторится. Но нет причин отчаиваться. Ты видела, какой Ад создал этот отвергнутый ангел, какую потертую штуку, полную фальши и притворства. Это был театр, ничего больше, и мы увидели, что у подобных ангелов тут на земле меньше воображения и видения, чем у лучших из людей. Мы выучили, и сам ангел вроде бы выучил, что его власть хрупка, если он не знает разумных средств достижения своих целей. Когда мы увидели, что он может быть побежден силой разума, мы получили самый важный урок. Мы не должны слепо и безрассудно бояться таких вещей. Разум — это оружие, которое мы можем и должны использовать против них. Мы не можем просто надеяться, что они оставят нас в покое, но если они придут, мы не будем полностью беспомощны.

— Но если это начнется снова, — с запинкой произнесла Корделия, так, словно последним, что бы она желала, было разбить его уверенность, — тогда ангел Харкендера может смять нас также небрежно, как и раньше. У нас есть Тедди, Нелл и Саймон. Теперь нам есть, что терять, и я боюсь, что возвращение этого безумия может повредить не мне или миру, а тебе и детям.

— Я переживал из-за детей последние восемнадцать лет, — уверил он её. — Я всегда знал, что они выдержат любые натиски повседневной жизни. В ней достаточно страха помимо бешеных оборотней Лондона или нападок рыскающих демонов. Мы не одиноки в нашем знании того, что в мире существуют злые силы, большинство людей пребывают в той же уверенности с начала времен. И все же они умудряются жить и сдерживать свой страх, они все же находят место для более банальных страхов, они осмеливаются надеяться. Как иначе они бы могли жить в мире, измученным голодом, войной и чумой? Неужели мы должны быть способны на меньшее просто из-за того, что знаем больше?

Закончив свою речь, Дэвид отпустил её руку с легким неудовольствием. Его рука хранила её тепло, преходящий, но бесценный дар.

— Конечно, ты прав, — сказала она, глядя на незаконченное письмо её отцу. — В повседневном мире хватает страха, и если мы можем жить с ним, то мы должны и сверхъестественное встречать недрогнувшим сердцем. Ты полностью прав.

Её рука лежала на его плече, хотя он убрал свою руку, и теперь она мягко сжала его плечо, чтобы подчеркнуть свое присутствие.

— Сэр Эдвард нас рассудит, — сказал Дэвид, добавляя уверенности. — Он вернется из Парижа, как только получит мое письмо. Мне стало легче, и я очень скоро закончу письмо. Но уже поздно, не жди меня.

Она колебалась некоторое время, но в итоге приняла решение уйти.

— Пойду наверх, — сказала она, в конце концов убрав свою руку. — Не затягивай, прошу тебя».

— Я должен закончить письмо, — сказал Дэвид, — но оно почти готово. Я скоро приду к тебе.

Он улыбнулся ей, когда она уходила, но улыбка была таким же прикрытием, как и ободряющий тон, которым он говорил. В душе он чувствовал иное. «Я лягу в постель, — сказал он тихо, — чтобы немного побыть в твоих объятиях. Но сегодня я буду лишь ждать там — ждать того, что принесут мои сны. Сила этого ожидания словно сжимала его сердце рукой, но в нем было столько же трепета, сколько страха, и столько же жажды, сколько опасения».

«Затем придет рассвет, — добавил он педантично, — и я отправлюсь на работу и найду утешение в рутине, как я всегда делал и буду делать. Когда я понадоблюсь, меня, несомненно, вызовут. Такова моя судьба».

 

3

Тусклый день близился к концу, и Дэвиду пришлось зажечь керосиновую лампу на столе, переложив бумаги так, чтобы на них падало больше света. Солнце ещё не село, но Лондон окутало темное облако, и дневной свет проникал в комнату через ряд высоких узких окон с матовыми, закоптелыми стеклами.

В подвале больницы не было обычных окон; занятия, которые тут велись, включая многочисленные вскрытия человеческих трупов и трупов животных, были из тех, которые следует оберегать от постороннего взгляда.

Эту обстановку сложно было сделать более уютной и человечной, но Лидиард пытался. Он повесил на стенах комнаты яркие схемы и диаграммы — синие вены, красные артерии, внутренние органы разных оттенков зеленого и золотого. На внутреннюю сторону двери он приколол полномасштабную репродукцию изображения из древней египетской гробницы: картина женской фигуры в королевских одеждах, смотревшая на него большими, прекрасными глазами, словно собираясь смутить его игривой загадкой. Иногда, когда ему приходилось откладывать перо или свои инструменты, Лидиард смотрел на картину и представлял, что за ней находится портал, ведущий в древнее легендарное прошлое, и за дверью лежит мир сияющего света, а вовсе не унылый коридор.

В подвале было холодно, хотя стояла ранняя осень, и воздух снаружи оставался достаточно теплым, чтобы разносить по улицам отвратительное зловоние. Здесь внизу всегда было холодно, и едкий запах формалина перебивал любой другой своей подавляющей стерильностью. Лидиард настолько привык к этому запаху, что почти его не замечал, хотя когда-то и считал невыносимым. Теперь комната, полная бумаг, рукописей и колб с образцами, казалась ему не менее гостеприимной, чем его домашний кабинет с рядами книг.

Он часто замечал, что здесь ему легче пишется, возможно, потому, что здесь было меньше соблазнов и меньше возможностей бросить работу в угоду каким-либо более приятным занятиям. Он старался воспользоваться этим преимуществом, заставляя себя работать здесь, каким бы мучительным ни был сам процесс письма. Он и сейчас работал, как можно тщательнее сосредотачиваясь между вынужденными перерывами для отдыха.

Когда дверь отворилась, Дэвид был так сосредоточен на своей работе, что не поднял взгляд, а упорно продолжал писать, пока не завершил предложение и мысль, которая сформировалась в его сознании. Он молча предположил, что вошедший был кем-то из его помощников или студентов.

Когда он поднял взгляд, то пришел в ужас от изумления. Перо выпало из его неловких одеревеневших пальцев, когда он попытался положить его. Лидиард отдернул руку так, словно хотел спрятать её, закрыв краем одежды, но затем одернул себя и сел очень спокойно, стараясь скрыть свою слабость и ошеломление.

Руками в тонких перчатках она легко скинула черный капюшон. Её платье также было черным и крайне простым по стандартам современной моды, однако оно приподнималось над достаточным количеством нижних юбок и было скроено так, чтобы обтягивать совершенно обычный корсет. Её прямые, похожие на золотую пряжу волосы каскадом вырывались из-под полей узкой шляпки, чтобы аккуратно рассыпаться по её плечам. Несмотря на то, что зрачки женщины расширились в сумерках, хорошо было видно, что глаза у нее фиалкового цвета.

Она стояла перед картиной, прикрепленной к стене, словно занимая место египетской принцессы. Её глаза были очень красивы.

На какой-то безумный момент Лидиарду показалось, что он потерял чувство времени, словно его сознание было грубо разделено. Казалось, в глубине его памяти мелькнула вспышка, и в безвременье жидкий огонь его воображаемого мира водопадом обрушился, чтобы смутить и сокрушить его разум.

А она смотрела на него своими прекрасными фиалковыми глазами.

Волки бегут по ледяному полю, на котором они были оставлены Махалалелем, под глубоким черным небом, освещенным бесчисленными звездами. Когда они останавливаются, чтобы выть на луну, их вой человеческому слуху кажется жалобным и насмешливым, и только дети, услышав его, дрожат в своих постелях — потому что только дети знают мудрость древней песни, что заклинает их: берегись!

Но спящий знает, что волки вовсе не жалуются, ведь они волки! Когда волки охотятся, они охвачены радостью охоты — чистейшей из всех радостей, что могут затронуть холод человеческой души. Когда волки бывают волками, они исполнены чувств, потому что они невинны и не знают угрызений совести. Когда волки бывают волками, даже боль — всего лишь ощущение, такое же чистое, прозрачное и экстатическое, как любое другое.

Спящий знает, что только когда волки перестают быть волками, они чувствуют тяжесть жестокой усмешки судьбы. Жалость накрывает их ужасающим покровом осознания.

Когда волки становятся людьми, их радость может быть только слабой и нечистой. Когда волки становятся людьми, эмоции сокрушают их, разрывая и отяжеляя их сознание тревогами. Когда волки становятся людьми, боль — их постоянный враг, наполненный предчувствием вреда и уничтожения.

Спящий знает достаточно, чтобы сочувствовать волкам и понимать их тоску, к которой приводит бремя человечности, проклятие их Творца. Но он знает достаточно, чтобы не завидовать волкам, так как для него это та ноша, которую его плечи несут добровольно, радостно и с надеждой, не как проклятье, а как естественную обязанность. Пусть его радость нечиста, он дорожит ею, пусть чувства играют им, он принимает их удары, и пусть его боль уродлива и непобедима и пытает его душу страхом смерти, он встречает свои ощущения со спокойным холодным взглядом того, кто ищет понимание, а не избавление.

Спящий не ненавидит сияние пустынного льда или бесконечную тьму небес, и в слабом, хрупком свете звезд он видит великий млечный путь надежды.

У него есть другие занятия, кроме как оплакивать потерю Эдема, потому что он слышал молитвы Сатаны и научился сосуществовать с Ангелом Боли. И если случайно он вернется в сад, где обитал Адам, он не удовольствуется, как волки, жизнью в радости возвращенной невинности.

Напротив, он сосредоточится на исследовании далекой бездны и устроит побег.

Она совсем не изменилась.

Если судить только по внешности, она была на двадцать лет моложе, чем его любимая Корделия.

Но для неё время оставалось неподвижным, её красота была неснимаемой маской. Она могла быть глубокой, как кожа, но она была неприкосновенна.

Она мягко и нежно произнесла его имя, словно возлюбленная.

Лидиард долго не мог найти слов. Он не хотел называть её имя, чтобы только его отношение не выразилось случайно в звуках. Наконец он сумел выговорить:

— Чего ты хочешь, Мандорла?

Она улыбнулась и внимательно осмотрелась.

— Какая мрачная маленькая каморка, — сказала она, игнорируя все его попытки притворства со смертельным презрением. — Такая пустая, такая убогая. И все эти освежеванные и раскрашенные тела для компании! Я благодарна своему человеческому обонянию хотя бы за то, что оно почти ничего не чувствует, хотя мое острое зрение справляется немногим лучше, окруженное таким убожеством. Ты теперь доктор, как я понимаю?

— Доктор философии, — сказал Дэвид, радуясь, что его голос так ровен, гордясь способностью оставаться спокойным и подбирать слова. — Хотя я и работаю здесь, я не занимаюсь медицинской практикой, я работаю на университет. Я анатом, но своего рода. Исследователь физиологии человека.

— Исследователь боли, — сказала она. — Я читала твою книгу.

— Ты читаешь научные журналы? — скептически спросил он. — Я и не знал.

Его тон был настолько ровным, насколько возможно, но она снова смотрела на него, и он наблюдал, как она хмурится, сохраняя маску самообладания. Он видел, как постепенно она понимает, что морщины на его лице были не просто свидетельством возраста, и он пытался определить её реакцию. На один короткий момент в её глазах появилось что-то похожее на жалость, но жалость была тем чувством, к которому её порода имела мало склонности, и он не был удивлен, заметив, как жалость сменяется чем-то более сходным с отвращением.

Тем не менее, когда она заговорила снова, можно было подумать, что она искренне заинтересована.

— В чем дело, Дэвид? — сказала она — Ты болен! Я никогда не видела, чтобы кто-то был так бледен.

Он попытался улыбнуться, надеясь, что это не будет выглядеть как предсмертная гримаса.

— Я уже давно болен, Мандорла, — сказал он. — Я совершенно привык к этому. Могу только принести мои извинения, если вид человеческой слабости пугает тебя. Если бы я мог изменять свою форму, я бы скрыл следы моего нездоровья, но я не умею.

Мандорла села на кресло, куда часто садились студенты, получая задания. Он бы хотел, чтобы кресло было не таким изношенным, а его дерево — не столь ветхим.

— В чем дело? — спросила она с искренним интересом. Её голос был так же красив, как и её глаза.

— Жестокий ревматоидный артрит, — сказал он ей. — Он дошел до той стадии, когда хрящи в суставах почти полностью окостеневают, а кости деформируются. Поясничный отдел позвоночника начинает застывать, но я все ещё могу ходить, хотя и с трудом. Особенно болезненно это ощущается в пальцах — но надеюсь, я смогу пользоваться руками ещё несколько лет. В конце концов я стану калекой, но это не смертельная болезнь. Иногда у меня случаются приступы лихорадки, но я привык к высокой температуре.

Она спросила:

— Это очень больно?

— Я привык и к боли, — ответил он, зная, что она поймет, что он имеет в виду. — Даже человек может вынести толику боли, если её нельзя избежать, а настойка опия помогает мне перенести самые худшие моменты. Я бы легче переносил эту тяжесть, если бы был уверен, что болезнь вызвана случайностью, но и знание того, что она вызвана теми, кто заинтересован в моей боли, не делает её непереносимой.

Женщина медленно кивнула.

— Думаю, теперь я понимаю твой труд немного лучше, — сказала она.

Он шевельнул пальцами, чтобы облегчить боль, не пытаясь более скрывать слабость.

— Ты действительно читала мою работу? — спросил он, не желая воспринимать эту информацию как особо лестную.

— Когда мы виделись в последний раз, — сказала она, так обыденно, словно речь шла о вечеринке в саду или ином светском мероприятии, — я только-только научилась читать. Я презирала письменную речь, так как это было изобретение человека — а особенно потому, что Глиняный Человек и Пелорус стали такими старательными учениками. Я придерживалась убеждения, что мой способ разбираться в вещах был лучше. Но я прочитала твою работу, и труды сэра Эдварда. Я даже прочитала «Истинную историю мира».

— Хотел бы я её прочитать, — правдиво сказал Дэвид. — Сэру Эдварду так и не удалось раздобыть ни одного экземпляра.

— Тебе следовало обратиться ко мне, — сказала она, усмехаясь. — Я могу раздобыть что угодно, было бы время.

— Что изменилось? — полюбопытствовал Дэвид. — Что заставило тебя учиться?

— Мир изменился, — сказала она с простотой, которую так легко было спутать с простотой утверждения. — Ты можешь считать меня глупой, я знаю, и я знаю, что у тебя есть для этого основания, хотя раньше я этого не понимала, но ты должен понимать, что в глазах бессмертных мир смотрится совершенно иначе. Я жила много тысяч лет, и я видела изменения более существенные, чем что-либо сделанное человеческими руками. Ты представляешь историю на свой лад — так, словно что-то знаешь о ней на самом деле, как калейдоскоп перемен. Но для меня это нечто иное — пустыня неизменности, в которой затерялись немногие капли истинного творчества. Пелорус однажды сказал, что мой взгляд неверен, но я подумала, что он заразился безумием Глиняного Человека и был введен в заблуждение наследием, данным ему Махалалелем. Теперь я знаю правду. Я понимаю, что, несмотря на слабость человеческих рук и слепоту человеческих глаз, великая машина труда тысяч людей является властью, которую не стоит презирать, и великий инструмент совместного разума тысяч людей обладает собственным пониманием. Мир изменился для меня незаметно, но теперь я сама изменяюсь. Впрочем, не заблуждайся на мой счет. Я все равно волк. В душе и в сердце я все равно волк.

Лидиард задумчиво смотрел на неё. Он был несколько поражен собственным безрассудством, но он никогда не стал бы разглядывать её так откровенно, если бы она была настоящим человеком. Он смотрел на неё так, словно она была произведением искусства, образом, сошедшим с картины из прерафаэлитских образов, обретшим плоть. В какой-то степени им она и была, вот почему он чувствовал, что на неё можно смотреть, не сдерживаясь.

— Так чего ты от меня хочешь, Мандорла? — спросил он снова.

Из кармана своей накидки она достала сложенный лист бумаги и наклонилась, чтобы бросить его на стол. Он потянулся вперед и поднял лист. Это было письмо, которое он послал Пелорусу.

— Как оно к тебе попало? — спросил он с каменным выражением лица.

— Пелорус некоторое время отсутствовал, — ответила она ему. — Мне пришлось позаботиться о том, чтобы узнать его последний адрес. Я распорядилась, чтобы всю его корреспонденцию пересылали мне.

— Должно быть, он переехал, — сказал Дэвид. — Если он обнаружил, что ты знаешь, где он жил, это стало бы для него достаточной причиной, чтобы убраться куда угодно.

Она медленно пожала плечами.

— Я всегда могу найти его, было бы время, — сказала она. — Он один из стаи, неважно, как обстоятельства отдалили его. Его нет в Лондоне. Я это знаю. Я беспокоюсь о его безопасности.

— Сомневаюсь, — сказал Дэвид. — Признаю, мне неприятно, что он не счел нужным сообщить нам, что он переехал, но мы, в конце концов, всего лишь смертные. Наверное, он уехал в Париж. В таком случае он мог связаться там с сэром Эдвардом.

— Он не в Париже, — сказала Мандорла. — Я также не думаю, что с ним случилось что-то, заставившее его уйти в глубокий сон. Я думаю, его забрали.

— Куда? И кто?

— Я не знаю. Также как не знаю, куда забрали Глиняного Человека. — Она говорила, а в её глазах стоял вызов.

— Но ты можешь найти что угодно, если захочешь, — сказал он, повторяя её собственные слова. — Ты наверняка пришла сюда не за моим советом.

— Нет, — ответила она, его ирония совершенно не поколебала её хладнокровие. — Я пришла сюда, чтобы предложить тебе свою помощь. Не бойся, Дэвид, я когда-то пыталась тебя использовать, но это было в иных обстоятельствах. Я тогда боялась, боялась того, что согревало твою душу, но также надеялась, что я смогу использовать это в своих целях. Я навредила тебе, но ты понимаешь, почему я это сделала, и эта рана давно уже исцелилась. Меня интересует не твое внутренне чутье, а твой разум. Теперь я знаю ему цену; и я знаю, что я все-таки не научилась видеть так, как видите вы — без бремени привычных образов, укоренившихся десять тысяч лет назад. Могу пообещать, что тебе нечего бояться любого из оборотней Лондона. Но есть другие, которых тебе стоит серьезно опасаться, и я сомневаюсь, что Пелорус сумеет тебе чем-то здесь помочь. Я выясню, кто забрал Глиняного Человека, и тогда сообщу тебе. Не могу сказать, кому из нас будет легче выяснить, зачем это сделано.

Эта длинная речь заставила Дэвида онеметь и в некотором роде смутиться.

— Пелорус предупреждал меня никогда тебе не доверять, — просто сказал он. — Почему я не должен слушать его совета?

— Я не прошу тебя верить мне, — ответила она. — В любом случае я волк, а ты человек. Я должна тебе и твоему роду не больше, чем ты должен скоту на скотобойне или дичи, которую вы стреляете ради спорта. Но я ничего не получу, навредив тебе, и получу ценную помощь, защищая и способствуя тебе. Игра снова началась — я думаю, тебе это уже известно. Мы с тобой оба лишены магии, но нам хватает ума понимать, какие ходы собираются сделать другие игроки, и мы достаточно мудры, чтобы опасаться того, что может случиться с нами, пока мы заложники.

— Тебе нечего бояться, — сказал он. — Ты бессмертна, и смерть для тебя лишь временное зло.

— Я думала об этом, — признала она, — и говорила себе так же часто, что мое существование хуже, чем сама смерть. Даже сейчас я не уверена, что Пелорус и сэр Эдвард Таллентайр правы и Золотой Век никогда не вернется — но я должна набраться храбрости, чтобы признать такую возможность. Я должна спросить себя, какое будущее предназначено моему роду, если мы обречены быть оборотнями вечно.

Дэвид поменял позу, осознав, что снаружи уже стемнело. Её зрачки стали очень большими, но фиалковый ободок мерцал в желтом свете лампы. Её золотые волосы казались сделанными из света закатного солнца. Даже в великолепии своей молодости Корделия никогда не была так красива — но Корделия никогда не охотилась в грязных переулках Ист-Энда, убивая маленьких детей ради утоления голода. Мандорла не была человеком, поэтому её красота превосходила обычную человеческую, захватывая самую суть чувственных желаний.

— Это Паук? — спросил он приглушенным голосом. — Он снова неспокоен? Эдвард и я всегда боялись, что он воспрянет, и что, когда он снова выйдет на поверхность Земли, он будет вооружен новым знанием — лучшим, чем то, что он получил от Джейкоба Харкендера.

— Ты не можешь надеяться, что он решит вечно замереть только потому, что ты напугал его зрелищем его незначительности, — ответила она. — Ты и Таллентайр сделали то, что я считала совершенно невозможным — вы, обычные люди, посеяли страх в сердце Демиурга. Думаете, он вам за это благодарен? Возможно, да — но исключительно на свой лад. Но ты для него не больше, чем комар или личинка. Даже дерзкий сэр Эдвард всего лишь микроб — и тот факт, что однажды он заразил падшего ангела лихорадкой сомнения, не сделало Таллентайра повелителем мира. Теперь, когда ты пришел к пониманию болезней, притесняющих ваш род, ты пытаешься вылечить их, и ты вынужден терпеть, так как ищешь способы и средства. Паук и Сфинкс двадцать лет соревновались, пытаясь одолеть друг друга. Теперь они начинают расширять свои зоны влияния. Так осторожно, вкрадчиво и секретно, как могут только они. Ни один не ударит прежде, чем твердо решит, что он намерен предпринять и как это делать… но теперь, когда они пробудились и обнаружили, что мир так странен, я не думаю, что кто-то из них осмелится заснуть снова. Страх — это шпора, Дэвид, я думаю, тебе это известно.

Она снова оглядела его книги и бумаги, колбы и бутылки, схемы и диаграммы. Он хотел сказать, что не страх, а любопытство привели его к подобной жизни, но он сам не был уверен в этом и знал, что она ему не поверит. Да и с чего бы?

— Что ты видел в своих снах, Дэвид? , — спросила она, когда он ей не ответил.

— Обычные сны, — солгал он. Он не собирался — не мог — рассказать ей ни об Ангеле Боли, которая была послана, чтобы руководить непокорной волной его кошмаров, ни о его мечтах о Сатане, освобожденном из Ада, ни о его встречах в великой пирамиде Баст. Все эти материи были личными, он не мог рассказать о них Мандорле. Однако ему было интересно, насколько видения её души, вызванные ею в магических зеркалах, отличаются от его снов.

— Меня ты не видел? — спросила она с притворным упреком. — Я впускала тебя в мои сны, Дэвид. Я надеялась, признаю, что ты окажешь мне такую же услугу. Я всегда считала, что мне легче проникать в сны мужчин. Постарайся найти меня в своих снах, прошу тебя. Но уверяю — я вовсе не беспокоюсь о том, чтобы быть нежеланной. Я замечала тебя в своих зеркалах, но ты всегда скрыт тенями, и я никогда не видала столь темного будущего. Я уже почти начала верить тому, что говорят эти глупые священники о конце света: почти, но не совсем.

Она улыбнулась, окончив последнюю фразу.

— Странно, — сказал Дэвид, пытаясь повернуть беседу в новое русло, — что так мало слышно об истреблении оборотней Лондона. Двадцать лет назад о вас ходили только слухи. У меня тут достаточно искалеченных тел. Я провожу посмертные вскрытия для суда — либо те, кто их делает, иногда спрашивают моего совета. Все эти годы я наблюдал, как меняется отношение к ним. Давнишняя готовность верить в вас исчезает, однако вот ты опять появилась — живая и здоровая! Ты последовала примеру Пелоруса и прекратила питаться человеческой плотью?

— Да, я перестала, — сказал она без гордости или вызова. — Дело не в принципах, поверь мне, но я на время потеряла вкус к человеческому мясу. Можешь считать это ещё одним доказательством того, что я не собираюсь навредить тебе, твоей жене или детям. Но тот факт, что мы больше не охотимся, как раньше, не единственная причина утраты веры. Мир изменяется, и мне это известно. Наше существование не было необходимо для поддержания веры в наш род, точно так же не будет оно и преградой для исчезновения этой веры.

Дэвид смотрел на неё и удивлялся её поведению. Был ли это какой-то хитрый трюк, которым Мандорла надеялась заставить его поверить ей? Пелорус предупреждал его, что она может быть очень опасна. Несмотря на всё её демонстративное равнодушие, она жила среди людей очень давно и знала их достаточно близко, чтобы научиться манипулировать их доверием.

Он сдержанно осведомился:

— Ты сейчас замужем?

— Нет, — ответила она, — я не замужем. Но Сири — да. И Ариан женат, хотя его жена считает, что он жесток, поскольку не любит её столь сильно, как бы ей хотелось. Мы хорошо устроились. Ты можешь навестить мой дом в любое время. — Говоря это, она достала визитную карточку — совершенно обыкновенную визитную карточку — и потянулась, чтобы положить её на стол. Он не поднял её.

— Я бы не рискнул наведаться в логово оборотней, — сказал Дэвид легкомысленно. — По крайней мере, без особой на то причины.

— Меня это не расстраивает, — ответила она. — Я бы расстроилась, если бы ты хоть немного не боялся меня. Но ты не трус, и этому я тоже рада. Ты боишься Паука и Сфинкс, потому что ты не глуп, но ты не боишься, что твой разум разрушится или что ты склонишься перед ними в малодушном обожании. Я всё это знаю о тебе, видишь! Если ты обнаружишь истину в своих снах, ты не сбежишь от неё в ужасе, не станешь искать покоя в забытьи. Ты предупрежден и вооружен тем, что случилось с тобой раньше. Ты сильнее, чем мог бы быть Таллентайр — теперь, когда он стар. Но тебе все равно нужна помощь. Если Пелорус не придет и Таллентайр не объявится вовремя, помни, что можешь позвать меня. Доверяй мне или не доверяй — как хочешь. Но помни, что у меня есть возможности, которых ты не имеешь. Я зайду к тебе снова, когда узнаю, куда забрали Глиняного Человека.

Женщина встала, и он поднялся из вежливости, которая иногда может победить гравитацию. Она сильнее запахнула накидку и взглянула на темные окна.

— Не беспокойся о моей безопасности, — сказала Мандорла шутливо. — Я люблю ночь и не боюсь темноты.

— Хотел бы я сказать то же самое о себе, — ответил он.

— Тебе повезло больше, чем другим людям, — уверила она его. — Только ты один знаешь, что если услышишь шаги оборотней Лондона, двигающихся вокруг и позади тебя, это означает, что они явились защитить тебя, а не убить.

— Но я также знаю, как бесполезна эта защита от существ вроде Паука, — отметил он.

На это она только улыбнулась и вышла, закрыв за собой дверь. Когда она ушла, Лидиард снова сел на стул, неожиданно осознав, как сильно бьется его сердце, хотя он честно не мог понять почему.

— Прости меня, Корделия! — сказал он приглушенно. — Прости за мой взгляд и за мои мечты, и за беспомощность желаний, свойственных моей природе. Хотя я знаю, кто она на самом деле, я не могу не видеть её такой, какой она кажется, и так тяжело полностью отрицать сказанное неосмотрительным поэтом о единстве красоты и истины. Какая ужасная, обманчивая вещь — внешность!

Он снова поднял перо и принялся было писать, но ничего не получалось. Его пальцы не гнулись, и чернила на кончике пера засохли.

Он снова уронил перо и встал, сжимая зубы от боли, которая охватила его ноги и поясницу. А затем вышел, неуклюже, но торопливо, в освещенный газом коридор, словно не мог больше оставаться в комнате, которую Мандорла Сольер назвала мрачной.

 

4

На следующий день, в воскресенье, погода прояснилась, и солнце светило с чистого голубого неба. После завтрака Дэвид и Корделия вышли в сад и сели за дубовый стол. Каждый взял с собой книгу для чтения, но они не открывали их, потому что стали наблюдать, как их дети играют в яблоневом саду.

Нелл было почти двенадцать лет, и в течение недели гувернантка давала ей уроки. Саймону было почти восемь, и скоро он должен был по стопам старшего брата пойти в школу. У них было мало времени для общения, но они не разлучались надолго, несмотря на разницу в возрасте, братья получали удовольствие от компании друг друга. Это был закрытый, безопасный и уютный мирок представителей обеспеченного среднего класса.

Дэвид с любовью наблюдал за детьми. Пока они могли свободно играть в прятки в зарослях, казалось, что в мире все правильно. Если ему удавалось расслабиться, его боль уменьшалась, а нежность, которую он испытывал, словно окончательно её растворяла.

Правильность происходящего уничтожала все тревоги, так же как яркий солнечный свет уничтожил скопившиеся ночные тени.

Ночью он, как обычно, видел сны, но не мог сейчас вспомнить их содержание. Правильно или нет, но он счел это знаком того, что его сны были лишь фантастическим и иллюзорным порождением собственного сознания. На этот раз сон, облегченный обычной дозой вытяжки опия, принес редкое успокоение.

Дэвид знал, что опий иногда увеличивает яркость его снов и что он уже впал в нежелательную физическую зависимость от него — но он не относился к наркотику как к неприятелю. Напротив, он считал, что опий эффективно защищает его от агрессии Ангела Боли, которая всегда старалась превратить его кошмары в реалистичные видения. Он знал, что никогда не будет по-настоящему свободен от богоподобных сущностей, использующих его внутреннее зрение, но настойка опия давала ему защиту — способ размыть и ослабить видения, которые и так не всегда были четкими и ясными.

Он не мог сохранять спокойствие долго. Он оттягивал момент признания, но хотя он знал, что его рассказ нарушит гармонию мгновения, он не мог тянуть до бесконечности. Вчера вечером он вернулся поздно, так что можно было легко найти оправдание отсрочке, но промедление оправдать стало нечем. Ему следовало рассказать Корделии о том, что он видел Мандорлу.

Он не смел скрывать новости от жены, потому что хорошо знал, как она будет обижена, если он так поступит, но перспектива рассказать правду была ему не по душе. Было гораздо проще спокойно сидеть и наблюдать, как дети мелькают и прячутся в зарослях, делая вид, что не видят друг друга, чтобы прятки были более захватывающими.

Звук их смеха расслаблял, как наркотик.

Наконец Дэвид набрался достаточно мужества, чтобы выдать новость. Он сказал:

— Вчера, когда я был в больнице, у меня была посетительница.

Корделия взглянула на него резко и проницательно, но промолчала.

Он стиснул зубы, но произнес:

— Это была Мандорла Сольер. Письмо, которое я послал Пелорусу, попало в её руки. — Не делая пауз, он кратко описал, как Мандорла объяснила свое получение письма, и её подозрения насчет исчезновения Пелоруса. Он также рассказал о предложении Мандорлы найти место, куда увезли Глиняного Человека и его похитителей.

— Чего она хочет? — спросила Корделия, когда он закончил.

Он повторил сказанное иными словами, немного расширив пересказ, включив в него больше из того, что сообщила женщина-оборотень. Однако Корделия повторила:

— Так чего она действительно хочет?

— Откуда мне знать? — пожаловался Дэвид. — Если только какой-нибудь магический знак не позволит мне заглянуть в её сознание, я располагаю лишь её словами. Если она собирается меня обмануть, как мне понять, каковы её истинные мотивы?

Корделия отвернулась, легко поджав губы, чтобы посмотреть на Нелл и Саймона. Затем она сказала:

— Неприятно думать, что с Пелорусом могло что-то случиться. Ты не думаешь, что, возможно, было ошибкой просить моего отца вернуться сюда? Возможно, нам следовало отправиться к нему в Париж?

— Мы не можем сбежать, — сказал Дэвид. — Паук и Сфинкс достанут нас, где бы мы ни были. Я полагаю, что в Лондоне мы находимся в неприятной близости к физическому воплощению Паука, но мы не знаем, будем ли мы где-то в большей безопасности. Мы не можем рассчитывать на безопасность даже в Египте, где находится создатель Сфинкс. В любом случае, я бы не стал просить её о помощи, даже если бы считал, что она прислушивается к молитвам людей.

— Это слова моего отца, — сказала она, впрочем, без упрека. — Он слишком горд, чтобы молиться Богу, даже если бы он в него верил.

— Это не гордость, — сказал Дэвид. — Сэр Эдвард уже не так уверен, как раньше, что Бога не существует. Теперь, когда мы знаем, что Творение возможно, гораздо более убедительным кажется, мнение, что Вселенная была кем-то создана. Но тот Бог, в которого мог бы поверить сэр Эдвард — тот Бог, который мог создать и оформить судьбу Вселенной, как мы её знаем — это не некое высшее существо, крайне заинтересованное моралью человечества, а нечто весьма далекое и по существу не вмешивающееся в земные дела.

— Видимо, в таком случае, — сказала она, — нам следует быть готовыми к тому, чтобы молиться тем меньшим божкам, которых интересуют земные дела и которые властвуют над нашими жизнями и смертями. Видимо, язычники были правы, придерживаясь своих ритуалов поклонения и принося кровавые жертвы, чтобы заслужить благосклонность демонов, которых они обожествляли.

— Сомневаюсь, — ответил Дэвид, хотя он знал, что она шутила и не имела в виду того, о чем говорила. — Я думаю, твой отец заявил бы, что даже если бы положение вещей поддавалось проверке, что невозможно, молитвы и жертвы привлекали таких невидимых тиранов, которым честные и смелые люди никогда бы не стали молиться. Я думаю, он заговорил бы о смелости и правоте, а вовсе не о гордости. Ты вправе сомневаться, если хочешь, но я должен занять его сторону.

— Конечно, — ответила она, не обижаясь. Затем, помедлив, продолжила: — Твоя милая волчица не подсказала тебе, зачем украли тело Глиняного Человека или что нужно Пауку, если он действительно снова заволновался?

— Нет, — сказал Дэвид. — Я не думаю, что ей дано строить гипотезы. Она гораздо хуже, чем Пелорус, научилась искусству рассуждения, которое постоянно готова подменить животным инстинктом. Возможно, поэтому она предложила мне сотрудничество. Возможно, она полагает, что именно мы с сэром Эдвардом можем разгадать загадку, несмотря на её предполагаемую способность выяснить, кто и что сделал. Она призналась, что читала наши с сэром Эдвардом работы.

— И что она сказала о твоем изучении физиологии боли? — спросила Корделия.

— Ничего, — признал он.

— Не сомневаюсь, однажды мы выслушаем её мнение. И не сомневаюсь, что однажды она выслушает твое, если ты скрепишь данный договор. Что ты думаешь ей сказать о природе и намерениях падших ангелов? Собираешься ли ты доверить ей результаты тех долгих рассуждений, который вы вели с моим отцом, Пелорусом и Гилбертом? Будет ли она в должной мере благодарна озарениям твоего рассудка?

Дэвид в ответ лишь жалобно улыбнулся. Он не мог сосчитать часы, потраченные им и остальными на споры, о которых она говорила — их, конечно, были тысячи, может быть, десятки тысяч. Но что касается выводов, они пришли к слишком многим или ни к одному. Они знали слишком мало и могли обнаружить слишком много вероятных возможностей.

— Ты сама участвовала во множестве таких дискуссий, — отметил он. — Пусть ты и делаешь вид, что мы презираем твой вклад, потому что ты всего лишь женщина.

— О да, — согласилась Корделия, — ты всегда снисходил до моего мнения, словно считал, что оно имеет значение. Даже сэр Эдвард не слишком рад этим заниматься. Ты же достаточно вежлив, чтобы делать вид, что находишь мою наивность забавной, но я тебе не верю.

— Ты знаешь, что это не так, — ответил он, улыбаясь.

Она знала, что это действительно не так. Она не могла продолжать в том же духе, так что перевела разговор в другое русло.

— Если бы мой отец был здесь, — сказала она более серьезно, — вы с ним бы сидели сейчас, пытаясь понять изменившуюся ситуацию, включая мотивы Мандорлы, анализируя и строя догадки. Должны ли мы с тобой поступать иначе, просто потому что отца с нами нет?

Он почувствовал, что его в чем-то обвиняют, но она говорила искренне, и ему не следовало уклоняться от ответа. Он поднял руки вверх в миролюбивом жесте.

— Отлично, — сказала она. — Я полагаю, нам надо взять за основу те заключения, к которым вы с моим отцом уже пришли. Условимся, что эти Демиурги явились к нам из древнего мира — как кусок шагреневой кожи в притче Бальзака. Они могут исполнять любые свои прихоти как по мановению волшебной палочки, но каждый раз потакание своим желаниям лишает их части их материи, так что они встали перед дилеммой. Они выживали так долго, потому что научились тщательно сдерживать свою созидательную силу, став практически бездеятельными. И теперь некоторые из них хотят использовать свое могущество снова — в скромных рамках, хотя бы потому, что по их мнению таким образом можно побороть тех, кто по-прежнему бездеятелен, или же, напав на них, они смогут увеличить собственное могущество. Но эти существа крайне осторожны, чтобы не ошибиться в анализе ситуации, они боятся ослабить себя бессмысленными действиями и таким образом стать добычей остальных.

— Мы все с этим согласны, — сказал Дэвид, имея в виду сэра Эдварда, Пелоруса и себя.

— Эти существа успокоились, когда борьба зашла в патовую ситуацию. Но с тех пор мир неузнаваемо изменился, и тем, кто проснулся, надо любой ценой выяснить, сохранилась ли та же расстановка сил. Паук, который приобрел азы познаний о новом мире от Джейкоба Харкендера, был убежден, что он имеет преимущества над своими соперниками, однако рассудок Харкендера был сильно поврежден. Действия Паука привели только к пробуждению его соперника и началу исследования и им самим нового облика мира. С тех пор оба тайно соревновались, каждый надеялся получить новые преимущества, каждый выжидал момент, когда стоит вступить в конфликт. И всегда существовала вероятность, что один из них возьмется за старое, если и когда будет убежден в своей победе, не так ли?

— Восхитительный анализ, — заключил Дэвид. — Но вывод может оказаться преждевременным. Если Баст или Паук действительно собираются начать войну, то кажется странным, что кто-то из них начал с воскрешения Глиняного Человека. Каким целям может служить подобная деятельность? Наша проблема в том, что мы понятия не имеем, какого рода преимущества может приобрести один из падших ангелов или какое событие может побудить их использовать их силы. Мы также не знаем, насколько возможно, что Баст и Паук объединятся, чтобы напасть на остальных из их рода. Мы даже не знаем, сколько падших ангелов танцуют на бесконечно малом кончике иглы, которым является Земля. Мы не знаем, где они, из чего они сделаны, не знаем предела их возможностей по преобразованию материального мира. Возможно, они менее могущественны, чем мы воображаем, изменились вместе с миром, став существами более подходящими железному, чем золотому веку. Я часто желал, чтобы мне позволено было задать эти вопросы самой Баст или Сфинкс, которая бродит по Земле, поработив де Лэнси — но кажется, эти существа не желают вступать в честную дискуссию с людьми. Возможно, они стыдятся собственного невежества и слишком горды, чтобы демонстрировать свои слабые логические способности. Это всегда оставалось нашей главной надеждой — может быть, эти существа так ослеплены собственным невежеством, что они никогда не получат достаточно информации, чтобы начать действовать, и оставят прогресс мира в покое.

— В таком случае, — сказала она, — не мог ли кто-то из них заключить, что ему нужны способности сообразительных бессмертных, чтобы дополнить свое видение? Может быть, поэтому исчез Пелорус и выкраден Глиняный Человек?

— Возможно, — согласился он.

— Кстати, и Мандорла, — предположила Корделия. — Возможно, она стала их инструментом.

— Это вполне возможно, — сказал Дэвид. — Все существа, созданные творцом Глиняного Человека, всегда были инструментами такого рода. Пелорус никогда не верил, что его Демиург был уничтожен. Он всегда считал, что Махалалель стал бездеятельным, как и другие ангелы. Возможно, Махалалель также пробудился.

Все было как всегда. Существовало слишком много вероятностей, и всегда будет существовать. Небольшим утешением было то, что и Демиурги могут заблуждаться. Даже ангелы не были всеведущи.

Нелл подбежала к ним, прервав обсуждение. Дэвиду пришлось резко встать, когда она кинулась в его объятья, дрожа от избытка радостного возбуждения. Саймон прибежал за ней так быстро, как мог. Он споткнулся на бегу и упал лицом вниз на землю. Торф был ещё мягким от росы, так что это стало не самым опасным падением — но он несся так быстро, не обращая внимания на возможность падения, что ушиб колени и локти и рассадил кожу в трех или четырех местах.

Ребенок начал всхлипывать, скорее от шока, чем от боли, но, в любом случае, громко. Корделия подбежала, чтобы помочь ему подняться, и крепко его обняла, не беспокоясь о пятнах на платье.

«Оставь ребенка в покое!» — мысленно крикнул Дэвид со страстью, которая удивила его самого. Он обращался не к жене. Он давно привык мысленно разговаривать с Ангелом Боли, несмотря на то, что она была только фантомом его воображения, созданным, чтобы придавать форму парадоксальным приказам Демиурга, использовавшего его в качестве заложника. Ангел терзала Дэвида, чтобы открыть его внутреннее зрение. Боль превратилась в существо — нечто внешнее и независимое от него самого — и это каким-то образом облегчало её. Он не впервые давал выход своему раздражению, обращаясь к Ангелу, когда кто-то из детей болел, и он не стыдился того неожиданного и бездумного гнева, с которым издавал мысленный крик.

Он прижал Нелл к себе, чтобы успокоить её, она чутко отозвалась на боль брата. Дэвид знал, что мужчина должен любить своих сыновей больше, чем дочерей, и что Тедди всегда был зеницей ока сэра Эдварда — но Нелл по характеру и внешности была гораздо больше похожа на отца, и Дэвид чувствовал с ней более тесную связь, чем с остальными детьми.

Тем временем Корделия прижала Саймона к себе, успокаивая его, шепча ему на ухо, что все хорошо, что боль пройдет, и раны скоро заживут.

И там, за её спиной, Дэвид заметил что-то в зарослях, что-то, чему не было места там, где минуту назад мирно играли мальчик и девочка.

Это был волк, и Дэвид догадывался, что это один из оборотней Лондона.

Мандорла обещала, что ему и его семье нечего бояться — но он знал, что эти обещания ничего не стоили. Даже если она говорила правду, обещание было из тех, которые не легко сдержать.

Дэвид опустил Нелл на землю и подтолкнул в сторону матери.

— Иди домой, — сказал он голосом резким, как удар кнута.

Корделия, должно быть, заметила предостережение в его взгляде, так же как и его приказной тон, потому что обернулась, прежде чем протянуть руку Нелл и выполнить указание Дэвида, но она не ударилась в панику. Им нужно было преодолеть десять или двенадцать ярдов, прежде чем они могли добраться до двери, и Дэвид не собирался идти с ними. Вместо этого он вышел вперед, внимательно уставившись на животное, надеясь, что оно превратится в человека.

Волк был неестественно крупным, грифельно-серым. Дэвид не узнавал его. Он видел и Пелоруса, и Мандорлу в волчьем обличье, но недолго. Он не мог точно сказать, что это не кто-то из них, но полагал, что это маловероятно.

В отличие от Корделии, которая выдержала атаку Калана в далеком прошлом, Дэвид никогда не оказывался лицом к лицу с оборотнем в столь угрожающей ситуации. Дэвид решил, что, судя по тому, как тайно подкрался зверь, на дружескую встречу рассчитывать не стоило. Глаза волка смотрели на него, лишенные выражения, но не угрозы. Дэвиду пришлось побороть позыв паники, он заставил себя спокойно стоять, вызывающе смотря на животное.

К своему облегчению, он услышал позади звук открывающейся и закрывающейся двери.

Зверь был не менее чем в шести или семи футах от него, и на таком близком расстоянии казался ещё больше. Его глаза были желтыми, и он слегка пригнулся к земле, словно собрался прыгнуть. Безоружный Дэвид мог только поднять пустые руки для защиты.

— Кто ты? — спросил он громко и резко. — Почему ты здесь?

Он не знал, понимает ли оборотень в образе волка такие вопросы, так как Пелорус не объяснил ему толком этот момент, но он надеялся, что его решительный тон заставит зверя остановиться.

Зверь сделал шаг вперед и снова пригнулся. Дэвид, зная, что Корделия и дети уже спрятались дома, шагнул назад, но не повернулся к зверю спиной.

— Убирайся! — сказал он, оскалив зубы. — Ты здесь ничего не получишь!

Ход был выбран неверный. Волк встретил его оскал собственным, издав странный звук, более похожий на ворчание кошки, чем на лай собаки, и бросился вперед. Он сделал один огромный скачок, взлетев вверх с потрясающей скоростью, целясь в горло. Дэвид не мог сделать ничего, кроме того, что поднял и скрестил руки, защищая лицо и шею.

«Помогите! — закричал он мысленно, забыв, что всегда был слишком дерзок и горд, чтобы просить о чем-то падших ангелов. — Бога ради, спасите!»

Он почувствовал, что клыки волка, как кинжалы, вонзаются в его предплечье, прорывая плоть и скребя по кости. Боль наполнила его тело, он споткнулся и упал, опрокинувшись от рывка зверя. Дэвид тяжело упал на спину и не мог использовать руки для смягчения падения, так как думал только о том, чтобы держать их перед собой, сколько возможно удерживая животное.

Он услышал крик, но кричал не он. Это была Корделия, она осталась снаружи, когда закрыла дверь за детьми.

Дэвид почувствовал, как когтистая волчья лапа скребет его живот, в то время как животное пытается забраться на него, тычась ему в лицо своей мордой. Его правая рука теперь была свободна, волк попытался укусить его за левую, но промахнулся. Дэвид почувствовал клыки и понял, что с руки содрана полоска кожи. Дэвид чувствовал, что его единственный шанс выжить — это дотянуться, схватить зверя за горло и удерживать эти ужасные челюсти последними крупицами своей силы, но его правая рука была бессильна. Она потеряла всякую способность двигаться, хотя продолжала распространять волны боли.

Он потянулся левой рукой, но зверь оттолкнул её, и Дэвид увидел, как засверкали большие желтые глаза, когда волк поднырнул под его руку, готовясь разорвать его на части.

Затем, буквально за несколько секунд до конца, голова зверя взорвалась облаком крови и разлетающихся ошметков плоти.

Дэвид зажмурил глаза под градом крови и плоти, залившим его горячей, тошнотворной жидкостью. Этот ужас был почти невыносим, хотя он знал, что спасен от неминуемой смерти. Он перевернулся на бок, и его чуть не стошнило, одновременно левой рукой он судорожно стирал с глаз покрывавшую их мерзость.

Перекатившись на правый бок, он снова почувствовал ужасную боль, но как-то преодолел её, поднялся на ноги и посмотрел на содрогающееся, обезглавленное тело волка.

Он ждал, что оно примет человеческую форму, как, согласно легенде, должно происходить с оборотнями — но этого не случилось. Оно лежало так, словно было телом настоящего волка. От головы твари ничего, совсем ничего не осталось. Она была поражена магическим ударом молнии и превратилась в ничто.

Пока Корделия бежала к нему, Дэвид уже понял, глядя на мертвое животное, что не обязан благодарить своего спасителя. Твари было позволено ранить его. Его послали к нему, это был символический жест. Его защитник, как всегда, играл с ним, с того самого первого раза, когда он представил его в образе и с повадками кошки. Он горько пожалел о том, что позвал на помощь, и подумал, что лучше было бы сохранить присутствие духа и справляться самому.

— О, боже! — воскликнула Корделия, увидев, что случилось с ним и со зверем, но она тоже знала, что ошибается. Она также понимала, что это дело рук кого-то из мелких божеств, чье затруднительное положение они живописали несколько минут назад. Вопрос состоял только в том, убил ли волка тот же, кто его послал, или это было результатом сражения Демиургов.

В любом случае, вызов получен; Дэвид не сомневался, что теперь стал частью начавшейся игры. Глядя на глубокую рану, на белевшую сквозь разодранное мясо кость и ощущая жестокую боль, которую не мог заглушить даже опиум, он не мог не задуматься о том, какую отраву эти беспощадные клыки внесли в его кипящую душу.

 

5

Опий подействовал на него ещё раньше, чем слуги внесли его в дом; и пока они пытались снять с него одежду, его сознание так безумно кружило, что он вдруг обнаружил, что борется с ними. Мир уже растворялся, когда они принесли настойку, чтобы его успокоить, и прошло несколько кратких мгновений, когда ему казалось, что его тело охватило жаркое пламя, прежде чем…

Он увидел лицо кошки: лицо Баст. Оно заполнило его поле зрения, и казалось, нет дистанции между взглядом её зеленых глаз и его собственным внутренним взглядом. Он не оказался внутри пирамиды, куда она обычно призывала его, он не был вообще нигде. Тут было только лицо кошки, которое заполняло все пространство, лицо ангела, желавшего быть богиней.

Она заговорила с ним:

— У меня есть к тебе просьба, возлюбленный мой. Ты должен послужить мне, и послужить добровольно. Верь в мою любовь и покровительство, но будь настороже, умоляю тебя. Все преобразовалось, все изменилось, все в опасности. Ты должен сослужить мне хорошую службу, мой возлюбленный, иначе все погибнет. Служи мне верно.

Лицо растворилось в темноте, и пока оно исчезало, Дэвид думал, не было ли все это беспомощным фантомом его собственного воображения. Раньше ангел никогда не появлялся и не заговаривал с ним таким образом, и подтекст этого явления было очень сложно уловить, да и времени не было.

Он почувствовал, как когти Ангела Боли сгребли его душу, хотя он не мог увидеть её лица. Он вообще ничего не мог видеть, пока его внутреннее зрение не открылось и не показало ему мир людей. Он видел, как это иногда случалось раньше, чьими-то чужими глазами. Он разделил с кем-то зрение, слух и самую душу. Его нравственность восставала против такого вмешательства, но у него не было выбора, он был принужден разделить тайны вместившей его души, нравилось ему это или нет.

— Позвольте, я сяду, — любезно сказал человек в сером. Помещение было сумрачным, но с одной стороны находилась сцена, освещенная светом рампы, заметная краем глаза человека, чье зрение разделял Дэвид.

Дэвид почувствовал, как его хозяйка, а это была она, кивает — хотя не знал даже ее имени; затем она глядит на пришедшего, озадаченная тем, что он подсел за её столик, хотя один или два, стоящих ближе к сцене, пустуют. Она никогда раньше не видела этого человека, но это было неудивительно — её дом теперь знаменит, и его постоянные патроны с гордостью приводили гостей взглянуть на её драматические представления.

Дэвид не сомневался в значении слова «дом». Он знал, что находится в борделе. В борделе с театром.

Каким-то образом, из слухов, гулявших в клубах и курительных комнатах, Дэвид догадался, где он, ещё до того, как разделил сознание и узнал имя женщины в её мыслях. Это был дом Мерси Муррелл, и он смотрел глазами Мерси Муррелл.

Как и женщина, Дэвид понятия не имел, кем был человек в сером; в отличие от неё, его беспокоило незнание, так как в этом человеке было что-то странное. Миссис Муррелл кивнула, и человек сел. Он был высок, и серые оттенки его костюма странным образом вызывали мысли о мягких тенях. Его лицо, словно для контраста, было очень жестким, оно было бледным и угловатым, черты заострены так, словно он испытывал боль.

Мерси Муррелл не обладала интуицией Дэвида — она решила, что человек страдал от обычной неловкости. Она знала, как долго приходится новичкам привыкать, приучаться к её маленькому миру. Это законник, решила она — опытный адвокат; возможно, даже окружной судья.

Дэвид был не согласен с этой догадкой, но не мог вполне понять, почему.

Миссис Муррелл не имела ничего против визита адвоката или судьи, её заведение было на хорошем счету у слуг закона. Она смотрела, как он усаживается и поворачивается, чтобы взглянуть на маленькую сцену. Его взгляд был любопытным, но не жадным, он скрывал какое-то четкое намерение. Миссис Муррелл позволила себе скромную ироническую улыбку. Как только мужчины не стараются скрыть свою похоть, даже в борделе!

И снова Дэвид подумал, что она ошибается. Мужчина не показался ему похотливым, только любопытным и неуверенным. Словно он, как Дэвид, был послан сюда, чтобы увидеть что-то серьезное — но не зная, что именно.

Миссис Муррелл вернулась к просмотру, она пропустила только две или три реплики. Это не имело значение, она их и так знала. Она страшно гордилась тем, что написала сценарии ко всем своим произведениям, прямо как Шекспир. Она без любопытства следила за актерами. До тех строк, которыми она тайно гордилась, ещё не дошло.

Дэвид обнаружил, что гордость миссис Муррелл беззастенчиво льстила ей. Она без колебаний назвала поставленную пьесу «Похотливый турок» — по названию одной из широко распространенных грешных книжонок, несмотря на то, что её сюжет имел мало общего с историей, рассказанной анонимным автором книги. Идея, в любом случае, была схожей: похищение, обольщение и развращение честной английской девушки богатым мусульманином. Впрочем, адаптируя пьесу ко вкусам своих специфических посетителей, миссис Муррелл серьезно разукрасила её, свободно изобразив жизнь гарема, которую её посетители с удовольствием бы вели. Все это Дэвид понял опосредованно, что делало происходящее ещё более неестественным.

На сцене героиня пьесы, заключенная в гареме против своей воли, должна была впервые испытать на себе строгость его дисциплины. Бывшая фаворитка, боясь замещения новой, очаровательной и гордой красавицей, подстроила ситуацию так, чтобы девушку подвергли наказанию поркой. В каждой мелодраме миссис Муррелл присутствовала центральная сцена, в которой одна из её красоток получала привилегию подвергнуть наказанию другую.

Роль героини в данном случае исполняла девушка, обозначенная миссис Муррелл как Софи; на ней был парик медового цвета, должный символизировать как невинность, так и английское происхождение. Её запястья, связанные непристойно толстой веревкой, были привязаны к крюку, закрепленному на раскрашенной стене в глубине сцены.

Палач носил яркий тюрбан, но остальная одежда не могла скрыть то, что это была девушка, играющая роль слуги-кастрата. Плеть, которую она несла, была явно искусственной: скорее веревка из тех, которыми подвязывают гардины, чем настоящая девятихвостка. Несомненно, и такая плеть могла причинить сильную боль, если бы была использована с силой, но девушка, которая размахивала ей, не настолько вошла в роль, чтобы вложить полную меру жестокости в свои движения.

Крики жертвы делали зрелище убедительнее, при этом громкость крика регулировалась исполнительницей роли так, чтобы звуки не утрачивали страстности. Тем не менее, гораздо убедительнее играла актриса, изображавшая противницу блондинки, чьи темная кожа и иссиня-черное одеяние неплохо подчеркивали её игру в страстную ревность и жажду крови — возможно, дело было в подлинности чувств, — и публика с энтузиазмом присоединилась к её пантомиме явного воодушевления.

Отношение самой Мерси Муррелл, линза, через которую по необходимости наблюдал происходящее Дэвид, было отчасти изучающим, отчасти пренебрежительным. Она оценивала способности своих актеров очень точно, измеряя силу каждого их жеста. И в тоже время она наслаждалась своим презрением к юным денди и прочим кобелям, которые гораздо искреннее верили в происходящее на этой маленькой сцене греха, чем когда-либо в любую из трагедий на Друри-Лейн, куда они водили своих неудачливых жен.

В других условиях Дэвида бы развеселило то, как миссис Муррелл изображает мизантропа, даже в своих тайных мыслях презирая клиентов, чьи дорогие аппетиты позволяли ей жить в роскоши. Но в данной ситуации удивление препятствовало всякой возможности развлечься.

«Почему я здесь? — спрашивал он себя. — Какой может быть в этом смысл?».

Погруженный в сознание миссис Муррелл, он видел и то, что холодность её была окрашена завистью, и то, что всепоглощающая ненависть, которую она испытывала к мужским особям, основывалась на неудовлетворенности собственным недостатком женственности и недостатком чувственности, который следовал из этого. Он также видел, что она извиняла себе эту маленькую слабость. Будь она мужчиной, думала она, она была бы ужасающим воином, тщеславным чудовищем, дефлоратором — но в реальном мире могла только сводничать да развлекать мнимых насильников.

Это был ничтожный образ жизни, она знала это, но и он имел свои преимущества.

Дэвид стеснялся своего пребывания здесь, хотя он попал сюда не по собственной воле и не мог бы уйти, как бы ни хотел. Он упорно считал, что должен быть какой-то смысл — что-то, на чем он может сосредоточить свое внимание, что-то, примиряющее его со спецификой сознания, которое ему приходилось разделять.

Сцена порки сменилась спокойной интерлюдией, в которой выпоротую Софи, плачущую и рыдающую, утешала наиболее отверженная и презираемая из обитательниц гарема, которую играла неуклюжая горбатая девушка, в мыслях миссис Муррелл названная Гекатой. На самом деле Геката была немой, и это не позволяло ей произносить реплики — но волшебство театра, которое работало даже на этой сцене, обращало её недостаток в преимущество. Это немое изображение доброты и беспомощности, передаваемое в основном странно смущающим взглядом, было неожиданно эффектным.

Геката на короткий момент привлекла и удерживала внимание Дэвида, но он не мог настаивать на своем любопытстве, так как взгляд миссис Муррелл отказывался задерживаться на уродливом теле девушки.

Те представители толпы, которые минуту назад криками поддерживали палача с плеткой, теперь вынуждены были остановиться, позволить своим буйным сердцам замедлить ритм. Миссис Муррелл знала, что они всего лишь собираются с духом, чтобы в полной мере вкусить удовольствие от надвигающейся сцены дефлорации; в пантомиме нежности и ободрения было что-то, что затрагивало струны в их парадоксально запутанных душах.

Пока вся аудитория, казалось, замерла в смущении, миссис Муррелл бросила взгляд на человека, севшего напротив неё. Теперь он наклонился вперед — не столько со сладострастием, сколько с насыщенным любопытством. В тусклом свете миссис Муррелл не могла разобрать, какого цвета были его глаза, но несложно было обнаружить, что они смотрят на уродливое лицо Гекаты.

Миссис Муррелл не слишком удивилась такому вниманию. Она давным-давно открыла, что мужчины не всегда ценят в проститутках красоту. Она знала, что есть те, кто находит извращенное удовольствие в уродстве и ценит безобразие своих жертв. Она полагала, что может понять это извращение на некотором отдалении, как ученый. Некоторых мужчин, как она знала, слишком хорошо приучили бояться и презирать собственную сексуальность, и они отыскивали своеобразные способы наказывать себя за её проявления.

Из сознания миссис Муррелл Дэвид уяснил, что после каждого представления в её маленьком театре услуги актрис выставлялись на аукцион, так же выставлялась и несчастная горбатая Геката. Это всегда сопровождалось смехом и множеством шутливых предложений, но ей никогда не удавалось добиться хоть какой-то приличной цены. Он почувствовал, что миссис Муррелл безмолвно бьется об заклад с самой собой, что человек в сером купит сегодня Гекату. Он с восхищенным вниманием наблюдал, как калека утешает удрученную героиню.

Затем, когда спокойная сцена вот-вот должна было кончиться, сбоку раздался резкий звук, неожиданно разбивший атмосферу. За ним, на радость публике, последовало приглушенное проклятье от одной из ожидавших за кулисами актрис. Волна хохота прокатилась по помещению, и миссис Муррелл сердито нахмурилась, глядя на сцену. Сцена неслась через несколько финальных секунд к своему предусмотренному завершению, и занавес быстро закрыл временную авансцену, чтобы скрыть театральных рабочих.

Огни в светильниках на стенах были сделаны ярче, и девушки с бутылками вина заскользили между рядами. Мисси Муррелл взглянула на человека в сером, у которого не было бокала, и сказала:

— Не хотите ли выпить?

Теперь она ясно различала его глаза, они были такими же серыми, как и его костюм.

— Нет, благодарю вас, — сказал он все так же мягко, хотя в помещении стоял тихий гул разговоров. — Вы ведь миссис Муррелл, не так ли?

Дэвиду показалось, что человек в сером старается не испугать миссис Муррелл, хотя было непонятно, почему она должна его бояться. По крайней мере, напуганной она не казалась.

— Да, это я, — подтвердила она. Она не спросила, как его зовут, некоторые из её посетителей предпочитали скрывать свои имена.

— Откуда у вас эта девушка? — спросил он. Это был невежливый вопрос, но он был задан без грубости, и миссис Муррелл нисколько не сомневалась в том, какую девушку он имел в виду.

— Её зовут Геката, — сказала миссис Муррелл, прекрасно понимая, что это не тот ответ, которого от нее ждут.

— Её всегда так звали? — спросил человек без тени удивления.

— Когда-то это была просто Кэт, — признала миссис Муррелл. — Но она жила с невеждами, которые обращались с ней как с идиоткой, хотя это не так, и обвиняли её в том, что она приносит им несчастье, чего она не делала. Они назвали её ведьмой и утверждали, что её посещает невидимый бес. Так что я назвала её Гекатой.

— И имя ей подходит? — спросил он без видимой иронии.

— Люди иногда становятся неуклюжими, когда она поблизости, — сказала миссис Муррелл. — Но это лишь потому, что она приводит их в смущение. Я не верю ни в приносящего несчастье черта, ни в магию, но вы вправе составить собственное мнение.

Человек в сером кивнул и позволил себе легкую, тонкую улыбку.

— Я так и сделаю, — добавил он.

Дэвид легко понял подтекст. Если девушка была одержима, она могла быть инструментом падших ангелов, как и он. Возможно, она была одним из их созданий, как Габриэль Гилл. Но если так, то что она тут делала? И зачем его прислали смотреть на неё?

Миссис Муррелл не видела причин, чтобы отказать себе в легкой иронии, раз уж её собеседник молчал.

— Возможно, — предположила она, — вы состоите в обществе физических исследований и разыскиваете уникумов?

— Так вы не только содержите бордель, но владеете даром медиума? — ответил человек в сером — серьезно, но так мягко, что в этом нельзя было усмотреть оскорбления.

— Я знакома с одним-двумя, — признала она. — Я знаю одного, который специализируется в материализации весьма хорошеньких привидений, если вы имеете вкус к сверхъестественному. Или вы всего лишь хотите убедиться, что ваша мамочка в порядке на Небесах?

— Если она там, — сказал человек голосом почти на грани шепота. Если бы миссис Муррелл не смотрела на его губы, когда они пошевелились, чтобы выговорить слова, она бы не смогла их разобрать. И вряд ли этот ответ предназначался ей. Она бы продолжила беседу, но её отвлекала одна из служанок, и когда она разрешила затруднения девушки, уже начинался следующий акт.

Миссис Муррелл знала, что сцена дефлорации, которая следовала после того, как поднимались кулисы, была слабейшей частью представления, а попытки актрисы улучшить её, вложив в игру максимум чувства, делали её скорее смехотворной. Проблема сцены заключалась, как полагала хозяйка, в том, что она выдавалась за кульминацию, и вся аудитория это понимала. Если бы история разыгрывалась как пародия на местные мелодрамы, от которых так сильно зависели театры полусвета, ортодоксальное изнасилование являлось бы вполне естественной развязкой, но восточный акцент придавал ей иной колорит. Здесь символическое изнасилование могло лишь быть прелюдией к следующему. В обманчивом языке порнографии турецкая похоть — или иной экзотический тип похоти — должна по необходимости заходить дальше, чем желания, заслуживающие более обыденных эвфемизмов. После того, как Софи сопротивлялась и пережила одно насилие, она должна была восстать против ещё большего насилия и большего ужаса, в то время как её сестра-проститутка изображала бы содомитское сношение с ней.

Дэвид не знал, насколько хорошо то, что он заранее знает сюжет пьесы, и он был бы рад освободиться от обязанности наблюдать игру. Увы, у него не было иного выбора, кроме как оценивать спектакль критическим взглядом его автора.

Миссис Муррелл поняла, посмотрев первую из двух ключевых сцен и измерив ответную реакцию аудитории, что сегодняшняя постановка была не слишком успешна. Она старалась изо всех сил на множестве репетиций, но никак не могла довести пьесу до совершенства. Как и другие зрители, она теряла терпение, желая, чтобы актриса поскорее разделалась со своей ролью, вместо того, чтобы отдаться течению событий. Она ставила эксперименты с актером-мужчиной и более реалистичным половым актом, но тогда сцена теряла напряжение, возникающее от извращенного подтекста, содержавшегося в её ненатуральности, и ещё сильнее заставляла аудиторию желать скорейшего естественного разрешения.

Когда сцена подошла к концу и Геката вышла на сцену снова, чтобы увести несчастную, опороченную Софи, публика была уже не так благодушна, как раньше, и кто-то с задних рядов выкрикнул приглушенное оскорбление. Миссис Муррелл не могла увидеть, кто кричал, и хотя она не разобрала слов, она была уверена, что они были скорее грязными, чем оскорбительными — но уродливая девушка вздрогнула так, словно её ударили.

На мгновение миссис Муррелл показалось, что девушка не сумеет отыграть роль, и она затаила дыхание, но действие продолжалось по сценарию. Патетический Гротеск увел Опороченную Красоту на ложе печали. Кулисы закрылись на время смены декораций и открылись снова без проволочки, чтобы показать ликующего, плотоядного турка, выдававшего свои окончательные планы слугам и сообщниками. Мягкий переход в гарем — и там испорченная гурия выступила со своей финальной речью, полной обманчивого раскаяния и изящно завуалированной иронии, в то время как прекрасная Софи должна была притворяться, что верит в абсурдное утверждение, будто хозяин влюбился в неё, похитив её девственность.

Из неугомонной толпы доносились смешки, но последний акт разворачивался должным образом, каждый участник точно знал свое место и необходимую степень эмоциональности.

Несмотря на всю искусственность, финальный диалог между ведущими актрисами был подан с таким своеобразием, словно обе проститутки воодушевились собственным исполнением и проникли в самый дух пьесы. Миссис Муррелл изучающее оценивала их реплики и была довольна их усердием. И только когда беседа окончилась и сценарий иссяк в суматохе испуганных криков и стонов, она отвернулась.

Это было бы отдыхом для смущенного сознания Дэвида, если бы он не был причастен воспоминаний, которые заставляли её отворачиваться. Она была свидетельницей столь многих настоящих актов анальной дефлорации, что потеряла какой-либо интерес к их фарсовому повторению. Она предпочитала наблюдать за лицами мужчин — вот где разворачивалась настоящая комедия. Большинство смеялись, но их смех скрывал настоящее возбуждение и яростное воображение. Притворство позволяло их воодушевлению возрасти и оставляло пространство для воображения.

Человек в сером, напротив, погрузился в задумчивость, как будто его интерес к происходящему иссяк с уходом со сцены девушки с искривленным позвоночником.

Миссис Муррелл встала и прошла через толпу, чтобы присоединиться к своей труппе на сцене. Её задача была не принять аплодисменты от аудитории, как это требуется от автора, но перейти к следующей стадии вечернего увеселения — к аукциону любви.

Дэвид понимал, что всегда находились циники, утруждавшие себя сообщением мадам, что её пьесы ставятся лишь для поддержания бизнеса — способ заставить несчастных обманутых зрителей платить в три раза больше за актрису, чем они заплатили бы иначе. Но он, также как и она, понимал, что были и дураки, которые не понимали, в чем дело. Миссис Муррелл знала, что пьеса — это магическая формула, которая действительно добавляла ценности её актрисам в глазах тех, кто хотел бы повторить её сцены снова и снова.

Оскар Уайльд однажды сказал миссис Муррелл (как он, видимо, говорил всем хозяевам и хозяйкам в Лондоне), что циник — это тот, кто знает цену всего и стоимость ничего. Ей хотелось бы возразить на основании своих наблюдений, что в таком случае реалист — это человек, который знает, что все имеет цену и что ничто не ценно по-настоящему. Увы, это слишком поздно пришло ей в голову.

Сегодняшний аукцион, на взгляд миссис Муррелл, не удался. Актрисы, исполнявшие второстепенные роли, продавались дешевле, чем она ожидала. Евнух принесла больше, темнокожая кокетка — ещё больше, но недостаточно, чтобы удовлетворить оптимистичные ожидания миссис Муррелл. Девушка, игравшая роль турка, несмотря на шутливое объявление, принесла только половину ожидаемой цены; лишь Софи вызвала такой оживленный торг, что выкрики воодушевления раздавались даже от тех, кто пришел скорее посмотреть, чем прицениться.

Ко времени, когда она завершала церемонию, приглашая на торги бледную Гекату, миссис Муррелл уже пыталась расшевелить торговлю. Если зрители не собираются отыграть собственную роль как следует, то нет причины, почему она должна предпринимать какие-то особые усилия, чтобы угодить их страсти к вульгарным развлечениям. Посреди обязательного хохота она отметила предложенные тремя-четырьмя несерьезными участниками шиллинги, и, не тратя лишнего времени, закрыла аукцион на половине соверена. Это, подумала она, и так в пять раз больше, чем стоит девушка. И только ступив вниз, она вспомнила пари, которое заключила сама с собой и которое проиграла.

Человек в сером не ставил на Гекату или кого-то ещё. Его уже не было видно где-либо в помещении.

Дэвид Лидиард, разочарованный тем, что он увидел, и мучительно озадаченный этим, обнаружил, что покидает сознание, которое временно занимал, и уходит в бархатную тьму. Но покой не наступил, и тьма вскоре сменилась ослепительным светом горячечной мечты, где самая жестокая и прекрасная из распутниц, Ангел Боли, ожидала, когда он ей заплатит.

 

6

Некоторое время Дэвид балансировал на краю покинутого им мира. Он был в сознании, но не просыпался, вяло соображал, его неясные чувства рассыпались причудливым спектром. Его душа улетела прочь от материального мира, словно совсем не могла иметь с ним дело. Он не ослеп полностью, но все, что он мог видеть, так расплывалось, что он не мог нащупать ни одного четкого образа, а все, что он слышал, было слабым отдаленным шумом, какой возникает, если приложить ухо к большой морской раковине.

Иногда в шелестящем потоке шума ему слышались голоса, но он не мог разобрать слов.

Ему уже приходилось бывать в подобном пограничном состоянии, и он знал, какой странный спектр экзотических ощущений переживают те, чьи души возбуждены дарованным огнем. Он не был шокирован и не отчаялся вернуться в реальность, которую он потерял, так как знал, какая боль ожидает его там. Но он все же чувствовал себя брошенным, обманутым, в то время как события разворачивались где-то без него.

В конце концов его мысли начали проясняться, и ему уже удавалось собирать их в складные цепочки, подчиняя твердым правилам воли и логики. Как только он смог, он заговорил с тем, что использовало его.

— Если у тебя ко мне есть просьба, — сказал он тихо, не зная, слышит ли она его, — тогда ты должна обратиться ко мне честно и заключить настоящий договор, как должно двум мыслящим существам. Как иначе я смогу услужить тебе наилучшим образом? Как иначе мне суметь соединить свою волю с твоей в едином замысле? Если тебя не устраивает мое сопротивление, тебе придется заслужить мою дружбу.

Ответа не было.

Он снова мог ощущать свое тело, словно оно воссоздавалось из окружавшего его хаоса, чтобы пленить и пытать его. С возвращение чувства физического присутствия хлынул и новый поток мыслей и ощущений. Опий, который дала Корделия, чтобы облегчить его боль, начал угнетать и расстраивать его способность к рассуждению. Тем не менее, он заставил себя открыть глаза и оглядеться.

Он был в постели, на столе около него тускло светился ночник. Рядом придвинули кресло — так, чтобы в нем можно было сидеть и наблюдать за ним, и этот пост занимала Нелл, а не Корделия. Она казалась усталой, и выражение её лица было непривычно потухшим. Дэвид был очень рад увидеть её и ясное беспокойство любящего человека.

Он позвал её и попытался улыбнуться.

— Мама сказала, что я могу посидеть тут, — сказала она, оправдываясь. — Я сама захотела.

— Умница, — прошептал он. Он попытался поднять голову, чтобы взглянуть на свои руки, лежавшие на покрывале, но ему не хватило сил. Ему не удалось поднять и правую руку, которая была плотно обвязана бинтами. Левая, которая болела не меньше, также не поднималась.

Должно быть, Нелл заметила напряжение на его лице, потому что спросила:

— Тебе очень больно?

— Терпимо, — ответил он, надеясь, что это правда. — Лекарства притупляют боль.

— Почему, когда кровь идет, больно? — спросила она с непосредственностью, свойственной её возрасту. — Тедди сказал мне, что ты знаешь, потому что ты это изучаешь. Почему нам должно быть больно?

— Боль учит нас избегать того, что нам вредно, — ответил он, прекрасно осознавая недостаточность ответа. — Боль — это то, что учит нас держать руки подальше от огня или острых лезвий.

— Но почему мне было больно, когда у меня была скарлатина? — спросила она. — И почему больно было так долго? Почему твои пальцы всегда болят, хотя ты уже знаешь, что нельзя трогать?

— Я не знаю, — сказал он, стыдясь того, что у него нет ответа лучше. Он снова попытался подвинуть голову, и на этот раз ему удалось её немного поднять, одновременно повернувшись, чтобы увидеть дочь.

— Волк умер, — сказала Нелл, не осознавая неестественность появления волка в английском пригородном саду. — Мама положила его в сундук и заперла крышку. У него не было головы. — Её голос был совершенно обыденным. Она была все ещё слишком маленькой, чтобы понять, насколько странным и необычным было нападение. Для неё мир все ещё был постоянным источником удивления, и она привыкла к событиям, которых не в силах была осмыслить. Она ещё не приучилась к взрослому изумлению и неуверенности.

— Дедушка уже вернулся? — спросил Дэвид, понимая, что не знает, какой сегодня день, не говоря уж о том, какой час.

— Нет, — сказала Нелл и смущенно добавила: — Мама сказала, чтобы я её позвала, когда ты проснешься. Она соскользнула с кресла и пошла к двери. Когда она подошла к двери, Дэвид услышал далекий звук дверного звонка и решил, что это, должно быть, сэр Эдвард, вернувшийся как раз в срок, чтобы внести ноту устойчивости в мир, вышедший из-под контроля.

Дэвид рывком придал своему телу полусидящее положение. Комната слабо освещалась единственной открытой свечой, но её свет зловеще распространялся большим овальным зеркалом на двери гардероба и его длинным прямоугольным собратом справа на стене. Дэвид мог видеть свое отражение в настенном зеркале, лицо было таким бледным, что он мог легко принять себя за привидение.

Сэр Эдвард не появлялся, также как и Корделия. Когда она наконец-то пришла, то была не одна и несла ружье.

С ней была Мандорла Сольер — в той же черной накидке, что и раньше, но светлые волосы её были перехвачены черной лентой. Казалось, что её глаза светились меньше — но это, наверное, было связано со слабым освещением.

Корделия нашла его старый револьвер. Тот, из которого она двадцать лет назад застрелила Калана. Дэвид предположил, что она отправилась на его поиски после нападения, боясь, что этот визит может быть только началом, и желая немедленно найти какое-то средство защиты. Но, как видно, второй оборотень предпочел появиться более консервативным образом — просто постучав в дверь.

Пока Мандорла ждала, Корделия подошла, чтобы потрогать лоб Дэвида и убедиться, что ему настолько хорошо, насколько это возможно.

— Она просила дать ей повидать тебя, — сказала Корделия, указывая на посетительницу дулом револьвера. — Она утверждала, что будет ужасной ошибкой прогнать её. Я предупредила её, что не остановлюсь перед использованием револьвера. Она признает, что напавшая тварь была из её рода, но настаивает на том, что не виновна в произошедшем и обеспокоена так же, как мы.

В течение этой речи Дэвид смотрел сначала на Корделию, затем на Мандорлу, борясь с отупляющим действием наркотика. Когда Корделия закончила, он показал левой рукой, чтобы она села рядом с ним, а затем пригласил Мандорлу занять кресло.

— Тебя атаковала Суарра, — спокойно сказала Мандорла. — Но её принудила чужая воля. Она была беспомощна так же, как Пелорус, или даже больше. И я прошу вернуть её тело. Она не умерла, несмотря на то, что с ней было сделано.

— Ты пришла за этим? — прошептал Дэвид.

Мандорла покачала головой.

— Я пришла, потому что ты мне нужен, — сказала она. — И потому, что я могу помочь тебе. Мы оба в крайней опасности, и нам нужно узнать, почему. Если мы будем действовать сообща, то, может, что-то и выйдет.

Дэвид внимательно посмотрел на неё, зная, что Корделия делает то же самое.

— Это бессмысленно, — наконец сказал он. — Если кто-то из падших ангелов захочет ранить или убить меня, он сможет сделать это любым из тысячи способов. Какая мне польза от твоего рода?

— Возможно, польза в том, что я гарантирую твою безопасность, — ответила Мандорла. — Я думаю, ангелы нас боятся, потому что они не понимают, что мы такое или почему мы созданы, а также потому, что я уже вмешивалась в их планы и принуждала их использовать их силу. Они бы рады избавиться от нас, но они не знают, нет ли и у нас защитника.

— Зачем ты здесь? — задала вопрос Корделия.

— Чтобы заключить договор, — коротко ответила Мандорла. — Если уж меня втягивает в эту битву, я хочу быть полезной. Мы все должны постараться, чтобы нас просто не отшвырнули. То, что сделали с Суаррой, могут легко сделать и с Дэвидом, и с тобой — а ваша плоть не того рода, что может восстать из могилы.

— Не верю, что волк оживет, — скептически заметила Корделия, — если учесть, что его мозг разнесло в клочья.

Дэвид дал жене возможность высказаться, пока боролся за контролем над своим одурманенным сознанием.

— Когда-то, — холодно сказала Мандорла, — меня сожгли и развеяли пепел по ветру. Должна заметить, что полученная наука была малой наградой за причиненную боль, но костер не уничтожил меня. Я не знаю, как моей душе удалось восстановиться, и я не могу точно сказать, насколько реальны возвратившиеся ко мне воспоминания. Но я жива, и я уверена, что жила раньше, и я помню, как я жила до того, как Махалалель обрек меня на существование в человеческом образе. Возможно, ваши человеческие представления о воскрешении не лишены оснований — я в этом не уверена — но я сомневаюсь, что Дэвид радостно примет смерть, рассчитывая на возможность воскрешения.

— А я сомневаюсь, — упрямо продолжила Корделия, — что тебя стоит считать другом, а не врагом. Я так и не услышала ничего, что бы меня переубедило.

— Что ж, — сказала Мандорла, — тогда застрели меня, если хочешь. Если мир, в котором я окажусь, сильно отличается от этого, я быстро изучу его, и не буду оплакивать прошлое.

Корделия молчала, казалось, она готовилась воспользоваться предложением.

— Чего ты от меня хочешь? — хрипло проговорил Дэвид.

— Опиши мне свои сны, — быстро ответила Мандорла. — Я знаю о Демиургах гораздо больше, чем ты; возможно, даже больше, чем Пелорус или Глиняный Человек. Вместе мы, скорей всего, разберемся, что происходит, и лучше подготовимся к тому, что можем и должны сделать.

— Боюсь, — кисло сказал Дэвид, — что мои сны нелегко истолковать. То, что волк со мной сделал, пробило даже опиумный блок — но увиденное столь загадочно, что потребуется кто-то умнее тебя, чтобы найти в этом смысл.

— Что ты увидел? — осторожно спросила Мандорла.

— Честно говоря, — сказал Дэвид, — я видел бордель, видел его глазами содержательницы борделя.

Мандорла была невозмутима, но Корделия сжала губы, чтобы подавить какое-то эмоциональное высказывание, которое пришло ей на ум.

— Как и в любом сне, — продолжил Дэвид, — было сложно отделить существенное от бесполезного, но там был бледный сероглазый человек, который не вписывался в окружение, и странная горбатая девушка, сменившая имя Кэт на Геката. Я уверен, что видел эту мадам раньше, во всяком случае, слышал о ней. Это Мерси Муррелл, бывшая когда-то любовницей Джейкоба Харкендера.

— Снова Харкендер, — тихо сказала Мандорла. — Сначала Люк Кэптхорн, теперь миссис Муррелл. Ты, кстати, знаешь, что Харкендер не погиб при пожаре, уничтожившем его дом?

— Я знал, что его тело так и не нашли, — сказал Дэвид. — Но откуда ты знаешь насчет Кэптхорна? Я не говорил тебе, что он был среди тех, кто выкрал тело Адама Глинна.

— Я говорила тебе, что могу выяснить все, что угодно, если мне это нужно, — спокойно сказала Мандорла. — Записки было достаточно, чтобы я начала розыски. Я также выяснила имя организатора, если тебя это интересует. — В фиалковых глазах таился вызов.

— Интересует, — сказал Дэвид.

— Люк Кэптхорн теперь служит человеку по имени Джейсон Стерлинг. Он был одним из тех, кто занимался похищением гроба. Третий — тоже его слуга, по имени Марвин. Они увезли Глиняного Человека в дом Стерлинга в Ричмонде. Соседи его недолюбливают, так как, по слухам, он оборудовал алхимическую лабораторию в подвале и создает там монстров с помощью магии. Ты когда-нибудь слышал о Стерлинге?

Отвечая, Дэвид понял, что, кажется, знает, о ком речь.

— Сэр Эдвард как-то упоминал это имя, — сказал он задумчиво. — Человек с оригинальными взглядами на тему эволюции. Эта тема, как никакая, дорога сердцу сэра Эдварда — но, признаться, я не прочел работу этого человека. Но я сомневаюсь, что Стерлинг маг. Должно быть, это кто-то другой.

— Вряд ли, — сказала Мандорла. — Ты горд званием ученого, не запачканным волшебством, но в глазах простых людей между ученым и колдуном нет разницы. Если бы ты не был ранен, я бы предложила нанести визит Джейсону Стерлингу, ты ведь умеешь произвести впечатление, но я вижу, что ты не готов к путешествиям.

— Ты считаешь, что Стерлинг — орудие Паука, каким когда-то был Харкендер?

— Возможно, Харкендер до сих пор им является — как Люк Кэптхорн и как миссис Муррелл.

— Но не так, как ты, или я, или… — Дэвид заколебался, выбирая третьего кандидата, и вместо это спросил: — Ты знаешь, где теперь находится Харкендер?

— После пожара его забрали в частную больницу, где-то в Эссексе. Говорят, он ослеп, практически не может двигаться и говорить — и, видимо, сошел с ума. Я не пыталась навредить ему, хотя он когда-то был моим врагом. Физически он беспомощен, но когда-то он обладал невероятными для человека способностями, и причиненный ему вред не обязательно их уничтожил. Были ли они дарованы Пауком, или нет, но Паук может продолжать использовать его, как другой продолжает использовать тебя.

— Что со Сфинкс? — спросила Корделия. — Где она?

Мандорла покачала головой.

— Я не знаю. Но где бы она ни была, Дэвид, вероятно, может с ней связаться — если Демиург, властвующий над ними обоими, позволит это.

Дэвид усиленно пытался сесть прямо и достиг этого, не причинив себе особой боли. Теперь он мог взглянуть на свои забинтованные руки.

— Говорят, человек, который пережил укус оборотня, сам становится оборотнем, — сказал он. — Полагаю, ты скажешь мне, что это неправда.

— С нами это не работает, — спокойно сказал Мандорла. — Были другие, но я уже давно не встречала ни одного. Если тебя это обрадует, то скажу, что ты заблуждаешься. Я себе не слишком нравлюсь, но лучше иногда быть волком, чем не быть им никогда.

Дэвид не был намерен спорить. Его горло пересохло, и его мучила жажда. Он протянул левую руку, чтобы легонько тронуть жену за руку.

— Не могла бы ты принести стакан воды? — попросил он. — Боюсь, у меня начинается жар.

Она странно на него посмотрела, и он догадался, что она вдвойне встревожена. Ей не хотелось оставлять его наедине с Мандорлой — не только потому, что она боялась за него, но и потому, что она боялась, что это лишь предлог, чтобы отослать её. Так что она протянула руку, коснулась его лба и убедилась, что у него действительно жар.

— Не думаю, что она собирается причинить мне вред, — мягко сказал Дэвид. — Я также не думаю, что ей бы это позволили. Чтобы мой тиранический ангел от меня ни хотел, он это ещё не получил.

Корделия кивнула.

— Тебе и поесть надо, — сказала она. — Ты спал почти сутки.

— Передай револьвер Дэвиду, если ты волнуешься, — сказала оборотень. — Полагаю, он сможет выстрелить с левой, если понадобится. Ну, и если ты предпочитаешь, я могу позвать кого-то из слуг, чтобы ты могла отдать любые распоряжения, не выходя из комнаты.

Корделия предпочла бы второй вариант, но Дэвид поднял левую руку и сжал пальцы, чтобы показать, что рука работает. Она отдала ему револьвер.

Он положил его рядом с собой, демонстрируя уверенность, что оружие не понадобится, но сверху накрыл рукой для спокойствия жены. Она бы не ушла без этого жеста, и, подходя к двери, она обернулась с такой неприкрытой тревогой, что ему стало стыдно за собственное безрассудство. Он бы хотел прийти в ужас от вида Мандорлы, но не мог, хотя знал, что жена в ужасе.

Она питалась человеческим мясом. Она замышляла уничтожить мир людей. Он не знал, как можно доверять ей, когда она говорила, что стала своего рода ученицей, но он доверял.

— Она больше боится за тебя, чем за себя, — сказала Мандорла, когда Корделия ушла, оставив дверь приоткрытой. — И, конечно, за детей. Я видела твою дочь — весьма симпатичный ребенок.

— Думаю, ты ела и посимпатичнее, — мрачно сказал Дэвид. — Я бы предпочел, чтобы она тебе не понравилась.

Она улыбнулась его словам:

— Ты бы любил меня вдвое меньше, будь я кроткой и доброй. И мои чувства к тебе были бы не столь нежными, если бы мне не удалось однажды попробовать тебя. Давай не будем притворяться более рассудительными, чем мы есть.

— Я не Пелорус, которого инстинкт тянет к тебе, но разум от тебя отталкивает. Я не волк.

— Абсолютно не волк, — с готовностью согласилась Мандорла. — Но ты не настолько благоразумен, как смеешь надеяться. Мир изменился с виду, и люди считают, что они стали цивилизованными; но прочность не так надежна, как тебе хотелось бы верить, и когда люди откидывают прочь свои изящные манеры и уродливые одежды, скрывающие их голую плоть, они оказываются теми же, кем были. Волки менее жестоки и более честны.

— Я помню, — сказал он обыденным голосом, — что тебе не стоит слишком доверять.

— Ты помнишь, — подтвердила она с самодовольным видом. — Но, общаясь с людьми, я заметила, что они часто жертвуют своими воспоминаниями в угоду своим аппетитам. Ты не отличаешься от остальных. Можно совратить любого человека, если применить к нему достаточно заботы и ласки.

Это была не угроза, лишь тонкая насмешка, но когда Мандорла произнесла это, Дэвид Лидиард не мог не вспомнить зловещую игру, в которую играла с ним богиня-кошка в начале его сна, и как она назвала его «возлюбленным». «Ты должен послужить мне, — сказала она, — и послужить добровольно». Он не сомневался, что бархатный голос скрывал силу стали, но она снисходила до того, чтобы упрашивать его, и он мог только удивляться, зачем.

И он был вполне уверен в том, что когда придет время узнать ответ, он ему совершенно не понравится.

 

7

К тому времени, как Корделия вернулась с едой и питьем, жар Дэвида усилился. Не прикасаясь к хлебу и мясу, он схватил кружку с водой и жадно её осушил.

Несмотря на то, что его рука дрожала, он не пролил ни капли. Корделия опустила поднос и положила руку ему на лоб.

— Я должна вызвать врача, — сказала она, глядя на Мандорлу так, словно та была виновата в ухудшении состоянии Дэвида. Но Дэвид, чьи глаза казались неестественно большими от темных теней под ними, а зрение стало неестественно острым и ясным, видел, что женщина-оборотень была не менее обеспокоена его состоянием, чем жена.

— Врач не сможет здесь помочь, — спокойно сказала Мандорла. — Жар, который его охватил, не естественного происхождения.

— Ему было лучше, — сердито пожаловалась Корделия, но её манера ясно показывала, что она слишком хорошо понимала, сколь малому из того, что он пережил двадцать лет назад, она была свидетельницей.

— Происходит что-то, чего я не понимаю, — сказала Мандорла, — но я не думаю, что Дэвид в смертельной опасности. То, что его защищает, несомненно, предотвратит любой смертельный вред, сколько бы оно ни получало, причиняя ему боль.

Пока она говорила, Лидиарду показалось, что её золотые волосы начали светиться, и когда он взглянул на Корделию, она тоже излучала какое-то странное свечение. Пламя ночника, горевшего около его кровати, было таким же слабым, как и раньше, но, на взгляд его сверхчувствительных глаз, оно ярилось, как тропическое солнце. Два отражавших его зеркала, казалось, превратились в магические окна, которые выходили в странный и невероятно яркий иной мир.

Пока Дэвид отчаянно озирался по сторонам и бездумно пытался поднять правую руку, чтобы защитить глаза, поток света ворвался в комнату со всех сторон, растворяя мебель и затопив лица и формы двух наблюдающих женщин.

У него было только одно оружие против ливня света, и он его использовал. Он грубо обхватил левой рукой правую и поднял её вверх не как физическую защиту, но как стену чистой боли.

Неожиданно, словно он знал, что это произойдет, он обнаружил, что уносится прочь от жестокого света, парит в водовороте тьмы, который унес его оттуда, где он лежал, и отправил его планировать в вакууме.

Он не мог сказать, сколько минут или часов прошло прежде, чем Ангел Боли решила ослабить свои нежные объятия — но знал, что вместе они преодолели эффект принятого им опия. Он понял это по силе её ласк и по довольству её нежного шепота. Он понял это по тому, как она обнимала его — как кто-то, чья власть находится в совершенной безопасности.

Наконец она заговорила с ним, сказав:

— Ты мой и только мой, мой единственный возлюбленный. Покорись мне, и я наделю тебя дарами, которых не заслуживал ранее ни один смертный. Поручи мне свою душу, свободно, и я покажу тебе все миры Вселенной. Прекрати сражаться с моей властью, и я разделю с тобой редчайшие тайны Мироздания. Пожертвуй своей гордостью, и я научу тебя слышать ритм Божественного Сердца.

Он знал, что она не Дьявол, пытающийся купить его душу. Он знал, что она не создание Ада, потому что Ад был всего лишь областью сознания. Он знал, что даже в страдании есть надежда, что в жизни есть что-то, что стоит делать, и быть, и видеть, даже если пытка никогда не закончится.

Он дал Ангелу Боли форму и лицо, и сделал её прекрасной — как ту, что может изменять свою форму и лицо, и выбирать красоту, как маску, соблазняя людей. Хотя она давно поймала его в ловушку, он все ещё был свободен, у него все ещё была свобода выбора.

И даже теперь ответ, который он дал ей, не свидетельствовал о поражении. Это был скорее ответный удар:

— Почему я должен чем-либо с тобой делиться, если ты не даешь мне понять?

Должно быть, она была раздосадована — но все же она освободила его измученную плоть из своих когтей и позволила ему погрузиться в глубокую тьму, спокойную и мирную, как могила, где он находился, пока не был перенесен в сознание иного человека, чтобы увидеть комнату, сильно отличавшуюся от его собственной.

Стальные болты, которые держали крышку гроба Адама Глинна, проржавели за те тридцать лет, пока гроб лежал в могиле, но их головки не настолько рассыпались, чтобы не откручиваться. Люк Кэптхорн наблюдал за тем, как Джейсон Стерлинг терпеливо выкручивает их один за другим и складывает их на стол. Дэвид Лидиард, неуловимый пленник сознания Люка, наблюдал вместе с ним.

Закончив, Стерлинг посмотрел на Люка, смеясь над его смущением. Стерлинг был красивым мужчиной, черноволосым и темноглазым. Он был не старше Дэвида, и ему, должно быть, давали меньше из-за мягкости его черт — но искрящийся ум и любознательность в его глазах не обманули бы проницательного человека.

«Он алхимик?» — удивился Дэвид. Это некромант, приемник Харкендера, служащий Пауку? Он бы хотел, чтобы Люк не был столь сосредоточен на лице и руках его господина, потому что заметил краем глаза соблазнительный отблеск на странных предметах и аппаратах и большие стеклянные баки. Но Люку все это было знакомо, и его внимание привлекали только действия Стерлинга.

— Помоги мне поднять крышку, Люк, — сказал Стерлинг. — Она не тяжелая, но мы должны аккуратно уложить её рядом с коробом.

Люк нерешительно посмотрел на незакрепленную крышку. На тайной арене его воображения, которую мог наблюдать только он и Дэвид, крышка гроба откидывалась сама, позволяя вылезти полуразложившейся руке, медленно тянущейся к чьему-нибудь горлу. Затем крышка окончательно съезжала с гроба, открывая взгляду отвратительное месиво из белых опарышей и слепых могильных червей, ревниво охраняющих свое царство гниения.

Однако на самом деле крышка все ещё не была снята. А Люк был не настолько труслив, чтобы испугаться собственных жутких фантазий. Он сделал, как было сказано, — взялся за доску, прилагая усилие одновременно с господином.

Крышка некоторое время не поддавалась, но не потребовалось больших усилий, чтобы снять её, и двое мужчин отодвинули её без излишнего труда. Положив крышку, оба заглянули в гроб. Ужасные фантазии Люка исчезли под влиянием очевидного факта — тело было обернуто, и нельзя было рассмотреть ничего, кроме чистой белой ткани, в которую было замотано что-то, имевшее приблизительное сходство с человеческим телом. Никаких червей и прочих паразитов заметно не было.

Стерлинг взял скальпель и натянул ткань, прежде чем надрезать её. Люк отошел на полшага, в отвращении к неизбежной мерзости, хотя запаха разложения не чувствовалось.

Стерлинг разрезал ткань от головы до кончиков ног, откидывая края, чтобы развернуть тело. У Люка любопытства к происходящему не прибавилось.

Обнаженное тело казалось совершенно сохранившимся. Плоть была очень бледной и кое-где истощенной, но это точно не была плоть человека, который умер более двадцати лет назад. Человек этот был не высоким, но он был бы довольно привлекателен, если бы его лицо не оказалось таким белым.

«Так это и есть Глиняный Человек, о котором я столько слышал! — подумал Дэвид. — Если бы он не был тем, кто он есть, его можно было бы назвать обычным. Неудивительно, что Остен никогда не мог поверить, что это не просто безумец».

Стерлинг легко вздохнул, но какое сочетание эмоций означал этот звук, ни Люк, ни Дэвид не могли определить. Основной эмоцией Люка было облегчение: во-первых, потому что его страхи исчезли, когда он был уже почти на грани паники, и, во-вторых, потому, что информация, которую он поставил своему господину, оказалась достоверной.

Дэвид, разделяя мысли Люка, осознал, что слуга думает о Стерлинге как о «господине» только в ироническом ключе. Дэвид обнаружил, что это Люк предложил выкрасть тело, считая, что, предлагая это, он угождает совсем другому господину. Дэвид не был готов поверить, что Люк достаточно глуп, чтобы верить в Дьявола. Очевидно, то, что Люк принимал за Дьявола, было на самом деле существом, которое Дэвид всегда называл Пауком.

Стерлинг поднял руку лежавшего человека и ощупал её. Он дал знак Кэптхорну поступить так же, и молодой человек робко повиновался. Кожа была холодной и плотной. Дэвид знал благодаря богатому опыту, а Люк только догадывался, что эта плотность не была сродни обычному трупному окоченению.

Положив руку обратно, Стерлинг приподнял одно из век мертвеца. Стали видны серо-голубая радужка и расширенный зрачок, и он осторожно прикоснулся к ним, возможно, проверяя, не стекло ли это. Отпустив веко, Стерлинг достал из кармана жилета маленькое зеркало и приложил к губам мертвеца. Спустя тридцать секунд он показал стекло Кэптхорну, который заметил слабый след конденсата.

— Он дышит! — воскликнул Люк.

Стерлинг покачал головой:

— Остен никогда бы не позволил похоронить человека, подававшего хоть малейшие признаки жизни. Он дышит сейчас, но не дышал раньше. Он оживает.

Люк инстинктивно отступил назад.

— Разве не это ты мне обещал? — спросил Стерлинг. — Или ты не готов поверить?

Он не был зол, его голос дрожал от слабо сдерживаемого возбуждения. До сих пор, рассудил Дэвид, Стерлинг не решался поверить, но перед лицом доказательств требовал продолжения. Люк, с другой стороны, не был уверен, что хочет наблюдать это странное оживление, и с ужасом ожидал момента, когда глаза мертвеца откроются без посторонних усилий.

Впервые Люк оглянулся на стеклянные баки, расставленные рядом со столом. Его взгляд встретился с ответным взглядом. Взгляд этот не мог испугать Люка — который, должно быть, хладнокровно наблюдал его тысячу раз до того, но Дэвид был ошеломлен. Глаза принадлежали существу, которое показалось ему совершенно удивительным и зловещим: гомункул длиной не больше фута или дюймов пятнадцати, вертикально стоявший на покрытой листьями ветке, сжимая другую маленькими пальцами правой лапки. Его кожа была цветом и текстурой похожа на шкуру обыкновенной жабы, а голова явно принадлежала земноводному — несмотря на то, что глаза были расположены на лице спереди, как у человека.

Люк снова посмотрел на господина.

Стерлинг опять поднял руку мертвеца, и на этот раз уколол её иглой. Он аккуратно проткнул кожу, и когда на внешней стороне руки не появилось ни капли крови, сделал повторную попытку с внутренней стороны запястья, направив иглу в просвечивающую голубым вену. Теперь, когда он вынул иглу, появилась тонкая струйка жидкости. Казалось, это была обычная кровь, краснеющая от контакта с воздухом.

— Либо его не бальзамировали, — задумчиво сказал Стерлинг, — либо процесс бальзамирования каким-то образом был обращен вспять, пока он был в могиле.

Люк согласно кивнул, не имея ничего добавить по существу.

Теперь Стерлинг взял шприц и аккуратно ввёл иглу в вену над предплечьем человека. С необходимыми старанием и терпением он вытянул жидкость из вены. Застоявшаяся кровь не поддавалась, но давления вакуума хватало, чтобы втянуть её в цилиндр шприца, который медленно наполнился темно-красной жидкостью.

Стерлинг отнес полный шприц на второй стол, уставленный приборами. Здесь заранее были приготовлены три запечатанных стеклянных цилиндра с кровью, количество которой варьировалось от четверти пинты до кварты, к каждому подходила пара электродов, соединенных изолированными проводами с медными сульфатными батареями. Стерлинг осторожно сцедил взятую у Адама Глинна кровь в четвертый подобный цилиндр, откачал воздух насосом и запечатал емкость. Он предусмотрительно проверил, чтобы этот цилиндр тоже был подключен к батарее, прежде чем отойти посмотреть на мертвеца. Он снова взял скальпель и задумчиво осмотрел тело.

Люк просто смотрел на него и ждал, но мысли Дэвида унеслись вперед, он размышлял, как может подействовать ранение. Восстановится ли поврежденная ткань?

Стерлинг, видимо, слишком нервничал, чтобы попытаться. После небольшой паузы он отложил скальпель. Он сдвинул тяжелую крышку, которая лежала около гроба, со стола и опустил её на пол.

— Помоги мне вынуть его из гроба, — сказал он Люку. — Берись за бедра, я возьмусь за плечи.

Люк неуверенно двинулся, чтобы сделать то, что ему сказали. Только когда он поднял обнаженное тело, он и Дэвид поняли, каким легким и хрупким оно было. Адам Глинн никогда не был ни высоким, ни плотным, и он был достаточно худощав, чтобы казаться почти истощенным.

Когда тело положили на деревянную поверхность, Люк убрал гроб со стола, волоча его по полу в один из немногих пустых углов в лаборатории. Он осмотрелся вокруг, также без интереса, как и раньше, его взгляд бездумно скользил по стеклянным банкам, расставленным у стены.

Дэвид хотел, чтобы Люк сосредоточился на содержимом банок, потому что ему было сложно самому рассмотреть то, на что не обращал внимания его носитель, но он не мог повлиять на него. Дэвида очень интересовали обитатели банок, но он мог уловить только неясное впечатление, которое их природа производила на Люка.

Там были стеклянистые насекомоподобные существа, которых Люк называл клещами, были большие черви разных видов, там были жутковатые гротескные создания, вроде человечка, выведенного из жабьей икры, которого он уже видел, — но для Люка эти существа уже не были странными или удивительными. Он привык к ним за годы, хотя уже не мог выбросить из головы то, что это были монстры, — неестественные существа, созданные человеком, а не Богом. Но это лишь придавало ему желание не приглядываться к ним.

Когда Люк вернулся к столу, Стерлинг уже прикрыл наготу Адама Глинна саваном и растирал тонкое запястье человека между своими ладонями, словно пытаясь восстановить циркуляцию крови.

— Вы можете разбудить его? — спросил Кэптхорн с тревожным любопытством.

— Надеюсь, — с сомнением ответил Стерлинг. — Следует быть осторожным, так как я могу нечаянно повредить его способность к пробуждению. Но он, кажется, довольно мягко перешел в это состояние сна, подобное смерти, и ускорить пробуждение должно быть не сложно. Попроси миссис Тролли вскипятить немного супа из бычьих хвостов, прежде чем она отправится спать. Не стоит говорить ей, зачем. Принеси также немного бренди.

— Может быть, вам не стоит пытаться разбудить его прямо сейчас, — поколебавшись, сказал Люк. Дэвид чувствовал смятение и тревогу юноши и знал, насколько нерешительным сатанистом тот был. Из всех людей, чье сознание ему приходилось занимать, Люк был наиболее разумным, и Дэвида удручала невнимательность и нерешительность ума, которые делали его таким жалким орудием.

— Почему бы и нет? — вкрадчиво спросил Стерлинг. — Чего нам бояться?

— Не знаю, — медленно ответил Люк. — Но я знаю, что Джейкоб Харкендер чего-то боялся, и его это не спасло от уничтожения, когда он слишком сильно забрался в материи, которые ему не стоило бы трогать.

— Харкендер был всего лишь колдуном, — сказал помощнику Стерлинг. — Я из лучшей породы, какие бы слухи ни ходили о том, что я продал кому-то свою душу. Ты видел, чего я добился, развлекаясь с Творением. Этот человек — всего лишь ещё один игрок, которому от природы дано то, чего я должен добиться искусственно. Он не демон, а человек, и то, что его природа прочнее нашей, не означает, что нам не дано в ней разобраться.

— Харкендер тоже так думал, — несколько обиженно ответил Люк. — Но в конце все обратилось в ничто, в огонь и пепел. Это опасно, я знаю.

Однако Дэвид хорошо видел, что почтительные предостережения Люка питались надеждой на более чем одно вознаграждение.

— Ты боишься, что он будет разгневан, когда пробудится, и проклянет нас? — поддразнил слугу Стерлинг. — Сомневаюсь. Возможно, он будет благодарен. По крайней мере, он будет заинтригован.

— У него есть друзья, которым вряд ли понравится его похищение, — пробормотал Кэптхорн. — Вы читали книгу и знаете, кто они такие. Я никогда их не видел, но я знаю, что это были оборотни, которые прокляли Харкендера, похитив его чудо-ребенка.

Говоря это, Люк уже знал, что для отступления было слишком поздно. Он был рад получить признание своего господина, рассказав ему о книге и о похороненном человеке, и доволен верой в то, что одновременно послужил другому господину: он отлично знал, что с порога нельзя отступить назад. Он также знал, что Джейсон Стерлинг не из тех людей, кого можно запугать сказками об оборотнях Лондона. Дело было не в том, что Стирлинг в них не верил, а просто в том, что его любознательность была гораздо сильнее любых суеверных страхов, которые гнездились в глубине его души. Если бы оборотни явились и стали завывать поблизости, Стерлинг вышел бы, чтобы увидеть их и попросить образец их крови, а также поинтересовался, не мог бы он сфотографировать процесс их перевоплощения.

Дэвид подумал, что из этих промелькнувших мыслей он многое узнал о господине Кэптхорна, но он до сих пор хотел бы, чтобы Люк обращал больше внимания на темные углы лаборатории и заключенные в ней существа. Он также хотел бы точно выяснить, что тут происходит и почему он был отправлен сюда охраняющим его божеством. Если Стерлинг был инструментом познания, как он сам, то чего он пытался добиться от Глиняного Человека? И почему это было так важно?

— Если ты сказал мне все, что знаешь, — ответил Стерлинг, — то ты знаешь как максимум половину истории. Я не знаю, от чего загорелся огонь, пожравший дом Джейкоба Харкендера — но я до сих пор не уверен, что это была месть Бога или Сатаны тому, кто притязал на слишком многое. Если бы ты действительно боялся проклятия такого рода, ты бы ни за что не отправился со мной в Чарнли. Ступай к миссис Тролли и принеси бренди. И какую-нибудь одежду из моего гардероба.

Люк пожал плечами и пошел выполнять указания. Он высказал свои страхи вслух и успокоился, но его спокойствие было не удивительно. Дэвид безмолвно выругался, когда нелюбопытный взгляд скользнул мимо стекол, не заглядывая внутрь. «Создатель монстров является ключевым персонажем, — подумал он, — также как и уродливая проститутка. Баст боится их обоих, иначе бы она не послала меня шпионить за ними. Что-то назревает, но я не могу сказать, что именно. Это явно то, зачем я ей нужен, и зачем она просит меня в полной мере использовать мою любознательность и мои знания. Это новая загадка, и её нужно решить быстрее, чем те, которые я решал последние двадцать лет. Она боится… и когда те, кто мог быть богами, вынуждены бояться, какого покоя просить тем смертным, кто у них в заложниках?»

Как только Люк Кэптхорн коснулся дверной ручки и начал её поворачивать, Дэвид снова погрузился во тьму, и его унесло прочь, как сухой лист уносит жестоким и переменчивым ветром.

 

8

Пока Лидиард разделял сознание и зрение Люка Кэптхорна, он ни на секунду не усомнился в том, что все, что он видел — реально. Ни разу он не задумался, не было ли все это просто сном или его собственным вымыслом.

Теперь, напротив, он чувствовал себя крайне неуверенно. Он снова оказался в чьем-то сознании, но не мог обнаружить в сознании этого человека никакого чувства индивидуальности и убедиться, что он не возвратился в собственное «Я». Он воспринимал чье-то тело, а также некоторые зрительные ощущения. Тело испытывало боль, как часто приходилось ему самому, но эта боль ощущалась неправильно, и зрение было рассеянным и расплывчатым. Все это можно было принять за доказательство нереальности, но наверняка он не мог сказать, и он знал, что в своем одержимом состоянии он, скорее всего, не способен различить грань между объективным и субъективным.

Он точно знал одно: кто-то хотел, чтобы он видел все, что ему откроется, услышал все, что будет сказано, и почувствовал все, что произойдет. Сон или явь — оставим вопрос риторике ангелов. Происходящее следовало изучить, потому что тогда у него мог бы появиться хотя бы один шанс понять, что с ним делают и почему.

Шел сильный дождь. Сумрачные улицы, залитые водой, были практически безлюдны. Хотя ещё не было темно, облака, заполнившие небо, были такими серыми и мрачными, что город, казалось, молил о просвете.

Он не знал, что это за город. Он бежал. Он пробежал мимо древней церкви, которую, ему показалось, он смог бы узнать, но он не смог. Звук его шагов заглушался шумом дождя и всплесками от ударов копыт лошадей, тянувших экипажи.

На бегу человек постоянно оглядывался, словно ожидая увидеть погоню. И он обнаружил её, если судить по тому, что он продолжил бег. Связь Дэвида с сознанием его нового носителя была такой тонкой и своеобразной, что он не мог определить, что человек видел или слышал, и даже чего он боялся.

Хотя ноги бегущего были достаточно сильны, он бежал осторожно; его пальто потемнело от просачивающегося насквозь дождя, но все равно можно было разглядеть темную полосу, тянущуюся от левого рукава до пуговиц на груди. Полоса на темном фоне казалась черной. Дэвид отдаленно и смутно чувствовал, как отяжелела рука человека, и не сомневался, что полоса была следом крови. Человек берег кровавую и болезненную рану.

Дэвид попытался ощутить боль раны. Он обнаружил, что она странно тускла и отдалена, словно раненый сумел приглушить и замаскировать её. Он был хорошо знаком с тем, как опий приглушает боль, но это было что-то другое, тесно связанное с общей расплывчатостью сознания человека. Дэвид подумал, что такая слабость ощущений связана с недостаточным контактом двух их душ; или же это способность его носителя, и притом весьма загадочная.

Бегущий снова оглянулся. Дэвид, разделяя его зрение, все равно ничего не увидел. Но, видимо, человек был способен видеть что-то, что обитатель его сознания видеть не мог, и Дэвид уловил тень от того, что человек полагал видимым: призраки под дождем, создания Тьмы, не боящиеся её силы. Бегущий воображал их в виде двух огромных серых волков, но он знал, что это на самом деле не звери, даже не оборотни. Бегущий знал, что эти существа не были материальны, и они были посланы охотиться на него… посланы насмехаться над ним, так же как ранить его. Он не знал, даже на бегу, намерены ли они поймать его прежде, чем он достигнет пункта назначения, или желают заставить его бежать туда быстрее. Он знал только, что был испуган, хотя надеялся больше никогда не бояться, и что он не осмелится остановиться и позволить призрачным охотникам получить свое.

Бегущий, который воображал или знал такие странные вещи, не знал многих более простых вещей. Он не знал, кем он был или куда направлялся. Его эмоции были не настолько интенсивны, как мог ожидать Дэвид.

Дэвиду пришло в голову, что бегущий мог не полностью владеть своими способностями, так как направлялся кем-то другим, и он гадал, кто, кроме него, может присутствовать в сознании этого ущербного орудия. Возможно, это была ещё одна выдумка загадочных ангелов, непонятная простым людям.

Повернув за угол на перекрестке, бегущий поскользнулся и едва не упал, но восстановил равновесие, схватившись за стену, и бросился вперед, получив даже дополнительный импульс к движению. Монстры, преследующие его, не могли бы увидеть его оплошность, даже если бы имели глаза, — но он не сомневался, что они поняли бы, какому риску он подвергся, если были способны к познанию.

Дэвид старался напоминать себе, что преследователи лишь духи, образы без массы и плотности, но в этом не было ничего успокаивающего для человека, который так много знал о внешнем облике и реальности, как он. Он знал, что сейчас сам является призраком, несмотря на его материальность, и он знал, насколько ненадежен реальный мир.

Человек начал оглядываться, словно в поисках определенного переулка. В сознании Дэвида возник огражденный двор. Картинка пришла не из сознания человека, он получил её откуда-то извне. Вместе с изображением двора пришла информация о том, что двор был тупиком и что, свернув в этот двор, он запрет себя. Но одновременно явилось и четкое понимание: он не может бежать дальше и не должен пытаться, у него есть определенное задание, которое следует выполнить. Он не смог бы убежать от призрачных волков, если бы они не позволили ему убежать. Если они собирались загнать его в ловушку и убить, он не мог избежать своей судьбы.

Увидев нужные ворота, бегущий почувствовал прилив сил, но ценой тому была сильная боль, её теперь не удавалось игнорировать. Он уже сорвал дыхание, и болевой шок заставил его хрипло вскрикнуть, но его шаги ускорились, когда он проходил по дороге мимо кареты, запряженной четверкой.

Темные волки, которым не мешал дождь, также ускорили бег. Их глаза блестели как агат, а клыки сверкали неземной белизной. Несмотря на то, что они существовали только в воображении его хозяина, Дэвид почувствовал враждебное давление их темных, мерцающих глаз и угрозу их заостренных зубов.

Ворота, охранявшие двор, были закреплены в углублении темной арки, и на мгновение человеку пришлось задержаться, чтобы закрыть их за собой, перекрывая вход преследователям. Он знал, насколько абсурдно это действие. Он снова побежал мимо магазинов с закрытыми ставнями, заполнивших проулок, вперед, к лестничному пролету, ведущему к жилым помещениям наверху.

Он споткнулся у подножия лестницы и упал на раненую руку. Боль вонзилась в него и одновременно в Дэвида, как пила, и их сознания слились так, что Дэвид ощутил себя незнакомцем, почувствовал, как рана его открылась, чтобы выплеснуть сгусток крови из его разрывающегося сердца. Но это была лишь боль, только боль без экстатического озарения.

Он поднялся по ступеням, почти что вполз, опираясь одной здоровой рукой на перила. Когда он оглянулся, то увидел, что призрачные волки собрались во дворе, крутясь и подпрыгивая, словно от радости и возбуждения охоты… словно игра окончилась, и они победили.

Он снова оступился на вершине лестницы, но из последних сил дотянулся здоровой рукой до дверного молотка. Он не мог остановиться, хотя его ноги выполнили свою задачу, они нуждались в действии, и ужасный страх того, что может с ним произойти, не давал ему стоять спокойно.

Он все ещё стучал, когда дверь распахнулась, и престарелая консьержка с грозно сдвинутыми бровями выглянула наружу.

— Ради всего святого, — сказал он, сбивающееся дыхание мешало выговаривать слова. — Ради всего святого, приведите сэра Эдварда! Умоляю, позовите Таллентайра!..

Услышав этот голос, Дэвид неожиданно понял, кто это был и чье сознание он сейчас разделял. Но было уже слишком поздно, чтобы это знание принесло ему какое-то преимущество в различении спутанных мыслей человека. Он снова погрузился во тьму.

Ему казалось, будто его поймала и удерживала сеть, подвешенная в пустоте, в то время как образы из ниоткуда атаковали его.

В завывающем штормовом ветре раскачивалось и кренилось судно…

Он находился в каюте, он вцепился в ограждение койки, стараясь стоять прямо, несмотря на качку. Сами стены каюты начали деформироваться — словно бы судно проглотило какое-то ужасное существо.

Газовые рожки начали извиваться, словно змеи, а кресло превратилось в чудовищную гидру.

На нижней койке лежала женщина, но Дэвид не мог толком её разглядеть. Она пыталась выбраться и убежать, но её стройное тело поймали две сдвинувшиеся койки, образовав гигантские дробящие и жующие челюсти…

Он отпустил перила и нетвердой походкой двинулся прочь, пытаясь найти иную опору.

Из плотно сомкнутых губ женщины стекла струйка крови. Она не издала ни звука, когда её схватили, но он подумал, не изменилась ли её форма. По крайней мере, кто-то подумал. Мысли о бегстве сопровождались настоятельной потребностью убраться подальше, пока его самого не изловили и не изуродовали.

Дверь не открывалась, он знал, что её петли были запечатаны там, где сталь стала мягкой и слитной. Он бился в дверь и звал на помощь. Один из газовых рожков ранил его, горячее стекло прорвало одежду и кожу. Словно огромный сфинктер, открылся иллюминатор, и его вынесло наружу, как будто сильным ветром.

Он подумал, что его выбросит в бушующее море, и он утонет. Но его швырнуло, как снаряд, через изорванную ветром ночь и несло милю за милей через шторм, хлеща и стегая каплями дождя, которые жалили бы как пули, если бы он не впал в ледяное оцепенение, предохраняющее от ощущений, от мыслей, от снов… пока он, наконец, не опустился к улицам города.

Появились призрачные волки, и он бросился бежать.

«Париж, — подумал Дэвид, выловив информацию из потока бессвязных воспоминаний. — Это Париж. Это Адам Грей, предпочитавший имя Уильям де Лэнси. А убитая женщина, уничтоженная этой ужасной, жадной магией…

Это Сфинкс, создание Баст.

Сфинкс уничтожена!

Неожиданно, одинокий и лишенный тела в пустынной темноте, Дэвид Лидиард почувствовал, как ужасающий страх растет внутри него. Ангел, которую он называл Баст, создала Сфинкс, и если Сфинкс заманили в ловушку и убили. Возможно, не уничтожили совсем, учитывая, что её породу очень сложно уничтожить, — но как минимум приговорили к такому же долгому сну, как тот, в который иногда впадают оборотни. Но это значит, что Баст действительно ввязалась в смертельную схватку!

Де Лэнси, если можно верить тому, что видел Дэвид, спасся. Но де Лэнси был самым незначительным инструментом Баст, не стоило труда его убивать — хотя, возможно, он до сих пор был в опасности. И то, что он нашел сэра Эдварда, увеличивало опасность.

Дэвид не мог не задуматься о том, что баланс судьбы нарушен не в пользу его заносчивой госпожи. Вполне возможно, что потенциальная богиня, выбравшая Дэвида своим невольным оракулом, проигрывает сражение.

«Я не знаю, мертва ли Сфинкс, — сказал он про себя. Он бы сказал это вслух, если бы мог говорить. — Это мог быть ночной кошмар, а не воспоминание о реальном событии. А может, то была иллюзия, но тогда к ней все равно стоит присмотреться. Пока что я не могу сказать, что знаю правду».

Сэр Эдвард мог бы гордиться педантичностью своего зятя, но Дэвиду не удалось долго сохранять свой скепсис, потому что снова возник свет, и зрение вернулось к нему.

Увы, понял он с мучительной неприязнью, это чужое зрение, а не его собственное. Его суматошной одиссее ещё не было позволено завершиться.

Женщина гляделась в зеркало, и он видел её так, как она видела себя: седеющие, но все ещё темные волосы, сухощавое, но на редкость гладкое лицо, без морщинок у глаз и рта, блеклые, проницательные глаза скорее серого, чем синего цвета.

Она внимательно изучила себя, высматривая новые признаки приближающейся старости, зная свое лицо достаточно хорошо, чтобы замечать каждую морщинку. Дэвид видел её иначе — как незнакомку, отмечая следы былой красоты за строгостью черт, жесткость её внешности, суровость взгляда. Ей было не меньше шестидесяти, но она сохранилась благодаря силе воли и жесткой дисциплине, изо всех сил стараясь придать своей хрупкой плоти твердость камня.

И к чему все это? Противостоять и не сдаваться, на её необычный манер, давлению времени и судьбы. Она чувствовала, что жестокие жизненные обстоятельства ограбили её. Ей не досталось то, что иные получают от рождения. Она родилась бедной, не получив ничего, кроме нежной юной красоты, и она торговала ею ради желанной выгоды.

Теперь, когда первоначальный капитал был израсходован, она торговала красотой других, но все за тем же: чтобы бороться с жестокими обстоятельствами, которые ничего ей не дали и которым она собиралась взамен отдать как можно меньше.

Дэвид видел и понимал, что в эти спокойные минуты, пока ничего не происходило, Мерси Муррелл могла взглянуть на себя прямо и без уловок.

Через секунду её отвлек звук из комнаты наверху. Это был тяжелый, глухой звук, как от упавшего тела, и он сопровождался долгим криком боли. Голос заглушали пол и потолок, и ни миссис Муррелл, ни Дэвид не могли бы сказать, принадлежал он мужчине или женщине.

Миссис Муррелл встала со спокойной энергией: она часто слышала крики ранее, также как и звуки упавших на пол тел. Жестокость и насилие были её привычным окружением, и иногда сложно было различать границы дозволенного.

Она не стала искать оружие, покидая комнату, будучи достаточно уверенной в собственном авторитете и силе. Она также не почувствовала необходимости позвать на помощь крепкого слугу, которого она держала в качестве телохранителя.

Она подобрала юбки и легко поднялась на третий этаж дома. Как оказалось, она шла в комнату Софи. Комната была освещена, но не так ярко, как коридор, где все ещё горели газовые лампы. Ещё одна дверь на той же площадке была открыта, но тот, кто выглядывал оттуда, совершенно не желал высовываться дальше и нырнул назад, когда миссис Муррелл прошла по коридору. Несмотря на поздний час, в здании ещё оставались несколько клиентов, которые не уходили до утра.

Когда она подошла к двери, другой человек, который, должно быть, прятался за дверью, вышел ей навстречу и схватил её за руку. Она разглядела человека краем глаза и была так же удивлена, как Дэвид, обнаружив, что это человек в сером, говоривший с ней несколько часов назад. Но она смотрела на него недолго и не обратила внимания на то, что он схватил её за руку, потому что её глаза приковала сцена, развернувшаяся в комнате.

Софи была брошена на пол — или, возможно, свалилась с кровати. Её руки были связаны, другая веревка удерживала скомканный носовой платок, затыкавший ей рот. Её спина была дико и жестоко изрезана, кровь сочилась из не менее дюжины порезов.

Дэвид вспомнил сцену из пьесы миссис Муррелл, где блондинка переживала поддельное бичевание: теперь плети рядом не было, и не было ни малейшего подсказки того, что сделали с девушкой. Но миссис Муррелл не пришла в ужас из-за ран бедной Софи, её лишь разозлило то, что действия не оговорили и не оплатили как следует. Она сберегла чувство ужаса для иной составляющей сцены.

Над упавшей девушкой склонилась горбунья — Геката, которую миссис Муррелл продолжала называть в мыслях «гротеском». Поза Гекаты была странно искаженной: её руки тянулись к несчастной Софи, чтобы освободить её — как она делала это в пьесе — но девушка не смотрела на свои тянущиеся руки. Она пристально глядела на последнего участника представления, мужчину, немолодого, основательного и дорого одетого, который держал в руке березовую розгу четырех или пяти футов длиной. Он стоял прямо, как стрела, совершенно ровно… и при этом висел в воздухе, подошвы его полированных туфель находились как минимум в восьми дюймах над вытертым ковром.

Его тело медленно вращалось, но голова — нет.

Его замершие черты не двигались, дикий взгляд вытаращенных глаз зафиксирован на лице уродливой девушки, словно никакая сила на Земле не могла его оторвать.

Его тело продолжало поворачиваться, очень медленно. Ни миссис Муррелл, ни Дэвид не могли поверить, что вращение остановится, оба ожидали, что процесс будет продолжаться, пока человек не задохнется или пока вращение не оторвет голову от тела.

Хотя миссис Муррелл терпеть не могла, когда к ней прикасались мужчины, она не сделала даже малейшей попытки скинуть чужую руку. Она предпочла бы, чтобы её не отпускали, и тогда ей не надо будет заходить в комнату.

Розга в руках подвешенного человека сверхъестественным образом ожила, извиваясь, как змея.

Казалось, живой прут тянул руку, которая его держала, пока она не легла поверх сердца. Затем прут мягко обвился вокруг скрученной, измученной шеи, как петля, и начал сжиматься.

Какую боль переживал человек, сжатый двумя этими силами, Дэвид не мог вообразить. Выражение лица человека не могло измениться, чтобы отразить его состояние, только глаза свидетельствовали об агонии, выпячиваясь от ужасного внутреннего давления.

«Закричи! — потребовал Дэвид от своей замершей носительницы. — Останови её, ради Бога!».

Миссис Муррелл не закричала, даже не подумала о том, чтобы закричать. Она смотрела как завороженная, словно не хотела останавливать происходящее, хотя знала, что будет в смертельной опасности в случае убийства, обыкновенного или сверхъестественного, если оно совершится под её крышей.

Тело человека уже повернулось на сто восемьдесят градусов и продолжало поворачиваться. А прут тем временем продолжал затягиваться все сильнее.

Дэвид знал, что человек должен быть уже мертв, потому что человеческое тело не может выдержать такого испытания, но вытаращенные глаза продолжали смотреть с видимым вниманием, а остальные черты жертвы были словно высечены из камня.

Время шло, и оставалось только ждать. От ужаса Дэвид даже не задумался, что происходит, как и почему. Он мог только наблюдать, как живая гаррота всё стягивалась и стягивалась, в то время как тело продолжало поворачиваться, пока — казалось, прошла вечность — голова и тело наконец-то не разделились.

Шея человека была начисто разрезана.

Голова осталась на месте, а тело упало. И Дэвид, и миссис Муррелл опасались увидеть, как из раны выливается поток крови, но сердце человека уже остановилось, и в артериях не было давления. Из огромной раны на ковёр выплеснулась лишь слабая струя, залив бедра пытавшейся отползти Софи.

Голова оставалась на месте, игнорируя силу притяжения и любые другие изменения. Розга вырвалась из руки человека, когда тело упало, и теперь обвилась вокруг головы, как змея, медленно передвигая свои кольца в поисках опоры.

Миссис Муррелл не сдвинулась бы с места, если бы Софи не потянулась к ней, цепляясь связанными руками за край юбки мадам. Движение девушки напомнило ей, что она должна действовать, и она свободной рукой помогла раненой подняться и вытолкнула её в коридор. Софи явно была глубоко рада выбраться, и миссис Муррелл почувствовала, что больше всего желает уйти вместе с ней, но та же рука, которая удерживала её до сих пор, теперь не давала ей сдвинуться. Кто-то бежал по коридору, чтобы поддержать шатающуюся Софи, но миссис Муррелл не повернулась, чтобы посмотреть, кто из девушек это был. Её глаза все ещё смотрели на зависшую голову и змееподобный прут, который обвивал её.

Затем, хотя голова оставалась там, где была, Геката осмотрелась.

Гротеск миссис Муррелл посмотрел госпоже прямо в глаза, и Дэвид почувствовал, как в груди старой женщины рождается крик, потому что она до смерти испугалась того, что может сделать с ней этот взгляд. Крик задохнулся от спазма в её горле, но Дэвид верил, что это не более чем рефлекс. Взгляд Гекаты не был враждебным — скорее, он был любопытным и кокетливым, словно ведьма надеялась на одобрение.

Лицо Гекаты было очень неправильным: глаза слишком широко расставлены, нос между ними слишком сплющен, огромный рот, тонкие губы загнуты вниз по краям. Несмотря на это, оно не казалось чересчур уродливым. Оно было вполне симметричным и показалось Дэвиду нормальным, возможно, даже красивым — лицо, увиденное в кривом зеркале и потому неудачно искаженное.

Так как глаза были довольно широко расставлены, им было тяжело сфокусироваться на лице миссис Муррелл, на самом деле они фокусировались и не на нем, а на какой-то воображаемой точке позади него. Геката скорее смотрела сквозь госпожу, чем на неё, и Дэвида поразила парадоксальная мысль, что она смотрит на него.

Как только эта мысль возникла, он понял, что она может быть не совсем абсурдна. Геката, если судить по тому, что он только что видел, была почти наверняка созданием вроде Сфинкс и Габриэля Гилла. Богоподобное существо послало его повидать Гекату, но Геката может ощутить его присутствие.

Хотя он не мог использовать ничьих глаз, кроме глаз миссис Муррелл, которые он не мог никак контролировать, Дэвид снова взглянул на «гротеск», уверенный, что она была Иной, если не ангелом, и равно уверенный, что какой бы ураган ни смущал сейчас существование реальности, она была в самом его сердце.

Вот чего боится Баст, подумал он. Момент пробуждения — а ведьма теперь явно пробудилась и осознала свою силу — вот что нарушило равновесие в мире ангелов. Что бы я ни должен был сделать, вот ответ. Стерлинг также часть всего этого, и человек в сером… но Сфинкс мертва, и какие бы преимущества ни имела Баст после её первой стычки с Пауком, она их лишилась…

И словно услышав мысли, бушующие в его голове, ведьма растянула губы в жутковатой пародии на улыбку. Дэвиду показалось, что она, а не Баст, презрительно зашвырнула его в бесконечную пустоту.

 

9

Он очнулся со странным чувством бесконечного покоя. Воздух в спальне был плотным и насыщенным, а очертания комнаты казались странными. Словно потолок был слишком высоко, а стены слишком далеко. Крошечное пламя ночника около его кровати было почему-то неподвижным и совершенно не мигало.

Мандорла Сольер сидела в кресле около кровати. Корделии в комнате не было.

Дэвид пошевелился, чтобы привести тело в сидячее положение, бездумно используя правую руку в качестве опоры. Когда он посмотрел на свою руку, на ней не оказалось бинтов, и он не мог увидеть ни малейших следов каких-либо повреждений.

Он посмотрел в глаза Мандорлы:

— Это тоже сон?

— Нет, — ответила она. — Это реальность.

Но ощущения реальности не было. Воздух был слишком тяжелым и неподвижным, комната незнакома, хотя все стояло на своих местах: гардероб с его овальным зеркалом, умывальник, комод, кресло, второе зеркало на стене. Зеркала улавливали свет маленькой свечи и мягко отражали его.

— Где моя жена? — спросил он, удивленный тем, что та ушла, оставив Мандорлу наедине с ним. Револьвера, который Корделия ранее дала ему, так как не доверяла женщине-оборотню, нигде не было видно.

— Она оставалась с тобой почти двенадцать часов, пока жар не прошел, — сказала Мандорла. — Здесь также был врач. Не Франклин или Остен, а молодой человек. Однажды он уже был готов признать, что тебе ничем не помочь, но кризис миновал. Когда это произошло, врач решил сменить повязку на твоей руке. Когда он снял бинты, под ними не оказалось и следов раны. Что бы в тебя ни проникло, оно было могущественным, но сейчас утихло.

— Корделия позволила тебе остаться? — спросил он скептически.

— Ей был необходим сон. Думаю, она убедилась, что я не причиню тебе вреда.

— Ты была тут все это время?

— Да. Я помогала вытирать тебе лоб и заставляла тебя пить воду. Я могу долго обходиться без сна, если необходимо. И могу так же долго спать, когда необходимость проходит.

Она говорила мягко, забавно модулируя звуки. Её фиалковые глаза так отражали слабый отблеск ночника, что казались почти светящимися. Её взгляд совсем не пугал, но в нем было какое-то волшебство — которое, возможно, и правда заключало в себе толику силы, — излучавшее невинность и доброжелательность.

Возможно, она просто хотела, чтобы он расслабился, но он ей не верил. Он решил, что она добивается чего-то большего.

— Думаю, я знаю, что происходит, — казал Дэвид, облизнув губы, чтобы голос не был хриплым.

Она потянулась вперед, её взгляд стал более цепким, но не менее мягким.

— Расскажи мне, — попросила она.

Он собрался с силами; густой воздух словно отказывался проникать в его легкие, когда он вдохнул полной грудью, комната показалась ещё более просторной, и его беспокойство усилилось.

— В доме Мерси Муррелл есть девушка по имени Геката, — сказал он. — Она горбунья. Думаю, что она — создание вроде Габриэля Гилла, сотворенное Пауком. Не знаю, создал ли её Паук из собственной субстанции, как его противник создал Сфинкс, или же он похитил огонь её души, как сделал это с Габриэлем, но он снабдил её информацией совершенно иначе, чем Габриэля. Теперь, как ранее Габриэль, она осознала свою силу. И я думаю, она вполне готова использовать её так, как того хочет Паук.

Я думаю, Паук попытался уничтожить Сфинкс — и, возможно, преуспел в этом, хотя де Лэнси было позволено убежать и искать убежища у сэра Эдварда в Париже. Глиняный Человек у Стерлинга, и тот его пробудил, но я думаю, что он тоже — хотя он того не знает — пользуется данной ему Пауком властью на собственное усмотрение. Если все, что я видел, реально, то какую бы паутину Паук ни плел, она очень широко раскинута. Но я не могу сказать, какую роль играю во всём этом, так как я всего лишь око, сквозь которое смотрит Баст.

Он снова взглянул на свою излечившуюся руку, которая совсем не болела. Затем он снова посмотрел на Мандорлу, неожиданно засомневавшись в своих догадках, и прося её помощи.

— Перрис наблюдает за домом Стерлинга, — сказала женщина тихо. — Я беспокоюсь за него после того, что случилось с Суаррой, но если ему ничто не помешает, он узнает, что делает Стерлинг. Что касается Сфинкс, то её породу нелегко уничтожить, и я полагаю, что она выкарабкается. Тем не менее, тот факт, что на неё напали, говорит об уверенности Паука в собственных силах. Что такого сделала эта Геката, что ты посчитал её созданием Паука?

— Если это только не было сон, — он слегка вздрогнул. — Она убила человека, подвесив его в воздухе и открутив его голову от тела так… как росомаха разрывает рака. Но это мог быть сон.

— Ты так полагаешь?

Он покачал головой и признал:

— Нет. Когда я раньше наблюдал чужими глазами, то, что я видел, бывало реально. Здесь то же самое. Я видел то, что видели другие, и сложно сомневаться в том, что я видел. Я бы мог легко поверить, что это сон, так как мои чувства кажутся искаженными, и моя собственная комната выглядит незнакомой.

— Это реальность, — сказала Мандорла. — Даже если бы это был сон, который мы с тобой разделили, он был бы достаточно реальным. Никогда в этом не сомневайся. Все это реально, каким бы странным оно ни казалось. Что бы ты ни увидел, Дэвид — верь этому!

Он не мог сказать, почему она так настаивает, но огонь был неправильным, и воздух был неправильным, и само пространство казалось извращенной действительностью. Если мир приобретает форму и содержание сна, напомнил он себе, все равно нужно жить как можно лучше. Это то, что делают падшие ангелы, это самая их суть. Их сны наделены властью изменять вид мира.

Но как могла исцелиться его рука? Чья врачующая магия совершила это и почему? Может, что-то пытается уничтожить его способность к видениям, лишив его боли?

Чего хотят Паук и Мандорла? Какие планы придуманы Пауком, изучившим современный мир? Чему он научился?

Она подвинулась, чтобы коснуться его лба своими тонкими пальцами, словно проверяя, не начался ли у него жар. Кончики её пальцев касались его очень нежно, и он знал, что она вполне понимает, что с ним творит её нежность. Она играла с ним, как всегда играла с чувствами людей, полагая, что его осведомленность о её истинной природе не помешает ему откликнуться на её красоту, голос и соблазнительные жесты. Он неловко уклонился от её руки, но она лишь рассмеялась.

— Тебе нечего меня бояться, Дэвид, — сказала она ему, как будто, часто повторяя эти слова, могла заставить его поверить. — Я лучший союзник, чем кто-либо ещё. Пока тайна сгущается вокруг тебя — я лучше, чем Пелорус, даже если бы он был здесь, и гораздо лучше, чем преданная тебе Корделия.

Он не мог себе представить, что она серьезно собирается соблазнить его в его собственном доме, и даже подозрение, что это сон, не заставило его изменить своё поведение. Он снова попытался отодвинуться и поднял правую руку, чтобы удержать её.

Прикосновение пальцев к её коже пронзило его электричеством. Боль, которая так загадочно исчезла из его руки вместе с нанесенной волчьими зубами раной, теперь вернулась к нему, как голодное пламя, и кожа его предплечья заныла так, словно её снова прокусили невидимые челюсти. Он почувствовал, как ломается кость и сломанные части задевают друг друга, и его рука конвульсивно вцепилась в кисть Мандорлы.

В тисках его пальцев её кисть начала изменяться, деформироваться, превращаться, гладкая кожа прорастала жесткой шерстью.

Мандорла была одета соответственно приличиям — нижние юбки, корсет под черной тканью. Её одежда успокаивала Дэвида, потому что он не представлял, как она выберется из всего этого, если захочет превратиться в волка; сейчас он понял, что был совершенно неправ относительно её затруднений. Она имела опыт превращений, и пока плоть изменялась и её формы были неопределенны, она как-то освободилась от большей части оболочек. Она бы полностью освободилась, если бы он не сжимал некоторое время её верхние конечности, не давая ей избавиться от перчаток.

Боль, которая усилила его хватку, теперь ослабила её, и он понял, что не может больше удерживать волчицу. Она вырывалась из его рук, падая на пол, выкручиваясь из одежды, приобретая свою истинную форму. Когда он сел на кровати, кровь, вытекавшая из раны на правой руке, промочила покрывало, а Мандорла запрыгнула на кровать, встав над ним. Она была неестественно большой и бледной, но её фиалковые глаза все так же ярко светились, полные страшной угрозы.

Он безнадежно пытался отодвинуть её, но ему не хватало сил. Тяжелый воздух, становившийся все более вязким с каждой уходящей секундой, затруднял его дыхание и душил его. Придавив передними лапами его грудь, она медленно потянулась к нему своей огромной бледной головой. Её челюсти приоткрылись, показав розовый язык. Он чувствовал на своем лице её горячее дыхание.

Он знал, что, находясь в форме волка, она сохраняла только самые отрывочные остатки своего человеческого разума — но он понятия не имел, насколько ведущий её теперь инстинкт может быть сдержан рудиментами сознательных мотивов и целей. Он знал, что если она разорвет его горло, то только потому, что не сможет остановить себя.

Но она не нападала. Ею завладела неуверенность. Она бешено замахала длинным хвостом и сжалась, словно какая-то невидимая угроза появилась из стены за кроватью.

Как бывало раньше, комната неожиданно наполнилась светом. Свет проходил не через зашторенные окна, а из большого овального зеркала на двери гардероба и из зеркала на стене рядом с умывальником. Вязкий воздух, который наполнили реки света, был зажжен ими, начал мерцать и искриться сам. Крошечный ночник около кровати вспыхнул, как взрывающаяся звезда.

Свет растекся по простыням и поврежденной коже Дэвида, словно ртуть. Он омыл его глаза и почти ослепил, но Дэвид почувствовал, как Мандорла двигается, поворачиваясь на кровати к гардеробу. Затем он услышал её крик. Она издала занятный мяукающий звук, более присущий кошке, чем собаке. Резкий звук был полон недоумения и страха.

«Дело не в ней, — подумал Дэвид. — Её забирают, как Пелоруса. Она становится пленницей, так что может даже не пытаться вмешаться». Он поднял свою сломанную, кровоточащую, измученную руку, растопырив пальцы, словно требовал от света успокоиться, остановиться, подчиниться его воле.

И свет подчинился.

Пока он поднимал руку в приказном жесте, интенсивность света уменьшилась, и он обнаружил, что может смотреть сквозь сияние. Оно исходило из жидкого воздуха, свиваясь в кружащееся озеро сияния, которое наполнило комнату до уровня кровати и распространялось через зеркало на гардеробе в какую-то сказочную страну извне, и он не мог видеть его далекие берега.

Хотя в комнате свет оставался чистым, в зеркале он растворился до слабого свечения, отраженного водой, волны которой мягко набегали на песчаный берег. На берегу Дэвид видел деревья с искривленными стволами и яркой пышной листвой. Между ветвей деревьев перемещались чьи-то тени, но он не мог разглядеть существ, которые их отбрасывали. Мандорла также смотрела в этот зазеркальный мир. Она села в ногах кровати, подняв одну лапу, словно пытаясь удержать прилив неземного света. Несколько мгновений оба не шевелились, зачарованные удивлением. Затем Мандорла опустила лапу и подобралась для прыжка. Дэвид почувствовал давление её задней лапы через простыню, около его собственной ноги, затем волчица с силой оттолкнулась, бросив себя вперед мощным рывком. Прыжок перенес её сквозь овальное зеркало, словно это было открытое окно.

Он увидел, как она приземлилась на мелководье, рассыпав серебряные брызги, и выбралась на песок. Не оглядываясь назад, она нырнула в заросли и скрылась. Некоторое время он порывался последовать за ней, но затем его доблестная попытка повелевать приливом света была сорвана слабостью его раненой руки. Он не мог удерживать её дольше и опустил руку. Как только это случилось, в комнату вошла тьма. Ночь упала на иной мир за магическим зеркалом, и он скрылся из вида.

Он не почувствовал, как пробуждается, перемещение было мгновенным. Внезапно оказалось, что только мерцающий свет ночника разбивает темноту, и он увидел, что человек, сидящий в кресле и смотрящий на него — не Мандорла или Корделия, а его дорогая Нелл. Она выглядела очень усталой, и выражение её лица было непривычно тусклым. Его неожиданно наполнило и переполнило чувство любви, едва не заставив расплакаться.

Он позвал её и постарался улыбнуться, но его внимание приковали бинты, обвязывающие его поврежденную руку.

— Мама сказала, теперь моя очередь, — сказала Нелл, осторожно подбирая слова, стараясь говорить как взрослая. — Я сказал, что у меня получится.

«Не те ли это слова, что она говорила раньше?» — подумал он. Он не мог вспомнить, точно и не знал, происходит ли это во второй раз или впервые. Возможно, все это часть одного бесконечного сна.

— Какой сегодня день? — прошептал он.

— Понедельник. Ты долго спал. Ты был сильно болен. Мама сказала. Ты шевелился во сне. Доктор сказал, что тебе снятся плохие сны.

Понедельник! Он не мог в это поверить.

— Это случилось вчера? — спросил он, имея в виду рану на своей руке.

Нелл кивнула.

— Ты долго спал, — повторила она, явно не понимая причины его удивления. — Тебе снились плохие сны. Почему нам снятся плохие сны, папа?

«Это был не сон, — говорил он себе настойчиво. — Сошел с ума мир, а не твой разум. Это все правда и не подлежит сомнению».

Всё напрасно, он не мог не сомневаться. Он не мог не спрашивать себя, какие у него доказательства того, что хоть что-то случившееся не было призраком его воспаленного воображения — кроме, пожалуй, волка, который искусал его руку. Волк, по крайней мере, точно был настоящим, если только воспоминания о том, как он заработал эту рану, не подводили его.

— Волк умер, — сказала Нелл. Она уже говорила это раньше, он был убежден. — Мама положила его в сундук и закрыла крышкой. У него не было головы.

«А что за безголовое существо спрятала вчера ночью в свой сундук миссис Муррелл?» — подумал Дэвид. Убийство, должно быть, было совершено вчера ночью — так же, как и пробуждение Глиняного Человека, и бегство де Лэнси через залитые дождем парижские улицы. Это было прошедшей ночью. Нужно было обхитрить время, чтобы увидеть все это, но время легко обхитрить, когда смотришь сны.

— Дедушка вернулся? — спросил он, зная, что она скажет «нет». Он прислушался к дверному звонку, но стояла тишина. Не было вообще никаких звуков.

— Мне вчера снился сон, — задумчиво сказала Нелл. — Мне снилось, что я волк, волчонок. Саймон тоже был волчонком, и Тедди был там. Было темно и тепло, и там были другие волки, которые присматривали за нами. Было очень мирно. Мы ели маленьких человечков с глазами, как у лягушек. Мы ели их сырыми, но они были теплые, и у них была вкусная кровь. Было так тепло, и я не знала, кто я, пока я не проснулась и не увидела, что я вовсе не волк. Почему нам снятся сны, папа?

Он запоздало осознал, что она уже задавала похожий вопрос, и он на него не ответил. Он собирался проигнорировать его снова, потому что не мог дать ответ, но ему бы не хотелось этого делать. Детское любопытство драгоценно и не должно оставаться без ответа, даже если нечего ответить.

— Никто не знает, — сказал он. — Люди искали в снах скрытое значение с тех пор, как человек впервые начал мыслить, но мы просто не знаем.

«Это своего рода ложь, — подумал он. — Девочка заслуживает лучшего ответа от своего любящего отца. Но как я могу сказать ей, что наши сны — это то, что может быть поймано и захвачено безжалостными ангелами? Как я могу ей сказать, что они являются или могут стать шестым чувством, и что они только производят различные иллюзии, пока злобные ангелы не потребуют иного? Пусть милосердная судьба защитит её от этого!»

Если бы ему и так не хватало проблем, он бы задумался, не был ли сон о волках действительно иллюзией, или её сны тоже были одержимы, а её внутренний взгляд принужден открыться. Он надеялся, что Таллентайр приедет, теперь, когда Мандорла ушла, он чувствовал себя ужасно одиноко.

— Я позову маму, — сказала Нелл, застенчиво сползая с кресла и подходя к двери. Дэвид посмотрел в зеркало на гардеробе и увидел отражение изножья кровати и стены. Воздух был застоявшимся и теплым, но не тяжелым. Огонек ночника мерцал от сквозняка.

«Я не сошел с ума», — сказал он себе как можно тверже. Он вспомнил, что Сфинкс рассказывала сэру Эдварду, будто ангелы жили когда-то как обычные люди и не могли легко изменяться для своего удовольствия. Если время сейчас искажалось, то это стоило недешево, конечно, если он уже не спал!

«Должно быть, Паук играет со мной, — подумал Дэвид Лидиард. — Возможно, я пойман в его паутине и крепко связан, и он впрыснул яд в мое тело, чтобы растворить и выпить мою душу».

Затем зашла Корделия, полная беспокойства, с кружкой воды в руках. Он был так рад её видеть, что его тревога почти улеглась. Он знал, глядя на неё, что он не один и никогда не останется один. Но её лицо было изнурено и измучено недостатком сна, она глубоко переживала из-за него. Впервые он задумался, не умрет ли он, если его болезнь неизлечима.

— Мандорла Сольер была тут? — неуверенно спросил он.

— Нет, — ответила жена. — К нам никто не приходил с тех пор, как у тебя началась лихорадка. Я бы не приняла её, если бы она пришла.

Дэвид почувствовал, что эта новость должна была удивить его сильнее. Он понял, что уже почти не способен удивляться. Казалось, боги насмехаются над ним, дразня его своим умением изменять как прошлое, так и будущее. Возможно, они пытались убедить его, что всё было в их власти, и что он никогда не сможет, оказавшись наравне с ними, понять их.

Но он не сдался. Если это не было очередной сценой его сна — если он действительно вернулся во время и в материальный мир — то пора было действовать.

— Отправь для меня письмо, — сказал он Корделии, когда она дала ему напиться и убрала кружку. — Есть человек по имени Джейсон Стерлинг, у него дом в Ричмонде. Твой отец упоминал о нем при мне — он публиковал статьи об эволюционной теории. Я не знаю его адрес, но он достаточно известен, и я не думаю, что его будет сложно разыскать в справочной. Напиши ему в письме, чтобы он приехал настолько быстро, насколько это в человеческих силах; напиши, что дело не терпит отлагательства. Отправь Джона доставить письмо и дай ему понять, что письмо нужно доставить как можно скорее. Дай ему денег на поезд и 30 шиллингов.

Корделия, конечно, была ошеломлена. Он попытался изо всех сил дать ей понять всю серьезность его просьбы, зная, что он может положиться на неё, если только сможет её убедить действовать неотложно.

— Пожалуйста, — сказал он убеждающе. — Я потом объясню. Обещаю, что объясню все, когда смогу. Но это нужно сделать сейчас. Что бы ни происходило, время ценно. Это единственное в чем я уверен. Война ангелов уже началась, и любая передышка, которую они могут нам дать, скорее всего, будет недолгой.

 

10

Дэвид настаивал на том, чтобы подняться, хотя Корделия пыталась убедить его остаться в постели. Он знал, что произошедшее с ним во время волшебным образом растянувшейся ночи, не имеет связи ни с кроватью, ни с комнатой, и покинув комнату, он не уменьшит возможность повторного искажения его ощущений, но он чувствовал, что сможет лучше владеть собой, если оденется и спустится вниз. Это был способ показать себе, что он не стал бездеятельным, что он может и будет соответствовать себе, словно сам он игрок, а не частица запутанной игры, в которую он попал.

Наконец, поняв, насколько он целеустремлен, Корделия помогла ему одеть рубашку. Он не мог толком застегнуть манжеты, но выглядел довольно аккуратно. Он также потребовал куртку, хотя ему бы пришлось оставить правый рукав пустым, чтобы держать забинтованную руку на перевязи.

Джон, его слуга, вернулся в три часа, успешно выполнив эксцентричное поручение. Стерлинга с ним не было, но он обещал явиться в течение часа. Дэвид был доволен слугой, с каждым годом становилось все труднее найти находчивого человека, потому что находчивость всякий раз отыскивала себе все больше мест для применения. Джон умел читать и писать и не станет долго ходить в слугах, когда достигнет совершеннолетия.

Когда появился Стерлинг, Дэвид бы совершенно не удивлен, обнаружив, что он точно такой же, каким он видел его глазами Люка Кэптхорна: смуглый, привлекательный и дерзкий. Он имел облик человека, догадки и случайные успехи которого происходили столь часто к его выгоде, что он стал считать себя одаренным. Было заметно, что пузырь его самомнения не так уж легко проколоть, и Дэвид совершенно не представлял, с чего начать разговор.

Лидиард принял Стерлинга в лаборатории. Он не пытался отослать Корделию, зная, как ей интересно услышать все, о чем они будут говорить.

— Благодарю вас за приезд, — приветствовал гостя Дэвид. — Должно быть, моя просьба показалась вам необычной.

— Это только добавило причин принять её, — вежливо сказал Стерлинг.

— Полагаю, вы слышали обо мне? — Дэвид обнаружил, что вынужден сидеть неловко и не может принять такое же уверенное положение, как его гость. Его рука причиняла ему серьезную боль, но он не боялся погрузиться в новую иллюзию. Он подозревал, что эта встреча будет крайне интересна ангелам, которые держат его в своих руках, позволяя ему провести её без помех.

— Я знаком с вашими трудами, — признал Стерлинг. Бросив короткий взгляд на Корделию, он добавил: — И, конечно, с работами вашего отца, миссис Лидиард.

— Вы знаете о нас гораздо больше, — ровно сказал Дэвид. — Осмелюсь предположить, что Люк Кэптхорн рассказал вам больше, чтобы подогреть ваше любопытство к выводам, которые вы нашли в моих опубликованных работах.

— Он знает о вас очень мало, — небрежно ответил Стерлинг. Он снова взглянул на Корделию, на сей раз украдкой. Он явно знал, в каких отношениях когда-то состоял с ней его слуга.

— Но он знал, где находится тело Адама Глинна, — возразил Дэвид, твердо намереваясь добраться до нужной точки. — И он знал достаточно, чтобы убедить вас, что тело стоит выкрасть из могилы.

Стерлинг открыто встретил взгляд Дэвида.

— Вы говорите так, словно я сделал что-то неправильно, — сказал он. — Фактически я сделал то, что вынужден был бы сделать любой, убедись он в том, что человек, погребенный в могиле, был вовсе не мертв. Общество Предупреждения Преждевременных Захоронений, без сомнения, объявило бы меня героем. Человек, которого я вытащил из могилы во владениях Остена, жив; и кем бы я был, если бы позволил ему там оставаться?

Дэвид мог прочесть завуалированный упрек, промелькнувший в легкомысленном оправдании, но он пока не хотел объясняться.

— Я полагаю, вы читали «Истинную историю мира»? — спросил он.

— Читал. Также как и вы, предполагаю.

— Вообще-то нет, — признал Дэвид. — Несмотря на разнообразные усилия сэра Эдварда, нам так и не удалось раздобыть экземпляр, и мы начали подозревать, что ни один не сохранился. Но у меня есть друг, хорошо знакомый с текстом. Вы верите рассказанной в книге истории?

— Если ваш друг знает текст так хорошо, как он утверждает, — ответил Стерлинг, — он, должно быть, сказал вам, что название является ироническим. Одним из положений книги является то, что истинную историю мира невозможно воссоздать, вспомнить или прорицать. Речь идет о том, что путь мира сквозь время идет как история путешественника, его начальный этап постоянно воссоздается и приукрашивается воображением, работающим с нашими воспоминаниями. В тексте утверждается, что мир, в котором мы живем, по большей части лишь явление, и то, что каждый из нас думает о прошлом — будь он историк или археолог, изучающий артефакты, или бессмертный, изучающий чью-то память — это лишь часть узора теней, отброшенных этими явлениями.

— Не думаю, что он утверждал это столь строго. Я полагаю, он считал, что память подвержена ошибкам, но из неё всё же можно делать выводы, и история, которую мы знаем из его опыта, ближе к истине, чем история, продиктованная ученым писаниями на камнях.

— Пожалуй, так, — признал Стерлинг. — Не сомневаюсь, ваш друг с этим согласен, если вы говорите об оборотне Пелорусе. Но я боюсь, он заблуждался в истинной логике доказательства, как, возможно, и сам автор. Я сомневаюсь, что вы, доктор Лидиард, допустили бы эту ошибку, если бы смогли изучить текст. Думаю, сэр Эдвард Таллентайр согласился бы со мной, хотя он смог приспособить свое мнение, чтобы согласиться с гораздо большей неуверенностью в научном образе истории. Книга — выдумка, пусть автор и полагает, что его воспоминания близки к истине.

Я могу показать вам книгу, если вы пожелаете, и, конечно, Адама Глинна тоже. Мне нечего скрывать, доктор Лидиард, совсем нечего. Возможно, вам известны слухи о моей репутации создателя монстров — но я посмею сообщить, что невежды в трущобах у больницы и вашу работу тоже воспринимают с суеверным беспокойством. Я человек науки, как и вы — и если вы вызвали меня, чтобы обвинить в чернокнижии, боюсь, вы заблуждаетесь. Я готов признать себя, выражаясь метафорически, алхимиком, но алхимия, которая меня интересует, это алхимия тела. Ваш тесть считает мои идеи неортодоксальными, но я могу вас заверить, что я такой же дарвинист, как и он.

— Я позвал вас не для того, чтобы в чем-то обвинять, — сказал Дэвид. — Я попросил вас прийти, чтобы предупредить вас, что вы можете оказаться в опасности.

— Какой именно? — Стерлинг скептически приподнял бровь.

— Мне сообщили, — осторожно сказал Дэвид, — что за вашим домом наблюдают оборотни Лондона.

Смуглый человек не стал возражать, но и не выглядел настороженным этим утверждением. Он просто сказал:

— Продолжайте.

— Не думаю, что в нормальной ситуации они причинят вам вред, кем бы они ни были. Но обстоятельства перестали быть нормальными. Что-то приобрело власть над оборотнями и использует их для исполнения плана, целей которого я не могу выяснить. — Говоря, он пошевелил раненой рукой, чтобы привлечь внимание Стерлинга.

— Оборотень ранил вас? — спросил ученый.

— Да, — ответил Дэвид. — Но у меня есть все основания полагать, что он был послан одним из тех существ, которых Люсьен де Терр называет Демиургами. Вероятно, они не таковы, как он думает, и я сомневаюсь, что они таковы, как считает орден святого Амикуса, но они существуют, и неважно, называем мы их Демиургами, богами или падшими ангелами. Они обладают силой вредить и разрушать, и человек, который станет объектом их внимания, может обнаружить, что перенести это внимание нелегко.

— Я вижу, вы переживаете нелегкие времена, — улыбнулся Стерлинг. — Я читал вашу работу и нашел её более интересной в контексте того, о чем говорится в «Истинной истории», но не уверен, что готов согласиться с вашим визионерским видением боли. Я также не готов принять то, что вызванные болью видения могут позволить человеку соприкоснуться с падшими ангелами, несмотря на рассказы Люка о приключениях его бывшего господина.

Дэвид знал, что Корделия смотрит на него, также как и на Стерлинга, и потому чувствовал себя неуютно. Он почувствовал, что находится в гораздо худших условиях в этом споре, чем ожидал.

— Прошлой ночью, — сказал он, — я наблюдал, как вы сняли крышку с гроба Адама Глинна. Я смотрел, как вы подносите зеркало к его губам, чтобы проверить дыхание. Я видел, как вы откачиваете кровь и подсоединяете электроды к сосуду, чтобы приостановить процессы свертывания. Я видел внимательный взгляд одного из ваших гомункулов, выращенного из икры жабы. Я слышал, как вы послали Люка к вашей кухарке, миссис Троллей, за супом из бычьих хвостов.

Стерлинга, казалось, ничуть не потрясли эти новости.

— Вам мог рассказать об этом кто-то, наблюдавший через окно, — отметил он. — Возможно, это был один из оборотней, присматривающих за моим домом.

У Дэвида не оставалось другого способа его убедить.

— Скоро выйдут вечерние газеты, — сказал он. — В них будет рассказано об убийстве, совершенном рано утром, слишком поздно, чтобы его успела опубликовать утренняя пресса. В моих снах я видел также и это. Я не прошу принимать на веру все, что я говорю, но я прошу вас прислушаться ко мне, если вы полагаете, что я безумен. Вы прислушаетесь ко мне?

— Конечно, — сказал Стерлинг, все ещё очень почтительно, но явно не убежденный, что в том, что рассказывал Дэвид, было что-то необходимое ему.

— Что Люк Кэптхорн рассказал вам о Джейкобе Харкендере?

Стерлинг не обиделся на резкий вопрос, но встретил его собственным вопросом:

— А что он должен был мне рассказать?

— Как бы неправдоподобно это ни звучало, — сказал Дэвид, — Харкендер действительно смог приобрести невероятные силы. Он отправился на поиски сверхъестественных существ и обнаружил одно, или оно обнаружило его. Он заключил хрупкий союз с этим существом, которое долго оставалось бездействующим, и упорно силился — но не преуспел в этом — убедить его использовать свою власть, чтобы вмешаться в человеческий мир.

— Да, — сказал Стерлинг. — Люк рассказывал мне не только об этом.

— Но вы этому не поверили.

— Я верю, что он верит. Я думаю, его интерпретация событий может оказаться не хуже любой другой, если все истории одинаково лживы. Я не встречал ни одно подобное существо и не могу сформулировать никакого стоящего предположения, что это за существа. Вы, кажется, можете.

— Могу, — сказал Дэвид. — Я столкнулся с тем существом, с которым ассоциировал себя Харкендер, и ещё с одним. Если вы станете доказывать, что их внешность может быть обманчивой, я не стану с вами спорить. Сэр Эдвард и я привыкли называть существо, обнаруженное Харкендером, Пауком. То же, которое является в моих снах, я вижу как египетскую богиню Баст. Но такая их внешность скорее связана с нашими грубыми попытками увидеть их, чем с их истинной сущностью. Вы, возможно, сталкивались с одним из этих существ, не осознавая это. Я думаю, оно некоторое время направляло вашу работу, и я уверен в глубине души, что оно помогло вам сбежать с телом Глиняного Человека, когда Остен попытался выстрелить в вас.

Впервые Стерлинг помедлил прежде, чем ответить. Затем он сказал:

— Вы разочаровываете меня, доктор Лидиард. Я привык к глупцам и слепцам, которые утверждают, что я продал душу Дьяволу, чтобы добиться превращений, которые я осуществил в своей лаборатории. Но я не думал, что человек вроде вас согласится с ними — тем более, что вы не видели, что я сделал, и не слышали моих слов об этом.

— Я не обвиняю вас в заключении сделки с Дьяволом, — сказал Дэвид несколько нетерпеливо. — Я лишь говорю, что это существо — я не называю его демоном или падшим ангелом, хотя братья из ордена святого Амикуса назвали бы его именно так, а Люк Кэптхорн верит, что это сам Сатана — заинтересовано в вашей работе, и факт этого интереса может поставить вас в опасное положение. Возможно, оно вам покровительствует, но защита существ такого рода иногда почти столь же опасна, как их враждебность. Вы слышали о женщине по имени Мерси Муррелл?

Стерлинг задумчиво взглянул на Корделию, которая снова смотрела на него, а не на своего мужа. Ясно, что он слышал это имя. Было бы странно, если бы он его не знал.

— Я никогда не бывал у неё, — сказал он, возможно, более осторожно, чем выдавала его интонация.

— Как и я, во плоти, — сказал Дэвид. — Но у меня дважды были видения событий, происходящих в её доме, также как и о событиях, происходящих в вашей лаборатории. Сейчас я более способен к видениям, чем раньше, и я знаю, что дар видения слишком ценен, чтобы расходоваться на простой вуайеризм. Что-то связывает ваш дом с её, и в течение последних суток там произошло странное убийство. Миссис Муррелл укрывает сильную ведьму, которая только сейчас обнаружила, кто она такая и на что способна. Я, как и Люк Кэптхорн, встречал раньше что-то подобное, но ни Паук, ни Джейкоб Харкендер не знали толком, как быть с Габриэлем Гиллом. На сей раз, я думаю, Паук подготовился.

Стерлинг смотрел на Дэвида удивленно, но без презрения. Казалось, он признает, что Дэвид действительно пытается ему помочь.

— Что же вы мне посоветуете, доктор Лидиард? — спросил он. — В самом деле, что может сделать человек, если ему торжественно сообщают, что так называемые падшие ангелы заставляет его участвовать в их делах? Давид поразил Голиафа, я знаю. Но если вашему свидетельству можно доверять, то это великан совсем другого порядка. Как вы предлагаете мне защищаться, учитывая, что простые люди не владеют магией, которой можно победить подобных существ?

— Мы не можем бороться с помощью магии, — признал Дэвид. — Нам нечего захватить с собой на поле боя. Но их разум не сильнее нашего, несмотря на их умение пользоваться нашим зрением. У них есть свои страхи и тревоги, и больше всего они боятся собственного незнания и способности смертельно ошибаться. Они будут пытаться повредить нам не ради простого удовольствия, они пытаются использовать нас, потому что мы полезны, и если им выгоднее оставить нам жизнь, чем убивать нас, они, конечно, оставят её нам. Но они борются друг с другом, и инструмент одного может легко стать мишенью другого, так что всегда есть опасность оказаться в центре конфликта. Хотите — верьте, хотите — нет, но, пожалуйста, запомните мои слова. Я не понимаю почему, но мы им нужны, и, используя нас, они нам вредят.

Стерлинг снова посмотрел на раненую руку Дэвида.

— Я пока что в порядке, доктор Лидиард. Если меня и используют, то не так, как вас, и я не уверен в том, как следует читать «Истинную историю». Я не отрицаю ничего из сказанного вами, и я благодарю вас за беспокойство. Но поймите, мой приказ Люку принести суп из бычьих хвостов — не настолько страшный секрет, его можно выведать и более ортодоксальными способами. Если ваши предостережения пригодятся мне сегодня или завтра, я буду крайне благодарен, но пока я не вижу ничего, кроме моря сомнений, в котором моя работа светит мне как путеводная звезда.

Закончив говорить, он перевел взгляд с Дэвида на Корделию, словно извиняясь перед ними обоими.

— Вы очень похожи на моего отца, — сухо сказала Корделия. Дэвид увидел, что Стерлинг принял это за комплимент и не обратил внимания на вложенную в него иронию.

— Могу я узнать, в каком направлении развивается ваша работа? — спросил Дэвид, снова изменив курс беседы.

Стерлинг наградил его короткой, но безрадостной улыбкой.

— Новое вино в старых мехах, — сказал он. — Как я уже говорил, я алхимик. Я ищу эликсир жизни. Но мои методы серьезно отличаются от методов алхимиков прошлого. Я последователь Эндрю Кросса в поисках ключа к созданию новых форм жизни. Я пытаюсь использовать процесс мутации, который является источником разнообразии в работе естественного отбора. Таллентайр обвиняет меня в ереси витализма, но он прав лишь наполовину; остается правдой и то, что дарвинизм не может быть истинным, пока остается источник разнообразия, и следует изучать этот источник, а не сам отбор, чтобы разобраться в настоящем двигателе эволюции. Если эту силу можно увеличить и проконтролировать, мы сможем откинуть грязный процесс отбора и стать хозяевами собственной плоти. Вот чем я занимаюсь. То, что в мире существуют оборотни и бессмертные, доказывает, что это можно сделать, если только разобраться, как.

— Поэтому вы эксгумировали Глиняного Человека, — сказал Дэвид. — Вы решили найти секрет его бессмертия: разницу между его и нашей плотью.

— У вас был такой шанс, — заметил Стерлинг, — раз у вас есть друзья среди легендарных оборотней.

— Полагаю, метод поддержания крови в жидком состоянии, который, как я видел, вы используете, был впервые разработан Кроссом, — сказал Дэвид. — Неудивительно, что он вдохновил вас на поиски источника творения жизни.

— Я не создаю жизнь, — педантично напомнил Стерлинг, — я всего лишь переделываю её. Этим занимался и Кросс, не понимая этого. Микроскопы его времени не позволяли увидеть, как неуловимы семена жизни. Уверен, его оборудование не было стерильным — вот почему попытки повторить его опыты не были успешны. То, чего он добился, было не спонтанным зарождением, а необычным развитием. Я делал то же самое, и я категорически утверждаю, что мне не требовалась помощь ни ваших мистических ангелов, ни кошмарных пауков. Я бы хотел, чтобы вы сами приехали в Ричмонд и посмотрели, что я сделал; и увидели Адама Глинна, если вы хотите убедиться, что я не причинил ему вреда. Я также буду рад увидеть вашего друга Пелоруса и сэра Эдварда.

— Пелорус исчез, — просто сказал Дэвид. — А сэр Эдвард ещё не вернулся из Парижа. У меня нет какой-либо информации, которая бы давала понять, что ему могут помешать вернуться, но я признаюсь, что несколько встревожен из-за него. Я был бы рад принять ваше приглашение, если бы мог. Как бы то ни было, если обстоятельства позволят, я взял бы с собой сэра Эдварда.

Стерлинг кивнул.

— Вы не хотите сейчас сообщить мне что-нибудь ещё? — спросил он, показывая интонацией, что он был бы рад, если бы Дэвиду было нечего сообщить.

Дэвид устал и был напряжен, поэтому он не видел повода продолжать беседу. Он узнал то, что хотел, и сказал то, что следовало сказать.

— Ещё раз благодарю вас за приезд, — сказал он. — Боюсь, ваше суждение о бесполезности моих предостережений может оказаться верным, но я чувствовал себя обязанным высказать их. Если произойдет что-то неблагоприятное, вы предупреждены. Надеюсь, вы простите меня, если я не встану, чтобы проводить вас?

— Конечно, — сказал Стерлинг, вставая. Он повернулся к Корделии, которая поднялась одновременно с ним и пошла к двери, чтобы показать ему выход. Дэвид оставался на месте, в задумчивости, когда она вернулась.

Первым, что она спросила, было:

— Почему ты думаешь, что с отцом что-то случилось?

— Потому что что-то произошло со всеми нами, — сказал он без уклончивой многоречивости. — Пусть этот маленький островок безопасности, где мы до сих пор находились, не обманывает тебя. Мы уже в ловушке, и я нахожусь в пещере, стены которой могут сойтись в любое мгновенье.

— При чем тут Стерлинг? — спросила она.

Он легко пожал плечами.

— Если моя догадка справедлива, — сказал он, — перед Стерлингом стоит задача, которую когда-то поставили перед собой его создатель и оборотни: задача изучить человеческую природу, выявить тайну его создания. Я думаю, он подобрался очень близко к ответу, и я думаю, что-то, что он нашел, крайне важно для судьбы и предназначения ангелов. Возможно, в его понимании мира есть что-то особенно ценное — более ценное, чем то, что я, или твой отец, или Джейкоб Харкендер когда-либо открывали. В любом случае, приближающаяся развязка в делах ангелов как-то связана с ним, а также с Мерси Муррелл и девушкой-ведьмой.

Когда он закончил говорить, прозвучал дверной звонок. Он немедленно предположил, что это Мандорла и что ткань времени снова смыкается над ним.

— Если это Мандорла, впусти её, — сказал он. — Не стоит пытаться прогнать её отказом.

Корделия посмотрела на него очень странно, но не спросила, что он имеет в виду. Она подошла к двери библиотеки, чтобы выглянуть в прихожую, наблюдая за тем, как служанка открывает дверь. Она быстро обернулась, чтобы сказать:

— Это мужчина, а не женщина.

Дэвид поморщился, но вскоре решил, что он не вправе чему бы то ни было удивляться. Он ждал, не строя никаких догадок, пока посетитель не появился в коридоре позади Корделии. Несмотря на свое намерение ничему не удивляться, Дэвид был поражен, увидев вошедшего.

Это был человек в сером, который наблюдал два представления, устроенные Гекатой в борделе Мерси Муррелл. Его лицо было таким же бледным, и он двигался так, словно постоянно испытывал боль. В нем было что-то знакомое, и Дэвид почти сумел вспомнить имя, но затем он догадался, что знакомым было только ощущение страдания.

«Бога ради! — подумал Дэвид — Вот как я выгляжу со стороны? Неужели его также использует какой-нибудь любопытный ангел, как Баст использует меня?

— Кто вы? — спросил он.

— Это не важно, — сказал человек напряженным голосом. — Я не уверен, что у меня есть время на объяснения. Лидиард, вы должны отправиться со мной, иначе вы поставите под угрозу всех, кто находится в доме. Я не обещаю, что вы спасете их, покинув дом, но это ваш единственный шанс. Уходите!

 

11

Корделия шагнула вперед, собираясь возмутиться, но посетитель обратил к ней открытый, полный сочувствия взгляд и сказал:

— У вас нет оснований доверять мне, я знаю — но я умоляю поверить, что не хочу причинить вреда вашему мужу. Он не будет в безопасности, куда бы он ни пытался уйти, также как и вы, но если его не окажется здесь, когда за нами придут, вам будет грозить меньшая опасность. Нас ждет кэб.

Дэвид Лидиард попытался притянуть жену к себе, чтобы успокоить её, но она не далась. Она сердилась и в тоже время беспокоилась, но высокий человек встретил её гневный взгляд так кротко и сочувственно, что она не решилась дать выход своим чувствам. В итоге она просто повторила вопрос Дэвида:

— Кто вы?

— Думаю, вам хорошо известно, кто я, — ответил тот уклончиво. — Я такое же орудие, как и ваш муж. Наши с ним судьбы теперь переплетены, нравится нам это или нет.

Дэвид смотрел на бледного человека, завороженный его внешностью. Теперь, когда Лидиард видел его собственными глазами, при свете дня, было легче обнаружить, какой живой развалиной он был. Кожа его лица была неестественно бледной и, должно быть, странной на ощупь, словно вовсе не настоящей. Такими же чуждыми казались серые глаза. Какие пытки перенес этот провидец? Насколько смело он встречал их? И как много сумел он понять из того, что происходило с ним и почему?

— Я не отпущу Дэвида, — сказала Корделия.

— Вы должны, — ответил человек в сером. И снова он говорил с таким мягким отчаянием, глядя в её глаза, словно они знакомы и он имеет право говорить с ней, как отец или друг.

— Вы должны назвать нам ваше имя, — сказал Лидиард. — И имя того, кому вы служите.

Взгляд, которым незнакомец окинул Дэвида, был настолько ядовитым, что сложно было поверить его предыдущим заверениям в дружбе.

— Да пусть бы это был хоть сам Дьявол! Вы так озабочены именами, словно они дают вам какое-то право или власть рассуждать о Пауке и Сфинкс, Баст и Гекате. В мире богов имена — лишь иллюзии, производящие обманные образы и отводящие ваше внимание. Проклятье, у нас нет времени! Мы заложники, и если мы не сдадимся настолько легко, насколько это возможно, вред будет причинен другим. Идемте!

Дэвид почувствовал силу этого призыва, словно в речи содержалось сразу несколько подтекстов, и он готов был подчиниться и позволить другому — который, казалось, знает гораздо больше, чем он — вести его. Он начал подниматься, и человек в сером подошел, чтобы помочь ему встать. Как только человек коснулся его, Дэвид почувствовал, как боль уходит из его раны. Прикосновение человека было более тонким и более сильным, чем любая доза опия, такова была его магическая сила.

— Нет! — воскликнула Корделия, но Дэвид быстро покачал головой.

— Я должен идти, — сказал он ей. — Прости, но я достаточно увидел, чтобы понять, что я всегда буду в опасности. И пока я рядом с тобой и детьми, вы тоже будете в опасности. Прости меня, но я не могу остаться, и что бы с нами ни случилось, ты должна быть с детьми.

— Лучше бы мы все были вместе, — ответила она, но её слова были окрашены неуверенностью.

— Нам пора, — сказал Дэвид, зная, что должен быть решительным. Он легко поцеловал Корделию в щеку и, не останавливаясь, чтобы захватить пальто или шляпу, как можно быстрее прошел к входной двери. Человек в сером шел за ним, сумев каким-то образом встать между Дэвидом и Корделией, тем самым окончательно заставив их разлучиться.

День был душным, и воздух вне дома оказался теплее и влажнее, чем в сумрачных комнатах дома. Даже здесь, на границе Кенсингтона, уличная вонь раздражала обоняние. Кэб, к которому вел человек в сером, был не многим больше двуколки, но у него имелась передняя дверь и пара лошадей вместо одной. Дэвид мельком взглянул на кэбмена, усевшегося на возвышении, прежде чем, подтянувшись здоровой рукой, забраться вовнутрь. Сиденья были обиты темным материалом, но чисты и не покрыты пылью, с приятным ароматом кожи, который практически заглушал вонь, доносившуюся с улицы.

Как только человек в сером захлопнул за собой дверь, кэбмен взмахнул кнутом, и лошади тронулись резвой рысью. Кэб покачнулся, съезжая с тротуара и стремительно врываясь в просвет транспортного потока. Дэвид отметил, что они повернули на юг, к реке, но особенно не уделял внимания маршруту. Вместо этого он вгляделся в спокойное аскетическое лицо своего попутчика.

— Теперь, когда вы добились своего, — сказал он едко, — может быть, вы изволите сообщить мне, зачем все это?

Человек в сером облокотился на крыло кэба, словно совершенное усилие дорого ему стоило. Казалось, он лишился сил.

— Я рассказал вам правду, — сказал он. — Нам не скрыться, но легко сдавшись, мы сможем уберечь остальных. Я ничем вам не обязан, абсолютно ничем, но я дам вам честный совет: соглашайтесь на любую просьбу. Если вы будете сопротивляться, существо, которое вы называете Баст, сделает то, что должно, чтобы заставить вас сделать свой выбор.

— Что вы знаете о Баст? — недовольно спросил Дэвид. — Что дает вам право советовать мне?

Бледные глаза разглядывали его из тени, но ответа не было с полминуты. Наконец тихий голос произнес:

— Право? Я следил за вами около двадцати лет. Я знаю вас, Лидиард. Я слышал обо всем, что произошло между вами и Таллентайром. Я знаю ваши теории и ваши мысли, ваши заблуждения, ваши сомнения и ваши разочарования. Я знаю о вашей гордости и смелости. Если я знаю, что сейчас происходит, а вы нет, то это потому, что я лучше использовал данный мне дар, чем вы использовали ваш. Если вы хотите знать, что вам предстоит, спросите у Ангела Боли.

Голос был холодным, злым и более чем насмешливым. Дэвид не стал оспаривать прежнее утверждение о том, что ему не собираются причинить вред. В его голове собралось слишком много других неприятных вопросов. Он не сомневался, что человек знает, что говорит: что он действительно много лет шпионил за разговорами между Лидиардом и сэром Таллентайром, и что он слышал достаточно личных разговоров между Дэвидом и его женой, чтобы узнать об Ангеле Боли, которая позднее стала более чем метафорой.

Чьи глаза он для этого использовал?

— Если ваши достижения настолько успешнее моих, — осторожно сказал Дэвид, — тогда неудивительно, что баланс нарушился в пользу Паука и Сфинкс была уничтожена.

— Вы так думаете? — парировал бледный человек скрежещущим голосом. Но он, казалось, приходил в себя, и рука Дэвида снова начала болеть.

— Не знаю, что и думать, — кисло заметил Дэвид. — Вы довольно четко обозначили, что я несчастный дурак, не сумевший завоевать доверие покровительствующего мне духа, в то время как вы, видимо, заслужили и добились доверия Паука. Вы можете не снисходить до того, чтобы сообщить мне ваше имя, хотя у меня есть пара догадок. И, наконец, вы явились, чтобы забрать меня из моего дома. Вы пришли по собственной воле, так как наши судьбы связаны. Я видел вас раньше, глазами миссис Муррелл.

Он на мгновение понадеялся, что ему удастся удивить человека в сером этой новостью, но тот лишь скривился в пренебрежительной гримасе.

— То есть вы сами видели Гекату? — сказал бледный человек. — Милое существо, не так ли? Я изучал её несколько лет, как и Джейсон Стерлинг. Вы видели его лабораторию? Думаю, что если Мерси вам доступна, то и Люк тоже. Как вам мои провидцы? Они печальная пара, на свой лад, но мне очень нравятся. Я не всегда был добросердечен, и я никогда не думал, что душа может научиться сопереживанию в Аду… но я научился большему. Я прошу вас лишь об одном, Лидиард. О согласии! Не принуждайте ангелов заставлять вас делать свое дело.

— У вас загадок больше, чем у Сфинкс, — сказал Дэвид, не в силах сдержать ярость. — Но если вы знаете меня так хорошо, как заявляете, то должны знать, что мое согласие можно получить только доводами разума. Скажите мне, на что я должен дать согласие, и почему я должен это сделать. Иначе…

Человек в сером выпрямился, отчасти восстановив силы. Его пальто так обтягивало костяк, словно он был почти лишен плоти.

— Никаких компромиссов, — прошептал он. — Времени для непокорных оракулов больше не осталось. Ангел, поймавший вас в Египте, ждет от вас приложения всех сил. Нужна только абсолютная преданность. Взгляды Стерлинга и Люка не имеют защиты — их легко обмануть — но вы и я знаем, кто мы, кому мы служим, и как. Бедняга, вы гораздо глупее меня, но ангел выбрал вас, а не де Лэнси и даже не Таллентайра. Вы один можете послужить ей сейчас, и если она сочтет это необходимым, то возьмет в заложники вашу жену и детей. Пощадите их, Лидиард. Сделайте то, что должны, добровольно. Если вас постигнет неудача, пусть она будет лишь вашей. Я прошу вас только о том, о чем собирался попросить. И я думаю, вы понимаете, как близко я знаком с Ангелом Боли.

Дэвид начал понимать.

— Двадцать лет… — сказал он. — Двадцать лет игра находилась в тупике. Баст и Паук не знали ни себя, ни друг друга достаточно хорошо, чтобы планировать действия. Со временем они, должно быть, заключили союз, но теперь спокойствие оказалось грубо нарушено, не так ли? Теперь тут три пробудившихся ангела. Баланс сил полностью нарушен, и их чувство опасности чрезмерно возросло.

Человек в сером не проявлял эмоций, его глаза смотрели холодно. Спустя мгновение он все же заговорил.

— Существо, которое вы называете Пауком, — сказал он спокойно, — я называю Зиофелон. У него нет имени, и он в нем не нуждается, но мы с вами — существа, которые полагаются на имена в надежде использовать слабую силу разума. Я не стал искать ему имя в мутном болоте мифов, а придумал его сам. Я служил Зиофелону гораздо лучше, чем вы служили Баст, но не потому, что я стал ему поклоняться. Мы с вами похожи гораздо больше, чем я думал. И ничто так не сильно в нас, как неукротимое любопытство. Баланс сил неминуемо должен был разрушиться. Когда создатель Гекаты привел Стерлинга на грань успеха, а силы Гекаты стали расти, Зиофелон и Баст не могли оставаться в стороне. Затем исчез Пелорус и был воскрешен Глиняный Человек. Я не знаю, на самом ли деле Иной, с которым нам предстоит встретиться, действительно является Махалалелем — но если это он, то Баст и Зиофелон в страшной опасности. Они должны действовать, и действовать вместе. Мы заложники не из-за наших хрупких и слабых тел, но из-за дара видения, которым мы наделены. Ангелы желают видеть, Лидиард. Они намерены обнажить свои души друг перед другом. Единственная честность, которая им доступна, это разделение откровений оракулов, и это единственный способ быстро увеличить объем знания, который им доступен. Они долго терпели, Лидиард, но больше терпеть не могут.

Вы должны понять, что они не хотят войны. Они не желают рисковать разрушением. Единственное, что они могут сделать вместе — единственный проект, который они могут ощутимо разделить — это совместный поиск просвещения. Того, что они могут заставить нас увидеть, недостаточно. Для того, что они собираются сделать, им нужно наше чистосердечное сотрудничество. Мы должны пожелать увидеть так же сильно, как они, и они сделают все, что могут, чтобы исполнить наши желания.

— Они собираются причинить нам боль, — сказал Дэвид настолько эмоционально, насколько он мог.

— И мы должны принять эту боль, — согласился бледный человек. — Для таких людей, как мы, это не слишком сложно. Мы знакомы с болью. От нас требуется больше, но мы и знаем больше. Ангелы не знают, кто из нас будет видеть более ясно или понимать более полно, но мы с вами ценны, мы закалены адскими огнями и выучены Ангелом Боли искусству пророческих видений. Мы должны сыграть нашу роль добровольно.

Дэвид сглотнул, но комок в горле не исчезал. Он чувствовал головокружение и сухость из-за лихорадки. Он видел абсурдность всего этого, хотя прилив странных событий унес его так далеко, что он был готов почти к любым новостям. Он знал, что может отказаться во все это верить и признать, что он безумец, одолеваемый галлюцинациями.

«Должно быть, это не реально, — сказал он себе. — Я думал, что проснулся, когда Нелл заговорила со мной второй раз, также как я думал, что проснулся, когда увидел её около кровати в первый раз, но я могу также и ошибаться. Я могу пробудиться в любой момент, обнаружить, что моя рука пульсирует приглушенной опием болью, и услышать голос моей дочки».

Он не мог убедить себя. На самом деле он не мог убедить себя, что была какая-то существенная разница между сном и явью, теперь, когда он забрался так далеко в лабиринт видений и кошмаров. Это была его жизнь, какой бы извращенной и неуверенной она ни была, и он должен обеспечить свою безопасность в ней, как может.

— Возможно, вы мне не враг, — сказал он тихо человеку в сером, — но вы наверняка мне не друг. Я не могу доверять вашим советам.

Снова бледные глаза посмотрели на него с чем-то похожим на ненависть, которая только подчеркивала правоту его слов.

— Я не могу спасти вас от вашей глупости, — сказал человек в сером. — Но, возможно, я спас вашу жену. Если мы переживем это, то вам будет достаточным наказанием знание, что это я спас её, а не вы.

В свете всего, что узнал Дэвид, это была особенно неприятная угроза. Увы, он понятия не имел, как на неё ответить или как её расстроить.

Договорив, человек в сером выглянул из окна кэба. Его не успокоило то, что он увидел, и бледность его лица словно увеличилась от сильной тревоги. Дэвид потянулся посмотреть в окно на своей стороне, чтобы увидеть, что его насторожило.

Улицы Лондона были ещё различимы, хотя Дэвид не мог узнать ту, по которой они катились, но он заметил определенную особенность, которую слишком хорошо знал. Когда он сбежал из подвалов дома Калеба Амалакса, где Мандорла Сольер держала его в плену и пытала, он почувствовал себя странно разъединенным с миром, который словно бы стал призрачным объектом, лишенным материи. Теперь мир снова превратился во что-то призрачное. Он потерял цвет и отчасти плотность, так что здания на обеих сторонах улицы выглядели как декорации в театре, а люди на тротуаре казались бесплотными духами. Только их кэб сохранял вещественность, а остальные повозки стали такими же призрачными, как и их пассажиры.

Дэвид уверил себя, что могло быть и хуже. Это было знакомо. Даже если он провалится сквозь текучую землю в холодный подземный мир, это будет всего лишь повторение пережитых им событий. Ничего нового не произойдет, и нет причин для страха. Даже если мне приснится смерть, то мне позволено надеяться, что смерть, которую я могу тут пережить, всего лишь иллюзия.

Он сумел храбро улыбнуться, и на короткое мгновение показалось, что его попутчик ответил ему тем же. Затем Дэвид увидел, что подобие улыбки на чужом лице вызвало быстрое исчезновение плоти, которая открывала ужасную ухмылку гниющего скелета.

Казалось, человек в сером пронесся через все стадии гниения, и ничто больше не покрывало его костей, кроме тонкой пленки темной пыли. Его одежда была практически не затронута, хотя она сильнее обвисла на его узком костяке. Он продолжал сидеть, и Дэвид не знал, какая сила скрепляет части скелета.

Дэвид посмотрел на свою руку, отчасти ожидая, что он подвергся такой же метаморфозе, но ничего не случилось.

Кэб остановился, и он почувствовал изменение веса, когда кэбмен спрыгнул — или упал со своего сиденья. Дэвид открыл дверь и вышел. Пока он выбирался, кэб и лошади оставались вполне материальными, но как только он отпустил дверную ручку, кэб стал таким же призрачным, как остальные повозки. Хотя кэбмена не было видно, лошади тронулись с места, и повозка вскоре исчезла из виду.

Дэвид понял, что находится на мосту Ватерлоо, и повернулся, чтобы взглянуть на здание Парламента, которое казалось странно изящным в своей новой нематериальности. Он разглядывал его около минуты, затем отвернулся и прошел по мосту, чтобы посмотреть на мутную воду Темзы, по которой, как по маслу, скользили призрачные суда.

Он вгляделся в бесцветное, пустое небо. Несмотря на его пасмурность, оно казалось чистым, и он почувствовал, будто смотрит в бесконечную, беззвездную пустоту. Он на миг задумался, почему оно не было черным, но затем заметил, что серость не однородна и на него смотрит невообразимо широкое призрачное лицо — словно с дальнего конца обширной, но конечной Вселенной.

Он видел это лицо раньше, в ярком бреду лихорадки от яда. Это было лицо верховного Бога, Творца Творцов, совершенно беспомощного Бога, пойманного границами собственного Творения, не могущего вмешаться в то, чему он дал образ и позволил действовать. Взгляд проникал в самую душу Дэвида Лидиарда, без сожаления или извинения, словно подчеркивая загадочную природу человечества и мира.

— Должен ли я ждать тут вечно? — вслух спросил Дэвид. — Я здесь с какой-то целью, или меня просто выкинули из мира, и я должен выбираться сам?

Рот Бога открылся, словно собираясь ответить — что было бы доказательством того, что видение всего лишь галлюцинация, — но звуков не раздалось. Вместо этого крошечная вспышка цвета расцвела в сером, хаотично завиваясь и разрастаясь, летя к нему, как капля слюны из уголка божественного рта.

Вначале это была просто танцующая радуга, но когда она обрела образ и материю, он понял, кто был послан, чтобы забрать его и перенести в новую фазу мучительного сна. У неё были огромные крылья, темные как ночь, глаза как ярко пылающий янтарь, яркие красные губы и серебряные волосы, развевающиеся позади, как хвост огромной кометы.

Её когти вытянулись, сверкая, как чистая сталь.

Он не мог не испугаться, но не бросился бежать.

В этот момент он, наконец, дал свое согласие. Он раскрыл свои страдающие руки, чтобы принять радостное объятие Ангела Боли.

Когти Ангела Боли вырвали его из субстанции призрачного мира. Если бы такая боль поразила его, когда он был неспособен к магическому видению, она бы привела его к потере чувствительности — но из горького опыта он знал, как тяжело человеку, наделенному внутренним зрением, потерять сознание. Он снова обрёл это зрение, и для него не было избавления. Как бы то ни было, он взмывал с темным ангелом своего воображения высоко в ослепительное небо.

И пока они летели, плотно прижавшись друг к другу в яростном объятии, каждая точка его души была пронзена и изъязвлена её любящей и неосторожной хваткой.

Дэвид пробыл в Аду дольше, чем любой из людей. Однажды, ассоциируясь в собственном сознании с самим Сатаной, он был прикован к бесплодной, огненной земле Ада. Его сатанинское «Я» освободилось из этого плена, но Ад вернулся к нему, тайком поселившись в его костях и сухожилиях, терпеливо распространяя свою власть над пальцами и членами, вонзая отравленные холодом клыки в его теплое, бьющееся сердце.

Он изо всех сил боролся с этим внутренним Адом. Он сделал эту борьбу трудом всей своей жизни и привлек к ней все оружие, данное ему наукой: опий, морфий, кокаин.

Он мог победить в сражении, но никогда не выигрывал войны.

И он не мог полностью освободиться от чувства нависшей угрозы, которое выражала идея Ада. Он никогда не мог до конца избавиться от груза веры, которая была исподволь внушена ему в детстве: вера, обещавшая вечное пребывание в Аду нераскаявшимся грешникам. На уровне своего интеллекта он полностью отбросил церковные догмы, но на уровне восстающих эмоций в его сердце сохранялась тайная, ускользающая тень: тень, которая безмолвно указывала на путь вниз, в бездну.

На уровне разума Дэвид знал, что напоминание о вечном страдании было не более чем иронией. Боль ощутима лишь при наличии контраста, и вечная боль обязательно лишится смысла со временем. Но тень сомнения никогда не позволяла довериться разуму; сомнение скалилось в насмешливой ухмылке, выслушивая его рациональные суждения.

Теперь он был уверен, что все его сомнения разрешатся. Теперь, когда Ангел Боли окончательно объявила его своим и могла свободно унести в воображаемый центр её пугающего мира, сущность вопроса наконец-то станет ему ясна.

Боль не исчезла, не исчерпалась от бесконечного повторения, но она изменилась. Она изменила его или, по крайней мере, его чувство собственного «Я». Ему казалось, что он сократился до крошечного, одетого в траур существа из костей и плоти, пляшущего, как марионетка, в когтях Ангела Боли. Поднимаясь в небо, которое уже не было свинцовым, в область, где лучи солнца рассыпались водопадами света, несчастная человеческая душа Дэвида, казалось, каким-то образом перешла из его тела в бесконечно более сильное и великолепное тело Ангела, где сплавилась с её душой и зрением.

Это не уменьшило боль, так как Ангел Боли сама была болью, но это было своеобразное превращение, вернувшее боли её должное значение, как если бы мир был создан разумно и целесообразно. Его вынесло за пределы времени и пространства, далеко за пределы того комка глины, которым было его тело, и очень далеко за пределы того комка глины, которым была Земля.

Ему было позволено разделить взгляд единородного Творца, наблюдающего за своим Творением извне.

В этом видении была боль: вся боль всех миров всего Творения, и вся агония печали и беспомощности всех существ, которые когда-либо были и когда-либо появятся. Но в этом было и что-то большее, чем боль: обострение восприятия, которое восстановило фокус всех ощущений. Это был единый неделимый момент созерцания, когда Дэвид видел всё сущее, все потенциальное. Если бы в этом момент он сказал: «cogito, ergo sum», он бы имел в виду не бесконечно малую вибрацию ощущений, потрясенную затуманенным человеческим сознанием, но совершенно ясную мысль, сложную и кристально-чистую, содержащую в себе всё Творение.

Он разделил ту единственную мысль Божьего сознания, которая была вселенной.

И, находясь вне времени, он разделил вечно длящееся мгновение.

По крайней мере, так ему показалось…

— Вот видишь, я честна! — произнес голос. — Я не прошу тебя заключать сделку, не зная, что на кону. Я лишь прошу тебя выдержать ужасную боль. Я не пытаюсь обмануть или надуть тебя. Как тебе сказали, ты слишком ценен для этого.

Он находился в пирамиде, глядя на огромную фигуру богини Баст, сидевшую на возвышающемся троне. Она наклонялась вперед, глядя вниз на него с вниманием, которого раньше он никогда не удостаивался.

Ему не пришлось преодолевать тяжелый путь через пустыню и улицы разрушенного города — но она все равно смотрела на него, как богиня на человека; все равно она вынуждала его помнить, что ей принадлежит вся власть, а ему ничто; все равно она желала унизить его трепетом перед её величественностью.

— Тебе давно следовало быть со мной честной, — ответил он. — Тебе следовало бы снизойти до меня, спрашивать меня и отвечать на вопросы, разделить со мной твои тайны и твои надежды.

— Не завидуй другим, — сказала она ему. — Я обращалась с тобой гораздо лучше, чем с ним. Но за тобой следили, как никогда не следили за ним, и все разделенные с тобой тайны стали бы известны остальным.

Она говорила с ним как богиня с человеком, но слова её выдавали. Она говорила как коварное и хитроумное существо, чьи доводы были столь же двусмысленны, как и человеческие. Она не скрывала, что желает заключить с ним сделку. Ей нужно было согласие, о котором говорил бледный человек. Она нуждалась в его согласии пройти через пламя Ада не для себя, но ради неё, и совершить все возможное, чтобы увидеть все, что ей необходимо увидеть.

Он мог попытаться угадать, что она не могла узнать без его помощи.

Сколько ангелов могут уместиться на кончике иглы? А сколько их ещё спит под поверхностью земли? Насколько далеко находятся остальные, населяющие отдаленные пределы вселенной, разросшейся до бесконечности? Можно ли заключить союз между тремя так же легко, как между двумя, чтобы организовать стаю хищников, чьим злодеяниям невозможно противостоять?

— Я стану твоими глазами, — сказал он, хорошо зная, на что он дает согласие. — У меня есть свои причины этого хотеть. Не знаю, смогу ли оплатить цену это видения, но я постараюсь. Я напуган, но сделаю, что в моих силах. Но впоследствии все изменится. Ты не богиня и не сможешь дальше притворяться ею. Я узнаю, кто ты на самом деле.

Огромные зеленые глаза смотрели на него, зрачки превратились в узкие щели. В правой руке она держала овальное зеркало — гораздо больше того, что висело на двери его гардероба. Теперь она подняла зеркало, чтобы Лидиард смог увидеть, что в нем отражается.

Дэвид увидело, как его старший сын просыпается, чтобы обнаружить призрачную фигуру около своей кровати. Он наблюдал, как Тедди улыбается прекрасной бледной даме, протянувшей тонкие пальцы, чтобы коснуться его руки.

Первые строчки старинного стихотворения, которое он знал с детства, всплыли в его сознании:

Под серебряной луной,

Убегай, малыш, домой.

Ночь на откуп отдана

Оборотням Лондона.

Он увидел, как тело Тедди начало изменяться и трансформироваться — знакомым и странно привлекательным образом. Он увидел, как Тедди становится волком. Затем бледная леди также перекинулась в волка. Вместе они растворились в ночной тьме.

Он увидел, как Нелл, читавшая книгу при свете свечи, подняла голову, чтобы посмотреть на привлекательного молодого человека с пронзительным взглядом. Ей следовало испугаться, но она только улыбнулась.

В тревожных мыслях её отца продолжала звучать песня:

Незнакомца нежен взгляд,

Но клыки бедой грозят.

Ты на откуп отдана

Оборотням Лондона.

Он увидел, как преобразились Нелл и молодой человек. Он увидел, как их обоих скрыла тьма.

Он увидел Саймона, почти заснувшего и видевшего сны, не заметившего женщину с фиалковыми глазами, которая, склонившись над ним, протянула руки в шелковых рукавах к его одеялу. Маленький мальчик так и не открыл глаза, но он, казалось, был рад прикосновению, так как позволил ей обнять себя, словно это была его мать.

И слова подходили к концу:

Звездной ночью люди спят.

Кто же входит в темный сад?

Эта леди гордая —

Оборотень Лондона.

Он увидел, как ребенок превратился в волчонка. Большая белая волчица схватила его зубами за загривок и унесла во тьму.

Дэвида охватила горькая тоска. Он не ожидал этого. Хотя он понимал, что у него не было причин на что-то надеяться, он все же мечтал о справедливости и чести. Но эта фальшивая богиня была ревнивой, злой, деспотичной и жестокой, и она не могла позволить ему считать, что они были равными сторонами, наделёнными при заключении контракта одинаковыми правами.

— А что с Корделией? — спросил он резко.

— Что с Корделией? Она в безопасности, — ответила богиня, убирая зеркало. Это тоже должно было причинить ему боль. Это также было жестоко, потому что человек в сером, чье имя он угадал, обещал, что он, а не Дэвид, спасет Корделию. Он также пообещал, что Дэвид всю оставшуюся жизнь будет нести груз этого знания. Баст прислушалась к нему и не побрезговала подсказкой.

— Тебе не обязательно было это делать, — прошептал Дэвид, пока его душа корчилась от разъедающей кислоты его собственного гнева. — Ты получила мое согласие!

Она наклонилась ближе, и в её огромных кошачьих глазах он поймал влажный отблеск.

— Ты прекрасно знаешь, в чем дело, мой возлюбленный, — сказала она очень мягко. — Поразмысли, и ты поймешь, что у меня не было выбора. Ты дал мне кое-какие знания о боли, которых у меня не было раньше. Ради меня ты должен отправиться в Ад, мой единственный возлюбленный, но Ад не будет настоящим, пока в тайных уголках твоего сердца остаются островки покоя. Я сделала это не ради твоего согласия, которое уже получила, а чтобы причинить тебе боль — боль, которую ты поклялся перенести.

Не вини меня в этом, любимый, ведь это ты объяснил мне природу и значение боли, и я не посмею больше быть милосердной — теперь, когда ты должен видеть так ясно, как никогда. Я, как и ты, не понимаю, зачем нужна боль, но я, как и ты, знаю что она необходима. Поэтому, мой возлюбленный, я должна ранить тебя — так изощренно, как смогу. Прости меня, возлюбленный, потому что я не знаю, что и почему я делаю, но знаю только, что так должно быть…

Дэвид никогда не терял сознания, потому не мог и пробудиться, но он потерялся на окраинах своего болезненного состояния и вернулся обратно, лишь когда Ангел Боли перенесла его в место отдыха и отпустила.

Постепенно он разобрал, что находится в лесу. Воздух был горячим и влажным, но густая листва защищала его от прямых солнечных лучей, которые, словно мозаика, игл, пронизывали купол леса. Хотя земля была затенена, она не была голой — повсюду росла густая трава, мягко пружиня под его телом, и распускались крохотные цветы. Деревья также стояли в цвету, но свисающие с извилистых ветвей цветы сильно отличались от тех, которые росли в траве, по форме они напоминали большие, яркие колокольчики.

Он слышал мягкий плеск падающей воды.

Когда Лидиард попытался сесть, чтобы увидеть воду, возобновившаяся боль пронзила его с головы до пят. Он чувствовал раздражение каждого истертого сустава, напряжение в каждом изнуренном мускуле. Он страстно и яростно желал иметь силы не обращать на боль внимания, или, по крайней мере, действовать, невзирая на неё — но прошло более минуты, прежде чем он смог принять сидячее положение.

Пруд находился в низине, не далее чем в дюжине шагов. Его питал быстрый ручей, который переливался через маленький, поросший мхом камень, чтобы упасть с высоты руки. Его устье было более широким и мелким и наполовину заросло сорной травой.

Он не знал, холодна ли вода, хотя у него не было и оснований полагать, что она не окажется такой же теплой, как насыщенный влагой воздух. Его мучила сильная жажда, и единственная мысль, которой удалось прорваться в его смущенное сознание, было желание добраться до края пруда и напиться. Он ещё не успел задуматься, где он находится, как и почему он здесь оказался: его воля сконцентрировалась на единственной задаче — добраться до пруда.

Воздух, который он с усилием втягивал, казался липким. На мгновение, когда боль заставила его остановиться, временная нехватка силы воли приняла форму извращенного убеждения, что ему не обязательно пить — жажда может прекратиться, если он будет просто втягивать сырой воздух. Но он заставил себя двигаться. Он не стал задаваться вопросом, что он сможет ещё сделать, учитывая то, что он еле полз. Он смотрел на водопад и пруд и подтягивал себя к ним дюйм за дюймом.

Наконец, ценой страшных и немилосердных усилий, Дэвид достиг берега.

Он наклонился к воде, как зверь, и пытался пить, но у него не получилось. Ему пришлось вытянуть руку и зачерпывать воду горстью, поднося её к губам и понемногу глотая.

Вода не была холодной, но её тепло было таким же приятным, как и её чистота, и по мере того, как он утолял жажду — что происходило необыкновенно быстро — мучившая его боль проходила.

Он с удивлением почувствовал, что случилось чудо.

Боль снизилась на порядок. Будто бы он был обмотан слоями колючей проволоки, которые теперь один за другим разматывали. С каждым слоем приходило все большее облегчение, и каждый был ближе к его сердцу, чем предыдущий. Он остро почувствовал, что не понимал многие годы, что значит не испытывать боли. Он осознал, что состояние, которое он принимал за нормальное и терпимое, было лишь уровнем боли, к которому он приспособился.

Его страдания завершились, и он подумал, не сходно ли это со всей человеческой жизнью, и был ли хоть один живущий человек когда-нибудь на самом деле свободен от боли.

Он выпил ещё воды, на этот раз легко двигая рукой и пальцами. Теперь Лидиард чувствовал не просто отсутствие дискомфорта, но здоровье и благоденствие, которых никогда не ощущал раньше, даже в самом расцвете молодости — перед тем, как заболел, до того, как он был ужален магической змеёй в египетской пустыне.

Наконец он напился и позволил воде, взбаламученной движениями его руки, снова успокоиться. Вскоре воды пруда стали зеркально гладкими, и он мог разглядеть неясное отражение своего лица в мелкой ряби.

Он с трудом узнавал себя.

Должно быть, он стал лет на двадцать моложе, все следы усталости, напряжения и старения покинули его черты. Это не было иллюзией, так как он мог посмотреть на свои ладони и часть предплечья, не закрытую рукавом. Следы его болезни, ранее хорошо заметные, полностью исчезли. Его кожа была гладкой и блестящей, суставы больше не были раздуты.

Он напился из источника молодости.

Вначале его медлительное сознание отказывалось принять эту мысль, даже в качестве метафоры, но правда бросалась в глаза, и ему пришлось её принять. Он, конечно, знал, что видит сон, но освободиться от своего недуга, хотя бы во сне, казалось ему бесценным достижением. Он видел сны все эти двадцать лет, но его сны — даже смягченные опием — никогда не могли освободить его от ощущения боли настолько полно, как этот. Он понимал, что не стоит относиться с презрением к подобной возможности.

Он легко и плавно поднялся. И встал, разглядывая лесные заросли и бесчисленные разрывы в листве, сквозь которые лился свет, наслаждаясь собственным существованием. Он торжествующе раскинул руки и открыл рот, чтобы закричать от восторга — но крик не вышел из его уст.

На некотором расстоянии от него, почти скрытое высоким подлеском, лежало тело другого человека. Учитывая обстановку, человек был одет так же абсурдно, как и сам Дэвид — в наряд джентльмена: брюки, жилет, пиджак и галстук. Костюм был темно-серым, странно контрастирующим с окружающей зеленью.

Сначала Дэвид не мог разглядеть лицо человека; но, даже не успев подойти к лежащему, он понял, что это тот самый бледный человек, который увез его из дома и привел, зная то или нет, на свидание с Ангелом Боли.

Глаза бледного человека были плотно сомкнуты, он лежал неподвижно, но дышал. Он был жив.

Дэвид знал, что делать. Он подошел к озеру и аккуратно сложил ладони, образовывая чашу. Затем он набрал как можно больше волшебной воды и подошел к лежавшему. Было нелегко напоить человека из пригоршни, но ему удалось смочить губы человека, и тот инстинктивно открыл рот. Большая часть воды пролилась мимо, но часть Дэвид смог вылить незнакомцу в рот.

Он вернулся к озеру, чтобы набрать ещё воды. На этот раз, когда он вернулся, серые глаза человека были открыты, и он смог выпить большую часть драгоценной жидкости.

Ещё до того, как человек встал на ноги, он начал изменяться. Не только следы времени пропадали с его лица, казалось, сама его плоть была им у кого-то одолжена. Будто бы раньше он носил какой-то неудачный заменитель давным-давно сорванной плоти.

Дэвида вода жизни лишь омолодила, но этот человек явно нуждался в полном восстановлении.

С помощью Дэвида человек встал на ноги, и Дэвид помог ему добраться до берега. Они вместе опустились на колени, и Дэвид поил его, снова и снова набирая воду руками.

С каждым глотком воды человек становился все сильнее. Он был худым, а теперь становился здоровым. Его ранее безжизненные глаза стали темнее и гораздо ярче. Его черты, ранее изможденные и мертвенные, становились все живее и мягче. Одежда, которая болталась на нем как на вешалке, теперь стала явно ему мала.

Дэвид, сосредоточившись на том, чтобы поить человека, не находил времени разглядеть его лицо, пока превращение не подошло к концу. Затем он отошел, чтобы дать человеку встать и отпраздновать дар истинного здоровья. Его восторг от восстановления незнакомца был резко оборван, хотя не уничтожен полностью, шоком узнавания. В конце концов, он уже ранее догадывался, кем был этот человек.

Это был Джейкоб Харкендер.

Харкендер некоторое время смотрел на свои руки, затем ощупал ими щеки и шею, словно он был слепцом, изучающим чужое лицо. Наконец он поднял глаза.

— Где мы? — неуверенно спросил он.

— Думаю, мы в пародии на сад Эдема, — сказал ему Дэвид. — Но я полагаю, что это новый порог, на котором мы должны подождать. Не думаю, что мы останемся тут надолго.

 

Интерлюдия первая.

Боль смертных сердец

Изучая устройство нервной системы животных, нам удалось до некоторой степени выяснить, что род информации, называемый «болью», передается тем же нейронным каналом, что и остальные виды ощущений. Но что, в таком случае, позволяет отличать болезненные ощущения от приятных? Все наши ощущения состоят из электрических импульсов, проходящих нейронными каналами; почему же, в таком случае, некоторые из них воспринимаются как крайне неприятные, в то время как остальные — нет?

Одна из гипотез состоит в том, что за передачу болевых и приятных ощущений отвечают разные области мозга. Но даже если мы не примем в расчет то, что идея френологического анализа потерпела сокрушительное поражение, подвергшее сомнению все идеи подобного рода, останется вопрос: почему один вид передаваемых ощущений должен передаваться в одну область, а другой — в другую?

В настоящее время мы можем только обойти стороной эту загадку, признавая существование некого естественного механизма неизвестного рода. Хотя мы не знаем, как он работает, мозг, видимо, способен «переводить» определенные паттерны электрического возбуждения таким образом, что сознание вынуждает организм усиливать сигнал либо избегать его источника, в то время как иные паттерны переводятся таким образом, что разум ищет способа поддерживать или повторять вызывающий их стимул. Боль учит нас избегать её источника; удовольствие физиологически стимулирует нас на поиски внешнего источника его происхождения.

Польза боли, на примитивном и грубом уровне, вполне очевидна. Естественный отбор с необходимостью наделил высокоразвитые организмы способами вырабатывать привычки, которые обеспечивают выживание; представляется вполне логичным, что то, что может нам повредить, должно причинять боль. В таком случае мы обучаемся избегать повреждений.

На первый взгляд представляется также логичным, что наибольшие опасности должны сопровождаться наибольшей болью, но на самом деле, если следовать за логикой и далее, она покажется сомнительной и маловероятной. Легко заметить, что слишком сильная боль может помешать действию, а не стимулировать его. Таким образом, при серьезном повреждении может оказаться меньше шансов исцелиться, если организм окажется не способен действовать из-за избытка боли. Кроме того, если мы признаем, что боль имеет обучающую функцию, то не понятно почему некоторые неизлечимые заболевания, с которыми больной никак не в силах справиться, постоянно продолжают причинять сильнейшую боль.

В любом случае, экстраполируя нашу гипотезу, мы не можем не признать, что существует несколько интересных аспектов многообразного феномена боли. Определенно нет четкой корреляции между силой повреждения и болью, которую оно вызывает. Солдаты, раненные в бою, рассказывают, что крайне серьезные повреждения практически не беспокоили в первые моменты. С другой стороны, иногда говорят, что раны, даже полностью исцелившись, продолжают вызывать сильнейшее болевое ощущение, названное Митчеллом «каузалгия». Как он полагает, это одна из самых интенсивных разновидностей боли. В данном контексте также следует упомянуть замечательный феномен «фантомных болей», когда несчастный инвалид ощущает боль ампутированной конечности, несмотря на её отсутствие.

Также парадоксальна боль, вызываемая болезнями. Некоторые виды внутренних болей можно считать обучающими: например, боль в животе может приучить нас избегать определенных видов пищи. Но сложно понять, какая польза может быть в данном случае от болей при желчекаменной болезни, камнях в почках, при раковых опухолях. Утверждением, что зубная боль привела к изобретению и развитию профессии дантиста, а внутренняя заслуга аппендикса состоит в том, чтобы принудить его владельцев обратиться к помощи хирургии, можно, без сомнения, довести спор до абсурда. Естественный отбор способен лишь напоминать действия Создателя, и он сформировал природу наших предков задолго до того, как у них появилась отдаленнейшая возможность развить подобные умения.

Сложно рационально подвергнуть сомнению тот вопиющий факт, что большая часть боли, которую мы испытываем, совершенно не конструктивна, но служит лишь дополнением к бремени нашего неотвратимого ослабления. Большинству людей боль представляется совершенно естественной просто потому, что они привыкли к такому положению дел. Отсутствие какого-либо рационального объяснения этому легко объясняет религиозные мифы, которые простираются далеко в прошлое, чтобы объяснить, почему человек обречен вести свою жизнь под гнетом вечного наказания.

Простейшее объяснение, с помощью которого мы надеемся дать разумный ответ разнообразным вопросам боли, заключается в гипотезе, что те боли, которые не вдохновляют нас на совершение полезных действий, являются просто побочным продуктом аппарата, созданного естественным отбором на благо «полезной» боли. Но это решение не подходит, поскольку аппарат, проводящий боль — нервная система — не предназначен полностью для этой цели. Электрические сигналы, вызываемые внешними явлениями, могут, в принципе, восприниматься как приятные или как неприятные, в зависимости от уловок мозга. Почему же тогда мозг должен быть сформирован естественным отбором так, что он расценивает определенные сигналы как болевые, даже если никакое подходящее действие для того, что избежать повторения или прекратить это явления, совершить невозможно? Почему тогда способность мозга чувствовать не организована так, чтобы эффект от неизлечимых болей был нейтральным?

Из сообщений африканских охотников видно, что механизм боли у животных работает по-разному. Антилопы и зебры, преследуемые львами или гиенами, прилагают все усилия, чтобы не быть пойманными — но, оказавшись сбитыми на землю, они часто становятся совершенно покорны судьбе, словно потеряв способность к ощущениям. Канадские трапперы также сообщают, что животные могут отгрызть себе конечность, чтобы выбраться из капкана. Подобная операция была бы крайне сложна для человека, даже вооруженного пилой или набором скальпелей, из-за воздействия боли на сознание и руку, направляющую лезвие. В данном контексте мы, разумеется, должны быть готовы различать физиологию боли и осознание «причинения вреда» — которого животные могут и не иметь, — но знание об этом различии не разрешает загадку.

Если взглянуть на проблему с другой стороны, то следует обратить внимание на определенные способности, которых наш мозг не имеет, хотя логика предполагает, что естественный отбор должен был бы нас ими наделить. Если подойти к вопросу с неортодоксальной точки зрения, то, конечно, кажется очень странным, что мы полностью отданы на милость боли и она так легко выводит нас из строя, что её обучающие функции могут быть подвергнуты серьёзному сомнению. Получается, что это не достаточно контролируемое явление. Боль от ожога приучает нас убирать руки от огня, и, несомненно, урок запоминается, но ощущение боли сохраняется надолго — неужели функция подкрепления должна быть столь сильной? Почему информирующий сигнал должен быть настолько интенсивным и безнадежно неприятным? Почему наш мозг создан таким образом, что разум, находящийся в сознании, не может получить милосердную помощь перед лицом агонии?

Стоит здесь заново подчеркнуть, что люди, верящие в сверхъестественное провидение, имеют не лучшие ответы на эти вопросы, чем люди науки. Если уж действительно существует космический план, по которому существование зубной боли подстегивает изобретение услуг дантистов, то почему бы не включить в него и какой-то род естественного обезболивающего, которое избавило бы людей от ядовитого воздействия эфира и хлороформа? А если боль, как полагают некоторые, является божьей карой за грехи наших предков, то почему получается так, что добрые страдают не меньше, чем злые? (Если в этой области возможно вообще какое-то преимущество, то им явно обладают злые, чей грех часто состоит как раз в том, чтобы причинять ненужную боль их более кротким собратьям).

Перед нами встанет ещё больше вопросов, если мы рассмотрим разнообразие индивидуальных реакций на ранения и болезни примерно одинаковой тяжести. Без сомнения, наша реакция на боль отчасти связана с отношением. Стоик с достоинством переносит то, что сломит волю его ближнего. Слабовольный находит невыносимым то, что преодолевает его ближний. Человек того типа, который доктор Крафт-Эблинг называет мазохистом, активно добивается болезненных переживаний определенного типа и находит их приятными. Ритуалы, которыми отмечается достижение совершеннолетия во многих примитивных обществах, часто сопровождаются ордалиями, и не так давно ордалии признавались также и в английском праве; подобные испытания основываются на неявном предположении, что способность перенести боль является и должна быть свидетельством смелости и правоты.

Без всякого сомнения, тем не менее, не следует доказывать, что стоицизм, как и мазохизм, могут быть логически доведены до абсурда. Дело просто не в том, что известная смелость и целеустремленность позволят всякому человеку выстоять пытку, или что человек в состоянии полностью перестроить опыт своих внутренних переживаний так, чтобы получать удовольствие от всякого болезненного ощущения. Опыт, благодаря которому мазохист получает удовольствие от боли, всегда индивидуально сопряжен с частным и глубоко личным значением, обычно религиозным или сексуальным; не боль сама по себе может быть приятной, но ситуация, в которой боль возникает в особом социальном или психологическом контексте. Ни существование стоиков, ни существование мазохистов не отменяют того, что боль является проклятьем, тяжелейшие проявления которого не имеют разумного объяснения. Его тяжелейшим последствиям мы не может дать более или менее эффективный отпор.

Заманчиво предположить, что рано или поздно этот недостаток человеческого естества будет исправлен, если не сверхъестественным вмешательством, которое отправит нас в Рай свободными от боли, то дальнейшей работой естественного отбора или искусством практической науки. Возможно, естественный отбор, благоприятствуя тем особям, чей контроль над собственной болью немного полнее, чем у их ближних, в конце концов произведет расу, чьи болевые ощущения будут регулироваться в строгом согласии с принципом необходимости. Возможно, рост наших знаний и понимания освободит нас от необходимости такого долгого ожидания и обеспечит нас какими-нибудь химическими или механическими средствами, облегчающими боль быстро, легко и индивидуально. Несовершенные обезболивающие средства, с которыми мы уже знакомы — опий, морфий и кокаин — возможно, в будущем будут дополнены иными и лучшими составами.

Но если мы потворствуем себе в данном предположении, то, возможно, нам следует задумать и о другом, и спросить себя: неужели природа действительно так глупа, как мы её представили? Может быть, в боли содержится какая-то иная, кроме обучающей, функция, которую мы упустили? Возможно ли, что наши предки, чья природа сформировалась в процессе дарвиновского отбора, действовавшего сотни тысяч лет, получали от боли какое-то преимущество, которое мы лишь недавно утратили или которое нам до сих пор не удалось осознать?

Если человеческий мозг ощущает боль особенным образом не из-за простой прихоти природы — неудачного побочного продукта развития сознания и силы рационального мышления, — тогда мы должны с необходимостью искать функции и пользу сверх просто обучающей. Если мы сделаем это, нам стоит серьезно принять, хотя бы как гипотезу, тот факт, что боль может быть определенным поводом или стимулом, который побуждает людей к усилиям, выходящим далеко за рамки избегания определенных действий и предметов — возможно, даже далеко за пределы общего поиска комфорта, убежища и эффективной медицины. Возможно, нам следует приготовиться к принятию идеи о том, что интеллектуальный человеческий прогресс — как в области индивидуального саморазвития, так и в области коллективного интеллектуального состояния — каким-то образом выигрывает от частного болевого опыта, который приходится переживать людям.

Существует и другая тема, которую следует учесть; она ещё больше усложняет дело анализа и построения гипотез. Нам уже пришлось заметить различие между физиологическим феноменом боли (т.е. передачей определенных электрических импульсов по нервам в мозг) и субъективным болевым переживанием (т.е. знанием о боли, чувством вреда, воспринимаемым активным сознанием).

К данному наблюдению следует добавить, что осознание течения причинности иногда является обратным. Иногда мы чувствуем боль из-за предметов, совершенно отличных от обжигающего пламени или колющихся шипов, нас также «ранит» чувство горя от потери наших близких, или потери любви и самих любимых. Мы часто говорим о «больном сердце» или о боли, причиненной оскорблением, и тут, разумеется, могут проявляться физические симптомы, сопровождающие то, что по существу, является душевным переживанием.

Более того, такие типы «эмоциональной боли» часто более могущественны в своем воздействии на нас, чем простая физическая боль. Слезы, которые проливает ребенок, разбивший коленку, часто менее тягостны, чем те, которые следуют за бранью в его адрес; взрослые учатся сдерживать свои слезы, когда их ранят словами, но также могут плакать от метафорически причиненной боли и проливать слезы сочувствия из-за ран тех, кого они любят.

Разница воздействия особенно ярко проявляется в феномене суицида. Точно не известно, но люди сравнительно редко убивают себя из-за агонии; тоска и любовное разочарование — гораздо более частые мотивы для саморазрушения. Следует также заметить забавную, но распространенную форму речи, свойственную некоторым людям, которые иногда говорят, что, несмотря на страдания, доставляемые травмами или болезнью, они довольно «хорошо» чувствуют себя. Отсюда мы можем заключить, что чувство здоровья, связанное с чувством своего эмоционального согласия с миром, иногда считается более ценным, чем чувство отсутствия боли. Человек под пыткой может, несмотря на исключения, быть принужден агонией предать своих любимых, но последующее чувство вины может превратиться в ношу эмоциональной боли для них, которая будет мучить их ещё долго после исцеления физических ран.

Несмотря на то, что этот вывод может показаться излишне эмоциональным, есть определенный толк в аргументе, что лучшим противоядием от боли является не химическое средство вроде опия, но возможность чувствовать, что жизнь достойна жизни и вознаграждается, несмотря на твои страдания. Не следует недооценивать качество опия, и человек, испытывающий тяжкую боль, совершит глупость, отказываясь от него, но когда он проглатывает настойку, его нужды не заканчиваются. Тот факт, что человек любит своих жену и детей и любим ими, может помочь ему переносить физические трудности гораздо дольше.

Без сомнений, человек может согласиться на известный риск повреждения и переносить существенную продолжительную боль, если ему известно, что жизнь его жены или детей под угрозой. Он может, конечно, быть принужден отбросить свои принципы под жестокой пыткой, но это не уменьшает значение того факта, что он также может пожертвовать собой, чтобы спасти других. Как могла бы существовать армия и вестись войны, если бы не сила чувства долга, заставляющая преодолевать угрозу ранения и боли?

Данное наблюдение придает определенное доверие гипотезе, что боль, кроме обучающей функции, имеет и некую функцию стимула, побуждающего импульса.

Опыт эмоциональной боли не приучает множество людей к меньшим чувствам по отношению к любимым, большинство людей не отзываются на свой первый опыт тоски из-за неразделенной любви, каким бы болезненным этот опыт ни был; и только малая толика тех, кто приходит во временное безумие от разочарования в любви, становятся полностью бесчувственными. Естественный отбор дал нам возможность испытывать эмоциональную боль не для того, чтобы мы избегали её причин, если эмоциональная боль не является просто жестоким случаем сильного чувства; она должна служить иным целям, которые также важны для нашей способности к выживанию и передачи этой способности нашим потомкам.

Что бы ни говорили философы и ученые о феномене боли, мы никогда не сможем — да и не стоит пытаться — убедить себя в том, что боль иногда должна приветствоваться и приниматься. В самой сути боли заключается то, что иногда её следует избегать и отклонять. При рациональном изучении, как бы то ни было, нам следует надеяться прийти к лучшему понимаю её необходимости, и понимание, несомненно, поможет нам преодолевать боль и принимать решения, которые иногда нужно принимать, оправдывая риск повреждения.

Страдания не облагораживают нас, несмотря на утверждения некоторых философов. Неверно, что бы ни утверждали иные оптимисты, что то, что не убивает нас, делает нас сильнее. Тем не менее, из нашего опыта боли проистекают как добрые, так и вредные последствия, и мы обязаны самим себе пытаться как можно лучше разобрать, что они означают. Если нам следует победить «пращи и стрелы яростного рока», то нужно изучить все, что касается природы и действий этих пращей и стрел и точной формы ран, которые он могут причинить и причиняют человеческому телу и человеческой душе.

(Отрывки из труда «О естественной пользе боли» Дэвида Лидиарда. «Журнал физиологического общества», весна 1889 года).